Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но Галина Витольдовна уже юркнула в спасительную нишу под лестницей и покатилась вниз по ступеням чёрного хода — быстро-быстро.

«Ого, — вздохнула Джек Потрошитель. — Не догнать».

«То, что Галина Витольдовна нас оставила, ещё не значит, что ключей не существует, — сказала Босая и хмыкнула. — Даже не простилась, а ещё начальница… Смелая баба, мне понравилась. Кстати, вон она где».

И Босая показала в окно на внутренний двор, по которому, осторожно оглядываясь, кралась к ещё не закрытым воротам несчастная директор.

«А может, в расход её, — Джек Потрошитель поймала директора в прицел, подержала в нём, потрясла, попробовала на глаз. — В ножку или в жопу? Или в темечко?»

«Нет, не надо, — Босая положила руку на ствол. — Пусть живёт. И пусть несёт светлую весть людям и женщинам, всем малым и великим существам, в города и веси…»

7. ИХ БОЛЬШЕ, ЧЕМ МЫ ДУМАЕМ

Как же так могло случиться, что среди бела дня в демократической стране под женским названием Республика Беларусь, в стране, которая по первому требованию могла показать любому желающему справку о том, что она находится в самом центре Европы, в стране, которой правили мудрые и могущественные государственные мужи, в этой чудесной стране произошло такое несчастье? Как такое вообще оказалось возможным: отреставрированный на государственные деньги княжеский замок с великолепными высокими стенами и неплохим магазином сувениров, замок, который с гордостью показывали туристам со всего мира, вдруг оказался в руках банды террористок, кучки неуёмных баб без царя в голове?

Возможно, дело в том, что в Замок пускали всех без исключения. Сто тысяч билет, школьникам — скидка. На автобусе: триста тысяч плюс чаевые экскурсоводу. Если бы для посещения замка были введены строгие правила и на воротах стояли металлодетекторы, или хотя бы детектор лжи, такого безобразия никогда не случилось. Может быть, проблема заключалась в недостаточной бдительности экскурсоводов — они могла бы обратить внимание на то, что некоторые экскурсантки ведут себя нетипично для беларусских женщин: у них слишком твердые спины, и держатся они отдельно от коллектива, говорят мало, красятся вызывающе и надевают белые, слишком белые платья. Наверное, женщинам вообще следовало бы запретить посещение замков. Защитить их от Истории, от которой они очень часто страдали, а если не страдали, не терпели и вмешивались в ход событий, то пользы от них не было никакой, только интриги, обман, яды и тёмные закоулки. Без женщин История, большая История, была бы более ровной, более величественной и куда более прямоугольной.

Но так или иначе, Замок, издали похожий на голову индейца с открытым ртом, стал лёгкой добычей бандиток. Рот закрылся. За опущенной замковой решёткой устроилась на раскладном стуле часовая с Фаллическим Символом на коленях. Другие заняли свои места на башнях и стенах — молодые женщины в летних платьях и лёгких ветреных юбках, в джинсах и даже в спецодежде. Ведь среди участниц банды Босой были и сотрудницы дворцово-замкового комплекса.

И это тоже было недосмотром администрации и нового директора. Давно следовало обратить внимание на то, что за последний год в Замок устроилась сразу несколько молодых женщин, выпускниц беларусских вузов, которые таким образом нашли себе работу по распределению. Несколько лет отреставрированный Замок стоял себе спокойно, мёртвый и непреклонный, и послушно служил декорацией для различных банкетов и телевизионных балов. И вдруг работать сюда устроились молодые женщины, которым бы замуж и в роддом, а не в холодные замковые залы, пахнущие свежей штукатуркой и застарелым туберкулёзом. Это были девушки с дипломами библиотекарей, историков, филологов, учительницы никому не нужного языка, не пригодные ни к чему культурологи — все те, кто при любом политическом режиме живут завтра, и поэтому сегодня от них никакой пользы.

Впрочем, с ними нашей группе близко познакомиться не довелось — как и с другими экскурсантами и тем обслуживающим персоналом, что оставался в замке на момент захвата. Нас охраняли дикие девки Босой: насмешливая и некрасивая Аленький Цветочек, китаец (а на самом деле тибетка) Царонг, толстая Немона Лиза и худая, как манекенщица, девушка с кобыльим лицом, которую все называли Джек Потрошитель. Слишком длинные прозвища — и было что-то извращённое в том, что они с удовольствием произносили эти прозвища до конца, никогда их не сокращая. Было в этом что-то основательное — будто террористки заявляли таким образом, что их власть в Замке надолго. Что ж, пришлось и нам привыкнуть называть их именно так.

Выпив обещанный кофе и наевшись бутербродов из замковых припасов, мужская половина нашей группы сразу же начала строить планы освобождения. Женская часть смотрела на нас с надеждой, которая очень быстро уступила место разочарованию, и это женское разочарование нервировало нас ещё сильнее, чем наш неожиданный плен. Человек в очках предложил объявить голодовку — и тогда, пояснил он, никакое женское сердце не выдержит: увидя толпу голодных мужиков, террористки быстренько перекуют мечи на черпаки и накормят нас борщом, а когда баба готовит борщ, она мгновенно вспоминает своё место.

«На коленях приползут», — уверенно говорил он, и в глазах его были только белые колготки с черными пятнами на коленях от этого покорного ползанья по полу, призраки белых колготок, которые так пугают и так манят всю нашу жизнь.

Никто не отнёсся серьёзно к операции «Борщ», даже Человек со значком. Тот решил, что разумнее всего будет обменять нас на политзаключённых.

«Каких ещё политзаключённых, — грохнул кулаком по столу Отставник. — Хватит пиздеть. Я знаю, что делать».

«Дык скажите нам, батя!» — бросился к нему Муж скромной женщины.

«Подумать надо, — глухо сказал Отставник. — Так быстро дела не делаются. Здесь надо, чтобы без жертв. Чтоб не пострадали дети, старики и женщины. Это в нашей работе главное».

Никаких детей среди нас, к счастью, не было. Дети бегали внизу, по замковому двору, и в нашем просторном зале было слышно, как они придумывают себе игры: девочки играли в классики прямо на мостовой, и вот уже одна подвернула себе ногу, и весь двор огласил её пронзительный крик.

«Сердце кровью обливается, — сказала Женщина в зеленом. — Пусть бы лучше нас мучали, но детей-то зачем?»

Мальчишки внизу крутились вокруг Часовой. Интересно, разрешила она им прикоснуться к Фаллическому Символу? К тому, что мечтает иметь каждый мальчик — чтобы убивать врагов, придуманных для него взрослыми.

Блондинчик, который цеплялся к Босой, чувствовал себя самым осведомлённым во всём, что касается террористок — как-никак, он был знаком с главной бандиткой лучше всех, говорил с ней, прикасался и — мы все ему почему-то поверили — знал женскую психологию. План Блондинчика был следующий: он попытается соблазнить Аленького Цветочка. «Это нетрудно, — убеждал он, презрительно скривив губы. — Пусть только зайдет». Будто услышав эти слова, Аленький Цветочек вошла в комнату и объявила, что мы можем по одному сходить в туалет, который находился прямо за дверью.

«Всё продумали, — проворчал Отставник. — План, я смотрю, не здесь разработан. Бабы сами не додумались бы…»

«Я первый, если вы не против», — Блондинчик, ухмыляясь, неторопливо вышел. А вернувшись, объявил, что все они лесбиянки вонючие. Особенно Босая.

«Я бы её научил искусству любви, — сказал он, разглядывая свое отражение в стеклянном кубе, где лежали книги в кожаных переплётах. — Бля буду, я её научу!»

И в глазах его выступили слёзы.

Немцу, казалось, всё это приносило невероятное удовольствие. «Пиф-паф, — повторял он то и дело со смехом, наставив на нас палец. — Эти девушки нас всех пиф-паф! Эй, Шпецль, ты будешь первый. И никто не узнайт, где могилька твоя… Я напишу твоей женщине. Даю слово».

Закатив глаза и покачиваясь, Шпецль сидел в углу на стуле. От него уже давно не было слышно ни слова.

«Это и ест твой план, герр Шпецль, — веселился Кунце. — Сидит бичок, качается. Пока настоящие мужчины думать про спасенье. Австрия никогда не умел воевать!»

И Кунце показал нам на отсутствующую, безучастную фигуру Шпецля и расхохотался.

Настала и моя очередь посетить туалет. Я шёл последним. Аленький Цветочек осталась в коридоре, посмотрев на меня безо всякого любопытства. Фаллический Символ тускло поблескивал в руках этой женщины с тяжелыми челюстями и большими ушами. Я почему-то кивнул ей и зашёл. Убежать из туалета не было никакой возможности — там не было ни окон, ни дверей в смежные помещения. Просто маленькая комнатка, туалет для персонала. Когда за мной закрылась дверь, я почувствовал себя замурованным в замковой стене. Я достал сигарету и закурил. Удивительно: что-то мне мешало курить там, в большом зале с массивным столом, где когда-то, наверное, лежали дорогие фарфоровые трубки и стояли пепельницы на полсотни курильщиков.

«Аленький Цветочек, — позвал я из-за дверей. — Расскажи хоть, чего вам надо. Чего вы требуете? Для чего это всё?»

За дверью молчали.

«Вас же возьмут. Ещё сегодня ночью», — сказал я со всей уверенностью, на которую был способен.

Молчание.

«Это не имеет смысла», — сказал я укоризненно, бросил окурок в унитаз и вышел. За дверью никого не было. Ни Аленького Цветочка, ни Немоны Лизы, ни Джека Потрошителя, ни Царонг, ни самой Босой. Справа от меня были двери в комнату, где мучились в плену мои братья. Слева — ступени, которые вели куда-то вниз, в темноту. Пойти туда, исчезнуть в лабиринте переходов и анфилад, затеряться среди ниш и извилистых лестниц. Отыскать выход, вооружиться — оружие здесь повсюду, висит на стенах многочисленных залов, всегда готовое угрожать, рубить, колоть или просто придавать мужчине уверенность в себе. Здесь было тихо и холодно, и не слышно ни звука, кроме шороха ветра, который бродил где-то в щелях между камнями.

Я постоял немного, вглядываясь в темноту, а потом открыл дверь в нашу большую комнату и плотно закрыл её за собой.

«Ну как там обстановка, — вскинул голову Отставник. — Долго ты как-то».

«Кто на посту, — спросил Муж скромной женщины. — Та, страшная? Цветочек, блядь, Аленький?»

«Она. И не только, — сказал я. — Их больше, чем мы думаем».

8. THE MADWOMAN IN THE ATTIC

Не знаю: возможно, в моем лице есть что-то такое, что заставляет людей и женщин, а также собак, кошек и граждан пожилого возраста относиться ко мне с доверием. Может, дело в подбородке — мягком, округлом, совершенно не арийском. А может, в голосе — подвластный мне диапазон не включает в себя те три ноты, на которые принято посылать других, когда они лезут не в свои дела…

Так или иначе, к вечеру меня позвали из мужского угла нашей залитой роскошным импортным солнцем тюрьмы.

«Эй, ты, не знаю, как звать… — повернулся ко мне Муж скромной женщины. Они там уже давно негромко переговаривались, поглядывая в мою сторону, эти пленные Босой ведьмы, униженные, злобные и голодные. — Иди сюда, харэ там философа из себя строить, дело есть».

Я подошёл. В женском углу, который охватило вязкое, сонное оцепенение, зашевелились.

«Мы. Здесь. Подумали, — веско, как будто колбасу резал, проговорил Отставник, глядя мне прямо в глаза. — Оценили обстановку. И решили…»

«Решили послать тебя для переговоров, — торопливо сказал Блондинчик. — Кстати, давай знакомиться. Я Тимур».

Я назвал свое имя. Выяснилось, что Человека в очках зовут Павлюком, Человека со значком — Рыгором. Муж скромной женщины носил гордое имя Виталик, а Отставник был, прости Господи, Михаилом Юрьевичем.

«Вот и познакомились, — сказал с улыбкой Павлюк. — Надо бы чарку поднять за знакомство, но что поделаешь. Вот когда вырвемся живые отсюда, сходим в одно место в Минске, там хозяин мой знакомый. Беларусскоязычным, кстати, скидка!»

«Не пизди», — прервал его Михаил Юрьевич.

Очевидно, он считал, что иначе как матом в нашей ситуации разговаривать нельзя: брань закаляет мужчин. — Не знал, не гадал, что придётся с фашистами бэнээфовскими и немцами вместе выбираться из передряги. Но хрен с ним, потом разберёмся. Пойдёшь к главарям, узнаешь, что к чему, — строго сказал он, положив мне на плечо свою синюю волосатую руку. — По дороге смотри в оба, запоминай, постарайся найти хоть какую-то зацепку. И главное — тяни время. Узнай, чего они хотят и в чём их слабое место».

«Чего хотят женщины…» — растягивая слова, пророкотал Тимур.

«Ясно, чего, — с ненавистью пробормотал Павлюк. — Да они все здесь феминистки херовы. Хотят нас из мира изжить. Из всех мужиков сделать пидоров, а из баб — лесбиянок. Нет, не за такую Беларусь мы боролись. Беларусь обойдется без евреев, коммунистов и пидоров».

«Феминизм — это вывих головного мозга, — сказал Тимур. — Но можно вправить упомянутое место обратно, если, конечно, пациент не безнадёжен. А бывают и такие случаи…»

«Здесь дело политическое, — осёк разговорчики Михаил Юрьевич и повернулся ко мне, впившись в мои глаза своими ясными расейскими зрачками. — Давай, сынок. Верим в тебя».

Он перекрестил меня всеми своими татуировками и громко позвал стражу: «Эй, гестапо, поговорить надо!»

И вот уже Аленький Цветочек, пожав плечами, передала меня Джеку Потрошителю, та провела по коридорам куда-то наверх — как выяснилось, в башню — и сдала на руки сонной Царонг. Почему-то они вовсе не удивились, когда я, запинаясь, сказал, что делегирован для переговоров с Босой — вероятно, женщина в белом, слишком белом платье ожидала, что придётся рано или поздно объяснить заложникам, картами в какой игре они стали.

Наконец я оказался в небольшом помещении на самом верху правой замковой башни. Из узкого окна было прекрасно видно всю местность: на самом горизонте лес, в который, как женщина в траву по малой нужде, садилось крупное, всё в блестках и золотых волосах, солнце. Ближе к холму, на котором находился замок, волнами разливались луга. Вилась рыжим хвостом дорога, подметая под себя остатки этого длинного и абсолютно невероятного дня — лапами в лес, мордой в небо ласково ступала по земле лиса беларусского лета.

А сверху на Замок надвигалась туча — не та, послеобеденная, безобидная и беспристрастная, а в сто раз больше и чернее. Будто её позвали сюда коварные мелкие облака, которых уже нигде не было видно.

С башни можно было рассмотреть и автобус, и кучку людей возле него — водитель махал сигаретой и о чём-то возбуждённо рассказывал. Поодаль замерла, не доехав до ворот замка, милицейская машина, все дверцы которой были открыты, словно она собиралась перамахнуть через стены, но бог не дал матушке-гусыне настоящих крыльев.

Босая сидела на столе — босая. Помахивая голыми ногами, шевеля пальцами, она смотрела на меня и улыбалась, как будто только что удачно пошутила. Белое платье едва закрывало её загорелые колени. Обнажёнными руками она упиралась в стол и всем своим видом показывала, что, во-первых, вовсе не удивлена моему появлению, а во-вторых, вполне довольна развитием событий. Справа от неё стоял белый, цвета платья, открытый ноутбук, а слева мирно лежал Фаллический Символ, и в отверстии его дула был какой-то смысл, который мне не очень хотелось постигать.

Я рассказал ей, зачем пришел. По её лицу было видно, что она не поверила ни одному моему слову.

Точнее, не поверила, что я пришел к ней не сам по себе, а как посланник мудрых и могучих пленённых ею мужей. Очевидно, она думала, я буду просить для себя пощады, по знакомству.

Она была похожа на сумасшедшую, которая забралась на чужой чердак — The Madwoman in the Attic. Не с целью украсть что-либо — а чтобы ходить между незнакомых вещей, прикасаться к ним, забирать старую душу и давать им новую.

«Наверное, мне надо сказать что-то соответствующее моменту, — проговорила она, разглядывая меня не без интереса. — Ну, там: а ты вовсе не изменился… Или: как ты повзрослел, настоящий мужчина! Или: ну давай, рассказывай, как оно, где работаешь, женат, сын, дочь? Но проблема в том…»

Она легко соскочила со стола.

«Проблема в том, что я не люблю соответствовать. Ни моментам, ни всяким другим мамонтам. Ну да, я тебя узнала, хотя и не сразу, а ты узнал меня. И что? Ну почему вы все считаете, что общие воспоминания дают право цепляться к людям? Ну да, когда-то нам было пару дней интересно вместе. Давным-давно. И что дальше?»

В эти «вы все» было вложено столько презрения, что сомнения быть не могло: передо мной была она.

«А вот ты и правда не изменилась», — сказал я.

«Что ты сказал, — она рассмеялась. — Ой, не могу. Слушай, я всегда знала, что мне от тебя так просто не избавиться. Что ты никогда не оставишь меня в покое. Надо тебя расстрелять первым — но жалко. Жалко, блин! Слушай, почему мне опять тебя так жалко? У тебя прям талант вызывать жалость».

Наверное, надо было уйти и не попадаться больше ей на глаза. Но воспоминания уже ожили, беспокойные и такие яркие, что я просто опустился на пол у двери и беспомощно улыбнулся. Ведь невозможно вычеркнуть из жизни целый месяц, пусть даже это месяц, прожитый тобой двадцать лет назад; невозможно сделать вид, что твоя жизнь короче на целого человека — особенно если это женщина…

Она вздохнула, она не могла выгнать меня просто так…

Мы познакомились давно, лет двадцать назад. Просто когда-то зимой, на окраине города, утром, на первом снегу…

Но рассказывать истории надо не так.

9. КОВРЫ НА СНЕГУ

…Утром на районе начиналась настоящая пальба — эхо выстрелов вылетало из самых неожиданных убежищ, откликалась где-то в паху: бах, бах, бах, пахло снегом, пахло потом, пахло домашней пылью, как порохом.

Ведь это мы, мальцы, выносили на первый снег ковры, чтобы выбить из них старую, запекшуюся кровь и напоить зимой. И матери провожали нас до порога, будто это и правда была война — хотя за ней они могли наблюдать из окон кухонь, не отходя от плиты. Ковер на плече как какое-то доисторическое ружье, и из него сыпется шероховатая перхоть. А в руках розовая выбивалка, потому что других в здешнем магазине не купишь, на плечах — старая рваная куртка, на голове вязаная каска с надписью «Адидас», а на щеках — красные звездочки стыда за свой нелепый, ржачный вид.

Выбей его как следует, сынок.

Ну правда — как о враге. Выбей его, со стоном, с воплем, с родного линолеума, с родной земли.

Выбей и возвращайся обедать.

Лифт, бесконечный, бездонный. Скрученный, поставленный торчком ковёр очень напоминает обмякшее тело человека. В скрученным ковре сразу просыпается что-то живое. Поэтому хочется как можно скорее добраться до поля битвы и избавиться от этой ненужной человечности, а заодно оправдать свой маскарад.

И вот ты уже топаешь по снегу, а вокруг стрельба, люди на четвереньках корчатся на своих коврах, как чёрные подбитые птицы, лица сосредоточенные, будто у золотоискателей, а за спиной дом, на который ты стараешься не оглядываться. Твой дом. И ты здесь среди своих — среди людей, которые выбивают ковры, и это единственное, что они способны из себя выбить. Все остальное останется. Навсегда — и все со всеми поженятся.

Ритуал выбивания не такой уж простой, как кажется. Подбрасывая на выбивалке, как на ракетке, упругое нетерпеливое эхо, ещё чужое, уже явное, нужно постоять немного над разложенном ковром, кое-где припорошенным небольшой снежной метелью, что крутится под ногами. А перед этим набрать снег в пальцы, просто чтобы почувствовать стихию. Разжать их, осмотреться: тут и правда поле, голое белое поле с разбросанными по нему серыми прямоугольными гравюрами, отчеканенными прямо на снегу. Поле, на которое смотрит высокий девятиэтажный дом. Ты искал на нём ещё не занятое, нетронутое место, глаз просит симметрии, душа — автономии: ковер нужно разложить так, чтобы быть вместе со всеми и при этом ни к кому не быть слишком близко. Только у людей, которые выбивают на районе ковры зимним утром на первом настоящем снегу, есть безошибочное ощущение этой дистанции.

Если разложить ковер слишком близко от кого-то — подумают, что ты от них чего-то хочешь. Хотя чего ты можешь от них хотеть? Их выбивалки? Их шапочки? Их ковры? Зачем тебе выбивать чужие ковры? А если разместиться слишком далеко от их полей и нивок — подумают, что ты не хочешь от них ничего, и обидятся. Этих людей так легко обидеть — как и любого, кто выполняет святой ритуал очищения.

Поэтому всё непросто, совсем непросто. Но нужно начинать — и вот ты садишься на корточки и делаешь пробный удар: неудачный, плоский, он ложится на поверхность ковра слишком неуверенно, звук пустой и суетный, как слово того, кому нечего сказать. Кажется даже, что все на тебя оглянулись. Но второй удар выходит что надо: сочный, мощный и смачный, он отправляется аж в другой конец района. И вот уже вскоре ты чувствуешь себя соучастником всеобщей ковромахии — нащупав какой-то ритм в беспорядочном лупцевании, твоя рука сдерживается перед тем, как опустить выбивалку на припорошенный снегом ковер, ибо теперь ты уже не солдат, а барабанщик, музыкант, и от тебя зависит нечто большее, чем просто пыль и пыл. Держи ритм. Рифмуй удары.

Нет, если ты никогда не выбивал ковров на первом снегу — в тебе ничего не откликнется.

Дома выбитые ковры оживали и начинали дышать. От ковров шел удивительный аромат — как летом от болотцев, что были разбросаны кое-где по редкому лесу на окраине нашего микрорайона. Казалось, в выбитых коврах начинали распускаться влажные растения, просыпались насекомые, шевелилась зеленая ряска, от ковров шел удушающий пар. Квартира пахла болотом, и ты ступал по выбитому, мокрому ещё ковру осторожно, словно боялся провалиться в него по колено. Направляясь мыть руки, только что принесенный ковер обходили, почтительно прижимаясь к стенам, а обедая, довольно принюхивались: чистота. Воскресенье. Зима. Девяностые годы навсегда минувшего века. Квартира девятиэтажки на окраине города, который тебе ещё только суждено открыть. Неспешное время, одинаковые дни, вечный лифт, неизменные ковры.

Но однажды, прежде чем ты приволок очередной ковер домой, с тобой случилось что-то, что ты тоже запомнишь на всю жизнь. Но однажды, когда ты сидел на корточках на первом снегу и был весь охвачен бешеной ковромахией, к тебе подошла она. В белой шубке, черноногая, в вязаной шапочке. Подошла, остановилась за полшага и начала наблюдать.

Она не поздоровалась — просто стояла и не сводила с тебя глаз. Ты тоже молча продолжал выбивать свой ковер — разве что ловкости и мужской силы в тебе стало больше, ты всячески показывал ей, что ты не пацан какой-нибудь, а человек, занятый делом. Бах, бах, бах. Пыль и порох были твоими стихиями, а противниками — снег и красные от незлого мороза щеки. Её длинные ресницы едва заметно вздрагивали от каждого удара. Люди-птицы махали крыльями, топтались вокруг своих подопечных, никто не обращал на нас внимания.

«Что ты представляешь себе, когда бьешь?»

Я удивился настолько, что прекратил свои упражнения и, вяло похлопывая по ладони выбивалкой, поднялся.

«Что?» — спросил я, просто чтобы выиграть время.

«Что ты представляешь себе вместо ковра, когда бьёшь по нему этой штукой?»

Конечно, тогда мы говорили по-русски. Это сейчас, в Замке, мы, придя каждый своими тропинками к нашему единственному родному языку, могли счастливо избегать радостей билингвизма, а тогда иначе и быть не могло: только русский: язык города, язык детства, наш русский язык. Мне было шестнадцать, ей было четырнадцать, она появилась в нашей богом забытой школе на окраине столицы несколько дней назад и почему-то я не мог спокойно смотреть, как она каждое утро идёт на уроки. Может, потому, что она, как говорили, переехала сюда из центра. Она была живым свидетельством того, что там, под землей, вместе с первой станцией метро начинался совсем другой город. Настоящий. Что она тут забыла: между ковров и замёрзших луж, среди одинаковых девятиэтажек, среди грубых и искренних людей, которые до сих пор не знают, с какой планеты они прилетели. И если у них спросить сейчас, тех людей из моего детства, что они сделали в жизни… «Мы выбивали ковры», — скажут они. Как будто выполняли приказы. Такое вот оправдание.

Что ты представляешь себе вместо ковра, когда ты бьёшь по нему этой штукой?

Ничего себе вопросик.

«Ты что, не знаешь слово «выбивалка»?» — спросил я хмуро и сплюнул. Ведь именно так должны были поступать настоящие мужчины.

Она, посмотрев безо всякого отвращения на место, где моя слюна пробила вспоротый снег, сказала и разочарованно, и нетерпеливо: «Ну хорошо, выбивалка. Как неинтересно. Кстати, ты мог бы придумать для этой штуки какое-нибудь слово получше. Твоё, тайное слово».

«Например?» — сказал я нарочитым басом и снова сплюнул.

«Ну, насколько у тебя фантазии хватит. Да хотя бы «убивалка». Уже веселее, — и она повела плечами под своей белой шубкой. — Так кого ты представляешь? Признаешься — или так и будешь стоять и смотреть на меня, как манекен?»

Так и сказала: как манекен. Среди моих знакомых этим словом никто никогда не пользовался. И я смутился, нагнулся к своему ковру, но она не уходила, ожидая ответа. Ну, не мог же я сказать ей правду, что иногда представляю перед собой белый голый женский зад, по которому луплю своей «убивалкой» и не могу остановиться, не могу насытить свои бесстыжие глаза алыми узорами на прозрачной коже. Что иногда вспоминаю при этом, как, оставаясь один дома (о, это один дома… счастье маленького мизантропа), я брал карандаши, альбом для рисования, ложился голый на этот самый ковер и неумело рисовал женщин в непристойных позах и женщин в белых колготках, и тёрся об ворс, и с чувством вины вытирал извергнутое.

Пришлось ей соврать. А что, я уже не помню. Ведь это было давно. Задолго до всех кафе, женщин и замков.

О, это была очень странная и очень культурная девочка. И очень скоро мне пришлось в этом убедиться. Потому что мы начали встречаться каждый день — и вскоре уже не могли обходиться друг без друга.

Мне и в голову не приходило тогда называть её Босой.

10. КОРОВА ЖУТА И ЕЁ ДРУЗЬЯ

«Так ты и правда хочешь знать, зачем всё это?» — спросила она, лаская свой Фаллический Символ.

Я кивнул.

«Как бы тебе объяснить… — сказала она снисходительно. — Считай это художественной акцией. Молодые художницы решили устроить пленэр в древнем замке — почему бы и нет? Директор не против. Как же там её звали? Галина Витольдовна, кажется».

И Босая рассмеялась, будто вспомнила что-то весёлое: кошку, комика, козляка в носу… «Ага, художественная, — мрачно ответил я. — Скажи ещё: театральная постановка. Здесь же живые люди вокруг… И ты — ты же взрослая женщина. Тебе же уже… Слушай, так не пойдет. Это всё плохо кончится, если ты не остановишься».

«“Ты”, “ты”, — рассердилась она. — Что ты всё обо мне? Спросил бы у Аленького Цветочка, например, зачем ей всё это. И чем закончится. У нас все равны, и каждая борется за своё. А ты… Ты как все они там, внизу… Решил, что я одна здесь командую».

«Но это так и есть. Иначе ты бы не сидела здесь, в башне, а стерегла нас или старушек там внизу, — сказал я, чувствуя в ней какую-то глубоко спрятанную слабость, в которой Босая не призналась бы даже под пытками. — Ну хорошо. Чего же хочет этот твой… Аленький Цветочек?»

«У неё все просто… — она задумалась и погладила черное дуло. — Просто они должны отпустить Жуту. Вот и всё. И тогда… Тогда мы потребуем у них что-то ещё. У меня так много претензий к вашему миру. И моя главная претензия — что в нём запрещено иметь претензии. Запрещено быть недовольной».

Я не мог отвести от неё глаз. В этот момент она показалась мне очень красивой — именно в этот момент, когда она так легко и презрительно, как настоящее насекомое, как всемогущая и неприступная Белая Муха, поднималась над здравым смыслом и разумом. Хотя на самом деле красивой её назвать было трудно: маленькая голова, острый нос, тонкие, слишком тонкие губы. И эти голые локти, которыми можно только упираться, выкарабкиваясь из назойливых троллейбусных объятий, которые только того и заслуживали, чтобы кусать их с досады. И эти большие круглые коленки, которые тоже хотелось кусать, как сочные яблоки. И наглый вид… Как бы она вела себя, если бы на ней не было этого слишком белого платья? О, она не сидела бы здесь хозяйкой положения — белой мухой в комнате, где на всё и всех наслано проклятье странного паралича.

Она поняла мой взгляд по-своему: «Только не говори, что ничего не слышал о Жуте… — быстро и злобно проговорила Босая. — Всё равно я не поверю».

Вздохнув, она взяла со стола Фаллический Символ и положила на свои облупленные от загара колени. И тогда мне стало понятно, что добром это всё не кончится. Что все мы влипли — и как бы мне ни было неуютно и страшно, придётся сделать выбор. Выбор между Законом и Замком. Когда-то эти слова значили одно и то же, но сегодня мир строится на взаимосключающих вещах и на неизбежном выборе, неизбежном даже для меня — а я целых пятнадцать лет избегал принимать какие-либо решения.

Конечно же, я слышал о Жуте. Но мне и в голову не могло прийти, что между той ужасной историей, Аленьким Цветочком и этой женщиной в слишком белом платье есть какая-то связь. Как и между другими историями, в которые трудно поверить, когда смотришь на мир через белые колготки, выдуманные тобой, чтобы не сойти с ума.

О Жуте в свое время написали все: и тутбай, и «Комсомольская Правда», и «Ихняя нива». Поэтому, если вы до сих пор не слышали о Жуте, значит, вы были или в отпуске, или в могиле. Впрочем, многие идут в отпуск, как в могилу ложатся: песок, духота, темнота в голове, пространство сжато до размеров гостиничного номера или дачи, отчаянные усилия почувствовать себя счастливым.

А история Жуты была такова.

В конце прошлого века жителям города Минска было окончательно запрещено иметь коров. Ещё недавно их можно было встретить там и сям, в районах, лежащих не так уж далеко от центра: владельцы частных домов, честные обитатели «частного сектора», нередко держали у себя на подворье свиней, овец, кур… Были и коровы, их видел каждый, кто знал, куда заводят широкие бесконечные улицы, если идти по ним, никуда не сворачивая, до самого конца. Коровы паслись там, где вскоре раскинутся парки и скверы, там, где вырастут шашечные многоэтажки и бетонные конюшни автостоянок. Коровы паслись, раздражая городские власти и не вписываясь ни в какие планы. Коровы жевали минскую столичность, как траву, и давали надои провинциальности, которая больше не находила сбыта.

С коровами нужно было что-то делать. Коровам нужна была черта оседлости.

И коров запретили. С их исчезновением Минск начал стремительно расти и развиваться — новые здания торчали, как коровьи кучи на дороге, а самих коров нигде больше не было видно. Как и овец, коз, кур и свиней.

Остались только люди. Люди и женщины.

Поэтому не совсем понятно, как корова Жута могла в наши дни попасть в город. И никто не удосужился задержать её до того, как она натворила здесь делов, да таких, что о ней написали все республиканские издания — да вот только совсем не в тех рубриках, в которых обычно пишут о коровах и других братьях наших меньших.

Корова Жута появилась в городе на рассвете, она стояла на краю застроенного частными домами квартала и жевала жухлую городскую траву. И с одной стороны у неё был магазин запчастей, а с другой пахли чем-то горелым гаражи.

Обычные минские гаражи, где происходит себе помаленьку иная, тайная, гаражная история этого горемычного города.

Именно в один из таких гаражей и привел заблудшую корову пожилой человек в форменной оранжевой куртке. В гараже стоял его старый «Москвич», на котором он время от времени ездил в лес за грибами; а возле «Москвича» поселилась белая корова Жута, которая отгоняла хвостом мух и жевала то, что приносил ей Человек в оранжевой куртке. Хвост разбрасывал по стенам гаража коровьи какалии. Корова пахла коровой. И гараж тоже.

Конечно, соседи быстро узнали, что рядом с их иномарками живёт корова, но Человека в форменной оранжевой куртке властям никто не заложил. Наверное, он обещал соседям по гаражам поделиться с ними молоком, а может, в перспективе, и мясом.

Человек в оранжевой куртке жил один. Жена его давно умерла, родственников почти не было, а тех, что остались, Человек в оранжевой куртке не любил, потому что очень уж они были вонючие и нищие, к тому же все алкоголики и тунеядцы. Кого и правда любил Человек в оранжевой куртке, так это своего племянника, который иногда приходил к нему поесть горячего и молока попить. Племянника было жаль, ведь вместо мозгов у него был свиной студень, а такому человеку трудно жить в большом городе. Дядя любил племянника, а племянник любил корову Жуту — но нельзя сказать, что эта любовь была чувством светлым и могла в перспективе привести к чему-то хорошему.

«В Индии, кстати, корова — священное животное», — говорил с авторитетным видом один из соседей, бывший учитель. И все смеялись. Вокруг была не Индия. Совсем не Индия. Вокруг был город Минск, химическая формула которого состоит из аромата свежего хлеба, запаха нагретых солнцем гаражей, горячего дыхания тракторозаводской литейки, горсти прелой листьев, капли сирени, двух капель асфальта и трех капель зимнего дождя.

Доить корову Жуту в гараж приходила соседка, которая имела хорошие навыки такой работы.

Это соседка сказала как-то Человеку в форменной оранжевой куртке, что корова у него, кажется, того, играет. Но он не обратил внимания на предупреждение.

А другая соседка тоже не раз просила Человека в форменной оранжевой куртке, чтобы не давал ключи от гаража никому, потому что корова всё же живое существо, нельзя с ней так. Ведь все видели, как обходятся жители гаражей с коровой Жутой. Все видели — и молчали.

Действительно, к корове в хорошо обжитый, загаженный, уютный и вонючий гараж приходило много людей. И даже женщин. Людей и женщин из соседних гаражей и домов.

Приходили дети, приходили взрослые. И каждый со своей целью.

Однажды утром внимание одного из автолюбителей привлекли сломанные двери того самого гаража, который принадлежал Человеку в оранжевой куртке. Из-за дверей доносились хрипы и стоны. Автолюбитель опасливо заглянул внутрь.

Рядом со старым «Москвичом» на разбросанном по полу сене лежал мёртвый Человек в оранжевой куртке. Куртка и сейчас была на нём, пропитанная густой чёрной кровью.

Там, где обычно стояла корова, валялась Жутина доярка, у которой вместо лица было сплошное сине-красное месиво, но которая, тем не менее, была ещё жива — она оказалась первой, на кого напала Жута и по какой-то причине корова её не добила.

В углу, на серых покрышках, распласталась фигура племянника хозяина — штаны его были спущены до колен, а свиной студень вывалился из головы. В глазах племянника застыла любовь — любовь к полученной в собственность дыре, в которую можно засунуть всё что угодно, от тревог до трихомонад.

По очень длинной улице, которая неизвестно куда привела бы, если пройти по ней до самого конца, шла корова Жута. Кто её так назвал? Трудно сказать. Только именно это слово, выжженное паяльной лампой, можно было прочитать у неё на белом боку. А второй бок у неё был зелёный, другой краски не нашлось; а ног было всего три. А вокруг коровы вились черные оводы, как зловещие нимбы, и корова Жута не могла отогнать их, ибо хвоста у коровы Жуты тоже не было, только серый обрубок, который судорожно двигался туда-сюда. Корова Жута молча шла по длинной улице, с обеих сторон которой стояли, отворачиваясь от неё, частные дома и ничьи деревья. У коровы Жуты сзади свисала белая слизь. У коровы Жуты было порвано вымя. Корова Жута оставляла за собой коричневые кучи и мертвых мальчиков. Одного, второго, третьего. Они просто не успевали спрятаться, эти дети, которые видели коров только по телевизору и теперь попадали в нежный коровий глаз, вызывая в нём воспоминания. Корова Жута была городская. У коровы Жуты была плохая память на палачей. Корова Жута перестала быть просто коровой. Она была индийской богиней Кали — Разрушительницей Времени, Тьмой и Творцом.

Трёхногая корова-убийца с зелёным боком и подозрительным именем, лишённая девственности до брака, да ещё без хвоста — такое животное только на то и было способно, что портить моральный облик своего жертвенного рода, который издревле служит символом процветания Домашнего очага и незыблемости Народных традиций, без которых людям и женщинам никуда.

Если бы корову Жуту спокойно пристрелил какой-нибудь храбрый милиционер — это, возможно, было бы наилучшим выходом для столь странного создания. И такой милиционер нашелся, он вышел из машины и смело шагал навстречу чудовищу, он уже поднял пистолет, чтобы всадить пулю прямо в уродливый лобешник. Так бы и случилось, если бы не вмешательство одного священника, который объявил, что в корову Жуту вселились бесы, и поэтому если её убить, они просто переселятся в людей, а точнее, в женщин. Ведь в кого ещё могут переселиться бесы из бешеной коровы? Священник вызвался их выгнать, причем абсолютно бесплатно. Человек он был уважаемый, приближенный к патриарху, к тому же учёный, заведующий кафедрой экзорцизма на филфаке БГУ. И только тогда, освобождённую от нечистой силы, корову Жуту можно было со спокойной совестью сжечь и развеять её прах над Минском во имя справедливой мести, которая настигает всех, независимо от взглядов и социального статуса, согласно главному закону демократии.

«Как думаешь, Жуту отпустят, — спросила Босая, глядя мне в глаза. — Только говори правду».

«Конечно, нет, — сказал я. — Это просто больная корова. Да и куда её отпускать? Сожгут, и конец».

Она кивнула, отвернувшись к окну.

«Но почему именно корова, — я почувствовал, что она не против поговорить. — Почему не люди? Разве у нас мало несправедливо обиженных людей?»

«Аленький Цветочек говорит: за людей есть кому заступиться, — остановила меня Босая. — А за корову? Лично ты заступился бы за корову?»

«Вряд ли. Мир такой, — сказал я каким-то старческим, скрипучим голосом и сам испугался его мертвенности. — Сначала надо подумать о людях».

«Вот-вот. Мир. Но если бы мир вдруг… Вдруг должен был… вынужден был тебя слушать? Если бы мир более не мог уклоняться от вопросов? Если бы он спросил тебя: что дальше? Что бы ты сказал ему?»

«Не знаю, — признался я, рассматривая её колени. — Но люди для меня важнее коров».

«Слушай… А тебе тоже говорили в школе… — прижмурившись, Босая внимательно взглянула на меня, и было такое ощущение, будто муха прикоснулась к моим щекам своими гнусными крылышками. — …что корова в Индии — священное животное? Почему-то они очень любят об этом рассказывать. Особенно учителя истории. Такие красивые седые мужчины с красными взглядами».

«Не помню», — смутился я.

Мы помолчали, она всё так же сидела на столе, а я стоял перед ней, и было ясно, кто здесь главный. Я понял, что больше ей не интересен, и поспешно произнёс, стараясь не потерять ненароком её странное, беспричинное доверие: «Ну, хорошо, этот твой Аленький Цветочек хочет, чтобы коровку никто не мучил… Чтобы коровке дали подохнуть спокойно. Ясно. А всё же: чего хочешь ты? Именно ты? Тоже спасти кого-то? Котика?»

«Нет, меня как раз интересуют люди… — серьёзно сказала она и устало взяла со стола свой Фаллический Символ, направив его в сторону. — Умершие люди… О которых никто не помнит. Но это, знаешь ли, не твое дело. Хорошо, иди. Никто вас не обидит. Еды хватает, компания у тебя там неплохая, все живые, достойные граждане, честные, законопослушные и гетеросексуальные. Хитрые… хитрые беларусики. Видишь, тебя ко мне послали, сами не пошли, до них моментально дошло, с кем я буду говорить, а с кем нет. Хотя, логично рассуждая, могли бы бабу какую послать. Но посылать бабу — это признать поражение… Так что иди, давай. Иди, кому сказала».

И я вышел, забрав с собой этот строгий голос, спрятав его где-то в затылке, там, где его точно никто не будет искать. Аленький Цветочек, думая о своей дьявольской корове, вела меня закоулками Замка, и её Фаллический Символ тыкался мне в спину. И когда она закрывала за мной дверь нашей ярко освещённой тюрьмы, на Замок наконец-то обрушилась гроза. Потоки воды терлись о каменные стены, прозрачные занавески грозы упали на высокие окна, и молния била прямо в башню, которую было хорошо видно из нашего узилища — она освещала башню во всей её наготе, она рисовала в воздухе свои голубовато-огненные буквы, словно говоря с Босой напрямую, без посредников. И на мгновение мне показалось, что за стеною воды, выросшей прямо перед нашим окном, за прозрачными небесными камнями, которые падали в замковый двор и разбивались там с невероятным грохотом, я рассмотрел плывущую в воздухе женскую фигуру.

11. ЗАКОНЫ КИТАЙСКОЙ ИМПЕРАТРИЦЫ

Вот и ночь пришла — наша первая ночь в Замке. С её наступлением мои братья по несчастью утихли, стали поспокойнее, их лица вытянулись, а в глазах появилась какое-то туповатое смирение. И даже я, как только в нашей тюрьме стемнело, впервые почувствовал к ним что-то вроде дружелюбия. Я был с ними, и они были со мной, и других, более близких мне людей на тот момент не существовало. Не считать же таковой Босую… Почему-то мне было приятно с ней разговаривать — но она была женщиной.

Женщина. Баба. Скво. Существо из иного мира. Инопланетянка. Непостижимая и чужая, как я ни старался проникнуть в её маленькую и злую голову. Чего она всё же добивается? А эти мужики вокруг меня были моим отражением. Мне хотелось их признания, и они смотрели на меня как на своего. Я знал правила, по которым они играют. А правила Босой — нет. Не воспринимать же всерьёз эту историю о корове. Я даже не стал никому об этом рассказывать — чтобы не вызвать паники. Это было бы попросту унизительно: быть взятым в заложники из-за какой-то там жуткой коровы Жуты. Нет… Вокруг меня сидели серьёзные мужчины, и я сам считал себя таким же. А то, что сказала мне Босая, было совсем несерьёзно. Серьёзными были только Фаллические Символы в руках этих дур, девок, которые решили, что имеют право что-то менять в лучшем из созданных когда-либо миров.

Корова… Босая… Как это всё не соответствовало лирическому настроению, которое охватило нас с наступлением темноты. Хотя, возможно, дело было в том, что вечером нас покормили: принесли большие остывшие супницы и холодное мясо с тушеными овощами. Конечно же, еда была из замкового ресторана — как он там назывался, этот шинок для пришлых туристов: «Панская кутья»? «Пан или пропал»? Как-то так.

Мы зажгли свет и тесно уселись вокруг стола — грузные, тяжелые, вялые мужчины. Во главе сел Михаил Юрьевич, сел и стал гадать свои думы, и главная дума клонила его седую голову вниз: почему он не сокол, почему не летает? Вот летал бы и сравнял бы этот пиздоебучий замок с землей. А вместе с ним всех этих пиздоебучих террористок. Ну, и нас вместе с ними. Таких разных. Таких одинаковых. Беларусиков, которые постоянно путаются под ногами уважаемых фирм и солидных государств; которые даже ненавидеть по-настоящему не умеют.

Я же говорю, у меня было

очень

лирическое

настроение.

«А я вот никогда ещё не ночевал в замке, — мечтательно произнес Павлюк. — И в гостиницах — никогда… Только как все, дома. И в гостях. Ну, и на сене, в деревне… Вот сейчас бы на сено. Всё же не хотел бы я быть аристократом. Паном… Я бы на месте всех этих новых беларусов, или как их там счас называют, променял все их замки на хорошее сено… Такое, чтобы звёзды через стреху видно и чтобы мягкое… и такое, знаете, немного в задницу кололо…»

«Ну, если бы бабу на сено рядом, и я бы от сена не отказался… — отозвался Тимур. — Я бы с ней до утра на сене кувыркался, а потом…»

«Что потом?»

«Потом бы новую нашел и на новый сеновал, — засмеялся беззлобно Тимур. — Сена в стране дохуя, баб тоже, а мы тут сидим. Как пидоры какие-то».

«Когда идешь к женщина, не забудет пилотка», — глубокомысленно сказал Кунце и сам засмеялся.

«Я вот тоже не понимаю, — обиженно процедил сквозь красивые губы Рыгор. — Я со своей развёлся три года назад. Ну почему такая сука попалась? Ну сначала же нормальная, кажется, женщина, была. Думал, научу её уму-разуму, воспитаю, под себя заточу. Золото будет, а не женщина. Пустышка оказалась. Не захотела учиться. Начала из дому убегать. Нет, не человеческие они твари, что бы вы мне ни говорили».

И он обвел нас взглядом, будто мы только что неистово доказывали ему человечность женской природы.

«Интересно, долго мы ещё здесь просидим?» — спросил Павлюк. Кто-то должен был произнести эту пустую, как жестянка, фразу, я ждал её с того самого момента, как мы оказались здесь, и вот она прозвучала во всей своей бессмысленной беспощадности. Михаил Юрьевич, который всё это время молча думал свою думу, вдруг взревел, вскочил и начал молотить кулаком по столу. Татуировки весело ходили туда-сюда: вверх, вниз, вверх, вниз… Дубовый стол потрескивал, но уверенности не терял: он видал и не такое. Удары кулака становились всё сильнее, мычание Михаила Юрьевича делалось всё безумнее, мы сидели, глядя перед собой, и чувствовали себя неловко, как школьники, чей учитель вдруг намочил штаны перед всем классом. Из женского угла послышался тихий плач, а Люба даже накрылась с головой краем ковра.

«Суки! Суки! Суки!» — монотонно выкрикивал Михаил Юрьевич, нарушая нашу уютную лирическую обстановочку, глаза его сжались, прерватившись в совсем узкие щелки, и теперь он больше не напоминал человека; я даже посмотрел на него с облегчением, так как в человеческом облике Михаил Юрьевич вызывал в нас гораздо больше страха. «Суки! Суки! Суки!» — повторял он, то и дело опуская кулак на стол, и из носа у него пошла кровь. Австриец не выдержал и закрыл лицо руками, он заскулил, тоненько, протяжно, как щенок. В комнату заглянула Немона Лиза, оценила ситуацию и осторожно закрыла дверь, показав нам всем своим видом, что не хочет мешать занятым мужчинам.

Мы подождали, пока Михаил Юрьевич выдохнется, и нежно переглянулись. Отставник положил голову на стол и, казалось, заснул. Мы закурили, и каждый подумал о своём. О том, как это — быть под властью сумасшедших девок. Девок без царя в голове.

«А я вот где-то читал… — сказал Виталик и обвёл нас страшным взглядом. — Что одна китайская императрица…»

Все повернулись в его сторону. Виталик покраснел, но продолжал: «Значится, одна китайская императрица, когда начала править, она ввела этот самый, матриархат. И прикиньте, да: каждый, кто к ней приходил, должен был поцеловать её в губы. В смысле, в половые. Она ноги раздвигала, и все целовали, по очереди. Придворные там, и послы, и гости… Ну, и вся знать. И слуги тоже».

Мы замолчали, потрясённые, каждый по-своему.

«Матриархат, он такой, — согласился наконец Тимур. Кажется, на него рассказ подействовал сильнее, чем на остальных. — Они там все без трусов ходили».

«Что вы за ерунду городите, — сказала из угла Женщина в зелёном. — Вот заняться вам нечем, как я посмотрю. Насмотрятся порнографии всякой… Лучше подумали бы, как отсюда выбраться. Мужчи-и-и-ны…»

Все смущённо замолчали, но ненадолго.

«А я вот читал, что некоторые мужики бабам клитор сосут, — шёпотом, словно оправдываясь, произнес Павлюк. — И им нравится. Вот извращенцы. Я бы лучше повесился».

«Лучше пиво выпить литер, чем сосать солёний клитер», — сказал Кунц, демонстрируя знание советского фольклора, и захохотал, победно поглядывая на женский угол. Тимур презрительно поджал губы: «А вот маркиз де Сад…»

Он хотел ещё что-то сказать, но передумал.

«А это от вас всё пришло, кстати, — осуждающе посмотрел на немца Рыгор. — Маркиз-кис-кис… клиторы сосать, губы целовать, половые. В жопу трахаться. Геи, лизьбиянки. У беларусов такой традиции никогда не было».

«Мы здоровая нация», — согласился Павлюк.

«Люблю патриоты. Klar-klar, это из Москва всё пришло, — примирительно прогудел Кунц и погладил рукой голое колено. — Это всё они, русские: водка, селёдка, мат-перемат… Это всё чужой нехороший влияний».

«Вы, спадару, настоящий друг Беларуси, — одобрительно сказал Павлюк. — Некоторым беларусам бы у вас поучиться. Я всегда говорил: мы, беларусы, славянские немцы. Мы — арийская раса. У нас с вами много общего. Например, в языке… Дах, например, цукар… Дах, цукар… Дах… Что там ещё? Забыл».

«Клитер», — кивнул Кунц.

«И это тоже», — вздохнул Павлюк, не заметив насмешливый взгляд немца. Все облизнулись — так громко, что Отставник поднял на нас свои стеклянные глаза и снова опустил голову на столешницу.

Опять в нашей просторной, освещённой люстрами комнате воцарилось молчание. Я смотрел на своих братьев по несчастью и четко понимал, что в этот момент все они представляют себе нависшие над ними царственные вульвы. Представляют, как тянутся к ним губами в услужливых поцелуях, немного более жадных, чем требует этикет обезумевшей китайской императрицы. Представляют, что завтра в комнату зайдет Джек Потрошитель и громким голосом объявить приказ Босой, что с этого дня ежеутренне каждую террористку надлежит приветствовать только таким образом. Представляют — и облизываются. Слюна течет по подбородкам, стекает на колени, на пол, на ковер в аленьких цветочках, на белые колготки.

Белые колготки.

В отличие от них всех, я представлял себе в этот момент только белые колготки.

Белые колготки с тёмными пятнами на коленях. Нет, белые колготки я отдавать им не собирался.

И снова я был один. Эти мужчины за дубовым столом и женщины в тёмном углу снова были мне совсем чужими.

Слишком белое платье. Слишком белые колготки. Над замком, как флаг непокорности.

«Интересно, у них там уже есть план?» — сказал, моргая глазами, Рыгор, который первым отошёл от этих охмуряющих, скользких мыслей, и все зашевелились, заговорили: «Ясно есть! Завтра будет штурм. Завтра этих мокрощёлок раздавят, места живого не останется!»

«Вот как знал, не хотел сюда ехать, — сплюнул на пол Виталик. — Жена, дура, уговорила. Культуры ей захотелось. Теперь сидит во, сопли льёт. Знал же, блядь, нельзя дуру слушать…»

«Виталик!» — раздался из угла обиженный голос.

«Цыц, муха!» — крикнул Виталик чуть ли не со слезами в голосе. Муха сделала цыц, и долго ещё из угла слышалось нудное и обиженное сопение.

«А я вот каждый год езжу, — с гордостью сказал Рыгор. — Я здесь духом Родины заряжаюсь. Не поверите, ребята, но правда — заряжаюсь, как аккумулятор. Сюда раз съездишь — на год хватает. Я здесь морально очищаюсь и энергию всасываю. Как подумаешь, что по этому вот паркету, по этим вот лестницам, по этим вот древним балконам и стенам все наши знаменитые князья и гетманы ходили, что вот здесь они славу добывали — ну просто другим человеком становишься. Как в санаторий съездил… Но в этом году конфуз вышел.

Опоганили девки место. Пятьсот лет отмывать надо, отмаливать. Это же надо: чтобы баба против мужика пошла? В Средневековье за такое… Эх…»

«Куда мир катится, — неожиданно отозвалась госпожа Ацтекская. — Ваша правда, молодой человек. Я свою работу люблю. Я на ней отдыхаю. Думала, хоть здесь, в тишине, среди культурных людей можно от нашей свистопляски отойти как-то… Куда там…»

«А я журналист, часто по стране путешествую, — сказал Павлюк. — Думал написать про всю эту их гнилую реставрацию… А здесь не материал на пол полосы, здесь роман теперь писать можно, если живой выйдешь. А ты, Тимур? Чем занимаешься? Как тебя сюда занесло?»

«Ну, я… — Тимур пожал плечами. — Да так, погулять. Интересно стало. Если подумать, экскурсии дешёвые. Познакомиться можно с интересными людьми… Девчонок поснимать. Мне вот у немца хотелось спросить: а вы как сюда попали? Вы чё, с этим австрияком кореша?»

«Нет, он жена покупать приехал, — улыбнулся Кунце. — Древний замок — древний жена. Дурак, что с него берёшь. А я сам… Я Беларусь люблю. Везде был, здесь ещё не был. Интересно познакомиться».

Все гордо выпрямились, оглядываясь на Отставника.

«А вот дядька наш, Михаил Юрьевич, видно, слишком серьёзный мужик, — сказал Виталик. — Как-то даже неудобно спрашивать, чего он тут забыл».

Посидели, помолчали. Я снова закурил, хотя и понимал, что курево надо беречь. Щёлкнул зажигалкой… И вот тогда они вспомнили о моем существовании. Взглянули, будто видят впервые. Начали рассматривать сквозь облако дыма, которого не хватало, так катастрофически не хватало, чтобы скрыться в нём и пережить эту ночь незаметным и несуществующим. Бесполым, бессловесным, бесславным.

«Ну, а ты?» — вдруг подозрительно потянулся ко мне Виталик.

«А ты чего здесь?» — положил руку на дубовый стол Павлюк.

«Что ты здесь вообще делаешь?» — скривил губы Тимур и подмигнул: как мужчина му.

«Вы чего приехали в Замок, молодой человек?» — грудным голосом спросила меня Женщина в зеленом.

«Страна Замков большая, почему именно сюда?» — спросил Рыгор.

«Что тебе здесь надо, среди нас, серьезных людей, сынок?» — внезапно приподняв голову, оживший, одутловатый, злой Михаил Юрьевич.

«Кто? Я?» — задрожал мой голос.

«Ты, ты!» — ответил мне хор.

Хор людей и женщин, который срочно ждал от меня ответа.

12. ОЙ ГАРЭЛА ГАННА

Все дело в том, что это был мой Замок. Мой собственный.

Он принадлежал мне — и никто из жителей Страны Замков об этом не догадывался.

Почти никто.

А вышло всё случайно.

Я жил тогда в Зеленом Луге, на севере столицы. О, этот район, каким же марсианским он был в те времена! Стоял октябрь. Трамваи, пронзительные, как душевные травмы, пьяные мужчины с собаками по колено, считалки листвы под ногами. Мокрели качели, умирали каналы, везде шёл какой-то ремонт, и изо всех углов рвалась тишина. А деревья во дворе никак не хотели желтеть. Зелёный Луг принципиально оставался зелёным. Какое-то законсервированное лето. Что здесь действительно желтело, так это развешенное во дворе белье. Да, его оставляли здесь безо всякой боязни. Семейная пара из соседнего дома возилась утром у своих веревок, он покорно держал тазик, она ловко и быстро цепляла прищепками: простыни, полотенца, его брюки, майки, семейные трусы… Это напоминало выставку «Повседневная жизнь Минска 60-х годов XX в.» Дивясь их простоте и какой-то отчаянной откровенности, я плотно задергивал шторы. Мне было неловко. Я бы так не смог. То есть смог бы, конечно же — но в этом был бы какой-то художественный подтекст. А они без подтекста, им просто было всё равно, кто что скажет. Бельё лучше сушится на ветру — вот и весь смысл. Они и зимой будут его там вешать, думал я, — чтобы свежестью пахло, и никаких кондиционеров не надо. А деревья пожелтели мгновенно, одним незаметным утром. И на их фоне ещё ярче стал нечеловеческий зелёный цвет синтетических спортивных штанов за окном.

Повсюду властвовала такая заброшенность, такая сладкая печаль… Все эти высокие и облупленные дома, первые этажи которых были заняты неизвестно чем: вечно запертые двери, зарешёченные окна, а если посмотреть туда сквозь стекло — бесконечные коридоры в полумраке… Какие-то мастерские по ремонту всего на свете, пустые скамейки, загадочные двери без вывесок…

И вот в ту осень, за полгода до Замка, я зашёл в одно такое небольшое ателье рядом с домом, чтобы отдать в ремонт свои туфли. Позволить себе купить новые я не мог, иначе пришлось бы забыть об умерших языках, несуществующих городах и старых картах… Человек, у которого в голове все шнурки развязаны, обязан экономить деньги, иначе он пропадет.

В ателье было темно и пусто, только квадратное окошко в самом конце коридора светилось, как экран черно-белого телевизора. Мастер-сапожник, немного старше меня, коротко стриженный, с неожиданно умными глазами, посмотрел на обувь, постучал для порядка по каблуку своим инструментом и принял заказ. «Фамилию вашу скажите, — буркнул он, опустив голову и готовясь выписать квитанцию. — Завтра после трёх».

Я, запинаясь, назвал свою фамилию, думая о том, что хотел бы работать в таком ателье. Народу наведывается мало, вон, четыре пары сапог валяются на пустых полках, а времени свободного достаточно. И это окошко… С той стороны мир выглядит совершенно иначе. Надев халат и разложив инструмент, ты читаешь себе или пишешь, время от времени поглядывая в тёмный коридор — чьи это шаги слышатся там? Кто явится из темноты коридора сегодня: женщина? Скорее всего, женщина. Мужчины редко сами относят свои вещи в ателье. Только одинокие, как я. Те, которых никто так и не научил завязывать шнурки в голове. Летом здесь приятная прохлада, бело-зелёные стены надежно хранят тень, окон в мастерской нет, а зимой простой серый электрочайник и открытый пакет высохших пряников создают, наверное, такое ощущение уюта, которое не способен дать даже собственный дом.

Услышав мою фамилию, мастер поднял голову и взглянул на меня как-то странно.

«Шляхетское прозванье у пана, — сказал он вдруг по-беларусски, тщательно выводя фамилию ручкой на старом советском бланке. — А вот знает ли пан о том, откуда он? Ведь с такой фамилией…» Я честно признался, что никогда об этом не задумывался. Он подождал, посмотрел на меня будто издалека, оценивая… «Стыдно не знать своих предков, — строго сказал он. — Особенно Таких Предков». Он расспросил, кто мои родители, откуда я родом, и был очень доволен, что в моих жилах нет ни капли чужой крови. Мои эритроциты признавали только литвинских лейкоцитов, и наоборот.

Ведь и то сказать: отец мой с Гродненщины, мать с Минщины, все отсюда, все, к кому можно дотянуться хилой рукой растерянного и безразличного современного манкурта. Прошлое — как тёмная дыра в белом, ярко освещённом непрозрачном ящике, который как-то выставили в минской галерее современного искусства: ящик с неизвестным содержимым. И как-то нет желания засовывать туда руку, чтобы на ощупь определить, что же там внутри. Может, там гладкая женская кожа, которую так приятно погладить одинокому человеку. А может, грязная вонючая слизь и острые крысиные зубы. Может, мерзость, а может, бриллианты. Другое дело, если кто-то заслуживающий доверия скажет тебе, что за стихия там сокрыта. Скажет, что ты можешь засунуть руку в прошлое без опасений. Если там и грязь — то тёплая. Уютная, мягкая, своя. Что ни говори, совсем другое дело — знать, что внутри ящика.

И всё равно как-то неловко…

И вот я получил из рук Мастера не только бумажку на свои туфли, но и приглашение посетить Шляхетский клуб. И уже на следующей неделе, в отремонтированной и начищенной до блеска обуви, с любопытством и страхом, что безуспешно боролись в моей душе, я встретился с людьми, которые на многое открыли мне глаза. На то, кто я есть и что мне на самом деле принадлежит в этой стране.

По всему выходило, что я принадлежал к Шляхте. К гордой и могучей Шляхте, что некогда руководила этим краем и довела его сначала до полнейшего расцвета, а после до не менее полного упадка. И вот теперь мы, Шляхтичи Новой Эры, Аристократы Возрождения, потомки достойных и храбрых мужей, собирались в разных не очень дорогих кафе и, разливая по чаркам свою голубую кровь, учились читать собственные родословные. Мы выращивали генеалогические деревья и называли друг друга спадарами, подскарбиями и воеводами. Мы рисовали свои владения и чертили границы, мы считали, сколько у кого леса, душ и замков. Мы ссорились и хватались за воображаемые сабли. Мы мирились, целовались и склонялись в поклонах, чтобы снова засесть за возвращение забранного у нас края и украденного у нас мира, в котором только мы были настоящие, а все остальные — призраки, выдуманные ради нашей игры. Мы засовывали руки в прошлое с гордостью, как дети во влажную глину.

Очень скоро я запутался во всех этих густых генеалогических кронах, в которых скрывались давно засохшие ветки и попорченные червями плоды, но игра приносила мне удовольствие. Особенно после того, как я убедился, что Замок и прилегающие территории принадлежали моим далеким Предкам по отцовской линии. Это было важно, так как давало привилегию перед остальными претендентами из числа участников клуба. Я сидел перед бокалом пива, в котором плавали, отсвечивая бирюзой, капли нашей благородной крови, среди мужчин, большинство которых, если верить старым метрикам, доводились мне хоть и дальними, но родственниками, и чувствовал, что врастаю в эту страну подошвами отремонтированных китайских туфель и мне больше никогда из неё не вырваться. А между тем, очень скоро выяснилось, что у меня есть серьёзный соперник, готовый пойти на меня войной. Тот самый Мастер, который когда-то прибил на мои туфли новые беларусские набойки.

Мастера звали Тадеуш Р-ский. Напившись, он каждый раз угрожал зарезать меня прямо на улице, если где-нибудь на территории Страны замков я перейду границу его владений. Однажды мы сцепились прямо в кафе — и он чуть не вырвал мне глаза, а я выбил ему зуб. Впрочем, зуб оказался искусственным: белая перламутровая коронка без корня и нерва. Пустышка. Обманка. Неполная победа.

Только представьте себе: он считал мой Замок своими исконными владениями… Я не собирался сдаваться. Я чувствовал свою силу. Ведь я открыл для себя нашу Великую Историю — и её Героев. Национальных Героев. Моих предков. Их надо было как можно скорее объявить своими, пока не перехватили литовцы или поляки. Или отбить у соседей, или обменять на других — национальными героями не стыдно торговать. Стыдно их не знать.

Мой предок, магнат Саха-Якутский, который когда-то владел этим Замком, был одним из тех, кто отдал жизнь за святую Родину. Быстрый конь, острая сабля, лихие усы — и святая Родина, ради которой конь, усы и сабля сплетались в один убийственный клубок, что катился по Великой Истории и сеял смерть для врагов, одновременно умножая честь этой земли и силу её властелинов. Конь, сабля, усы и Батьковщина — это было понятно и красиво. И не требовало дополнений и пояснений.

Единственное, что меня смущало — это песня. Которую, кстати говоря, я впервые услышал только в этом году.

Глуповатая народная песня. Народная — значит, написанная неким холопом неизвестно когда и зачем. Песня, которую сегодня так часто можно услышать по радио в хип-хоповой обработке.



Ой крычала Ганна

Ні позна ні рана

Ой гарэла Ганна

На вачах у пана

Як забралі Ганну

Прывязалі Ганну

Да таго да дрэва

Дзе месяц начуе

Ой гарэла Ганна

На зары гарэла

Пакідала душанька

Маладое цела.



Я убеждал себя, что мне не о чем беспокоиться, что это просто ужастик для простонародья, что речь в песне идёт не о моих предках, не они привязали ту Ганну, кто угодно — но не они! И кто сказал, что она действительно народная? Вот лично мне слышится в ней какая-то подозрительная литературщина! Нутром чувствую умелую руку бойцов информационной войны эпохи позднего барокко… Или раннего…

Но песня не давала мне покоя.

Быстрый конь, лихие усы и острая сабля. И верёвка, панове.

Да, список неполный: была ещё верёвка. Совсем не гордая и вовсе не благородная. Оружие обычного убийцы.

Верёвка, которая сдавила обнажённое тело молодой женщины. Беззащитной изнасилованной женщины. Шорох трута, чирканье кремня о кресало. Её крик. Запах жареной человечины.

Мне не хотелось иметь к этому никакого отношения. Мне хотелось, чтобы мой предок был величественным и чистым — как стеклянный бог, вымытый дождями нашей Великой Истории, отполированный справедливым временем до героического блеска. Возможно, поэтому я наконец-то собрался и поехал в свой Замок. Чтобы назло Тадеушу Р-скому ходить по его залам и коридорам, оставлять здесь свои следы и отпечатки пальцев: свои на своем. Чтобы больше не думать о той убогой песне. Чтобы думать о славе и чести. Чтобы слава и честь заглушили песню о горелом мясе. Чтобы своей громадиной Замок заглушил гнусное ощущение моей причастности к убийству. Но всё вышло наоборот. Белые колготки оказались сильнее всех боевых хоругвей. Я так и не смог доказать себе, что слава предков сильнее верёвки в руках их жестоких слуг.

Однако пока что от меня, насупившись, ждали ответа сразу несколько людей и женщин.

Естественно, ничего о своем Замке я им не сказал. Кто бы правильно понял меня здесь, в этой компании? Михаил свет Юрьевич? Григорий фон Айфон? Павлюк Перетрах? Или Тимур, мужчина му? Женщина в зелёном? Госпожа Ацтекская? Весёлый немец? Существовала только одна возможность сделать так, чтобы они отстали.

«Я пишу книгу, — вяло вздохнул я, пряча глаза. — Книжку о Замке. О магнатах Саха-Якутских. Поэтому и приехал».

«Так я и думал», — с облегчением выдохнул Рыгор.

«Эх, сынок», — разочарованно и осуждающе посмотрел на меня Отставник. Для него я больше не существовал как мужчина.

«Писатель, значит», — сказал Павлюк и зевнул.

«А, ну нормально», — потерял ко мне всякий интерес Тимур.

«Инженер человеческих бздуш», — пошутил Виталик.

И они со спокойной душой начали укладываться, кто где мог — тем более, места в нашей тюрьме хватало на всех: людей, женщин и привидений.

«Эй, Немона, — крикнул Виталик молчаливым дверям, подгребая под себя жену. — Лиза, кому говорю!»

Как ни удивительно, в комнату сразу же заглянула наша охранница, вопросительно приподняв густые брови.

«Передай там, что мы требуем телевизор! — сказал Виталик. — Я без ящика заснуть не могу».