Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Боже правый! — воскликнул он, потому что такого конца он боялся больше всего. Он почувствовал внезапную волну жара — еще несколько секунд, и он сгорит заживо. Он ничего не видел впереди, потому что из-за снега охлаждающая жидкость прилипла к лобовому стеклу. Все, что он видел, это были оранжевые и алые огоньки справа от него, и ему ничего не оставалось, как перевернуться и катапультироваться.

Он был обучен этому. Теоретически кабина должна была открыться от нажатия, и он бы вылетел, как пробка из бутылки. Но самолет перевернулся, весь в огне, и кабина не хотела открываться.

На мгновение он увидел Адель. Она бежала к нему, и волосы развевались за ней, как флаг.

— Господи, помоги мне, — произнес он охрипшим голосом, приготовясь к смерти.

Глава двадцать четвертая

1941

Хонор открыла входную дверь и увидела, как Джим, только что положивший письмо в ящик, удаляется по дороге.

— Возвращайся, согреешься чашкой чая, — позвала она.

Был морозный январский день со шквалистым ветром. Небо было черным, и Хонор подумала, что к вечеру пойдет снег. Ей сняли гипс с ноги как раз перед Рождеством, но, к ее разочарованию, ей все еще приходилось опираться на палку, потому что нога ослабела от долгого бездействия. Роуз позволяла ей только немного погулять по саду, а сейчас не разрешила и этого из-за скользкого льда, поэтому она подумала, что компания Джима будет приятной и рассеет ее скуку.

Джим повернулся, и его широкая улыбка подтвердила, что он рад ее приглашению.

— Я так замерз, что превратился в настоящий кусок льда, но не постучал, потому что подумал, что ты захочешь спокойно почитать письмо.

Хонор рассмеялась.

— Ты же отлично знаешь: у меня столько свободного времени, что я не знаю, что с ним делать, — сказала она. — Письмо от Адель может подождать. Ну, заходи.

— Роуз нет дома? — поинтересовался Джим, потопал ботинками на половичке и закрыл за собой дверь.

— Она только что отправилась в Рай поискать масло для ламп и поменять книги из библиотеки, — сказала Хонор. — Странно, что ты ее не встретил, она только что вышла.

— Я ни на кого не смотрел, — сказал он, снимая пальто и садясь. — Я был слишком занят мыслями о бедной миссис Бэйли.

— А что с ней? — спросила Хонор.

Джим смутился.

— Ты не слышала?

— Не слышала о чем?

— О Майкле.

— Только не говори мне, что его убили! — Хонор быстро села.

— Ну, «пропал без вести», «считают погибшим», но это практически то же самое, не правда ли? — сказал Джим, потом, увидев пораженное лицо Хонор, потянулся и погладил ее по руке. — Прости, Хонор. Я думал, ты уже слышала. Она получила телеграмму неделю назад.

— Такой славный мальчик, — вздохнула Хонор, и у нее на глазах выступили слезы. — Как это случилось?

— Его подстрелили над Германией, так, по крайней мере, говорят, — ответил Джон, стаскивая с рук митенки и сгибая и разгибая пальцы. — Она очень тяжело это переживает, ну ты ведь лучше остальных знаешь, какая она. Ее соседка рассказала мне сегодня утром, что прошлой ночью миссис Бэйли выходила на улицу в ночной рубашке. Она не отдает себе отчета в том, что делает!

— Его могли захватить в плен, — предположила Хонор. — Я слышала, что проходят недели, даже месяцы, пока просочатся новости.

Джим пожал плечами.

— Это кажется маловероятным. Судя по всему, к ней приходил кто-то из эскадрильи Майкла, он видел его самолет в огне и не видел, как Майкл катапультировался.

— Хорошенькое утешение, — угрюмо произнесла Хонор. — Он не мог дать ей какой-нибудь надежды?

Она снова поднялась, чтобы приготовить чай, но, увидев жестяную коробку от чая, который принес ей Майкл, когда они только познакомились с Адель, она расплакалась.

— Ну, Хонор, не надо так волноваться, — озабоченно сказал Джим. — Лучше бы я тебе не говорил.

— Хорошо, что я узнала это от тебя, а не из сплетен в магазине, — сказала Хонор, шмыгая носом сквозь слезы. — Я так его любила. Знаешь, я всегда надеялась, что между ним и Адель что-то будет. И его матери я тоже сочувствую, он из всех ее детей был ближе к ней. Что же она теперь будет делать?

Джим грустно покачал головой.

— Если она не возьмет себя в руки, ее экономка уйдет. Я слышал, она уже сто раз собиралась уйти, любому терпению приходит конец.

— Ну, надеюсь, она продержится какое-то время, — возмущенно сказала Хонор. — В такие времена у многих крыша поехала. И с этим ничего не поделаешь. Я помню, что чувствовала, когда умер Фрэнк.

— А ты на самом деле не столько кусаешь, сколько лаешь, — поддразнил ее Джим. — Ты очень добрая женщина.

Хонор улыбнулась бесцветной улыбкой.

— А дети все еще считают, что я ведьма?

Он покачал головой.

— Эта чепуха уже давно умерла, с тех пор как появилась Адель. А сейчас у тебя появилась еще и Роуз, и она слишком хорошенькая, чтобы быть дочерью ведьмы.

— Я иногда думаю, что мы все втроем заколдованы, — грустно сказала Хонор. — У нас всех была очень беспокойная жизнь.

— Ну вот, это непохоже на тебя, — сказал Джим с выражением озабоченности на своем добром лице. — Я всегда считал тебя стойкой женщиной.

Хонор печально покачала головой.

— Нет, Джим, я не такая. Я просто старая женщина, которая делает что может, чтобы как-то прожить.

Джим оставался еще какое-то время, и они поговорили о карточках на продукты и о том, как им повезло по сравнению с городскими жителями, которые не могли рассчитывать на кур и домашние овощи. После его ухода Хонор прилегла на кушетку, натянула на себя шаль и заплакала. Она знала в глубине души, что Адель никогда не переставала любить Майкла. Да, она ходила на свидания с другими молодыми мужчинами, она не спрашивала больше, есть ли от него новости, но она никого не могла обмануть. Его смерть будет для нее большим горем. Хонор была уверена, что Майкл мертв, если его самолет загорелся.

Но она плакала не только из-за Адель, но и из-за Эмили Бэйли. Хонор однажды случайно встретилась с ней в Рае во время Битвы за Англию и спросила ее о Майкле. Эмили было явно приятно поговорить о нем с человеком, который хорошо его знал. Она говорила о нем с большой гордостью, но выглядела напряженной и худой, с мешками под глазами от бессонных ночей.

С тех пор как Хонор попала под бомбежку, она по-настоящему почувствовала, что такое беспокойство и ужас. И все же она напоминала себе, что Адель почти все время работает в палате, расположенной в метро, а если выходит на улицу, то всегда может спрятаться в бомбоубежище, если включат сирену. Эмили же не могла успокоить себя такой мыслью. Она знала так же хорошо, как остальные, что шансы пилота выжить в подбитом самолете ничтожно малы.

И еще Хонор знала, что, если бы Адель погибла, она не вынесла бы этой потери. Она даже не захотела бы попытаться. И она догадалась, что именно так должна чувствовать себя Эмили. Сердце подсказывало Хонор, что она должна надеть пальто и ботинки и пойти в Винчелси повидать ее. Но она знала, что может не дойти так далеко — если она поскользнется на льду, то может снова сломать ногу. Вместо этого она напишет письмо, возможно, Эмили немного утешит, если она будет знать, что кто-то сопереживает ей.



Была половина третьего, когда Роуз вышла из Рая, направляясь домой, но уже смеркалось. Во всех магазинах были длинные очереди, и хотя ей удалось купить масло для ламп, немного сыру, сливочного масла и чаю, нигде не было сахара. Она провела в пабе больше времени, чем намеревалась, но было так здорово пофлиртовать с двумя солдатами в увольнительной. Ее мать не одобрила бы этого, но если бы Роуз время от времени не могла выпить пару стаканчиков в мужской компании, она перегрызла бы ей горло.

Когда паб закрыли, она бросилась в библиотеку и теперь беспокоилась, что так надолго оставила Хонор одну.

Но день был хорошим, несмотря на мороз. Стояние в очередях хотя и отняло у нее время, но это не было скучно. Все болтали и смеялись, и она встретила несколько женщин, с которыми когда-то ходила в школу, и обе были очень довольны встрече с ней. Ее циничная натура подсказала ей — они поговорили с ней, надеясь, что она подбросит им пару-другую тем для сплетен, но все равно ей было приятно возобновить знакомство. Она была очень тронута, узнав, что обе они считали, что Адель приехала к бабушке жить, потому что Роуз болела. Она не ожидала, что мать прибегнет к спасительной лжи, чтобы избавить Адель от неловкости и стыда. Раньше она, вероятно, приукрасила бы свою «болезнь», чтобы вызвать сопереживание, но сейчас просто пожала плечами и сказала, что Хонор была лучшей матерью, чем она.

Несмотря на то что она добралась до библиотеки поздно, ей удалось опередить одну женщину и взять «Унесенные ветром». Она уже несколько недель охотилась за этой книгой, но как бы ни хотела погрузиться в чтение вечером, чувствовала, что обязана Хонор и должна дать ей прочитать книгу первой.

В общем и целом Роуз была вполне довольна собой, потому что, вероятно, впервые за свою взрослую жизнь она почувствовала себя счастливой. К ее крайнему удивлению, она совсем не скучала по Лондону и как только приспособилась к ведению домашних дел в коттедже, даже начала находить в них удовольствие.

В тот день, когда она вылила все свои обиды Хонор, атмосфера разрядилась. Ее поразило, что мать способна признать свои ошибки. Впрочем, за последние месяцы Роуз приятно была удивлена, что мать совсем не соответствует образу безразличной, ханжеской и своевольной женщины, который она создала у себя в голове на протяжении стольких лет.

По сути, Хонор была хорошей компанией. У нее было живое и часто злое чувство юмора. Она была приземленной, прямой и очень практичной. Разумеется, были дни, когда они огрызались друг на друга, но для людей, которые долго живут одни, всегда тяжело чье-то постоянное присутствие рядом. Сначала Роуз обижалась на то, что должна прислуживать матери, а Хонор сильно подозревала Роуз во всем, что она говорила и делала. У них обеих не прошла еще горечь друг на друга, но Хонор очень любила повторять: «Рим не за один день строился».

И все же, по большому счету, было намного больше смеха, чем скандалов, и у Роуз часто возникали моменты нежности к Хонор, особенно когда она стоически терпела боль и неподвижность.

Если бы не ситуация с Адель, Роуз чувствовала, что могла бы жить с матерью вечно, при условии, что каждую неделю она могла бы ходить на танцы или в кино. Но она не могла забыть как ненависть и презрение, которые вылила на нее дочь, так и угроз, и была уверена, что как только Хонор полностью выздоровеет, Адель захочет, чтобы Роуз убралась навсегда.

Каждую неделю Роуз очень нервничала, когда ходила в Винчелси в установленное время звонить дочери. Адель не оскорбляла ее, не была бесцеремонной, но в ее голосе не было тепла и ничто не подсказывало, что она постепенно может смягчиться, несмотря на то что Хонор писала ей, что все в порядке. Поскольку «блицкриг» в Лондоне продолжался и бомбили каждую ночь, Адель не могла взять отгулы, чтобы приехать к ним, даже на Рождество. Роуз знала, что пока Адель все-таки не приедет домой и не увидит, что Роуз сдержала свое слово и, вероятно, изменилась к лучшему, она всегда будет презирать ее и думать о ней плохо.

Роуз и Хонор хорошо понимали, что новости по радио не давали полной картины о ситуации в Лондоне и о войне вообще. Письма Адель, информация, которую передавали соседям их близкие и друзья из города и с передовой, давали совершенно другую картину. Убитых и раненых были тысячи, у немцев была лучшая техника и численное превосходство, поэтому казалось маловероятным, что Англия сможет победить их. По ночам они слышали, как летают бомбардировщики, часто сбрасывающие бомбы еще задолго до того, как долетали до Лондона. Сюда ежедневно прибывали беженцы из Европы и из Лондона, потерявшие все. Иногда Роуз становилась у окна и смотрела на пляж с огромными клубками колючей проволоки, думая, как скоро немцы ворвутся в Британию.

Вероятно, они высадятся вдоль этого побережья, и они с Хонор вполне могут оказаться в большей опасности, чем под бомбежками в Лондоне.



Солнце окончательно зашло, когда Роуз подошла к дороге, ведущей в коттедж. Было полнолуние, но луна то исчезала, то появлялась из-за гряд облаков, лишь на мгновения освещая вершины крыш в Винчелси на холме и черную ленту реки.

Из-за затемнения ночью было жутко. Ее не встречал свет лампы в коттедже, не было света и в домах в Винчелси. Она словно осталась одна во всем мире, и в этом направлении ехало мало машин, потому что люди экономили бензин для крайней необходимости. Луна снова зашла за тучи, и Роуз обругала себя за то, что не взяла фонарь. На дороге будет просто ад, она наверняка будет вступать в покрытые льдом лужи или спотыкаться о большие камни.

Она в нерешительности остановилась в начале дороги, глядя в небо, туда, где только что была луна.

— Ну выходи же, миссис Луна, — сказала она и захихикала от собственного ребячества.

Какой-то шум заставил ее повернуть голову. Что-то или кто-то находился на лугу у реки. Предположив, что это овца, она осторожно вышла на дорогу. Но услышав этот звук снова, она остановилась и прислушалась.

Шум от овец был привычным на болотах, но это был другой шум. У овец не было привычки разгуливать в такой холод, для них было естественнее сбиться в кучу у изгороди. Она была уверена, что это человек, потому что, кроме хруста по мерзлой траве, она слышала чье-то тяжелое дыхание.

План к тому времени у него уже был. Он понял, что узнать имя владельца будет трудно, поэтому решил последить за особняком. Для этого он выехал за пределы посёлка, оставил машину в нескольких метрах от дома на пустыре и вернулся пешком. Место для наблюдения найти было сложно. Деревья и кусты стояли голые, вокруг ни души, улица пуста. Забор особняка был выше человеческого роста, двора не видно. Павел с безнадёжным видом посмотрел на дом напротив и усмехнулся шальной идее: попроситься у хозяев посидеть у окна и понаблюдать за соседями. Вот бы они удивились такому предложению! — подумал Пастухов и прошёл вдоль соседского дома.

Луна вышла снова, и, к своему удивлению, Роуз увидела на лугу женщину, которая, похоже, бежала к реке. Луна сверкнула в ее светлых развевающихся волосах и снова скрылась, но шумное дыхание стало более явным, и Роуз показалось, что женщина в отчаянии. Интуитивно у нее мелькнула мысль, что женщина собирается утопиться.

Жители посёлка, по всей видимости, были людьми осторожными. Поэтому заборы выстроили на совесть, взобраться ни на один не было никакой возможности.

Как же иначе можно было объяснить ее появление на лугу в темноте в такой холод? Роуз знала по собственному опыту, что в моменты отчаяния люди способны на все, и поняла, что должна остановить эту женщину.

Шансы у любопытных были нулевые. Толстяк прошёл мимо соседских ворот и понял наконец, что счастье ему улыбнулось. Благодаря своей хрупкой комплекции Павел мог пролезть под воротами, поэтому он, недолго думая, лёг на живот и быстро пролез внутрь. Оказавшись по ту сторону, он внимательно огляделся. Казалось, никто не заметил его манёвра, поэтому Толстяк взобрался на крышу сарайчика и стал наблюдать.

Забыв, что лишь несколько секунд назад беспокоилась из-за льда и камней, она бросила свои свертки у дороги, ринулась к дыре в изгороди, через которую она часто пролезала, собирая хворост, и протиснулась в нее. Женщина исчезла из поля зрения, но когда Роуз пошла по лугу перед рекой, она услышала всплеск.

Кинувшись к месту, откуда был звук, она успела как раз вовремя, чтобы увидеть очень белую руку, молотившую по темной воде. Тело женщины уже погрузилось в воду.

Он хорошо видел крыльцо особняка. Некоторое время там никто не показывался. Потом из дома вышли двое мужчин, в одном из которых Павел узнал уже знакомого ему стрелка, второй был чуть ниже ростом и одет в чёрный плащ. На секунду Пастухову показалось, что он где-то видел этого человека, но, сколько он ни напрягал память, вспомнить никак не мог. Двое сели в машину и выехали за ворота. Третий, вышедший почти сразу вслед за ними, быстро закрыл ворота на висячий замок и вернулся в дом. По виду это был типичный охранник, и Павел был уверен, что мальчик находится в доме.

Роуз в отчаянии огляделась вокруг себя. Ближайший дом был ее, но Хонор ей здесь не помощница. К тому времени когда она приведет помощь из другого места, женщина уже утонет. Выбора не было, она должна была спасти ее сама.

Павел понимал, что должен позвонить и доложить о своих наблюдениях, но включать мобильный телефон было неосторожно, поэтому он отложил доклад на более позднее время.

Она сдернула с себя пальто и прыгнула, не позволив себе даже подумать о ледяной воде, о глубине и о том, каким сильным может быть течение. Когда она ударилась о ледяную воду, шок был таким, что Роуз почувствовала, как у нее вот-вот остановится сердце, но она заставила себя бродить по воде, пока не найдет женщину.

Толстяк видел все: и выбежавших из дома испуганных охранников, и проскользнувшего в дверь мальчика, он видел, как ребёнок метался в поисках выхода, как мальчик спрятался в мусорном бакс. Когда мусоровоз выехал за ворота, Павел быстро вылез из укрытия и направился к машине…

Луна вышла снова, как раз настолько, чтобы Роуз разглядела что-то плавающее на поверхности, что не было водорослями. Ей понадобилось лишь четыре или пять взмахов, чтобы добраться до нее, и когда ее рука уткнулась в шерстяную ткань, она поняла, что это пальто или широкое платье женщины.

Все еще бродя по воде, она схватила его одной рукой, другой шаря в воде под ним. Ее рука коснулась чего-то, и она рванула это вверх.

Через двадцать минут, когда его машина свернула на шоссе, раздался взрыв и объятая пламенем машина, несколько раз перевернувшись, свалилась в кювет.

Это была нога, на ней не было ни чулка, ни туфли, и поэтому Роуз поняла, что женщина окончательно обезумела.

Вода была такой холодной, что Роуз почти парализовало, но она все еще держала ногу женщины, чтобы ее не унесло течением, снова опустила руку и нащупала талию, обхватила ее рукой и начала тащить вверх. Под ее весом Роуз потянуло вниз, и ей пришлось отпустить ногу, чтобы вынырнуть на поверхность, но ее рука все еще крепко обхватывала женщину за талию, и наконец ей удалось поднять ее на поверхность.

Незнакомец затащил Сашу внутрь вагона, мальчик больно ударился коленкой об угол и громко завизжал.

Луна вышла снова, и Роуз с удивлением констатировала, что женщина не молодая, как она подозревала по ее длинным волосам, а среднего возраста, и на шее у нее, словно какое-то причудливое ожерелье, была тяжелая цепь. Именно это объяснило, почему женщина находилась в воде головой вниз.

— Тёс, молчи, — мужчина ткнул ребёнка в спину, — думал сбежать, да? А я тебя и поймал. Вот гадёныш! Сейчас узнаешь у меня, как воровать!

— Я ничего не воровал! — взмолился Саша.

Страх, что женщина и ее потянет вниз, придал Роуз новых сил, и она сорвала с ее шеи эту цепь. Женщина вдруг стала намного легче. Она казалась безжизненной, но Роуз вспомнила: чтобы утонуть, нужно провести под водой больше двух или трех минут.

Она достаточно легко добралась до берега, плывя на спине и поддерживая голову женщины руками, но совсем другое дело было выбраться на берег, вытаскивая кого-то еще.

— Ну да!

Она попыталась держать женщину за пальто и уже почти забралась наверх, как оно начало выскальзывать из ее рук под весом тела женщины.

— Вы меня с кем-то спутали! Я сын кандидата Снегирёва…

— Черт тебя побери! — крикнула она вслух. — Будь я проклята, если тебя здесь оставлю, как бы ты этого ни хотела. Помоги же ты мне, ради бога!

— Чего-чего? — незнакомец от удивления ослабил руку и выпустил мальчика.

Но женщина не могла помочь, и у Роуз не было другого выхода, как соскользнуть обратно в воду. К этому времени она уже так замерзла, что подумала, что сама может умереть здесь. Ее руки совершенно онемели, но она подплыла к женщине сзади, обхватила ее вокруг талии и что есть силы подтолкнула к берегу.

Почувствовав свободу, Саша сделал резкое движение в сторону, чьи-то руки скользнули по его лицу.

Цепляясь за траву, Роуз выбралась на берег, потом потянулась вниз и ухватила женщину под мышки. Она вытащила ее наверх и перевернула животом вниз на траву.

— Скворец, это ты?

Руки мужчины скользнули по голове ребёнка.

Роуз только пару раз видела, как делают искусственное дыхание, и не была уверена, что помнит, как это делается, и даже не знала, может быть, уже было слишком поздно пытаться. Но она надавила на спину женщины, потом подняла ее плечи и продолжала делать это.

— Нет! Я не Скворец! — крикнул испуганный мальчик.

— Дыши, ради бога! — кричала она, прокачивая ей легкие. — Ты что думаешь, я хочу умереть здесь от холода рядом с тобой?

— А кто? Откуда взялся?

Темнота никогда не наводила на нее такого ужаса. Она словно обернула их толстым черным одеялом, и Роуз хотелось сбежать отсюда, потому что она уже больше не выдерживала. Но она продолжала делать искусственное дыхание, несмотря на холод и слезы, которые текли по ее лицу, обжигая обмороженную кожу.

— Я… тут… — по его лицу потекли слезы.

И вдруг она услышала всхлип.

— Вот так! — закричала она торжествующе. — Давай дыши, черт тебя побери! Дыши!

Она скорее услышала, чем увидела, как у женщины изо рта хлынула вода, и казалось, что ее не один галлон. Потом еще всплеск, и Роуз приложила ухо к ее лицу и услышала слабое, хриплое дыхание.

— Умница! — сказала она и побежала за пальто, которое сбросила, прежде чем прыгнуть в реку. Она укутала им женщину и приподняла, посадив. Хотя ее голова беспомощно свисала, женщина по крайней мере дышала.

С точки зрения Роуз можно было сделать только одно — добраться вместе с этой неудавшейся самоубийцей до коттеджа. Она не рискнула оставить ее, потому что женщина могла снова броситься в реку и в любом случае могла умереть от холода прежде, чем придет помощь. Поэтому она с трудом подняла женщину на ноги, потом наклонилась, перекинув тело женщины через плечо как мешок, как поднимали людей пожарные. Спотыкаясь под весом, Роуз направилась к дороге.

В ее туфлях хлюпала вода, и все тело замерзло так, что каждое движение причиняло боль, а женщина была такой тяжелой, что Роуз подумала, что не пронесет ее и нескольких ярдов. Но она сконцентрировалась на каждом шаге и так, шаг за шагом, приближалась к коттеджу.

Она услышала, как женщину за ее спиной стошнило, но по меньшей мере это означало, что она приходит в себя. Она тащилась вперед, думая только о том, чтобы добраться до входной двери.

— Мама! — заорала она, как только ступила на тропинку. — Открой дверь!

Дверь распахнулась настежь, золотой свет лампы осветил силуэт матери, и ничего в ее жизни не было более желанного.

— Господи, что там у тебя? — выкрикнула Хонор. — Это животное?

— Утопленница, — отрезала Роуз, и ей захотелось засмеяться, потому что от одного только вида матери она снова почувствовала себя в безопасности.



— О Боже, — воскликнула Хонор, когда Роуз положила свою ношу на ковер перед камином. — Это Эмили!

Она начала срывать с женщины насквозь промокшую одежду и закутывать ее в одеяла. Роуз кратко рассказала ей, что произошло, но от резкого перехода в тепло комнаты и от шока, который испытала, она почувствовала себя как-то странно, и у нее все расплылось перед глазами.

Она вспомнила, как мать велела ей скинуть с себя одежду, потому что с нее всюду капало. Она предположила, что, наверное, пошла в спальню раздеться, потому что следующее, что она четко помнила, — это ночная рубашка и халат на ней и обернутое вокруг ее мокрой головы полотенце. Хонор сидела на полу, качая женщину в руках, и старалась напоить ее бренди по глоточку.

— Я Хонор Харрис, дорогая, — говорила мать женщине, которая смотрела на нее отсутствующим взглядом. — Я о тебе позабочусь, теперь все будет хорошо.

Роуз было ужасно холодно, она хотела подобраться к печке, чтобы согреться, но не могла, потому что мать и женщина были у нее на дороге, и она почему-то почувствовала тревогу.

— Мы не можем заботиться о ней, мама, — сказала она. — Ей нужно в больницу. Она не дворняжка, как Великан, ты не можешь привести ее в порядок, накормив и обогрев. Как только я согреюсь, я пойду и вызову «скорую помощь».

— Ш-ш-ш! — произнесла Хонор, бросив на Роуз свой обычный строгий взгляд.

— Мама, она сошла с ума! Она прыгнула в реку, и если бы я это не услышала, ее бы сейчас уже снесло течением к воротам шлюза!

— Она просто вне себя от горя, — сказала Хонор, все еще качая женщину в руках. — Майкл пропал без вести, его подстрелили над Германией.

— Майкл? — переспросила Роуз.

Хонор посмотрела на нее.

— Да, Майкл, молодой человек, которого любила Адель. Это его мать, Эмили Бэйли.

Роуз отшатнулась как пьяная, и у нее было такое чувство, что ее голова вот-вот взорвется. Эмили. Это было для нее слишком много. Неужели женщина, которую она спасла, — та самая, которую она когда-то так проклинала?

Эмили Бэйли, эта ведьма, которая не любила своего мужа, но ни за что не позволила бы ему жениться на другой! Роуз никогда не встречалась с ней, никогда не видела ее фотографии, но когда она была влюблена в Майлса, она хотела, чтобы она и ее проклятые дети умерли.

А сейчас, по прошествии около двадцати двух лет, она случайно спасла ей жизнь.

— Роуз, дорогая, я думаю, у тебя шок, — вдруг воскликнула Хонор. — Ты белая как мел и дрожишь, как желе. Укутайся в одеяло и налей себе немножко бренди.



— Ты что плачешь? Испугался, да?

— Вы кто?

Чуть позже часы пробили шесть, и до Роуз дошло, что все драматические события не заняли и получаса от начала до конца, хотя ей это время показалось долгими часами. Она уже согрелась благодаря бренди, но по-прежнему чувствовала себя странно. Мать все еще сидела на полу, обнимая и раскачивая Эмили и бормоча слова утешения. Роуз вдруг показалось, что она просто сторонний наблюдатель, до которого никому нет дела.

— Ты не можешь оставаться на полу, мама, у тебя будет болеть спина, — раздраженно сказала она чуть погодя. — Давай я подниму ее на кушетку. Рано или поздно ей придется тебя отпустить.

— Я? Кучеров я, дядя Лева… Пацан мой бутылку стащил, я тебя с ним перепутал. Прости, пацан… Спутал я, ни черта не вижу. А с похмелья — так и слышу через пень-колоду. Ну и дела! — искренне удивился слепой. — Кому расскажешь — не поверят. Видно, и пальцы что-то отказывать стали…

— Если б я считала, что мой ребенок умер, я бы хотела, чтобы кто-нибудь обнимал меня, — упрямо сказала Хонор.

Откуда-то из угла послышался шорох.

При этих словах матери у Роуз стал ком в горле.

— Ты вполне можешь обнимать ее на кушетке, — хрипло сказала она. — Ну ладно, давай я помогу тебе подняться и приготовлю всем нам чаю.

— Скворец, ты здесь? — Мужчина насторожённо поднял голову.

Казалось странным, что Роуз смогла так легко дотащить Эмили до коттеджа, потому что ей понадобилось собрать все остатки сил, чтобы поднять ее с пола на кушетку. Возможно, Хонор заметила это, потому что не успела Роуз помочь ей подняться, как она обняла дочь.

— Не крал я твою бутылку! Ты чего наговариваешь?

— Ax ты! — мужчина, назвавшийся дядей Левой, мгновенно вскочил и бросился по направлению звука. Через секунду он извлёк откуда-то щуплого мальчишку. — Вот ты где! А я тут обыскался!

— Ты была такая смелая, прыгнув за ней в реку, — сказала она прерывистым голосом и с глазами, полными слез. — Вы могли обе утонуть.

Роуз пожала плечами.

— Отпусти! — заверещал ребёнок.

— А где пол-литра?

— Это было бы смело, если бы я подумала, прежде чем сделать это, — сказала она. — Но я не подумала, меня просто что-то подтолкнуло.

— Не знаю я! Может, ты её по дороге обронил!

— Вот ещё! — ответил дядя Лева, но видно было, что он засомневался. — Как я её обронить мог?

— А что! Вчера потерял нож? Потерял. А два дня назад…

— Да ладно, найду я тебе нож, чего ты!

— Ну и не надо тогда лапищи распускать. А то брошу тебя тут, помирай с голоду! — угрожающе произнёс мальчишка.

— Не сердись, — миролюбиво ответил дядя Лева и нащупал рукой притихшего рядом Сашу. — Видишь, у нас тут гость.

Саша весь сжался в комок. Мальчишка быстро метнулся в его сторону. Он с удивлением заглянул Саше в лицо и неожиданно спросил:

— Есть хочешь?

От неожиданности Саша на секунду растерялся, а потом утвердительно кивнул. Он уже часа два жутко хотел есть, и в ответ на вопрос мальчишки его желудок требовательно заурчал.

— Сейчас соображу! — мальчик шмыгнул куда-то в угол, пошуршал там несколько секунд, лязгнул чем-то металлическим и наконец вернулся к Саше и протянул ему консервную банку и чёрствый батон. — Ешь!

Ничего вкуснее Саша Снегирёв никогда не ел за свою жизнь. Мальчик жадно набросился на кильки в томате, заедая их хлебом.

— Вишь, как изголодался, — с довольным видом произнёс маленький хозяин.

— А ты! — он повернулся к дяде Леве. — Ещё небось его за шкирку хватанул?

— За что получилось, — оправдывался слепой.

— Я его знаю! — пояснил мальчишка. — Чуть что, за шкирку хватает. А хватка у него мёртвая, даром что калека!

— Ничего! — с набитым ртом ответил Саша и вытер губы рукавом.

— Наелся?

— Угу.

— У меня сегодня удачный день был, тётка зазевалась, вот я и хапанул пару банок.

— Украл, что ли? — спросил Саша.

— А кто ж нынче подарит! — совершенно резонно ответил мальчишка. — Будешь рот разевать — с голоду помрёшь. Тебя как звать-то?

— Саша.

— Это по документам, что ли?

— Да.

— А кличка какая?

Саша на секунду задумался и, улыбнувшись, ответил:

— Снегирь меня в школе называют. Моя фамилия Снегирёв, вот и кличка такая.

— А ты что, в школе учишься? — В голосе мальчишки прозвучала зависть.

— В пятом классе.

…Но вернемся к подьячим… Мальчик, который жил в советские годы, никак не мог выяснить, что значит это название – Подьяческая улица. Интернета не было, в учебниках не рассказывалось, кто такие подьячие, учителя – не помню, чтобы я их спрашивал…

— В пятом? Вот это да!

Много, много позже пришло знание, что подьячие – это низший административный чин в русском государстве XVI–XVIII веков, люди, умевшие читать и писать, и работа их состояла в том, чтобы помочь неграмотному человеку написать нужный документ. Подьячие служили в приказах, местных государственных учреждениях, работали на площадях – помогали людям разговаривать с государственной машиной того времени, были своего рода толмачами, переводчиками с русского бытового языка на русский деловой и официальный. Челобитные, купчие, меновые – все проходило через их руки. Интересно из 2017 года смотреть на названия документов того времени: мы перестали «челом бить» и заменили краткое слово «купчая» долгим «Договором о купле-продаже».

— А ты не ходишь в школу?

Давайте попробуем сказать так: подьячие были «человекоориентированным интерфейсом программно-управленческого комплекса под названием Государственная система; благодаря этим людям обычный человек решал те задачи, которые были увязаны Правителями государства указами и установлениями с Базой данных управления в стране». Смешно, да? Но по сути верно.

— Не! Что ты! Мне вон старика кормить надо. Это ж отец мой родной.

Теперь понятно, почему целых три улицы последовательно назывались Подьяческими. В 1756 году появилась Первая (ныне Большая) Подьяческая, в 1767-м – Вторая и в 1796-м – Третья. Уже в те времена по количеству чиновников всех рангов Санкт-Петербург был крупнейшим городом, и можно только сказать спасибо Москве за то, что она в последние сто лет взяла на себя роль главного сервера по хранению и обработке чиновничьего аппарата, и это спасло душу и сознание Петербурга от полного разрушения.

— А тебя как зовут?

Даниил Коцюбинский

— По документам я — Василий, Васька, значит. А вот отец меня Скворцом называет. Видишь, как получается, ты — Снегирь, а я — Скворец.

Вечность вместо жизни[3]

Мужчина тихо засмеялся.

У меня нет любимых петербургских мест. Как нет «любимых мест» в себе самом. Город – это я, и это то, что меня очаровало и обмануло.

— Здорово! — сказал Саша.

Город стоит на холодном болотеГород зимой лихорадка колотитЛетом его духота согреваетГород на сваи свои забиваетИ погружается снова в болото.Экскалибур не сберег Камелота…

— Будем знакомы! — Скворец протянул руку. Саша пожал руку новому другу и почувствовал, что у того лёгкая, почти невесомая ладонь.

Дома в центре города рушили столько, сколько я себя помню. Когда мне стукнуло лет четырнадцать, я стал таскать c развалов кирпичи с заводскими клеймами и обломки изразцов от разрушенных каминов. Складывал их под шкафами и диванами. Собрал почти все, какие были в старом Петербурге. Больше двухсот штук.

— А тебе, Скворец, сколько лет?

— Не знаю! — махнул рукой мальчишка.

Кирпич скрежещет,Ржавчина крошится —Ломают дом.По плану —Бесфасадная теплица:Стекло, бетон…Чугунный шар,Как тяжкая планета,В пролом летит,Сметая выдуманных где-тоКариатид.

— Девять ему, — ответил отец.

Бронзовые ручки в старых петербургских квартирах возбуждали меня больше, чем сложенные «нога на ногу» ляжки одноклассниц, заманчиво уходящие «куда-то в неведомую даль»…

— А мне уже десять, — с гордостью произнёс Саша и вздрогнул.

Есть дом на Загородном – милый старый дом,Останки мирового капитала.Фонарь, рустовка – заяц с пухлым ртом,И спящих окон сонные забрала.Я пил там кофе, возмущался, ржал,Напротив трепыхались две косички.И шел потом на Витебский вокзал,И ехал на зеленой электричке.Театр квадратный, глупые спектакли,Растерян близорукий Грибоедов.Я полз на верх семиэтажной саклиИ грыз мечту, в тот день не пообедав.Горела ночь. Застыли магазины,Звенел трамвай внизу, на перекрестке.И, душный рот спасительно разинув,Стоял я, перепачканный в известке…Мужчине не пристало розоветь!Но прошлое – единственно прекрасно.И вспомнить, и о чем-то пожалеть —Так хорошо! Так чудно! Так напрасно…

По крыше вагона что-то громко застучало. Мальчик испуганно посмотрел на потолок.

Мысль о том, что старый город исчезает каждый день и что на его место приходит сплошной советский Уродск, терзала меня. Один раз я подговорил одноклассника, и мы – «в целях музеефикации» – свинтили две красивые круглые ручки с квартирных дверей одного из домов на Каменноостровском (в ту пору – Кировском). Поскольку свинчивал напарник, он забрал себе более красивую – из эбенового дерева. А мне досталась обычная круглая, деревянная, но с хорошим бронзовым «подножием». Она и сегодня – на моей двери. Сохранил ли свой воровской трофей мой одноклассник Коля? Трудно сказать. Он вскоре эмигрировал с семьей в США. Да и на дело он пошел не красоты, а азарта ради… Мы с ним потом много дрались. По другим поводам. Просто разные оказались люди…

— Дождь начался, — пояснил Скворец и после паузы спросил:

Гудят, как нервы, провода,Из тучи падает вода.Дома стоят, как сундуки.Пролеты поперек реки.Санкт-Петербург давно смешон,Хотя и недопотрошен.

— Снегирь, а ты чего такой пуганый? Дождя испугался и вообще…

Саша молчал. Отогревшись и поговорив с новыми знакомыми, он, казалось, забыл все, что с ним произошло, и теперь вопрос мальчишки напомнил ему события последних двух дней. При воспоминании о похищении и плене у мальчика внутри все похолодело и страх опять сковал его душу.

Город был со мной каждый день все два года, которые я оттарабанил в дальних немецких гарнизонах. Я ему жаловался, искал утешения. Или спасения? Наверное, это были молитвы. Наверное, город был для меня чем-то вроде бога для верующих. Я не верил в бога. Да и черт с ним, с богом. Кто его видел? А вот город – я видел. И помнил…

— Ты чего молчишь. Снегирь?

В который раз я это вижу:Гравюрных набережных снег,Туманных игл застывший век,Косую мартовскую жижу.Весна ли, осень – все равно,Не холод – сумрак и сомненье.И мне понять не сужденоПрироды вечное томленье.Я помню. Это ли судьба?Меня влекут и развлекают,Пинают, головой кивают,Роняют жирные слова.Я забываю, забываю,И снова помню. Что за черт?!Уж не во сне ли я летаю?Уж не в аду ли я пылаю —В соцветье этих пьяных морд?Мой город! Камень полувечный!Тобой ли душу разодрать?В степи гнилой, бесчеловечнойКого мне звать?1984, гарнизон Цайтхайн

— Я тебе, Скворец, потом расскажу, сейчас чего-то не хочется.

Мне страшно хотелось, чтобы город взял реванш у судьбы. У Москвы. Чтобы растоптал ее, как Медный всадник – гадюку. Но я с самого начала не очень-то верил в то, что это возможно…

— А! Это я понимаю. Я сам, брат, знаешь какой был, когда нас с папкой из дома выгнали. Мать-то у меня умерла давно, мы с отцом вдвоём жили. Он на заводе работал. Мне тогда года четыре было, совсем мальцом был. Денег не хватало, жрать было совсем нечего…

Погода в нашем городеДуреет год от года:То слякотно,То холодно;Косит, на шпиль наколота,Под некий старый зонт!Когда мы будем молоды —Случись такая мода! —Мы сдернем это полотноС архангельского золотаПо самый горизонт!Вот только что-то с модой этой —Вечно не везет!

И Скворец поведал странную для Саши Снегирёва историю. Отец и сын жили в небольшой комнате в коммуналке. Квартира была хоть и небольшая, но все же в центре. Мальчишка целыми днями слонялся по улице, а отец работал на заводе.

И все равно мечтал.

В этом городеЧерством, как черствСаваоф,У беременных плит,У поклонных голгофЧто-то рвется внутри,Что-то желчью горитИ висят фонари,И кобыла парит…

Зарплата у него была копеечная, да ещё отец и выпить любил. Одним словом, перебивались они, как могли. Катастрофа наступила, когда завод закрыли, а всех рабочих отправили в бессрочный отпуск без содержания. Отец некоторое время хлопотал, искал работу, но с этим была напряжёнка, и они совсем начали голодать. А тут ещё новое несчастье случилось. Как-то вечером отец возвращался чуть подвыпивший и неловко ступил на крыльцо дома, нога подвернулась, и он упал, сильно ударившись головой. Руки, ноги целы остались, а вот зрение стало медленно падать. Окулист в поликлинике выписал какое-то лекарство, но денег на него не было, и отец махнул рукой. Через полгода он совсем ослеп.

Впервые отец вышел на улицу просить милостыню, когда маленький Вася обнаружил, что в доме продавать стало больше нечего. Кухонный шкаф, на который не позарился ни один покупатель, даже хозяйственный сосед дядя Митя, был абсолютно пуст, есть было нечего. И как-то вечером отец сказал: «Ну что.

Но что-то держало этот город в оцепенении, не давало ему «воскреснуть». Что-то убило его или заколдовало навсегда. И это что-то – он сам, его проклятая нетерпеливая гордыня, превратившаяся в итоге в комок испуганных снов и закошмаренных «славных воспоминаний».

Скворец, завтра я пойду зарабатывать деньги».

В этот вечер, когда расплетали деревья косыИ закуривал ножку козюю ветерокШли кого-то резать и потрошить матросыИ пускался цыганочкой пьяной лихой большевистский курок.И глядели на это дома, и глядели люди,И под тучами, небо закрывшими, город стыл.Ничего больше в этой могиле 5-миллионной не будет.Будут белые ночи над ней.И, как ребра в гробу, – разводные мосты.Будут тени веков,Промелькнувших, как сон поэта,Будут ленты судеб, словно пелены на мертвецах.Будет рифма – инфляцией сглоданная монетаИ кудрявые боги – как видеокамеры на дворцах.

Вася проводил отца до ближайшей станции метро, и тот присел возле столба. Вечером отец домой не пришёл, не появился он и на второй день. Мальчик за три дня обегал все близлежащие улицы и переулки. Отца нигде не было. Он появился через четыре дня в компании двух хорошо одетых мужчин. Смотреть на отца было страшно, на лице были кровоподтёки, одежда вся изодрана в клочья, на теле огромные синяки. Мальчик со слезами бросился к отцу, но один из мужчин взял его за плечи и попросил, чтобы тот побегал где-нибудь и не мешал им делать дело. Вася вышел в коридор и присел возле старого шкафа. Приблизительно через полчаса отец вместе с мужчинами вышел из комнаты и, кивнув сыну, направился к выходу.

Девушка сказала мне: «Что ты ждешь от Петербурга? Он уже все, что мог, сказал и сделал. „Цивилизация на пенсии“. Оставь его в покое. Поехали лучше в Москву!» Я не поехал. И она не поехала. Осталась здесь. И до сих пор, конечно, в обиде. На меня? На город? На все вообще? Не думаю, что она нашла ответ…

— Ты куда? — закричал мальчик.

Нева, похожая на черныйКисель,И я, похожий на клоуна,Идущего из цирка на Карусель,Барышнями зацелованного,В воздухе пыль, гарь, вонь,Город речной тлеет,Одинокая бродит в чане гармонь,Вода на луну блеет…И что за напутствие,Что за китч,В которой по счету позе…Как ныне сбирается вещий ИльичВ Финляндию на паровозе…

— Сынок, не волнуйся, я сейчас приду. Отец действительно вернулся довольно скоро. Он обнял сына и долго молчал.

Чем дальше город замирал в безвременье, тем больше напоминал прекрасного вампира, которого ты зачарованно любишь и который дарит тебе в ответ лишь бессмертные холод и пустоту. И возвращает тебя туда, откуда ты так хотел вырваться – чтобы спасти себя и его…

— Папа, где ты был? Я тебя везде искал! Мне так было страшно одному!

Золото по небу пролетело,Смыло рукавом свинец и пыльТело влезло в тело —И вспотело,И заколыхалось, как ковыль.…Медленно сужались междометья,Радио хрипело о войне…Радостно – и радостно вдвойне, —Больше нетДвадцатого столетья!Некому обиды раскатать,Некому прийти и извиниться.Время – тать, пространство – татьИ город – тать.Магадан, прикинувшийся Ниццей.

— Эх, — вздохнул отец и тихо сказал:

И душит невыносимой памятью, которая повернута к тебе каменной черной пастью с каждого эркера, из каждой подворотни, каждой ступени каждого лестничного пролета…

— Все, Скворец, нет у нас больше дома.

— Как — нет?

Вереницы вагонов, как каторжники на перегоне,Кандалами сцепленными раскачиваясь и громыхая,Прут через мост, над усиками испуганного трамвая,Монотонной своей предаваясь мантре-агонии.Что везут они? Смерть? Или жизнь? Неважно.Жизнь – убьет и умрет. А смерть – станцует.Кровью грязной горит предночной небосвод бумажный,И клянут мертвяки имя господа всуе.Вот последний вагон исчезает, и грохот гаснет.Город так же стоит – горбатым вопросом в небо.И куском недоеденного Блокадой хлебаЗастревает в горле комком петербургское счастье.

— А вот так, продал я комнату. Теперь нужно выселяться.

Что остается? Бродить по улицам. Декламировать Хармса. Проклинать империю и любоваться ампиром. Писать стихи под подушку. И снова слоняться меж петербургских домов, как между силуэтов прекрасных чужепланетных надгробий. И делать вид, что продолжаешь жить и любить.

— Ты этим дядькам продал?

Был солнечный день,Но холодный.Я грелся в машине,Черными очками заслоняясь от солнца.Город моей мечты давно уже стал немодный,И я его даже разлюбил слегóнца.Но ехал куда-то,И встречи ждал,И в кафе стучался.И то, что вокруг, хоть какой-то смысл всему придавало.10 мая (или 11?) – нет, не останется в памяти эта дата,Не родился никто,Не скончался,И не вылетели даже комары из подвала.

— Им.

И снова бродить. Или просто смотреть из окна. И чувствовать, что стареешь и скоро умрешь. И отдавать этой убивающей и умирающей красоте последнее – в обмен на никчемную окрыленность.

— А зачем?

Грифон на Банковском мосту.Облезла позолота.Царапки по всему хвосту —Привет от санкюлота.На этих крыльях не взлететь,Когтями мост не сдвинуть.Стоять покрашенным на третьИ в снах о прошлом стынуть.И видеть правильных людейС неверными мечтами,И разжимать чугун когтей,И молодеть летами,И снова просыпаться зря,И мост крепить в пролёте,И ждать, когда лучом заряСкользнет по позолоте…

— Они попросили, я и продал…

Вздыхая, понимать, что не умер. И вдыхать полной грудью что-то невообразимо влажное и больное, что есть – петербургский воздух. Или душа?

Скворец тогда был слишком мал, чтобы отец мог объяснить ему, что произошло. В тот первый день, когда он пристроился возле столба и выложил на землю кепку, сердобольных людей было не много, но все-таки кое-что ему подавали. Он отчётливо слышал звон мелочи и в душе радовался, что придёт домой не с пустыми руками. Под вечер, когда он уже собрался уходить, к нему подошли какие-то люди и поинтересовались, откуда он взялся. Он честно им все рассказал, они потребовали, чтобы он отдал выручку им. Он, конечно, не согласился, тогда чьи-то руки подхватили его под мышки и поволокли к машине. Как отец ни кричал, никто на подмогу ему не подошёл. Его отвезли куда-то за город и начали бить. Он умолял их отпустить его, говорил, что у него маленький сынишка, что мальчик умирает от голода. Но они не слушали его и опять принялись бить. В конце концов отец потерял сознание, а когда пришёл в себя, с ним начали разговаривать.

Увы, товарищи, увы,Ни я не вылуплюсь, ни вы.Мы невский воздух в грудь вберем —И все умрем.

Какой-то человек спросил, где он живёт, какая у него комната, кто прописан.

Есть ли в нас что-то, помимо города? Музыка? Книги? Картины? Любимые люди? Любимая работа? Не знаю. Мне кажется, что все то, что без Петербурга, – этого у нас нет. Или нас там нет. Даже если мы вроде бы там. И там красиво. И уютно. И хорошо. Потому что мы – петербургские зомби. Рабы красоты, которую не в силах сберечь и которая убила нас и даровала нам вечность.

Отец ответил. Тогда тот сказал, что если он действительно хочет уйти отсюда живым, то должен переписать на них свою комнату. Отец спросил, а где же тогда они с сыном будут жить, на что человек ответил, что это его не касается. И добавил, что чем быстрее отец даст согласие, тем лучше, потому что они будут бить его, пока он не согласится.

Так четырехлетний Вася и его отец оказались без дома.

У семи без глазу нянекВ люльке спит дитя.Осенью мороз подвянет,Листья в такт крутя.Выползет из нор прохожийВыйдет в рейс трамвайГород с потускневшей рожейЗаглянул за край —Не увидел ничего там.И опять продрог. И сердечная икотаБолью между ногОтдается, словно шлюха, —Разговорчиво и глухо.

— А где вы теперь живёте? — спросил Саша.

Мой шестнадцатилетний сын не хочет быть похожим на меня. И, наверное, правильно делает. Он любит путешествовать и не любит ходить по музеям. В отличие от меня, объездил почти всю Европу. И как-то сказал: «Такого красивого города нигде больше нет. Венеция, Рим, Флоренция? Нет. Париж, Прага? Нет. Барселона, Амстердам, Таллин? Тоже нет. Там просто есть „что-то старенькое“. А здесь – огромный город целиком. И я хочу жить только в центре Петербурга. Не в новостройках. Хотя там есть классные квартиры». Вот, наверное, и все…

— Здесь и живём, — ответил Скворец.

Плотной оберткой обернута наша вселеннаяДремлет притихшая крейсер «Аврора» нетленнаяВ небе купается черная с синим красавицаВам этот город не нравится?Правда, не нравится?…

— Здесь же помойка!

— А что? Место тут удобное, никто не мешает. Правда, зимой бывает холодно, но мы тут печку приспособили, греемся. Люди много разных вещей выбрасывают, а у нас в хозяйстве все пригодится.

Ничего подобного Саша Снегирёв за свою жизнь не слышал. Все рассказанное Скворцом казалось каким-то бредом, страшной сказкой. Но он видел слепого мужчину и мальчика — своего ровесника, которые действительно живут в старом вагоне, и понимал, что все услышанное — чистая правда.

— А почему вы никуда не пожалуетесь? В милицию, например.

— А чего жаловаться? Документы-то отец подписал, к этому не придерёшься.

Людей тех он не видел, слепой же! А я совсем мальцом был, кому что докажешь?

Андрей Битов

— А чем вы питаетесь, что едите?