Он сделал еще глоток вина.
Я решил пока провести еще одну прямую линию.
— Ты много раз рассказывал мне об этом, Иасон, — сказал я. — Ты что, получил какие-то вести от своих друзей-ессеев? Ты ведь скажешь мне, если узнаешь что-нибудь о моем брате Иоанне?
— Твой брат Иоанн в пустыне, это все, что говорят. В пустыне, питается дикими тварями. В этом году его вообще никто не видел. На самом деле никто не видел его и в прошлом году. Кто-то лишь сказал кому-то, что кто-то вроде бы видел твоего брата Иоанна.
Я начал вести линию.
— Но ты же знаешь, Иешуа, я никогда не рассказывал тебе всего, что сообщил мне твой родственник, пока я жил с ессеями.
— Иасон, у тебя в голове столько мыслей. Я все-таки сомневаюсь, что мой брат Иоанн хотел сообщить что-то важное, если он вообще что-нибудь тебе говорил.
Получалось неровно. Я взял тряпку, скомкал и начал стирать разметку. Мне пришлось бы стесать слишком много, но я вовремя спохватился.
— О, напротив, твой брат Иоанн говорил много важного, — сказал Иасон, подходя ближе.
— Сдвинься влево, ты заслоняешь свет.
Он повернулся, снял фонарь с крюка и поставил прямо передо мной.
Я снова сел, бросив работу, но не смотрел на него. Свет бил мне прямо в глаза.
— Хорошо, Иасон, что ты хочешь сообщить мне о моем брате Иоанне?
— Я ведь прирожденный поэт, ты согласен?
— Без всякого сомнения.
Я старательно оттирал разметку, и она медленно исчезала. Древесина слегка залоснилась.
— Именно это заставляет меня передать тебе слова, которые Иоанн мне доверил, — начал он, — ту литанию, что он носит в своем сердце. Она о тебе. Этой литании он научился у матери и повторяет ее каждый день, как повторяет Шма
[2] со всем Израилем, только эта литания стала его собственной молитвой. Ты знаешь, какие там слова?
— Я не знаю, что я знаю, — сказал я.
— Очень хорошо, тогда я тебе расскажу.
— Судя по всему, ты твердо решил это сделать.
Он присел на корточки. Как он был хорош! Какие у него были красивые умащенные черные волосы и огромные сердитые глаза, горящие огнем!
— Еще до рождения Иоанна твоя мать навестила его мать. Та жила тогда неподалеку от Вифании, и ее муж, Захария, был еще жив. Захарию убили уже после того, как родился Иоанн.
— Да, мне рассказывали, — сказал я.
Я снова начал чертить линию — на этот раз должно было выйти правильно, без огрехов. Я приставил к дереву острый край черепка.
— Твоя мать рассказала матери Иоанна об ангеле, который ей являлся, — сказал Иасон, придвигаясь еще ближе.
— Каждый в Назарете знает эту историю, Иасон, — ответил я, не отрываясь от своей линии.
— Твоя мать стояла на улице, обнимая мать Иоанна, — продолжал он, не обращая внимания на мои слова, — и твоя кроткая мать, которая говорит так мало и так редко, вдруг запела гимн. Она смотрела на холмы, где похоронен пророк Самуил, и пела свой собственный гимн со старинными словами Ханны.
Я перестал работать и медленно поднял на него глаза.
Голос Иасона стал тихим и благоговейным, открытое лицо светилось добротой.
— «Величит душа Моя Господа, и возрадовался дух Мой о Боге, Спасителе Моем, что призрел Он на смирение Рабы Своей, ибо отныне будут ублажать Меня все роды; что сотворил Мне величие Сильный, и свято имя Его; и милость Его в роды родов к боящимся Его; явил силу мышцы Своей; рассеял надменных помышлениями сердца их; низложил сильных с престолов и вознес смиренных; алчущих исполнил благ и богатящихся отпустил ни с чем; воспринял Израиля, отрока Своего, воспомянув милость, как говорил отцам нашим…»
Он замолчал.
Мы смотрели друг на друга.
— Ты знаешь эту молитву? — спросил он.
Я не ответил.
— Ну что ж, — сказал он печально. — Прочту тебе другую — ту, что читал отец Иоанна, священник Захария, когда Иоанна нарекали этим именем.
Я ничего не сказал.
— «Благословен Господь Бог Израилев, что посетил народ Свой, и сотворил избавление ему, и воздвиг рог спасения нам в дому Давида, отрока Своего, как возвестил устами бывших от века святых пророков Своих…»
Он помолчал, опустив глаза. Сглотнул и продолжил:
— «…что спасет нас от врагов наших и от руки всех ненавидящих нас… И ты, младенец…» — он здесь говорит о своем сыне Иоанне, как ты понимаешь, — «…и ты, младенец, наречешься пророком Всевышнего, ибо предъидешь пред лицем Господа приготовить пути Ему…»
Иасон замолчал, не в силах читать дальше.
— Какая в том польза! — прошептал он.
Поднялся и отвернулся от меня.
Я подхватил его слова так, как знал их.
— «.. дать уразуметь народу Его спасение в прощении грехов их, — сказал я, — по благоутробному милосердию Бога нашего…»
Он ошеломленно глядел на меня сверху вниз.
— «…которым посетил нас Восток свыше, — продолжал я, — просветить сидящих во тьме и тени смертной, направить ноги наши на путь мира».
Он отшатнулся, лицо его побелело.
— «На путь мира», Иасон, — сказал я, — «На путь мира».
— Но где же он, твой брат? — воскликнул он. — Где Иоанн, который должен быть пророком? Солдаты Понтия Пилата сегодня ночью уже будут под Иерусалимом. Мы видели на закате их костры. Что ты будешь делать?
Я сложил руки на груди и взглянул на него. Иасон пребывал в смятении и гневе. Он допил остатки вина из чаши и поставил ее на скамью. Чаша упала и разбилась. Я посмотрел на осколки, а он их даже не заметил. Иасон не услышал, как разбилась чаша.
Он придвинулся ко мне и снова опустился на корточки, так что его лицо было хорошо освещено.
— Сам-то ты веришь в эту историю? — спросил он. — Скажи мне, скажи, пока я не лишился рассудка.
Я не ответил.
— Иешуа, — взмолился он.
— Да, я верю в нее.
Он ждал, что я скажу что-нибудь еще, но я молчал.
Иасон обхватил голову руками.
— О, не надо мне было говорить тебе все это. Я обещал твоему брату Иоанну, что никогда не стану тебе это рассказывать. Не знаю, с чего я вдруг рассказал. Я думал…
— Сейчас тяжелые времена, — сказал я. — Йитра и Сирота мертвы. Небо цвета пыли. Каждый день ломает нам спины и надрывает сердца.
Он посмотрел на меня. Он очень хотел понять.
— И мы уповаем на милосердие Господа, — сказал я. — Мы ждем, когда настанет время Господне.
— А ты не боишься, что все это ложь? Иешуа, тебе никогда не было страшно, что все это неправда?
— Ты знаешь то же самое, что знаю я.
— Ты не боишься того, что вот-вот случится с Иудеей? — требовательно спросил он.
Я покачал головой.
— Я люблю тебя, Иешуа, — сказал Иасон.
— И я тебя люблю, брат мой, — ответил я.
— Нет, не люби меня. Твой брат меня не простит, если узнает, что я выдал тебе его тайну.
— Но кто есть мой брат Иоанн, если он обречен прожить жизнь, ни разу не открывшись другу? — спросил я.
— Плохому другу, суетному другу, — отозвался Иасон.
— Другу, у которого столько всего на уме, — сказал я. — Должно быть, ессеям ты показался слишком шумным.
— Шумным! — Он засмеялся. — Да они меня прогнали!
— Я знаю.
Я тоже смеялся. Иасон любил рассказывать о том, как ессеи попросили его уйти. Эта история была обычно первой, которую он рассказывал новому знакомому, — о том, как ессеи его прогнали.
Я взял черепок и снова стал вести линию, быстро, стараясь держать линейку неподвижно. Прямую линию.
— Ведь ты не станешь свататься к Авигее? — спросил Иасон.
— Нет, не стану, — ответил я, протягивая руку за следующей доской. — Я никогда не женюсь.
Я продолжал мерить древесину.
— А твой брат Иаков говорит совсем другое.
— Иасон, хватит уже, — произнес я мягко. — Что говорит Иаков, касается только его и меня.
— Он говорит, ты женишься на ней. Да, на Авигее. И он лично этим займется. Он говорит, ее отец примет тебя. Говорит, деньги для Шемайи ничего не значат. Он говорит, ты тот человек, которого ее отец не…
— Прекрати! — оборвал я его.
Я поднял на него глаза. Он возвышался надо мной, словно угрожая.
— В чем дело? — спросил я. — Что на самом деле тебя гложет? Почему ты не успокоишься?
Он опустился на колени и сел на пятки, так что мы снова смотрели друг другу в глаза. Он был задумчив и несчастен, и, когда заговорил, голос у него был хриплый.
— Ты знаешь, что сказал обо мне Шемайя, когда мой дядя просил от моего имени руки Авигеи? Ты знаешь, что старик сказал моему дяде, хотя он прекрасно знал, что я стою за занавеской и слышу его?
— Иасон…
— Старик сказал, что за милю видит, кто я такой, засмеялся и фыркнул. Он произнес греческое слово — то самое, каким называли Йитру и Сироту…
— Иасон, неужели ты не понимаешь, почему он так сказал? — спросил я. — Он стар, он ожесточился. Когда мать Авигеи умерла, умер и он. Только Авигея заставляет его дышать, ходить и говорить, и еще жаловаться на больную ногу.
Иасон с головой ушел в свои мысли. Он меня не слышал.
— Мой дядя притворился, что не понял его, этого злого человека! Мой дядя, ты знаешь, настоящий знаток церемоний. Он сделал вид, что не заметил оскорбления. Просто встал и сказал: «Что ж, в таком случае, может быть, ты еще подумаешь…» И он так и не рассказал мне, что ответил Шемайя, что он сказал…
— Иасон, Шемайя не хочет потерять дочь. Это все, что у него есть. Шемайя самый богатый землевладелец в Назарете, но с тем же успехом он мог бы быть нищим у подножия холма. Все, что у него есть, — Авигея, но рано или поздно ему придется отдать ее кому-нибудь в жены, и он боится этого. И ют явился ты, у тебя красивая одежда, причесанные цирюльником волосы, кольца, ты умеешь говорить на греческом и латыни, и ты испугал его. Прости его, Иасон. Прости ради собственной души.
Иасон вскочил и заметался по двору.
— Ты ведь даже не понимаешь, о чем я говорю, правда? — спросил он. — Ты не понимаешь, что я пытаюсь тебе сказать! В какой-то миг мне показалось, ты понял, а в следующий — что ты идиот!
— Иасон, это селение слишком тесно для тебя, — сказал я. — Ты сражаешься с демонами каждый день и каждую ночь — во всем, что ты читаешь, во всем, что ты пишешь, во всем, о чем думаешь, и, может быть, даже во всех своих снах. Отправляйся в Иерусалим, где живут люди, которые готовы говорить обо всем мире. Снова в Александрию или на Родос. Ты был счастлив на Родосе. Это подходящее для тебя место, там полно философов. Или, может быть, Рим — как раз то, что тебе нужно.
— Почему я должен идти куда-то? — горько спросил Иасон. — Почему? Потому что ты считаешь, что старый Шемайя прав?
— Нет, я вовсе так не думаю.
— Так вот, позволь мне сказать тебе кое-что: ты ничего не знаешь о Родосе. Риме или Афинах, ты ничего не знаешь о мире. А для каждого наступает время, когда уже претит изысканное общество, когда до смерти надоедают таверны, школы и разгульные пирушки, когда хочется вернуться домой и пройти под деревьями, которые посадил твой дед. Пусть в глубине души я и не ессей, но я человек.
— Я знаю.
— Ты не знаешь.
— Если бы я только мог дать тебе то, в чем ты нуждаешься.
— И что же это, по-твоему?
— Подставить плечо, — сказал я. — Обнять. Доброта — все, что тебе нужно. Если б я мог это сделать прямо сейчас.
Мои слова поразили Иасона. Слова вертелись у него на языке, но он не проронил ни звука. Он повернулся в одну сторону, в другую, потом снова ко мне.
— О, лучше тебе этого не делать, — прошептал он, прищурив глаза. — Нас обоих закидают камнями, как этих мальчиков.
Он отошел к стене двора.
— В такую зиму, — заметил я, — очень даже возможно.
— Ты глупец и простофиля!
Он шептал из темноты, и я заговорил в его сторону.
— Ты ведь знаешь Писание лучше своего дяди?
Я смотрел на неясную фигуру на фоне шпалеры.
В глазах Иасона отражались всполохи света.
— Какое это имеет отношение к тебе, ко мне и ко всему этому? — спросил он.
— Подумай сам. «Будь добр к страннику в своей земле, ибо ты сам некогда был странником в земле Египетской, и ты знаешь, что значит быть странником…» Так ответь мне, как мы должны относиться к странникам в самих себе?
Дверь дома отворилась, и Иасон замер на фоне шпалеры, дрожа от страха.
Это оказался всего лишь Иаков.
— Что с тобой такое сегодня? — сказал он Иасону. — Почему ты бродишь повсюду в этой льняной одежде? Что случилось? У тебя такой вид, будто с головой у тебя не все в порядке!
Сердце у меня сжалось.
Иасон презрительно засопел.
— Ничего такого не случилось, с чем можно было бы обратиться к плотнику, — огрызнулся он. — Это все, что я могу тебе сказать.
И он ушел вверх по холму.
Иаков издал негромкий смешок.
— Почему ты его терпишь, позволяешь заходить во двор и говорить речи, словно он на рыночной площади?
Я снова взялся за работу.
— Ты любишь его гораздо больше, чем хочешь показать, — ответил я Иакову.
— Я хочу с тобой поговорить, — сказал он.
— Извини, но не сейчас. Мне нужно закончить разметку. Я пообещал, что сам все сделаю, и отправил всех домой.
— Я знаю, что ты сделал. Думаешь, ты глава семейства?
— Нет, Иаков, я так не думаю.
Я продолжал работать.
— Я решил поговорить с тобой именно сейчас, — сказал он. — Сейчас, когда женщины уже улеглись и под ногами не путаются дети. Я пришел сюда, чтобы поговорить с тобой, и поговорить наедине.
Он зашагал вперед-назад перед досками, сложенными в ряд. Я укладывал их вплотную. Линии были ровные.
— Иаков, все спят. Я тоже почти сплю. Я хочу лечь.
Я старательно провел следующую линию. Довольно неплохо. Потянулся за последней доской, но остановился и потер руки. До сих пор я не замечал, что пальцы у меня закоченели от холода.
— Иешуа, — позвал Иаков тихо, — время пришло, ты не можешь больше уклоняться. Ты женишься. У тебя больше нет причин откладывать это.
Я поднял на него глаза.
— Я тебя не понимаю, Иаков.
— Неужели? И кроме того, где, в каком из пророчеств сказано, что ты не должен жениться?
Голос его охрип. Он говорил непривычно вкрадчиво.
— Кто объявил, что ты не должен взять себе жену?
Я снова опустил голову, стараясь все делать медленно, чтобы не раздражать его еще больше.
Провел последнюю линию. Оглядел доски. Медленно встал. Колени болели, и я наклонился, чтобы растереть сначала левое, затем правое.
Иаков стоял, скрестив руки и сдерживая гнев, совсем не похожий на Иасона с его излияниями. Но он был возмущен еще больше, и я изо всех старался делать вид, что не замечаю этого.
— Иаков, я никогда не женюсь, — сказал я. — Нам пора перестать ходить вокруг да около. Настало время положить этому конец раз и навсегда. Да, это беспокоит тебя… тебя одного.
Он протянул руку, как часто делал, крепко взял меня за предплечье, так что мне стало больно, и замер.
— Это беспокоит не только меня одного, — сказал он. — Ты истощил мое терпение.
— Я не хотел. Я устал.
— Ты устал? Ты?
Он вспыхнул. Из-за яркого света фонаря вокруг его глаз залегли тени.
— Мужчины и женщины нашего дома уже собирались по этому поводу, — сказал он. — Все они говорят, что тебе пора жениться, и я говорю, что ты женишься.
— Только не твой отец, — сказал я. — Не говори, что твой отец высказался за это. И не моя мать, потому что я знаю, что она не могла. И если все собирались, то только потому, что ты заставил их собраться. И — да, я устал, Иаков, и хочу пойти в дом. Я очень устал.
Я высвободился как можно вежливее, взял фонарь и пошел к конюшне. Все здесь уже было сделано: животные накормлены, пол чисто выметен. Упряжь висела на крючках. Воздух был теплым оттого, что тут были животные. Мне здесь нравилось. Я задержался, чтобы согреться.
Вышел обратно во двор. Иаков уже задул фонарь и стоял в темноте, чтобы пойти в дом за мной следом.
Вся семья уже легла. Только Иосиф оставался у жаровни, но и он спал. Лицо его было гладким и молодым во сне. Мне нравились лица стариков, их восковая чистота и то, как под кожей проступают кости. Нравились ясно различимые контуры глаз под веками.
Когда я присел рядом с жаровней и стал греть руки, вошла мама и встала рядом с Иаковом.
— Мама, только не ты, — сказал я.
Иаков заметался, как всегда.
— Упрямец, гордец, — бормотал он себе под нос.
— Нет, сынок, — сказала мне мама. — Но ты должен кое-что узнать.
— Тогда расскажи мне, мама.
Как приятно было греть руки и смотреть, как светится огонь под толстым слоем серых углей.
— Иаков, прошу тебя, оставь нас, — попросила она.
Мгновение Иаков колебался, но все же почтительно кивнул, склонил голову в знак уважения и вышел. Только с моей матерью он вел себя так, безукоризненно учтиво. Жену он часто доводил до белого каления.
Мама села рядом.
— Так странно, — начала она. — Ты знаешь нашу Авигею, знаешь, что такое Назарет и что родичи приходили свататься к ней из Сепфориса и даже из самого Иерусалима.
Я ничего не сказал. Я внезапно ощутил изматывающую боль и пытался понять, где она. Болело в груди, в животе, в глазах. В душе.
— Иешуа, — шепотом позвала мама. — Сама девушка хочет тебя.
Боль.
— Она слишком скромна, чтобы прийти с подобной просьбой ко мне, — шепотом продолжала мама. — Она говорила со Старой Брурией, и с Есфирью, и с Саломеей. Она говорила с Маленькой Саломеей. Иешуа, мне кажется, ее отец сказал бы «да».
Боль как будто стала невыносимой. Я смотрел на угли не отрываясь. Я не смотрел на маму. Она не должна этого знать.
— Сын мой, я знаю тебя, как никто другой, — сказала мама. — Когда Авигея рядом, ты сгораешь от любви.
Я не мог отвечать. Я не владел собственным голосом. Я не владел собственным сердцем. Я замер. А потом все-таки заставил свой голос звучать ровно и тихо.
— Мама, — сказал я, — эта любовь пойдет со мной туда, куда я должен идти, но Авигея со мной не пойдет. Со мной не пойдут ни жена, ни ребенок. Мама, нам с тобой не надо было никогда говорить об этом. Но если сейчас мы должны говорить, что ж, тогда знай: ничего не изменится.
Она кивнула, как и должна была кивнуть. Поцеловала меня в щеку. Я снова стал греться у огня, и она взяла мою правую руку и стала растирать ее своей маленькой теплой ладонью.
Мне показалось, сердце вот-вот остановится.
Она отпустила мою руку.
«Авигея. Все еще хуже, чем во сне. Нет образа, который можно прогнать. Есть все, что я знаю о ней и знал всегда. Авигея. Это больше, чем может вынести человек».
И снова я заставил свой голос звучать ровно и тихо. Я говорил мягко, как будто не знал тревоги.
— Мама. А Иасон действительно ей неприятен?
— Иасон?
— Когда он сватался к Авигее, мама, был ли он ей неприятен? Наш Иасон? Ты не знаешь?
Она надолго задумалась.
— Сын мой, я сомневаюсь, что Авигея вообще знает о том, что Иасон сватался к ней, — сказала она. — Остальные знают. Но, мне кажется, Авигея в тот день играла с детьми. Я не уверена, что ей сказали об этом хоть слово. Потом приходил Шемайя, сидел здесь и говорил самые оскорбительные слова об Иасоне. Но Авигеи не было. Она была дома, спала. Я не знаю, неприятен ли он ей. Сомневаюсь, что она вообще знает о его сватовстве.
Боль время от времени усиливалась, пока она говорила. Острая боль где-то глубоко. Мысли разбегались. Как бы я был счастлив, если б мог выплакаться, остаться один и плакать, чтобы никто не видел и не слышал.
«Плоть от плоти моей, кость от кости».
Лицо мое было спокойным, руки не дрожали.
«Мужчин и женщин создал Он».
Я должен скрывать это от своей матери, я должен скрывать это от себя самого.
— Мама, — сказал я, — ты могла бы упомянуть при Авигее, что к ней сватался Иасон? Может быть, ты сможешь как-нибудь дать ей об этом знать.
Боль вдруг сделалась такой сильной, что мне расхотелось говорить дальше. Я сам не верил, что смогу сказать еще хоть слово.
Я ощутил ее губы у себя на щеке. Ее руки были на моем плече.
— Ты уверен, что хочешь, чтобы я это сделала? — спросила она, помолчав.
Я кивнул.
— Иешуа, ты уверен, что такова воля Господа?
Я подождал, пока боль отступит и голос зазвучит, как обычно. Потом взглянул на нее. И сейчас же ее спокойное лицо даровало мне какое-то новое успокоение.
— Мама, — сказал я, — есть то, что я знаю, и то, чего я не знаю. Иногда знание приходит ко мне неожиданно, заставая врасплох. Иногда оно приходит, когда меня вынуждают, — в моих неожиданных ответах тем, кто меня вынуждает. Иногда знание приходите болью. И всегда есть уверенность, что это знание больше того, что я позволяю себе узнать. Оно за гранью того, до чего я хочу дотянуться, о чем хочу спросить. Я знаю, что оно придет, когда я буду в нем нуждаться. Я знаю, что оно может прийти само собой. Но кое-что я знаю наверняка и знал всегда. В этом нет неожиданности. Нет сомнения.
Она снова долго молчала.
— Это и делает тебя несчастным, — сказала она наконец. — Я уже видела подобное раньше, но никогда не было так плохо, как теперь.
— Неужели настолько плохо? — прошептал я.
Я отвернулся, как делают мужчины, когда хотят уйти в свои мысли.
— Я не знаю, плохо ли это для меня, мама. И что для меня плохо? Любить так, как я люблю Авигею, — в том есть очистительная жертва, великая и прекрасная.
Она ждала, когда я продолжу.
— Бывают такие моменты, — сказал я, — такие душераздирающие моменты, когда мы изначально чувствуем, как переплетаются радость и печаль. И какое это откровение, когда горе становится сладостным. Я помню, как ощутил это, кажется, в первый раз, когда мы приехали сюда, все вместе, и я гулял на холме над Назаретом и увидел зеленую траву с крошечными цветами, их было так много, и все кругом — трава, цветы, деревья — двигалось, словно в каком-то величественном танце. И от этого было больно.
Она ничего не ответила.
Наконец я взглянул на нее. Легонько ударил себя кулаком в грудь.
— Больно, — сказал я. — Но эту боль надо лелеять… до конца.
Она с неохотой кивнула.
Мы оба хранили молчание.
Наконец я нарушил его.
— Так что скажи Авигее. Дай ей знать, что Иасон сватался к ней. Иасон сходит по ней с ума, и я должен признать, жизнь с Иасоном никогда не покажется пресной.
Она улыбнулась. Снова поцеловала меня и оперлась на мое плечо, когда поднималась, чтобы уйти.
Вошел Иаков. Он сделал себе подушку из сложенной накидки и устроился на ночлег у стены.
Я смотрел на краснеющие угли.
— Сколько еще, Господи? — шептал я. — Сколько еще?
Глава 8
На самом деле, по Иасону в Назарете вздыхали все девушки — как и полагалось, втайне. И никогда это не казалось более очевидным, чем в следующий вечер, когда все жители обезумели и ринулись в синагогу. Мужчины, женщины, дети заняли скамьи, теснились в проходах, жались друг к другу на полу у ног рабби и других старейшин.
Как только стемнело, сигнальные огни передали в Галилею новость, которая уже успела распространиться по всей Иудее. Люди Понтия Пилата в самом деле внесли свои знамена в Святой город и отказываются, несмотря на протесты разъяренных жителей, их убрать.
Снова и снова трубил бараний рог.
Протискиваясь и толкаясь, мы заняли свои места как можно ближе к Иосифу. Иаков старался успокоить сыновей — Менахема, Исаака и Шаби. Все мои племянники были здесь, все мои родичи — казалось, здесь собрались все жители Назарета, и даже тех, кто не мог ходить, принесли на плечах сыновья и внуки. Даже Старого Шеребию, который уже ничего не слышал.
Авигея, Молчаливая Ханна и мои тетки уже сидели среда взволнованных, но хранящих молчание женщин.
Когда Иасон выдвинулся вперед, чтобы в подробностях сообщить новость, я увидел, что Авигея смотрит на него с таким же вниманием, как и остальные.
Иасон поднялся и встал на скамью рядом с сидящими стариками.
Как он был великолепен в своих повседневных белых одеждах с голубыми кисточками, в белоснежной накидке на плечах. Ни один учитель в Соломоновом притворе никогда не выглядел более внушительно или хотя бы так же изысканно.
— Сколько лет, — воскликнул Иасон, — прошло с тех пор, как Тиберий Цезарь изгнал из Рима всю еврейскую общину?
Собравшиеся зашумели, даже женщины кричали что-то, но все умолкли, как только Иасон снова взял слово.
— И вот теперь, насколько нам известно, всадник Сеян правит миром от имени этого бессердечного императора, собственный сын которого, Друз, был убит Сеяном!
Рабби сейчас же поднялся, требуя, чтобы он замолчал. Все мы закачали головами. Подобные слова было опасно произносить даже в самых отдаленных уголках империи. И неважно, что все разделяли это мнение. Старейшины хором потребовали, чтобы Иасон не упоминал об этом. Иосиф сурово погрозил ему, чтобы он замолчал.
— Вести об этих знаменах в Святом городе уже дошли до Тиберия Цезаря, — закричал рабби. — Конечно дошли! Неужели вы думаете, что первосвященник Иосиф Каиафа просто стоит и смотрит на такое богохульство? Думаете, Ирод Антипа ничего не делает? И вы прекрасно знаете — все вы, — что императору не нужны беспорядки ни здесь, ни в других частях империи. Император отдаст приказ, как уже делал это раньше. Знамена будут убраны. У Понтия Пилата не останется иного выбора!
Иосиф и другие старейшины решительно выражали согласие. Глаза молодых мужчин и женщин были прикованы к Иасону. Но он просто слушал, всем своим видом выражая недовольство. Потом отрицательно покачал головой. Нет.
Снова послышалось бормотание, и вдруг раздались крики.
— Терпение — вот что требуется от нас теперь, — провозгласил Иосиф, и люди зашикали на тех, кто мешал им слушать.
Иосиф был единственным из старейшин, кто взял слово. Но это было бесполезно.
Голос Иасона вознесся, резкий и насмешливый, над гомоном толпы.
— Но что, если император никогда не узнает последние новости? — вопросил он. — Почему мы так уверены, что этот Сеян, который презирает наш народ и всегда презирал, не перехватит сообщение? И император так никогда и не узнает о том, что происходит?
Дружные крики становились все громче.
Менахем, старший сын Иакова, вскочил с места.
— Говорю вам, мы пойдем в Кесарию — все мы, как один человек, — и потребуем, чтобы прокуратор приказал вынести знамена из города!
Глаза Иасона загорелись, он притянул Менахема к себе.
— Я запрещаю тебе идти! — крикнул Иаков.
Остальные мужчины его возраста тоже изо всех сил старались остановить юнцов, которые, казалось, готовы были тут же покинуть собрание.
Поднялся мой дядя Клеопа.
— Молчите, вы, обезумевшие бунтовщики! — рявкнул он.
И остался стоять рядом со старейшинами.
— Что каждый из вас знает об этом? — спросил он, по очереди указывая на Менахема, Шаби, Иасона и других, поворачиваясь при этом к каждому. — Скажите мне, что вы знаете о римских легионах, идущих сюда маршем из Сирии? Что вы видели за свою до смешного короткую жизнь? Вы, пустоголовые дети?
Он сверкнул глазами на Иасона.
Потом вскарабкался на скамью, даже не протянув руки, чтобы ему помогли, оттолкнул Иасона в сторону, едва не сбросив его вниз.
Клеопа не входил в число старейшин. Он был моложе самого младшего из стариков, его зятя Иосифа. Однако у Клеопы были совершенно седые волосы, обрамлявшие суровое лицо, властный голос юношеского тембра и авторитет учителя.
— Ответь-ка мне, — потребовал Клеопа, — сколько раз ты, Менахем бар Иаков, видел в Галилее римских солдат? Ага! А кто их видел? Ты? Ты?.. Может, ты?
— Расскажи им, — попросил рабби Клеопу, — потому что они не знают. А тот, кто не знает, точно не может помнить.
Молодые люди пришли в ярость, они кричали, что прекрасно знают, что надо делать, — и кричали один другого громче.
Клеопа возвысил голос сильнее, чем я когда-либо слышал. Он выдал им образчик ораторского искусства, к каким мы привыкли у себя дома.
— Уж не думаете ли вы, что этот самый Сеян, которого вы так ненавидите, — громыхал он, — не двинется с места, чтобы остановить волнения в Иудее? Ему не нужны волнения. Он хочет власти, и она нужна ему в Риме, а беспорядки на востоке империи не нужны. Вот что я вам скажу: пусть у него будет эта власть! Иудеи давно уже вернулись в Рим. Иудеи благополучно живут во всех городах мира, от Рима до Вавилона. Но что вы знаете о том, как был достигнут этот мир, вы, которые очертя голову хотят наброситься на римскую стражу в Кесарии?
— Мы знаем, что мы — иудеи, вот что мы знаем, — заявил Менахем.
Иаков хотел ударить его, но сдержался.
Моя мать, сидевшая по другую сторону от прохода, закрыла глаза и склонила голову. Авигея широко раскрытыми глазами смотрела на Иасона, который стоял, скрестив руки, словно судья, исполняющий свои обязанности, и холодно смотрел на старейшин.
— Какую историю ты хочешь нам рассказать? — спросил Иасон, глядя на Клеопу, стоявшего с ним бок о бок. — Ты хочешь сказать, что мы десятилетиями мирно жили при Августе? Это мы знаем. Ты хочешь сказать, что у нас не было войн при Тиберии? Это мы тоже знаем. Ты хочешь сказать, что римляне терпимо относятся к нашим законам? Мы знаем и это. Но еще мы знаем о знаменах с изображением Тиберия, которые сейчас висят в Святом городе, с самого утра. И мы знаем, что первосвященник Иосиф Каиафа не приказал их снять. Точно так же, как и Ирод Антипа. Почему не были сняты знамена? Я тебе скажу почему. Сила — это единственное, что этот новый правитель, Понтий Пилат, понимает. Он послан сюда разбойником, он состоит в союзе с разбойником, и кто из нас не знал, что подобное может случиться?
Поднялся оглушительный рев. Здание сотрясалось, точно гигантский барабан. Даже женщин охватило волнение. Авигея жалась к моей матери, с изумлением глядя на Иасона. А Молчаливая Ханна, взгляд которой все еще туманился от боли, глядела на него с затаенным восторгом.
— Тишина! — крикнул Клеопа.
Он выкрикивал это снова и снова и топал по скамье, пока шум не стих.
— Все не так, как ты говоришь, кроме того, какая нам разница, что это за человек? Мы не разбойники. — Он обеими руками ударил себя в грудь. — Насилие не наш язык! Пусть это будет язык этого безрассудного правителя и его приспешников, но мы говорим на другом языке, и всегда говорили. Если ты думаешь, что легионы не придут из Сирии и не утыкают нашу землю крестами уже через месяц, ты ничего не знаешь. Посмотри на своих отцов. Посмотри на дедов! Неужели ты больший приверженец закона, чем они?
Он указывал рукой, говоря. Он указал на Иакова. Указал на меня. Указал на Иосифа.
— Мы помним тот год, когда был свергнут Ирод Архелай, — сказал Клеопа. — Десять лет он правил, а потом его вынудили отказаться от власти. И что случилось в стране, когда император пошел на этот шаг ради нас? Я скажу тебе, что случилось. Иуда Галилеянин с фарисеем-заговорщиком подняли восстание в наших горах, и в Иудее, Галилее и Самарии начались убийства и пожары, грабежи и бунты! И мы, кто уже видел это раньше — точно такие же беспорядки после смерти старого Ирода, мы увидели это снова: волна накатывала за волной, словно огонь в сухом поле, когда языки пламени слизывают траву. И римляне пришли, как они приходят всегда, и кресты выстроились вдоль дорог, и идти по ним означало идти среди воплей и стонов умирающих.
Тишина. Даже Иасон смотрел на Клеопу молча.
— И теперь вы хотите это повторить? — спросил Клеопа. — Не выйдет. Вы останетесь там, где вы есть, в своей деревне, здесь, в Назарете, и вы дадите первосвященнику и его советникам возможность написать Цезарю и сообщить ему об имеющем место богохульстве! Вы позволите им снарядить корабль, что они, без сомнения, и сделают. И вы будете дожидаться их решения!
Мгновение казалось, что битва выиграна.
— Но все же идут, все кругом идут… в Кесарию! — крикнул кто-то от дверей.
Протесты и яростные выкрики посыпались со всех сторон.
Иасон покачал головой. Старики поднимались на ноги, толкаясь и споря, мужчины пробирались поближе к сыновьям.
Менахем отодвинулся от Иакова, не желая ему подчиняться, и Иаков покраснел от гнева.
— Мужчины исполнят свой долг, — крикнул еще кто-то.