Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

77. А. П. ЕЛАГИНОЙ <?>

– А Женька?

– Подкинем его до города, а дальше поедем по своим делам.

<Около 18 августа н. ст. 1842. Гастейн.>

К их радости, оказалось, что Женька уже готов. Он сам вышел им навстречу со своей сумкой.

Благодарю вас за то, что вы вспомнили обо мне. Я <о> вас[200] думаю часто,[201] и это доставляет мне приятные минуты. Скажите также и Катерине <Александровне>, если ее <увидите>[202] или будете писать к ней, что[203] я о ней думаю и что люблю очень[204] ее прекрасную[205] душу.

– Ну, все в порядке, – сказал он, – можем выдвигаться. Раньше выедем, раньше приедем, я еще успею доделать кое-какие дела.

Данилевскому А. С., 22/10 августа 1842*

Кирилл тоже собрался быстро. Саше и собираться было нечего. Она все думала, сообщать Милорадову о своей новой версии или подождать, но потом решила, что пока что говорить не о чем. Версию надо сперва проверить, а потом уже радовать любимого следователя.

78. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ.

Когда Саша подошла к машине, то обнаружила, что Женька устроился на заднем сиденье, рядом кинул свою сумку, а сам углубился в какую-то игру. Тревожить его она не стала, хотя утром, когда они ездили к следователю, Женька специально настоял на том, чтобы занять место рядом с водительским, утверждая, что сзади его укачивает.

Гастейн. Августа 22/10 <1842>.

Но Саша не стала уточнять причину такого изменившегося настроя. Наверное, за утреннюю поездку Женька понял, что впереди сидеть не так уж приятно, и перебрался назад, где мог вольготно устроиться в гордом одиночестве.

Кирилл вышел, расцеловался со своей мамой, и они поехали. Женя сидел на заднем сиденье и никакого участия в их разговоре не принимал.

Ты, кажется, употребляешь все усилия, чтобы сделать из меня великодушного человека:[206] ни на одно из четырех писем, писанных мною из Москвы к тебе в Белгород и Миргород, я не получил ответа. Я послал тебе мой Рим, потом Мертвые души, просил тебя именем нашей дружбы не скрыть своих впечатлений после прочтения их, сказать всё, что ни есть на душе, указать недостатки, которых, без сомнения, там много — всё это кануло как в воду. Хотя бы двумя строками известил ты меня о получении всего этого и сказал бы: у меня теперь нет расположения писать к тебе, и потому не пишу к тебе, но я напишу после. Но и этого не было. Соображая всё это, я вижу, что одно только как<ое>-нибудь чрезвычайное событие[207] и препятствие могло случиться, и потому посылаю тебе решительный запрос — объяснить мне это. Я прошу даже маминьку никак не посылать тебе письма моего[208] с каким-нибудь подателем, а самой вручить лично в твои руки, чтобы тебе нельзя было никаким образом ускользнуть от ответа и чтобы таким образом сколько-нибудь разрешилась эта неизъяснимая загадка, а с нею вместе мое недоуменье. Одной строки, одного слова твоего достаточно, чтобы получить полное примирение.

Но внезапно он сказал:

Прощай! Жду с нетерпением твоего ответа. Адресуй в Рим, Poste restante, или, лучше, вручи маминьке, чтобы она отправила его в своем письме. Это вернее.

– Я смотрю в навигатор и вижу, что впереди на дороге пробка. Приличных размеров такая пробища. Помощник говорит, что там авария. Не хотелось бы застрять на целых двадцать минут.

На обороте: Александру Семеновичу Данилевскому.

Стоять в пробке лишние двадцать минут не хотелось никому.

– Что же делать?

Иванову А. А., август н. ст. 1842*

– Тут сейчас будет обходная дорога, – снова подсказал Женя.

79. А. А. ИВАНОВУ.

– Где?

<Август н. ст. 1842. Гастейн.>

– Через лес.

Что с вами делается, милый и добрый Александр Андреевич? Известите меня о себе хотя одною строчкою. Я собирался к вам ехать со дня на день и не мог, по причине нездоровья и моего и Языкова. Ради бога, мужайтесь и будьте бодры! Болезнь ваша, конечно, тягостна для вас, но не опасна. Нагноение в глазах случалось у многих, которых я знал, и, слава богу, всё это проходило. Это не глазное ослабление, не глазная собственно болезнь, и ничего ею не может быть повреждено в глазах. Не беспокойтесь ни о чем, и боже вас сохрани предаться какому-нибудь унынию. В жизни нашей много бед, но все они даются нам как временное испытание, и верьте, что мы никогда не можем знать вначале, какое[209] благодетельное следствие принесет нам то, что нам казалось жестоким несчастием. Во имя нашей дружбы и моей искренней, теплой любви к вам, я молю вас дать веру словам сим. Как только мне будет лучше, я сейчас приеду к вам. А до того, ради бога, будьте тверды духом! Обнимаю вас всею душою.

И он ткнул пальцем вперед, где и впрямь в лес сворачивала грунтовая дорога.

– Не выглядит она наезженной.

Вам преданный Гоголь.

– Восемь минут, и мы снова на трассе!

Иванову А. А., 30 августа н. ст. 1842*

Восемь минут двигаться или двадцать минут стоять, выбор был очевиден.

80. А. А. ИВАНОВУ.

– Объедем пробку и срежем порядочный крюк, – настаивал Женька. – Эта дорога идет по прямой, она сократит нам путь до города почти на двадцать километров.

Гастейн. Августа 30 <н. ст. 1842>.

Тут уж и последние сомнения исчезли, и Кирилл свернул в лес. Следом за ними ехали еще три машины с возвращающимися в город отдыхающими, но все машины проследовали дальше по прямой, ни одна не свернула за ними в лес.

– Пока, неудачники! – издевательски помахал им вслед Женька. – Счастливо поторчать в пробке!

Я получил сейчас ваше письмо. Ничего плачевного я не вижу в вашем положении. Берите всё, что ни дают*. Это ничего не значит. На своем мы все-таки настоим и поставим. Путей есть множество выйти из всякого положения, как бы затруднительно оно нам ни казалось. Если бы ваше положение было в двадцать раз хуже, то и тогда не следует смущаться. Скажу вам только то, что если даже всё то, что мы ни предпримем теперь по вашему делу, будет неуспешно (чего я однако ж не предполагаю, основываясь на здравом рассудке), то и тогда это[210] не беда. Деньги будут во всяком случае, если уже пошло на то. Исполните только одну мою просьбу, которую я вам сейчас предложу: будьте ясны и тверды душою. Твердый и не потерявшийся человек всегда выигрывает: его взгляд не отуманен, и он сам увидит исходы из всякого лабиринфа. Нужно иметь также веру в небесную силу, которая всегда сходит от бога[211] твердому и уповающему человеку. Исполнясь этой силы, вы плюнете на то, что человек называет препятствием. Итак, не думайте ни о чем до самого моего приезда. Будьте[212] веселы как только можно больше; идя по улице, подскакивайте, нужды нет, если и шлепнетесь о мостовую, — это не беда, всякий знает, что мостовая в Риме плоха, и потому извинит вас.

– Надо же, – удивилась Саша, – неужели у них нет навигаторов, которые бы предупредили о проблеме впереди?

Я буду в Риме около 15 октября. А до того времени вот вам поручение, пока у вас теперь свободное время и вы ничем не заняты. Поищите квартиры для Языкова, которого знакомство доставит вам, верно, удовольствие. Это один из самых лучших и близких мне[213] приятелей. Квартиру из двух или трех комнат, одна, если можно, чтоб была большая, чтобы были они на солнце и особенно, чтобы был при них садик, то есть, терраца, чтобы можно было ему, не делая много ступеней, сойти и сидеть там всякий день. Ему предписан воздух, а ноги у него очень слабы и не в силах делать затруднительной прогулки. А для меня, если не случится квартиры, то я поселюсь опять в старом гнезде на Via Felice. Еще: нельзя ли вам зайти к Торлони* и сказать ему, что я по случаю смерти Валентини* просил письма ко мне адресовать к нему, а потому прошу его, если таковые получатся, удержать их до моего приезда в сохранности, не передавая в посольство[214] и не беспокоясь, что меня нет еще налицо. Прощайте же, будьте веселы и светлы духом и сохраните вечно в себе великую истину, которую я вам сейчас скажу: препятствия суть наши крылья. Они нам даются для того, чтобы сделать нас сильней и ближе к цели. Это вам говорит человек, изведавший сие по опыту. Если вам вздумается писать ко мне до приезда моего, то адресуйте в Венецию, Poste restante.

– Скорей всего, это все местные, думают, что впереди их никакие сюрпризы ждать не могут.

На обороте: al Signor Signor Ivanoff Alessandro. Roma. Piazza Ss Apostoli palazzo Sauretti № 49. Per la scala di Monsignor Severoli al terzo piano dal S-r Luigi Gaudenzi.

– И они здорово ошибаются!

Гоголь М. И., 1 сентября / 19 августа 1842*

Первые километры настроение у друзей было превосходным, но потом дорога стала совсем плохой, лес как-то угрожающе надвинулся на них со всех сторон, машина еле-еле переваливалась по корням.

81. М. И. ГОГОЛЬ.

– Ты уверен, что это та самая дорога?

Сентября 1 <Гастейн ——— 1842.>

– Да, та самая.

Августа 19

Голос Жени звучал как-то странно.

Я получил ваше письмо. Очень рад, что вы доехали благополучно и что путешествие ваше было приятно вам. Из всех подробностей письма вашего, которые, между прочим, все равно были для меня любопытны, более всех остановило меня известие наше о чиновнике, которого вы встретили в Харькове*. Я не разобрал его фамилии. Всё равно, скажите или напишите ему, что его благородство и честная бедность среди богатеющих неправдой найдут ответ во глубине всякого благородного сердца, что уже есть выше многих наград. Скажите ему: что эта честная бедность есть такое качество, которым он должен быть слишком горд для того, чтобы впасть в какое-нибудь малодушное отчаяние или не уметь встретить лицом несчастье и горечь жизни; что ему говорит это тот, кому внутренняя неисповедимая сила велит сказать это. И потому пусть он будет спокоен, как только можно быть спокойну в каком бы ни было тяжком случае жизни. Передайте ему эти слова.

И оглянувшись, Саша ахнула. Прямо ей в лицо смотрело дуло пистолета. Кирилл тоже оглянулся и сдавленно ругнулся.

– Что за шутки?

– Никакие это не шутки. Остановись!

Я вижу также из письма вашего, что вы уже успели съездить на богомолье в Диканьку* и Будище*. Молитва — святое дело, но помните, что она ничтожна, если не сопровождена святыми делами. Молитвы дел, а не молитвы слов требует от нас Иисус. Не думайте, чтобы вы были бедны для того, чтобы помогать другим. Для этого не может быть беден человек. Не богатством, не деньгами мы можем помогать другим, но гораздо более мы можем помогать сердечным чувством, душевным словом, воздвигая, ободряя падший дух. И потому, если вы услышите, что где-нибудь страждет благородный душою человек, терпит горе жизни и готов предаться отчаянью, то спешите к нему первые на помощь. Скажите ему прежде всего: он должен благословить свою бедность и несчастья. Они становят человека ближе к богу; они доставляют ему случай совершить те подвиги добродетели, которые редко доводится совершить человеку, ибо среди бедности, среди угнетений стать твердо, не упасть и совершить благородный подвиг несравненно выше, чем совершить таковой же подвиг среди богатства и довольства, хотя бы для этого даже вздумал человек истратить всё свое богатство. Пусть и в мысль не приходит ему, что подвиг его может быть безответен и не найдет отголоска. Везде найдется благородная душа, которая откликнется ему и осветится сама силой его подвига; ибо прекрасные подвиги сообщаются, и есть много тайн во глубине души нашей, которых еще не открыл человек и которые могут подарить ему чудные блаженства. Если вы почувствуете, что слово ваше нашло доступ к сердцу страждущего душою, тогда идите с ним прямо в церковь и выслушайте божественную литургию. Как прохладный лес среди палящих степей, тогда примет его молитва под сень свою. И тот, кто умел всё в жизни претерпеть за нас, тот вооружит твердостью и силой его душу, о которые разлетятся земные несчастия. Сделавши такое дело, укрепивши изнемогшего и обративши его к богу, вы воссылайте смело ваши молитвы. Они будут крылаты и возлетят прямо на небо. Всё, чего ни попросите, дастся вам. Я уверен, что вы понимаете всю силу слов сих.

Кирилл послушно нажал на тормоз, впрочем, ничего другого ему и не оставалось, потому что дорога совсем исчезла. Теперь они стояли в лесной чаще, вокруг них были только деревья, которые в вышине качал ветер. Деревья и вооруженный преступник, тычущий в них своим оружием.

– Женек, убери пушку!

Уведомляйте меня обо всем, что ни случается с вами. Не беспокойтесь, если не вдруг я буду отвечать на ваше письмо, а мне нужно отвечать многим на письма, иногда очень нужные.

– Заткнись!

Передайте это маленькое письмецо* Ал<ександру> С<еменовичу> Данилевскому, но передайте ему самому, а не через посланного. Допросите его сами, почему он не отвечал на мои письма, и получил ли книги, которые я ему послал, и об этом уведомите. Прощайте. Молю бога, чтобы сохранил вас здоровыми, покойными и светлыми душою.

– Откуда она у тебя вообще взялась?

Ваш сын Николай.

– Не твое дело, – холодно произнес приятель, а затем скомандовал: – Выходите из машины. Оба! С поднятыми руками, чтобы я мог их видеть.

Друзьям пришлось последовать этому приказу.

Гоголь М. В., август-сентябрь н. ст. 1842*

– Женька, – лепетала Саша. – Как же так?

82. М. В. ГОГОЛЬ.

– Ох, Сашка, не смотри ты на меня так, не трави душу. Думаешь, мне легко сейчас? А поделать ничего не могу.

<Август — сентябрь н. ст. 1842. Гастейн.>

– Женька, ты чего надумал? – произнес Кирилл.

Я получил письмо твое.[215] Оно наполнено похвалами, которых я так же мало достоин, как мало был достоин тех низких упреков[216] и тех подлых поступков, которых ты мне придала в прежнем письме твоем. О воспитании твоего Коли я забочусь, потому[217] что это наш христианский долг образовать и воспитать душу, чтобы не пустая[218] молитва, а дела означили любовь нашу к богу.

Но Женя в ответ лишь тяжело вздохнул:

– Хорошие вы ребята, а родная мать все равно дороже.

Прекрасная душа[219] мне дорога. И молитва ничто мне, если суетна, напротив того, она страшна даже, потому что ниспровергается на голову тех, которые всуе произносят. Если человек молится и не умеет удержаться от чувства гордости и самолюбия, и негодует, и ропщет на оскорбление, которое ему нанесли, если он молится и не умеет чувствовать любви даже и к врагам своим, то молитва его будет вопиять против его самого.[220]

– Мать? Чья мать?

– Моя дорогая и любимая мамочка.

Голова у Саши пошла кругом.

Я вижу из письма твоего, что <ты> молишься и учишь даже и Колю падать на колени. Молиться прекрасно и нужно. Но послушай слово желающего тебе истинно добра и[221] старайся молиться, как должен молиться христ<ианин>. Приходило ли тебе когда-либо живо в ум, не приступая[222] к молитве, произвести сердечную исповедь?[223] Умеешь ли ты припомнить свои поступки и строго осудить их? Умеешь ли ты во всем обвинить себя, а не других, потому что обвинение других есть уже не христианское чувство,[224] хотя бы даже другие и точно были виноваты, а без христианского чувства нельзя молиться. Умеешь ли ты сказать вместо слов: Господи, прости таким-то, которые нанесли мне зло, — господи, прости меня за то, что мне кажется, будто они нанесли мне зло. Если ты умеешь это сделать,[225] то тогда прекрасна твоя молитва, она понесется прямо к богу, она доставит много душевных глубоких утешений. У тебя, я знаю, часто в голове бродит мысль, что я тебя меньше люблю, чем других. Знай же, я говорю тебе совершенную истину в эту минуту, — я никого из вас еще до сих пор не люблю так, как бы я хотел любить. Я ту из вас могу только любить, которая будет великодушнее всех других, которая будет уметь облобызать и броситься на шею <к тому>, кто оскорбит ее чем-нибудь, которая позабудет совершенно о себе и будет думать только о других сестрах, которая позабудет о своем счастье и будет думать только о счастии других. Та только будет сестра души моей, а до сих пор такой нет между вами, и сердце мое равно закрыто ко всем вам. Вот что я должен сказать вам, чтобы объяснить, почему я зол и почему сердце мое не в состоянии никого из вас любить так, как бы я хотел любить.

– А при чем тут твоя мамочка?

Женя молчал.

Прокоповичу Н. Я., 10 сентября / 29 августа 1842*

– Ты хочешь нас убить, чтобы защитить ее? Но почему? Кто она такая? В чем ей от нас может быть опасность?

83. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ.

Женька по-прежнему молчал, но тут до Саши дошло:

10 сентября Гастейн,

– Наталья Скворцова – это твоя мама? Да? Это она всех убила?

<1842>. 29 августа

– Не она, а я.

– Ты?!

– Ну а что? Если я маленький и вешу сорок килограммов, то уже ни на что и не гожусь? Пукалка эта пластиковая тоже весит немного, а застрелить из нее можно не хуже, чем из боевого оружия. Вот и вас мне придется пристрелить.

Не получая от тебя никакого до сих пор письма, я полагаю, что дела наши* идут безостановочно и в надлежащем порядке. Я немного замедлил высылкою остальных статей. Но нельзя было никак: столько нужно было сделать разных поправок! Посылаемую ныне «Игроки» в силу собрал. Черновые листы так были уже давно и неразборчиво написаны, что дали мне работу страшную разбирать. Но более всего хлопот было мне с остальной пиэсою «Театральный разъезд». В ней столько нужно было переделывать, что, клянусь, легче бы мне написать две новых. Но она заключительная статья всего собрания сочинений и потому очень важна и требовала тщательной отделки. Я очень рад, что не трогал ее в Петербурге и не спешил с нею. Она была бы очень далека от значенья нынешнего, а это было бы совсем нехорошо.[226] Переписка ее еще не кончена. Не сердись. Ты не понимаешь, как трудно переписывать и стараться быть четким в таком мелком шрифте. Порядок статей последнего тома ты, я думаю, <знаешь>: «Ревизор», потом «Женитьба» и под нею написать в скобках: (писана в 1833 году), п<отом> на одном белом листе: «Драматические отрывки и отдельные сцены с 1832 по 1837 год», а на другом, вслед за ним: «Игроки» с эпиграфом, потом[227] всякая пиэса с своим заглавным листом: «Утро делового человека», «Тяжба», «Лакейская»,[228] «Сцены из светской жизни»*, «Театральный разъезд после представления новой комедии». Получил ли хвост «Ревизора»*, посланный мною три недели назад? Уведомь обо всем. Всё лучше знать, чем не знать. И будь еще так добр: верно, ходят[229] какие-нибудь толки о «Мертв<ых> душах». Ради дружбы нашей, доведи их до моего сведения, каковы бы они ни были и от кого бы ни были. Мне все они равно нужны. Ты не можешь себе представить, как они мне нужны. Не дурно также означить, из чьих уст вышли они. Самому тебе, понятно, не удастся много услышать, но ты можешь поручить кое-кому из тех, которые более обращаются с людьми и бывают в каком бы ни было свете.

– Женя, погоди, не пори горячку. Давай разберемся.

– Не в чем тут разбираться. Вы собираетесь ехать к моей матери, ясно, что вы ее разоблачили.

Прощай. Обнимаю тебя и целую сильно! Адресуй прямо в Рим (Poste restante). Через две недели я уже буду в Риме. Будь здоров и да присутствует в твоем духе вечная светлость, а в случае недостатка ее обратись мыслию ко мне, и ты просветлеешь непременно, ибо души сообщаются, и вера, живущая в одной, переходит невидимо в другую. Прощай.

– Мы всего лишь хотели опросить ее как свидетельницу, близко знавшую и Павла, и его дочь!

Твой Гоголь.

– Да? – безразлично переспросил Женя. – Ну, пуганая ворона и куста боится. Перебдел я. Но теперь уже ничего не изменить. Если бы я знал, что вы просто так хотите к маме прокатиться, разрешил бы вам это сделать. А так… извините, ребята, и прощайте.

На обороте: à S. Pétersbourg (en Russie). Его высокоблагородию Николаю Яковлевичу Прокоповичу. В С. Петербурге, на Васильевском острове, между Большим и Средним проспектом, в 9 линии, в собственном доме.

И он сделал движение дулом пистолета, приказывая друзьям повернуться к нему спиной.

Вяземскому П. А., июль — сентябрь 1842 <?>*

84. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ.

Кирилл машинально повиновался, но Саша остановила его:

<Июль — сентябрь 1842. Гастейн?>

– Еще чего! Кирилл, не облегчай ему работу! Если хочет в нас стрелять, пусть смотрит нам в глаза!

Женя нахмурился.

Пишу к вам письмо вследствие прочтения нескольких разрозненных листков из биографии Фонвизина*, которые вы прислали Языкову. Я весь [полон сего] чтения. Я читал прежде отрывки, и уже в них[230] видны следы многообъемлемости ума вашего.[231] Теперь я прочел в большей целости — почти половину всего сочинения[232] (многих листков из середины недостает). Не скажу вам ничего о глубоком достоинстве[233] всего сочинения: об интересе эпохи и лица и[234] самого героя биографии. В них меня ни один столько не занял, как сам биограф. Как много сторон его сказалось[235] в этом сочинении! Критик, государст<венный> муж, полит<ик>, поэт, всё соединилось в биографе, и какая строгая многообъемлемость! Все принесли ему дань, со всего взята <она>. Столько сторон соединить в себе[236] может только один[237] всемирный <ум>.[238] И ваше поприще другое. Простите ли вы мне дерзость указать[239] ваше назначение? Но бог одарил меня[240] предметом многих наслаждений и благодарных молитв, чутьем узнавать человека. Назначение ваше и поприще явно. Неужели вы не видите? Вы владеете глубоким даром историка — венцом божьих даров, верх<ом> развития[241] и совершенства ума.[242] Я вижу в вас историка в полном смысле сего слова,[243] и вечные упреки будут на душе вашей, если вы не приметесь за великий подвиг. Есть царствования, заключающие в себе почти[244] волшебный ряд чрезвычайностей,[245] которых образы уже стоят пред нами колоссальные, как у Гомера, несмотря на то, что и пятидесяти лет еще не протекло. Вы догадываетесь, что я говорю о царствовании Екатерины. Нет труда выше, благодарнее и который бы так сильно требовал глубокомыслия полного,[246] многостороннего историка. Из него может быть двенадцать томов чудной истории, и клянусь — вы станете выше всех европейских историков. В этом труде вам откроется много наслаждения, вы много узнаете, чего не узнает никто и что больше всего. Вы узнаете[247] глубже и много таких сторон, каких вы, может быть, по скромности не подозреваете в себе. Ваша жизнь будет полна!

– Думаешь, не застрелю? Мне придется это сделать. Я себя изобличил, мать выдал, теперь у меня просто нет другого выхода.

– Но ты хотя бы объясни! – взмолилась Саша. – Ради чего все это?

Во имя бога не пропусти<те> без внимания этих слов моих! По крайней мере предайтесь долгому размышлению, они стоят того, потому что произнесены человеком,[248] подвигнутым[249] к вам глубоким уважением, сильно понимающим их.

– Ради чего? Да все ради того же. Ради денег! Маменька с этим старым бандитом не просто так крутила, знала, что деньжищ у него видимо-невидимо, а наследница всего одна, да и та наркоманка. Веры такой доченьке нет, дашь ей деньги, мигом их спустит. А сама не спустит, так помогут. Или подставу какую-нибудь сделают, чтобы без всего оставить. Павел это понимал лучше всех, имел счастье видеть, как его доченька все имеющиеся у нее деньги на наркоту просаживает. Но и без помощи дорогое дитя оставить тоже не мог. Тянул, помогал, защищал. Об одном пекся, как его доня после его смерти будет. Чувствовал, что своей смертью ему не умереть, вот и тревожился. Ну, моя мать как могла ему подпевала. Дифирамбы в честь Алинки пела, доченькой ее называла, всегда и во всем ее защищала, чтобы папаша видел: лучшего друга и защитника у Алинки и быть не может. Да, похоже, перестаралась. Павел вообразил, что маменька моя слишком уж расположена к Алинке, что та будет из нее веревки вертеть и всего, чего захочет, от маменьки добьется. Ну и выбрал в качестве опекунов людей посуровей нравом, в которых был уверен: от этих его непутевой дочурке лишнего рублика на свои наркоманские траты не получить.

Совесть <бы> меня мучила, если бы я не написал к вам этого письма. Это было веленье[250] извнутри меня, и потому оно могло быть божье веление, итак, уважьте его вы.

– Он выбрал для этой цели своих родных брата и сестру.

Если вздумаете написать мне, адресуйте прямо в Рим, в Poste restante.

– Нинку и Трифона, – кивнул Женя. – Когда мать об этом узнала, ей чуть дурно не стало. Это же надо, столько лет увиваться вокруг этого старого козла, во всем ему потакать, всем его бредням внимать, а в итоге остаться ни с чем. И главное, до самой последней минуты мы ничего не знали точно. Догадывались, что неспроста родственнички зачастили к нему в гости, но точно ничего не знали.

Гартману, 13 октября н. ст. 1842*

– Это вы с матерью подстроили гибель Павла?

Женя не стал отказываться:

<13 октября н. ст. 1842. Рим.>

– Мы. Мать сказала, что дольше тянуть нечего. Так или иначе, а наследница всему состоянию Алинка. Когда девчонка выйдет из тюрьмы, мы ее живо обработаем. Станем ее лучшими друзьями, может, я даже на ней женюсь, и будет у нас тогда полный ажур и увеличение нашего личного благосостояния. Мне идея показалась отличной, у мамы других и не бывает. Я позаимствовал грузовик у одного ротозея-водителя, сел за руль и устроил столкновение с Павлом. Тот пытался увильнуть, но от грузовика разве скроешься? Раздавил его всмятку, у Павла не было шансов.

– Наверное, вы были здорово удивлены, когда оказалось, что наследовать Алине нечего?

Nicola Gogol, essendo giunto in Romo con un suo amico incomodato ed avendo piu volte ricercato il sig<nore> Hartmann nella sua abitazione, ha saputo essere in Frascati e siccome tanto esso, che il suo amico hanno bisogna della sua assistenza, cosi lo prega a voler avere la compiacenza di recarsi in Roma al piu presto possibile, prevenendolo, che il medesimo allogia nella solita abitazione in Via Felice* № 126, persuaso que sara poi favorirlo, glie ne anticipa, li suoi ringraziamenti e si di dichiara etc. Giovedi 13 Ottobre 1842. Адрес: Al Sig<nore> Sig<nore> Hartmann. Villa Falconieri. Frascati.

– Были в полном… когда поняли, что счета пусты, а недвижимость давно уплыла в другие руки. Даже думали, мошенничество, но нет, все сделки были чистыми. Павел по собственной воле распродавал свое имущество и обналичивал счета, а деньги куда-то прятал. Но куда? Не такой он был дурак, чтобы держать состояние в бумажках. Значит, он что-то покупал. Но что? Сначала мы решили, что это было золото. Но золота должно было накопиться много, и притом мама ни разу не видела, чтобы Павел прятал в сейф или вынимал из него золотые слитки. Валюта? Такого тоже не наблюдалось. Тогда она начала кумекать и вспомнила, что в последнее время Павел проявлял заметный интерес к ювелирным изделиям. И каталоги торговых ювелирных домов у него появились. И разговоры вокруг золота-самоцветов крутились. Одним словом, мама поняла: деньги обращены в ювелирку. Но где старый козел ее спрятал? В домашнем сейфе ее не было. Все потайные его схроны мы с мамой обыскали. Нигде ничего. Оставалось ждать, когда на свободу выйдет Алинка. Тогда что-то должно было проясниться.

ПЕРЕВОД.

– Следующий удар вас ожидал, когда вы узнали, что опекуном Алинки назначен другой человек.

– Видимо, старый козел и тут решил подстраховаться. Не доверял он больше моей матери. Думал, что слишком она к его доченьке привязалась, потакать той станет.

Николай Гоголь, прибывший в Рим вместе со своим больным другом, посетив несколько раз квартиру г. Гартмана, узнал, что последний находится в Фраскати. А так как друг его нуждается в помощи г. Гартмана, то он просит г. Гартмана оказать ему любезность и как можно скорее вернуться в Рим. Он предупреждает, что проживает на своей обычной квартире в Via Felice № 126. Убежденный в содействии г. Гартмана, он заранее выражает ему свою благодарность и изъявляет свое почтение.

– Да уж, по всем статьям вас Павел обошел. Может, тогда вам с маменькой надо было остановиться да призадуматься?

Четверг, 13 октября 1842 г. Адрес: Г-ну Гартману. Вилла Фальконьери. Фраскати.

– Из-за придури старого хрыча отказаться от идеи, с которой мама носилась все последние годы? Никогда! Она и жить с этим Павлом стала только потому, что чувствовала: тут будет чем нам с ней поживиться. И все уплыло в другие руки! Когда Павла не стало, то и его братец с сестричкой внезапно исчезли. Сначала мы не придали этому особого значения, ну, исчезли и пусть. Но потом поняли, что наследство Павел мог им доверить. А они, как только узнали, что Павел мертв, забрали его и сбежали. Видимо, была у них ранняя договоренность, знали эти двое, где клад спрятан. Приехали, забрали и сгинули в одночасье. Напрасно Маршал доверял этим людям. Ограбили они Алинку. Родной дочери Павла в итоге от отца ничего и не досталось.

– И когда же вы поняли, где спрятаны камешки?

Прокоповичу Н. Я., 22/10 октября 1842*

– О том, что это будут именно камешки, мы сначала не знали. Думали, что цацки нужно искать. А узнали… Как Алинка освободилась, мы с мамой за ней по очереди следить стали. Выяснили, где живет, с кем общается. Но быстро разочаровались, потому что поняли: денег у Алинки нет. Но поняли мы и другое: кроме нас за Алинкой еще кое-кто охотится. Ее опекунша тоже не оставляла мысли разбогатеть за счет Алинки.

– А это вы с чего взяли?

86. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ.

– После освобождения она Алинку у себя в доме поселила, кормила-поила, все ее выходки терпела, с друзьями своими свела… Да! Деньгами ее снабжала! Немного, но снабжала. И все с какой целью? Только с одной: дождаться, когда Алинка получит свое наследство, быть ближе всех к ней и успеть первой хапнуть из него. Но эта самая опекунша невольно и помогла нам с мамой. Когда мать за ней следила, то однажды ей довелось побывать в вашем поселке и увидеть ваших соседей.

Рим. Октябрь 22/10 <1842>.

– Кокуевых?

– Их самых. А у мамы глаз острый, она если человека увидит, то нипочем его уже не забудет. Вот эти Михаил с Вероникой Кокуевы показались ей странно похожими на людей, которых она мечтала разыскать.

<Боле>[251] знь моя была причиной, что до сих пор не вслал тебе <зак>[252] лючительной пиэсы*, которую теперь посылаю. Едва справляюсь[253] <с писаньем и едва?>[254] мог кое-как переписать ее. Хотя она всё еще вовсе не в том <виде, в>[255] каком бы желал, и хотя многое следовало бы выправить и <передела?>[256] ть, но так и быть. Авось либо простят и припишут времени <неопытнос?>[257] ти и молодости автора, как оно действительно и есть, ибо писано давно. <Если>[258] мое заявление и молчание повергло тебя в изумление и <недоумен?>[259] ие, то, с другой стороны, твое молчанье мне кажется <непост>[260] ижимо. Ну, что бы уведомить меня хотя одною строчкой, как идет дело и печатанье. Я послал тебе три письма, и ни на одно ни строчки ответа. В одном письме я тебе послал конец «Ревизора», в другом письме «Игроков», написал тебе порядок, в каком должно быть и следовать одно за другим. Писал, чтобы в «Тарасе Бульбе» удержать попрежнему слышу, вместо — чую. Под комедией «Женитьба» выставить год, в который писана (1833).[261] За нею особенный лист с титулом: «Отдельные сцены и драматические отрывки (с 1832 по 1837 год)». Потом такой порядок: «Игроки», «Утро делового человека», «Тяжба», «Лакейская», «Сцена из светской жизни», «Театральный разъезд». Всякая с особым передовым листом. Сделай милость, уведоми меня обо всем. Теперь, кажется, никакой нет уж помехи, а потому благословляю оканчивать печатанье, да и пускать книгу в продажу. Если печатанье взяло много издержек и книги вышли толще, нежели предполагалось, то можно пустить по 30 рублей. Первые экземпляры сей же час послать в Москву. Один Шевыреву. Другой Сергею Тимофеевичу Аксакову. Третий Хомякову. Четвертый Погодину. Все можно адресовать на имя Шевырева, с просьбой, чтобы он поскорее вручил им. В Петербурге первые экземпляры: гр. Вельегорскому (живет возле Михайлов<ского> театра), Александре Осиповне Смирновой (на Мойке, в собственном доме, за Синим мостом, за домом Ам<ериканской> компании), Плетневу, само по себе разумеется, Вяземскому.

– И не она одна.

– За Алинкой многие приглядывали. И мы с мамой. И опекунша ее с друзьями. И Бородко этот с его подружкой Илонкой.

– А Илона?

– Что?

Нужно распорядиться так, чтобы «Ревизор» и «Женитьба» отданы были вскоре после отпечатанья в театральную цензуру, чтобы не были там задержаны долго, ибо[262] <н>[263] ужно, чтобы всё это поспе<ло>[264] к бенефису <Ще>[265] пкина и Сосницкого*. Не дур<но буд>[266] ет тебе съездить потом <к Сос>[267] ницкому <и сказ>[268] ать ему, что мое[269] желанье таково,[270] чтобы их бенефисы пришлись <в один>[271] день. Чтобы «Женитьба» была представлена в один день и в <Москве>[272] и в Петербурге. Что таким образом, как ему известно, я хотел <и преж>[273] де. И потому, чтобы он с своей стороны постарался тоже <об уст>[274] ранении всякого рода препятствий. Если театральная цензура <будет?>[275] привязчива и будет вычеркивать кое-какие выражения, то обратись <к Вель>[276] егорскому и скажи ему, что я очень просил его сказать цензору <…?>[277] слова два, особливо если цензор — Гедеонов*, которого Вельегорский знает. <Щепкин*>[278] об этом очень просил. Насчет этого не дурно бы также <посове>[279] товаться с Краевским*, который, кажется, знает все цензурные <поряд>[280] ки. Я напишу от себя письмецо к Никитенке, которому поклонись от меня <усерд>[281] но. И, пожалуста, сию же минуту по получении этого письма уведоми. Адресуй мне: Via Felice, № 126, 3 piano. Будь здоров. Целую тебя сто раз. <Люби меня?>[282] попрежнему, люби так, как я тебя люблю. В следующем письме поговорим <обо>[283] всем, и о тебе и о мне. Спешу отправить на почту. Перецелуй за меня всех <своих?>.[284] Пожалуста, не замедли извещением обо всем. Кланяйся всем помнящим меня <…?>[285] Белинскому, Комарову*.

– Это ты ее убил?

– Я! – не моргнув глазом, признался Женя.

Твой Гоголь.

И ни капли раскаяния не было в его словах. Кирилл стиснул кулаки.

На обороте: St. Pétersbourg, Russie. Николаю Яковлевичу Прокоповичу. С. Петербург, на Васильевском острове, в 9 линии, между Большим и Средним проспектом, в дом Прокоповичевой.

– А Илонку-то за что? – прохрипел он.

Данилевскому А. С., 23/11 октября 1842*

– Больно много нос совала в чужие дела, за это и поплатилась. Когда мы с Валерианом в тот вечер Алинку нашли, она еще жива была. Это уж потом, когда я на нее свалился, я ей последний укольчик сделал. От него она и загнулась. Валерка-то не понял ничего, думал, что она еще раньше чем-то таким вмазалась, от чего и подохла на наших глазах. А это все я и моя мама, которая меня ампулой с нужным средством снабдила и наказала, как от Алинки избавиться.

– Зачем?

– Не нужна она нам с мамой к этому времени уже была. Мы ведь за Алинкой следили, потому что надеялись, что она нас на Нину с Трифоном выведет. А теперь мы точно знали, где Алинкины дядя с тетей прячутся. Алинка же их при мне и опознала. И то, как эти двое от нее в грядке с капустой спрятались, о правоте Алинки говорило. Теперь нам с мамой нужно было, чтобы Нина с Трифоном на месте бы так и оставались. А то с них сталось бы деру дать, да и все сокровища с собой прихватить. Этого нельзя было допустить! Мама на ходу все придумала. Вот и еще одна отличная ее идея! Подкинуть этим двоим труп дорогой племянницы к порогу, чтобы они уже с места никуда в ближайшее время не дернулись. Если бы дернулись, полиция бы их первых заподозрила. Они и остались, и дождались, когда мы с мамой к ним наведались. Хотели по-хорошему предложить, чтобы клад Павла поделить. А они шуметь вздумали, ну, пришлось их пристрелить.

87. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ.

Рим. Октября 23/11 <1842>.

– Значит, мало того что Нину с Трифоном ты убил, так и Алинкина смерть тоже на твоей совести, – вздохнул Кирилл. – Но с этими еще более или менее понятно, а Илону-то почему убил? Она чем тебе помешала?

Наконец я дождался от тебя письма. Две недели, как живу уже в Риме, всякий день наведываюсь на почту, и только вчера получил первое письмо из России. Это письмо было от тебя. Благодарю тебя за него. Благодарю также за твой отзыв о моей поэме. Он был мне очень приятен, хотя в нем слишком много благосклонности, точно как будто бы ты боялся тронуть какую-нибудь чувствительную струну. Еще прежде позволительно было щадить меня, но теперь это грешно: мне нужно скорей указать все мои слабые стороны; это<го> я требую больше всего от друзей моих.

– Когда в тот день мы с девчонками Илонку у магазина встретили, она намекнула, что знает, кто убийство совершил. Она-то, дуреха, увидела, как Антуан девчонке «болтунин» в ее порошок подмешивает, его и собиралась шантажировать. А мне и невдомек. Совесть-то нечистая подтолкнула к мысли, что Илонка про меня что-то знает. Вот я ее и того… Да она не мучилась совсем, ты не думай, я же не зверь какой-нибудь. Один выстрел в голову, и готово. Она и понять ничего не успела, да и чего ей там понимать, голова-то у нее пустая, мозгов там с гулькин нос было.

– Ты застрелил Илону просто потому, что испугался? Подумал, что она может про тебя и Алинку знать правду?

– Кто ее знает, где она там впотьмах бродила? Может, и видела чего. Мы с мамой не могли рисковать. Столько жертв уже было принесено, и чтобы из-за какой-то глупой Илонки все дело сорвалось? Нет! Лучше было перестраховаться. Тем более что она не сама по себе по поселку болталась, а с подачи Бородко.

Но в сторону всё это, и поговорим прежде всего о тебе. Твое уединение и тоска от него меня очень опечалили. Натурально — самое лучшее, что можно сделать, бежать от них обоих.

– А сам Бородко? Он каким боком надеялся примазаться к деньгам?

Но куда бежать? Ты хочешь в Петербург, хочешь сделаться чиновником: не есть ли это только одна временная отвага, рожденная скукой и бесплодием нынешней твоей жизни?

– Так ведь его отец был лучшим другом Павла. Прозвище у него забавное было. Стригиборода! Слышали?

– Слышали.

– Наверное, Бородко от отца что-то знал о том, как Павел своим состоянием собирается распорядиться. Мы с мамой вообще сначала на этого Бородко думали, что у него цацки, но потом поняли, что он и сам точно так же мечется, как и мы с ней.

Тебя Петербург манит прошедшими воспоминаниями. Но разве ты не чувствуешь, что чрез это самое он станет теперь еще печальнее в глазах твоих? Прежний круг довольно рассеялся; остальные отделились друг от друга и уже предались скучному уединению. Новый нынешний петербургский люд слишком отзывается эгоизмом, пустым стремлением. Тебе холодно, черство покажется в Петербурге. После пятилетнего своего скитания по миру и невольно чрез то приобретенной независимой жизни тебе будет труднее привыкнуть к Петербургу чем к другому месту. Притом ядовитый климат его — не будет ли он теперь чувствительней для тебя, чем прежде, когда ты и в Малороссии болеешь? Я думал обо всем этом, и мне приходило на мысль, не лучше ли тебе будет в Москве, чем в Петербурге? Там более теплоты и в климате и в людях. Там живут большею частью такие друзья мои, которые примут тебя радушно и с открытыми объятиями. Там меньше рассчетов и денежных вычислений. Посредством Шевырева можно будет как-нибудь доставить тебе место при генерал-губернаторе Голицыне*. Подумай обо всем этом и уведоми меня скорее, чтобы я мог тебя во-время снабдить надлежащими письмами, к кому следует.

– А как вы с матерью поняли, где искать сокровища?

Если ж ты решился служить в Петербурге и думаешь, что в силах начать серьезную службу, то совет мой — обратиться к Норову*; он же был прежде твоим начальником. Теперь он обер-прокурор в сенате. Из всех служб, по моему мнению, нет службы, которая могла бы быть более полезна и более интересна сама по себе, как служба в сенате. Теперь же, как нарочно, все обер-прокуроры хорошие люди. К Норову я напишу письмо, в котором изъясню, как и почему следует тебе оказать всякую помощь. Я с ним виделся теперь в Гастейне. Итак, подумай обо всем этом и уведоми меня.

– Мама сообразила. Мы с ней сделали множество фотографий участка покойных Кокуевых, мама их рассмотрела дома, в спокойной обстановке, и догадалась, где и в каком виде может находиться сокровище. На нашу беду, в эту же ночь в сад к Кокуевым решили наведаться и все прочие наши конкуренты. Пришлось мне взять оружие и распугать вас всех.

– И если бы не полиция, то у вас с мамой все бы получилось?

Но, ради бога, будь светлей душой. В минуты грустные припоминай себе всегда, что я живу еще на свете, что бог бережет жизнь мою, стало быть, она, верно, нужна друзьям души и сердца моего, и потому гони прочь уныние и не думай никогда, чтобы без руля и ветрила неслася жизнь твоя. Всё, что ни дается нам, дается в благо: и самые бесплодные роздыхи в нашей жизни, может быть, уже суть семена плодородного в будущем.

– Всего не предусмотришь. Но приличный кусок с камешками все-таки остался у мамы. Теперь мы их продадим!

– И что купите?

– Это будет решать мама.

Было ясно, что Женька находится целиком и полностью у своей мамы под колпаком. Властная женщина опутала его своей паутиной, словно гигантская паучиха несчастного мотылька. Женька без ее ведома не мог даже и шевельнуться. Всем руководила его мать, это она была настоящим преступником. Мозгом и сердцем всей этой преступной аферы.

– И что же было после того, как твоя мама догадалась, кто может скрываться за личиной супругов Кокуевых?

Уведоми меня сколько-нибудь о толках, которые тебе случится слышать о «Мертвых душах», как бы они пусты и незначительны не были, с означением, из каких уст истекли они. Ты не можешь вообразить себе, как всё это полезно мне и нужно и как для меня важны все мнения, начиная от самых необразованных до самых образованных.

– Она мне велела найти способ поселиться поблизости. Ну, я ничего другого не придумал, как приехать и походить по улицам. Авось что-нибудь да и выгорит. Приехал, прошелся по улице, вижу, сидят в саду две какие-то мамзельки. Ну, я и подумал, я не я буду, если хотя бы одну не очарую. Правда, потом оказалось, что мамзельки и сами тут на птичьих правах, дача принадлежала матери их друга.

– Это ты про Алису с Полиной говоришь?

Прощай, будь здоров и не замедли ответом.

– Про них. Девчонки сами были в гостях у Кирилла, но ничего, ребята они все душевные оказались, приняли меня в свою компанию, словно родного. А тетя Таня так еще и откормить все время пыталась.

Твой Г.

– А ты в благодарность за это собираешься убить ее единственного сына!

Адрес мой: Via Felice, № 126, 3 piano.

– Но тут либо-либо. Либо ее спокойствие, либо спокойствие моей мамы. Как ты думаешь, кого я выберу? Совершенно постороннюю мне женщину, пусть и очень славную? Или родную мать, в которой души не чаю и которая для меня все готова сделать?

Кирилл с Сашей молчали. Ответ тут был для всех троих очевиден. И тот выбор, который предстояло сделать Женьке, был однозначно не в пользу двух его друзей.

Никитенко А. В., 30 октября н. ст. 1842*

Время для задушевных разговоров подошло к концу. Рука преступника с зажатым в нем пистолетом вновь поднялась. Она не дрожала. И Саша с ужасом осознала, что палец убийцы лежит на спусковом крючке, и тоже не дрожит.

88. А. В. НИКИТЕНКО.

А дальше раздался выстрел, и Кирилл рухнул на землю. Саша даже не стала ждать, когда следующая пуля настигнет уже ее. Она упала заранее, просто потеряв сознание от страха.

Рим. Октября 30 <н. ст.> 1842.

Глава 15

Пишу к вам, милый и добрый Александр Васильевич, вследствие искреннего душевного побужденья. Вы видите, я вас называю:[286] милый и добрый Александр Васильевич. Да, мы должны быть просты. Вы сами должны почувствовать, что связи наши стали теплее. Скажу вам откровенно: странное замедление выхода Мертвых душ при всех неприятностях принесло мне много прекрасного, между прочим оно доставило мне вас. Да, я дотоле считал вас только за умного человека, но я не знал, что вы заключаете в себе такую любящую, глубоко чувствующую душу. Это открытие было праздником души моей. Вот вам мое душевное излияние. Заплатите и вы мне тем же. Пишите ко мне и уведомляйте хотя изредка о себе. Не позабывайте передавать ваши впечатления, мнения[287] и суждения по поводу моих сочинений, чистосердечней как можно. И как доселе вы делали замечания относительно достоинства их, так теперь скажите мне всё относительно недостатков их. Клянусь, для меня это важно, очень важно, и вам будет грех, если вы что-нибудь умолчите передо мною. Помните всегда что у меня есть одна добродетель, которая редко встречается на свете и которой никто не хочет узнать у меня. Это — отсутствие авторского самолюбия и раздражительности. Никто не знает, что я с удовольствием читаю даже пошлые статьи Северной Пчелы*, единственно потому только, что там на меня глядят с недоброжелательной стороны и стараются всячески увидеть мои недостатки и пороки. Кстати о моих сочинениях. Скажите мне пожалуйста, как идет печатанье их? Я никакого не получаю[288] известия. Прокопович ко мне не пишет. Я четыре дня назад послал ему последнюю статью: Театральный разъезд, замыкающую собрание сочинений моих. Расспросите его, получил ли он исправно и в надлежащее время. Не прошу вас о снисхождении в цензорском отношении к моим сочинениям. Надеюсь твердо, что вы без просьб моих сделаете всё.

Погибнуть во цвете лет, что может быть обидней? Пожалуй, только погибнуть от руки друга или человека, который таковым считался.

Вы сами понимаете, что всякая фраза досталась мне обдумываньями, долгими соображеньями, что мне тяжелей расстаться с ней, чем другому писателю, которому ничего не стоит в одну минуту одно заменить другим. Вы чувствуете также, что я не могу иметь столько неблагоразумия, чтобы не слышать текущих обстоятельств и не соображаться с ними относительно цензуры и что с вышины не бывает и не было на меня неудовольства. Они идут снизу, благодаря невинному невежеству, пугающемуся только того, что выражено живо и ярко, хотя бы это были вещи, двадцать раз уже появлявшиеся в печати. Но вы сами всё это чувствуете и потому я спокоен. Прощайте! любите меня так же, как я вас люблю, и не забывайте писать. Передайте мой искренний поклон супруге вашей, хотя она, может быть, вовсе не помнит меня. Будьте здоровы.

Саша лежала на покрытой сосновой хвоей земле и думала, как же сильно сглупили они все, доверившись этому гнусному типу. Ах, Женька, Женька! Как же ты мог! И до чего было бы славно, если бы у них получилось повернуть время вспять и все переиграть. Уж тогда они не совершили бы фатальной ошибки. И не пришлось бы им прощаться со своими молодыми и такими прекрасными жизнями!

Ваш искренно любящий вас Гоголь.

Саша лежала, а между тем вокруг нее кипела жизнь. Жужжали насекомые, а прямо перед носом муравьи деловито тащили к себе в муравейник нужную им травинку.

Вот мой адрес: Rome. Via Felice, № 126, 3 piano.

Какое-то время Саша просто лежала, наблюдая за деятельностью этой команды, а потом подумала, что очень уж тянет Женька с исполнением приговора. Второго выстрела все не было, а между тем рядом с Сашей зашевелился «убитый» Кирилл.

Он поднял голову, осмотрелся, а потом удивленно произнес:

– А где он?

На обороте: S. Pétersbourg. Russie. Г. профессору СПбургского университета Александру Васильевичу Никитенке. В СПБург. В Университет, на Васильевском острову.

Саша тоже приподнялась. Подлеца Женьки нигде не было видно.

Жуковскому В. А., 1 ноября н. ст. 1842*

– Похоже, ушел, – растерянно произнесла Саша.

89. В. А. ЖУКОВСКОМУ.

– Ты как? – спросил у нее Кирилл. – Цела?

Рим. Ноябрь 1 <н. ст. 1842>.

– Я-то в порядке. А ты?

– И я в порядке.

Отчего же нет от вас ни строчки? Отчего не хотите вы сказать ни слова о Мертвых душах моих, зная, что я горю и снедаем жаждой знать мои недостатки? Или вы разлюбили меня? Но если не хотите ничего сказать обо мне, скажите по крайней мере о себе! Что вы? Здоровы? Где будете весною, где хотите провесть лето? Уведомьте меня об этом, чтобы я[289] мог найти вас и не разминуться с вами. Мне теперь нужно с вами увидеться, душа моя требует этого. Будьте же добры, известите меня обо всем этом. Адресуйте в Рим. Via Felice, № 126, 3 piano.

– Я думала, что Женька в тебя попал.

Ваш Гоголь.

– А я думал, что в тебя.

На обороте: à son Excellence Monsieur Monsieur de Joukovsky. à Dusseldorf.

– Но упал-то ты первым, – заметила Саша.

Балабиной М. П., 2 ноября н. ст. 1842*

Кирилл в ответ покраснел и заявил, что совершенно неважно, кто первым упал на землю, а кто сделал это вторым.

90. М. П. БАЛАБИНОЙ.

– Сейчас куда важнее понять, где Женька.

Рим. Ноября 2 <н. ст.> 1842.

Женю они обнаружили быстро. Он лежал за упавшим стволом дерева и был мертв. Ни дыхания, ни пульса, а вместо левого глаза было кровавое отверстие.

– Кто это его? – со страхом произнесла Саша, оглядываясь по сторонам.

Я к вам пишу, и это потребность души. Не думайте, чтобы я был ленив. Это правда, мне тяжело бывает приняться за письмо, но когда я чувствую душевную потребность, тогда я не откладываю. В последние дни пребывания моего в Петербурге, при расставаньи с вами, я заметил, что душа ваша сильней развилась и глубже чувствует, чем когда-либо прежде. И потому вы теперь не имеете никакого права не быть со мной вполне откровенной и не передавать мне всё. Вспомните, что вы пишете вашему искреннейшему другу, который в силах оценить и понять вас и который награжден от бога даром живо чувствовать в собственной душе радости и горе, чувствуемые другими, что другие чувствуют только[290] вследствие одного тяжелого опыта. Прежде всего известите меня о состоянии вашего здоровья и помогло ли вам холодное лечение. Потом известите меня о состоянии души вашей: что вы думаете теперь и чувствуете и как всё, что ни есть вокруг вас, вам кажется. Это первая половина вашего письма. Теперь следует вторая: известите меня обо мне. Записывайте всё, что когда-либо вам случится услышать обо мне, все мненья и толки обо мне и об моих сочинениях, и особенно когда бранят[291] и осуждают меня. Последнее мне слишком нужно знать. Хула и осуждения для меня слишком полезны. После них мне всегда открывался яснее[292] какой-нибудь мой недостаток, дотоле мною не замеченный. А увидеть свой недостаток это уже много значит. Это значит почти исправить его. Итак, не позабудьте записывать всё. Просите также ваших братцев в ту же минуту, как только они услышат какое-нибудь суждение обо мне, справедливое или несправедливое, дельное или ничтожное, в ту же минуту его на лоскуточик бумажки, покамест оно еще не простыло. И этот лоскуточик вложите в ваше письмо. Не скрывайте от меня также имени того, который произнес его. Знайте, что я не в силах ни на кого в мире теперь рассердиться, и скорей обниму его, чем рассержусь. Прощайте. Жму сильно вашу руку. Обнимите за меня всех ваших и попросите вашу маминьку, ради нашей старой дружбы, приписывать иногда от себя хоть несколько строчек ко мне, хоть даже на французском языке.

Вдруг за деревьями прячется еще один убийца?

Но Кирилл поспешил ее успокоить:

Вот мой адрес: Рим, Via Felice, № 126, 3 piano.

– Никого тут больше нет. Женька сам застрелился.

На обороте: S. Pétersboutg. Russie. Ее превосходительству Марье Петровне Балабиной. В С.-ПБурге. На Аглицкой набережной в доме генерал-лейтенанта Балабина.

– Сам?

Плетневу П. А., 2 ноября н. ст. 1842*

Саша искренне удивилась. Женька не был похож на человека, собирающегося свести счеты с жизнью.

91. П. А. ПЛЕТНЕВУ.

И Кирилл снова объяснил ей:

Рим. Ноября 2 <н. ст. 1842>.

– Пистолет выстрелом разорвало у него в руках. Пуля или кусок пластика неудачно отлетел.

– Неудачно? – воскликнула Саша. – Да это же неслыханная удача!

Я к вам с корыстолюбивой просьбой, друг души моей Петр Александрович! Узнайте, что делают экземпляры Мертвых душ, назначенные мною к представлению государю, государыне и наследнику и оставленные мною для этого у гр. Вьельгорского. В древние времена, когда был в Петербурге Жуковский, мне обыкновенно что-нибудь следовало. Это[293] мне теперь очень, очень было бы нужно. Я сижу на совершенном безденежьи. Все выручаемые деньги за продажу книги идут до сих пор на уплату долгов моих. Собственно для себя я еще долго не могу получить. А у меня же, как вы знаете, кроме меня, есть кое-какие довольно сильные обязанности. Я должен иногда помогать[294] сестрам и матери, не вследствие какого-нибудь великодушия, а вследствие совершенной их невозможности обойтись без меня. Конечно, я не имею никакого права, основываясь на сих причинах, ждать вспоможения, но я имею право просить, чтобы меня не исключили из круга других писателей, которым изъявляется царская милость за подносимые экземпляры. Ради дружбы нашей, присоедините ваше участье. Теперь другая просьба, тоже корыстолюбивая. Вы, верно, будете писать разбор Мертвых душ*, по крайней мере мне бы этого очень хотелось. Я дорожу вашим мнением. У вас много внутреннего глубоко эстетического чувства, хотя вы не брызжете внешним блестящим фейерверком, который слепит очи большинства. Пришлите мне листки вашего разбора в письме. Мне теперь больше, чем когда-либо, нужна самая строгая и основательная критика. Ради нашей дружбы, будьте взыскательны, как только можно, и постарайтесь отыскать во мне побольше недостатков, хотя бы даже они вам самим казались неважными. Не думайте, чтоб это могло повредить мне в общем мнении. Я не хочу мгновенного мнения. Напротив, я бы желал теперь от души, чтоб мне указали сколько можно более моих слабых сторон. Тому, кто стремится быть лучше, чем есть, не стыдно признаться в своих проступках пред всем светом. Без сего сознанья не может быть исправленья.

– Боюсь, что Женя с тобой бы не согласился, сумей он заговорить.

Но Саша сказала, что ей плевать на то, что мог бы сказать Женя. И что вообще нужно скорей звонить Милорадову, чтобы ехал к ним и принимал бразды правления в свои руки.

Но вы меня поймете, вы поймете, что есть годы, когда разумное бесстрастие воцаряется в душу и когда возгласы, шевелящие юность и честолюбие, не имеют власти над душою. Не позабудьте же этого, добрый, старый друг мой! Я вас сильно люблю. Любовь эта, подобно некоторым другим сильным чувствам, заключена на дне души моей, и я не стремлюсь ее обнаруживать никакими наружными знаками. Но вы сами должны чувствовать, что с воспоминанием о вас слито воспоминание о многих светлых и прекрасных минутах моей жизни. Прощайте! не забывайте и пишите.

Так они и сделали. И пока полиция ехала к ним, сидели на бревнышке, нежились в лучах солнышка и думали, до чего же хороша жизнь и как славно, что сегодня с ней пришлось проститься кому-то другому, а не им.

Ваш Гоголь.

Прибывший на место очередной трагедии Милорадов даже не удивился, увидев Женьку.

Мой адрес: Via Felice, № 126, 3 piano.

– Я уже знал, кого предстоит найти. Но как вы сглупили, отправившись с этим человеком в безлюдную местность?

На обороте: S. Pétersbourg. Russie. Г. ректору СПбургского университета его превосходительству Петру Александровичу Плетневу. В СПбурге. На Василь<евском> острове, в Университете.

– Он нас обманул. А как вы его вычислили?

– Продавец изготовленных на принтере пистолетов сумел вспомнить женщину, по описанию похожую на нашу акробатку. Она несколько раз покупала у него оружие, иногда с ней приходил молодой человек миниатюрного телосложения, очень подвижный и грациозный, по всему он был похож на ее сына. Приметы женщины совпадали с приметами Натальи Скворцовой – последнего близкого Павлу Маршалу человека, которого мы еще не успели допросить. Так что продавец сослужил нам службу.

Шевыреву С. П., 12 ноября н. ст. 1842*

92. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

– А что случилось с его оружием?

Рим. Ноябрь <12 н. ст. 1842>.

– Вполне предсказуемый результат. Этот материал может выдержать один-два выстрела, в определенных случаях он может выдержать и большее число использований, а может и не выдержать. Конкретно этот не выдержал. Не забывайте, Женя палил из него прошлой ночью, когда вел стрельбу в саду Кокуевых, распугивая конкурентов. Уже тогда он превысил лимит прочности, но пистолет еще держался. И он его по какой-то причине не выкинул. А сегодня вы застали его врасплох, напугали, у него не было времени, чтобы подготовиться и закупить новую партию оружия. Ему пришлось использовать то оружие, которое у него уже было и которое он уже многократно использовал. Он подумал, что если прошлой ночью все удалось, то удастся и сегодня. И ошибся, как мы можем видеть. Даже не представляю, как я буду объяснять случившееся его матери.

– Она уже у вас?

Благодарю тебя много-много за твои обе статьи*, которые я получил в исправности от княгини Волконской*, хотя несколько поздно.[295] В обеих статьях твоих, кроме большого их достоинства[296] и значения для нашей публики, есть очень много полезного собственно для меня. Замечание твое* о неполноте комического взгляда, берущего только в пол-обхвата предмет, могло быть сделано только глубоким критиком-созерцателем. Замечания об излишестве моей расточительности* тоже большая правда. Мне бы очень хотелось, чтоб ты на одном экземпляре заметил на полях карандашом все те места, которые отданы даром читателю или, лучше сказать, навязаны на него без всякой просьбы с его стороны. Это мне очень нужно, хотя я уже и сам много кое-чего вижу, чего не видал прежде, но человек требует всякой помощи от других, и только после указаний, которые нам сделают другие, мы видим яснее собственные грехи. Ты пишешь в твоем письме, чтобы я, не глядя ни на какие критики, шел смело вперед. Но я могу идти смело вперед только тогда, когда взгляну на те критики. Критика придает мне крылья. После критик, всеобщего[297] шума и разноголосья, мне всегда ясней предстает мое творенье. А ты сам, я думаю, чувствуешь, что, не изведав себя со всех сторон, во всех своих недостатках, нельзя избавиться от своих недостатков. Мне даже критики Булгарина приносят пользу, потому что я, как немец, снимаю плеву со всякой дряни. Но какую же пользу может принесть мне критика, подобная твоей, где дышит такая чистая любовь к искусству и где я вижу столько душевной любви ко мне, ты можешь судить сам. Я много освежился душой по прочтеньи твоих статей и ощутил в себе прибавившуюся силу. Я жалел только, что ты вровень с достоинствами сочинения не обнажил побольше его недостатков. У нас никто не поверит, если я скажу, что мне хочется, и душа моя даже требует,[298] чтобы меня более охуждали, чем хвалили, но художник-критик должен понять художника-писателя. Прощай, обнимаю тебя много раз. Пожалуйста, присылай мне все критики, которые случится написать обо мне, прямо по почте, не затрудняйся тем, что письмо будет толсто и придется много платить за него. Я готов вчетверо заплатить и всё еще буду в барышах. Прокоповичу я послал всё, что следует, и потому нет никаких препятствий к скорому выходу моих сочинений. Уведомь меня, когда они получатся в Москву. Узнай также от Аксакова, Серг<ея> Тим<офеевича>, высланы ли[299] деньги мне в Рим и каким путем посланы они. Меня очень изумляет, что их до сих пор здесь нет, тем более, что Сергей Тимофеевич хотел послать их даже раньше того срока, к которому я просил. Я просил его выслать в Рим к первому октябрю, а теперь уже слава богу 10-е ноября.[300] Языков тебе кланяется. Адресуй: Via Felice, № 126, 3 piano.

– У нас, у нас. Все у нас. Вас только ждем. Поехали?

Друзья в последний раз взглянули на тело Жени. Над ним уже жужжали вездесущие мухи. Он был таким маленьким и жалким, что у Саши на глаза невольно навернулись слезы. Она понимала, что в данном случае жалеть убийцу просто глупо, но ничего не могла с собой поделать.

Передай Софье Борисовне, вместе с самым искренним и душевным поклоном моим, множество благодарностей за великодушное участие ее в хозяйственных делах по части Мертвых душ.

Так и ревела всю дорогу до полицейского отделения, где ей дали сначала воды, потом чаю, а когда и это не помогло, сунули какую-то таблетку, после которой Саше удалось успокоиться.

На обороте: Moscou en Russie. Профессору Московского университета Степану Петровичу Шевыреву. В Москве, в собств<енном> доме в Дегтярном переулке близ Тверской. A Moscou.

Но вместе с этим ее охватило какое-то странное безразличие ко всему, что с ними произошло, потом и вовсе захотелось уснуть, и Саша, свернувшись калачиком, уютно устроилась на диванчике в кабинете следователя.

Прокоповичу Н. Я., 26/14 ноября н. ст. 1842*

Вот было бы славно, чтобы сюда прямо сейчас пришел Милорадов. Посидел бы рядом, погладил по голове.