Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

На авеню Гобеленов есть удивительный дом, где один из балконов сделан самим Роденом. Когда Людо показал мне этот балкон, я тут же начала им страстно восхищаться, хотя буквально только что его вообще «не отражала» (по выражению Княжны – странно, её словечки мне часто здесь приходят на ум). Такова сила и власть имени, оно добавляет к произведению художника то, чего не мог сделать он сам. Легко восхищаться Джокондой, но, если не знать, что её написал Леонардо, уверены ли вы, что проведёте рядом с никому не известной улыбающейся Лизой хотя бы минуту? Что мы видим в первую очередь – сам шедевр или табличку с именем автора?

Лично я ориентируюсь всё-таки на таблички. На имена-подсказки. А вот Людо – другое дело. Он парижанин, родился и вырос в городе с такой большой концентрацией красоты, что это развило его вкус, и без того весьма изысканный. Даже в быту вкус Людо проявляется буквально в каждой мелочи. Временами меня это бесит. Мы не можем сесть на первую попавшуюся скамейку в парке, обязательно нужно найти «с красивым видом». Не можем поесть на бегу из сковородки (да, я понимаю, что это не комильфо, зато как удобно!), накрываем стол с салфетками, а вечером непременно зажигаем свечи. Даже постельное бельё и разные мелочи для дома он покупает сам: опасается, что я промахнусь с оттенком или выберу «плохой состав ткани». Ещё Людо следит за тем, чтобы в доме постоянно были свежие цветы – мне кажется, он тратит слишком много денег на все эти быстро вянущие веники… Но я пока что не спорю – и потом, цветы, свечи и салфетки действительно добавляют нашей убогой квартирке шарма. Просто странно, что об этом заботится мужчина, а не женщина.

Так вот, Людо бы, конечно, сразу же определил, шедевр перед ним или не шедевр, ему никаких подсказок со стороны табличек не требуется. Он любит современное искусство, ходит в Помпиду на каждую выставку и таскает меня за собой, строго спрашивая, что, по моему мнению, хотел сказать художник, вываливший кучу подозрительного происхождения посреди зала; даже Шагал и Матисс в соседних комнатах испуганно косятся на это «произведение».

Я думаю, что этому художнику было просто нечего сказать.

– Ты серьёзно? – возмущается Людо. – Неужели не улавливаешь протест, кураж, амбиции?

К счастью, мой друг умеет восхищаться и классикой. Вот этот балкон Родена, например, «будит в нём целую гамму чувств». На авеню Гобеленов мы оказались неслучайно – здесь, на приличном расстоянии от университета и на огромном – от нашего «угла», проживает моя потенциальная работодательница, Ирена Христофоровна Вольская. К сожалению, балкон, созданный Роденом, ей не принадлежит. Мадам Вольская живёт в соседнем доме, квартира на четвёртом этаже. Она ищет помощницу по хозяйству, и какие-то друзья друзей посоветовали ей обратиться к родителям Людовика, «уже все знают, что у мальчика русская petite-amie[36]».

Ирене Христофоровне под восемьдесят, и она, хоть и родилась уже в Париже сразу после революции, всё равно очень тоскует по родному языку. Настоящих русских в Париже мало, в основном эмигранты, они говорят на чудном (с ударением сразу на оба слога) языке, где сохранились все просторечия и устарелости, а плюсом к ним добавился акцент. Тот, кто увёз с собой русский язык в Париж в тысяча девятьсот незапамятном году, продолжает говорить на его устаревшей версии, не понимая, почему русским смешно, когда они слышат что-то вроде: «У меня в Москве была семья и в Воронеже тоже семья».

(Семья у человека, если он не двоеженец, может быть только одна. Все остальные, которые в Москве и в Воронеже, – это родственники…)

Ирена Христофоровна ужасно старая. На её руки даже смотреть страшно: они как будто перевязаны синими вздувшимися венами и сверху ещё присыпаны коричневыми пятнами. Волосы она красит в рыжий цвет, брови подводит жирно, как, видимо, привыкла делать ещё до войны, и даже дома обязательно мажет помадой губы. Русские бабушки такого возраста никогда бы не надели юбку длиной до колен, но Ирена Христофоровна носит только такие юбки-карандаши, и юбка всегда выглядит по сравнению с её ногами возмутительно новой. Ноги тоже перевязаны венами, похожими на верёвки, которые удерживают плоть на костях. Пахнет от Ирены Христофоровны точь-в-точь как от моей орской бабушки Нюры – старостью. Мне сразу и противно, и хорошо вдыхать этот знакомый запах, им пропитано всё, и его не перебивает даже аромат «Шанель № 19» (обалденные, кстати, духи!). Странно, почему совершенно разные люди из разных стран пахнут абсолютно одинаково?

Ирена Христофоровна так обрадовалась, что я буду ей помогать по хозяйству, что забыла сказать, сколько собирается за это платить. Всё-таки она ужасно старенькая! Людо кряхтел и кашлял, а потом спросил про деньги напрямик.

– Не обижу, – по-русски прогудела Ирена Христофоровна, и Людо надулся: он считает бестактным, когда в его присутствии говорят на недоступном ему языке.

Договорились, что я буду приезжать на авеню Гобеленов каждый день, кроме выходных, сразу после учёбы.

– Мне не так нужен уход, я ещё сама со всем прекрасно справляюсь. Важнее, чтобы рядом был живой человек, – сказала Ирена Христофоровна на прощание. Рядом с ней действительно одни мёртвые – на фото в рамках, в альбомах, в памяти. Жива, впрочем, внучатая племянница Лидочка из Воронежа, только вот не торопится предъявить себя Ирене Христофоровне во плоти.

Самое интересное, что Ирена Христофоровна всю жизнь свою занималась изучением деревьев: мамина коллега! Когда я сказала об этом Ирене Христофоровне, она почему-то не удивилась: в её жизни, говорит она, случались и более странные совпадения. И что если б она написала об этом книгу, то её признали бы за фантастику!

– Нет в мире совпадений, Ксеничка, – произнесла Ирена Христофоровна так, что я вздрогнула, словно бы увидев своё имя написанным через «и», как в дневниках Ксенички Лёвшиной. – Ты попала в мой дом неслучайно.

Я хотела бы знать больше о жизни Ирены Христофоровны, но она ничего о себе не рассказывает. Детей у неё, кажется, нет, мужа не было. Её ближайшие парижские родственники – 484 500 деревьев, если верить недавним подсчётам. В основном это платаны, липы и каштаны, хотя есть и дубы, и робустия, и дерево с удивительным именем «обезьянья головоломка»: манки пазл. Каждый вечер в любую погоду мы с Иреной Христофоровной ходим на прогулку, она держит меня под руку и рассказывает истории о парижских деревьях. Это так похоже на наши детские прогулки с мамой!

– Деревья точно как люди, – говорила мама. – Смотри, какой старый ясень: уже собрался умирать, но передумал. Выпустил новые листики – и жизнь его снова радует.

– У каждого парижского дерева есть своя история, и некоторые – интереснее человеческих! – считает Ирена Христофоровна.

Ирена Христофоровна рассказала мне, что вяз идеально отвечал образу мученика и считался священным деревом со времён первых христиан. Это из-за красноватого сока, напоминавшего кровь невинно убиенного, с которого только что содрали кожу… В Средние века вязы обязательно сажали вблизи церквей, господских домов и на перекрёстках. В начале XVII века Сюлли, министр Генриха Четвёртого, завёл привычку вершить правосудие, отдавать долги и гасить векселя под одним из близлежащих вязов, чтобы не попасться на глаза посторонним. «Жди меня под вязом» – этой поговоркой французский язык обязан традиции, установленной Сюлли.

Ирена Христофоровна небольшого ростика, и во время наших прогулок мне иногда кажется, что рядом идёт ребёнок. Очень умный ребёнок, знающий о деревьях буквально всё!

Мне каждый раз странно принимать от Ирены Христофоровны деньги за «работу» – по-моему, это я должна ей платить за лекции о парижской дендрологии. И за то, что вспоминаю детство и маму.

Вчерашнее письмо из дома было очень грустным. Мама пишет, что Димка с Княжной всё время ссорятся, что она «попивает», а он вдруг начал срываться на Андрюше: «Я понимаю Димку, но как жаль мальчика, не представляешь! И так нервишки не очень-то»… Андрюша тоже приложил к этому письму руку – накорябал внизу что-то похожее на человеческую фигуру с непомерно длинными (мне б такие!) ногами. И написал кривыми буквами: «САНА».

«Ждём тебя дома! – писала далее мама. – Ты ведь вернёшься, не подведёшь нас?»

15 р., 30 р., 45 р.

Санкт-Петербург, октябрь 1910 г.



…Нужно было ехать в Петербург нанимать квартиру, а денег не было. Пришлось извернуться, и я попросила няню занять мне рублей 50 у своих знакомых. Она согласилась, поехала и привезла 20 р., больше найти не могла. Оставив весьма немного на расходы, я двинулась в Петербург, где остановилась у Шафрановых. Костя порадовал меня вестью, что получил от своей матери 30 р. Шафранова нас кормила обедом, я же у них и завтракала, и ужинала. Добрую память о них я сохраню всегда.

Мной овладела всецело мысль найти заработок. Положение наше ужасающее. Костя, несмотря на обнадёживания, не может точно рассчитывать на место. Я решила принять все меры, трезвонить по всем углам. Кто-нибудь же услышит, думалось мне. Вообще, было тогда сильное напряжение в душе… Казалось, зубами и ногтями, да урву себе возможность кормить семью. Всё равно как.

Когда Цика был болен, думалось: не уступлю, спасу ребёнка. Я тогда пошла к Вержбинским, и там мне сразу предложили заниматься с Фанни 4 раза в неделю за 15 р. в месяц. Шафрановы нашли этот урок хорошо оплаченным, и я очень ободрилась. С моей пенсией это было уже 43 р.! Между тем мы всё искали квартиру, но было уже поздно, свободных почти не было. Оставалась лишь самая дрянь. Всё же нашли подходящую квартиру в д. № 45 по 4-й линии В. О. Но квартира стоила 45 р.! Мы были в нерешительности… Не брать квартиры нельзя, брать – где деньги взять, чтобы за неё платить… Шафрановы мне посоветовали брать – и сдать комнату. Противна мне была такая комбинация, но что же делать? Взяли и дали задаток!

Я всё время чувствовала страх, мне представлялось, как нас с детьми выгонят с квартиры. Впрочем, мы просили, чтобы плату вносить 20-го под предлогом получки в этот день, но на самом деле, чтобы оттянуть день платежа. Я рассчитывала получить 50 р. от матери – уплату за курсы, но на эти деньги пришлось переезжать. Лёвшиных я просила об уроках, предпочтительно – об уроках музыки. Дмитрий Михайлович обещал справиться, не найдётся ли возможность Косте пристроиться к Народному университету, но из этого пока ничего не выходит.

Костя жил всё это время у своего товарища Тихонова. Хотя это были тяжёлые дни, полные неопределённости и сомнений, но всё же о них я вспоминаю охотно, потому что мы тогда с Костей были вдвоём. Днём ходили вместе по улицам, вместе обедали у Шафрановых, вечером Костя тоже заходил к ним, и хотя разговор вёлся при них, но мы были одни, ведь детей с нами не было… Всё напоминало то время, когда мы, такие же бездомные, но богатые нашей любовью и живущие только один для другого, бродили по Петербургу в поисках квартиры летом 1906 года… Это были мои последние счастливые дни. Годы после были полны всяких забот, неприятностей, лишений, но того, что мне больше всего нужно в тяжёлую минуту – близости Кости, – не было. Он и я, мы были слишком стеснены, и часто я рвалась приласкаться к Косте, но не могла из-за детей.

9-го сентября мы переехали. На моё счастье, мать успела прислать 50 р., из них я няньке дала 5 р., остальное должно было пойти на расходы. С нами поехала Глаша, толстая, большеглазая, довольно красивая эстонка, нанятая нами на Сиверской. Нянька уже была почти не своя, отношения с ней были довольно обострённые. Хотя та уходила будто бы под предлогом больной ноги, но ясно было, что она просто боялась лишней работы и неприятностей с Глебом и Лёвой. Да и нам действительно нечем было платить ей. Жили, как говорится, на «фуфу», а у меня вскоре ещё родился Миша, плакал день и ночь… И теперь я вновь беременна, чувствую, что это будет девочка. Юленька…

Глаша откуда-то захватила прошлогодний журнал мод, мне раз удалось заглянуть, и это было как если бы в другом мире. «Сейчас из тканей весь Париж носит шёлковый “оттоман”. В очень большом фаворе шёлковый кашемир, из которого туалеты имеют в высшей степени грациозный вид. Упорно говорят, что в этом летнем сезоне будет отменена самая консервативная традиция в области моды – будут игнорировать белые тона».

Всё это вызывает во мне какую-то оппозицию: неужто кого-то всерьёз теперь заботят белые тона?

Одолеть бы жизнь свою. Пусть и не с грациозным видом, до того ль.

Но дела наши я всё ж изрядно подвинула.

Читайте мелкий шрифт

Париж, февраль 2018 г.

В Париж весна приходит в феврале. Здесь уже синее небо, первые листочки на деревьях, тёплый запах от земли и девушки в лёгких пальтишках, на которые даже смотреть зябко. Я и забыла, как тут хорошо весной! Когда вышла утром покурить, чуть не растаяла от умиления.

Вероник и Диан почти забылись, хотя я ещё время от времени морщусь от досады. Какая нелепая идея – проехать полмира, чтобы увидеть женщину, из-за которой Людо разорвал, цитирую, «многолетние счастливые отношения»! Ну увидела меня Вероник – и что? Я выглядела хуже не придумаешь, вместе со своим городом, который, несмотря на все мои старания, остался в памяти клиенток невыносимо морозным и с жуткими уличными туалетами. Они наверняка каждый вечер меня обсуждали: руки неухоженные, под глазами морщины, сапоги старые, и он забыть её не может?!

Простились мы с Диан и Вероник прохладно. Высадили у гостиницы, завтра в аэропорт Валерий должен был везти их без меня. Я уже почти что свернула за угол, как вдруг услышала сзади топот – меня догоняла Диан с конвертом в руке. «Это вам. За принесённые неудобства», – сказала она, всучивая мне деньги. Очень хотелось отказаться от чаевых, но, увы, такие поступки стоят слишком дорого. Я взяла конверт, через силу улыбнувшись.

Живу я в этот раз в Париже напротив выхода из Катакомб. В соседнем доме, как сейчас помню, была квартира родителей Людо, с которыми меня однажды всё же познакомили. Из окна родительской гостиной было видно, как туристы выходят из оссуария на улицу и оставляют на дороге белые следы. По одной версии, это пыль, по другой – перемолотые ногами человеческие кости. Туристы выносят на улицу прах Шарля Перро, Блеза Паскаля, Лавуазье и Робеспьера, думая лишь о том, как прекрасен солнечный свет…

Сейчас мои окна выходят на другую сторону, в глухой, почти петербургский двор. Квартира маленькая, тёмная, видно по всему, что нелюбимая. Здесь, как объяснила Изабель, никто постоянно не живёт: хозяева сдают её агентству, а сами лишь изредка останавливаются тут на несколько дней, когда приезжают в Париж по делам. Я заняла маленькую спальню рядом с кухней, а рядом живут Вася, пациент с церебральным параличом, и его мама Света.

Парижское прошлое никуда не делось, оно всегда рядом. Спустишься по лестнице на улице Абукир – а там древние стены времён Карла Пятого. Зайдёшь в кафе на Антуана Дюбуа – столики прижаты к старинной мощной башне, части прежних укреплений. Вот и в моей, куда менее древней и богатой славными событиями жизни нет-нет да уткнёшься носом в прошлое; особенно часто это происходит здесь, вдали от дома.

Луна сегодня сверхъестественная – в полнеба. Торчит из-за крыш, ухмыляясь. Танечка всегда подчеркивала, что у них с Луной особая связь. «В полнолуние, – заявляла, – я вечно сама не своя!» Танечке хотелось, чтобы её считали ведьмой – может, и сейчас хочется.

Отец любил камни, мама – деревья, Танечка – Луну, Княжна – водку, Димка – Княжну, а я – музыку и слова, особенно французские. С’est une famille très heureuse![37] – сказали бы голоса с моих старых пластинок. Где они, интересно, эти пластинки? Куда исчезли все мои вещи, такие важные в детстве? Тетради с наклеенными рецептами из «Работницы», «Самоучитель игры на фортепиано» Мохеля и Зиминой, «Фортепианная игра» под редакцией Николаева. Я особенно любила «Фортепианную игру» – там все номера расписаны моим неотточенным карандашом. Пока я не научилась читать ноты, каждую подписывала от руки – «ля», «соль», «ре». Смех и грех. Самым лучшим в нотных сборниках были фамилии композиторов (слова!): Шитте, Гедике, Лекурбе, Майкапар, Лёшгорн, Гурлит, Векерлен, Лютославский и некто И. Добрый, автор канона на греческую народную песню. Луиза Акимовна отбивает ритм ноготками по столу и сердится: «Ну ты опять меня не слышишь, Ксана! Здесь надо играть аччелерандо, кон пассьёне – ускоряясь, со страстью. А ты играешь монотонно, люгубре – мрачно…»

Последнее, что я слышала о Луизе Акимовне, это что она уехала в Израиль. У неё сильно заболел муж, ещё до перестройки, и они собрались чуть ли не в месяц, мы даже не успели попрощаться. Я, конечно, была не из лучших учениц, гордиться мною Луиза Акимовна точно не могла, но чисто по-человечески мы были с ней очень близки. Я многое рассказывала Луизе Акимовне: подкупала меня, как я теперь думаю, её безупречная женственность – то, чего никогда не было в моей маме, а теперь нет и во мне.

Вася и Света давно спят; я дождалась, пока у них в комнате всё стихнет, и вышла покурить во двор. Бедного Васю намучили в клинике, и вечером мальчик свалился в постель как подрубленное деревце; а впрочем, он и есть подрубленное деревце. Есть болезни, к которым я никогда не привыкну, одна из них – это детский церебральный паралич. У нас на Юго-Западе жил один такой бедняга, все звали его Десантник, потому что ему кто-то подарил военный берет, и Десантник носил его зимой и летом. Он ходил с палочкой, скособочившись, всегда почему-то один. Пытался заговаривать с прохожими, особенно с молодыми, особенно с девушками. Помню, как-то в декабре, мы ещё учились в школе, он схватил за руку Тараканову и начал повторять, брызгая слюной ей в лицо: «С годом, с годом!»

Это он так поздравлял её с Новым годом. Зная Иру, можно было предположить, что она разозлится, вырвет руку из его клешней, как-то обзовёт Десантника, но нет, чего у неё не отнять, так это сострадания к больным и убогим. Однажды она обмолвилась случайно, что мечтала стать операционной сестрой, и я подумала, как жаль, что эта мечта не сбылась. Княжна улыбнулась Десантнику и, не поверите, поцеловала его в щёку (мне было даже смотреть на него страшно!), а потом ещё и ласково поправила берет. И он поковылял прочь со своей тросточкой, всхлипывая от удовольствия.

Завтра у меня рандеву в агентстве.



На следующий день

– Сейчас в нашем бизнесе всё очень изменилось. – Изабель старательно выговаривает каждое слово, глядя при этом себе под ноги. – Когда мы начинали, Ксенья, всё было иначе – другие деньги, другие возможности. Лицензированных переводчиков с такой специализацией, как у тебя, в Париже было мало, клиентов – много. Сейчас по всем ударил кризис, число переводчиков резко выросло, а число клиентов, напротив, упало. Все экономят на всём.

– Изабель, ты что, доклад мне читаешь? Давай ближе к делу.

– Ну да, конечно. Извини. Просто я хочу, чтобы ты имела верное представление о том, чем вызвано моё такое непростое решение.

Каждый француз в душе бюрократ.

Над столом Изабель появилась новая гравюра – начальница любит графику, её идеальный мир – чёрно-белый. Никогда не видела её в другой одежде, кроме как в чёрных пиджаках и белых блузках. Даже чашка на столе белая в чёрную полоску. На окнах белые шторы, на полу чёрный ковёр. В ушах Изабель жемчужины, талия схвачена кожаным и снова чёрным ремешком. А на гравюре, заменившей много лет висевшую здесь фотографию Дианы Арбус (девочка в шапке, Изабель ею страшно гордилась), – старое, пережившее всех в своём лесу дерево. Вдоль ствола идёт широкая трещина, она выглядит сразу и жалко, и эротично, и жутко. Похоже на рассечённое скальпелем мёртвое тело.

– Арбус пришлось продать, – сказала Изабель, отследив мой взгляд. – Дела плохи, Ксенья. Ты знаешь, как я ценю тебя и как благодарна за все эти годы работы. Но в последнее время я не могу сказать, что очень тобою довольна. Ты отказалась от двух прекрасных предложений, не перебивай, я знаю твои обстоятельства, и всё же. В Швейцарии тоже была какая-то странная история. Ну и самое главное, сейчас я просто не могу себе позволить включать в стоимость услуг проезд и проживание переводчика. Мне намного проще и выгоднее взять человека на месте.

– С лицензией?

Изабель не из тех, кто нарушает закон.

– Конечно, с лицензией. Времена меняются, Ксенья. Люди адаптируются. Я ещё поэтому хотела, чтобы ты непременно приехала в этом месяце: видишь ли, мы расторгаем с тобой контракт. Всё по закону, можешь проверить мелкий шрифт.

Изабель – из тех, кто всегда читает мелкий шрифт.

– Я выплачу тебе компенсацию. И, конечно, ты в полной мере получишь деньги за последнюю сессию. Надеюсь, что ты поймёшь – я просто вынуждена тебя уволить.

Я поняла это сразу после известия о продаже Арбус. Света и Вася – мои последние клиенты. Денег больше не будет: только те крохи, которые я получаю от учеников. Я должна быть в панике, но почему-то ничего не почувствовала.

Вернувшись «домой», выкурила подряд три сигареты, одна вкуснее другой, и вот теперь пишу в дневнике. В голове крутится фраза из какой-то поэмы: «Тёмен девственный лес».

Мне очень хочется спросить Свету: как получилось, что она усыновила больного мальчика, – но не спрашиваю, не решаюсь. Моя история лишь отчасти похожа на историю Светы: строго говоря, я тоже забочусь о чужом нездоровом ребёнке, пусть он давно уже вырос и мне даже в голову не придёт называть его чужим. Разница, конечно, колоссальная: Андрюша требует иного ухода и внимания, но проявления болезни в его случае могут быть намного более жуткими. И нет у меня никого, кто оплачивал бы счета. Есть Танечка, которая зарабатывает больше всех моих знакомых, вместе взятых, но ждать милости от Танечки можно вечно… Да и не должна нам она ничего, хотя… это как посмотреть.

В рекомендации агенства по уходу за детьми, больными ДЦП, сказано, среди прочего, буквально следующее: «Никогда не ударяйте, не бросайте, не трясите ребёнка и не причиняйте ему боль». Но ведь эти слова относятся к любому ребёнку?.. Тот, кто неспособен пожалеть чужого детёныша, сможет ли уберечь от беды своего?

У Танечки нет детей – известно почему. И она не пожалела в своё время Андрюшу – «причинила ему боль», что и привело нашу «очень счастливую» семью к Катастрофе.

Впрочем, Димкина катастрофа, как я теперь понимаю, началась значительно раньше нашей общей. Он долго не мог разлюбить Тараканову, что бы та ни вытворяла, но всему есть предел. А главное, не смог полюбить Андрюшу, так и не смог.

Димка и Танечка раньше никогда не виделись, хотя у них было множество шансов случайно встретиться, жили-то мы почти рядом. Мой родной брат и моя единокровная сестра были так похожи, что могли бы смотреться друг в друга, как в зеркало. Но человек никогда не видит себя со стороны, не отражает сходства, такого заметного окружающим.

На папины похороны Димка не пошёл, остался дома «поддерживать» маму. Он так и не простил отца, думаю, не столько из-за его ухода из семьи, сколько из-за отношения к Таракановой, действительно несправедливого. Что же до Танечки, то она интересовалась Димкой постольку поскольку, её лишь занимала история с маньяком. У нас с Танечкой быстро сложилась чётко выверенная схема общения: она никогда не приходила к нам и не заговаривала со мной про маму, Димку и, позднее, Княжну, но с симпатией относилась к Андрюше – мы часто гуляли вместе в Зелёной роще. Зато я бывала у них в гостях на Волгоградской и в конце концов научилась видеть в Александре Петровне даже не просто хорошего, а родного, как ни странно, человека. За все эти годы она не сделала мне ничего плохого, напротив, помогала и заботилась, как только могла.

Мы с Танечкой всегда были откровенны друг с другом – как все девочки, выросшие без сестры и вдруг получившие родственную душу в качестве нежданного подарка. Занимали друг у друга деньги, одалживали вещи (в основном я у неё – с того серого платья всё только началось). Я рассказывала ей про свои «романы», она мне – про свои, без кавычек, каждый раз «единственные». Однокурсник, парень с дискотеки, мужчина, который подвозил её вечером после театра: каждый раз всё было предельно серьёзно, но потом Танечка приходила к выводу, что «это не то».

Пока однажды не встретила Димку.

Наша мама, как многие её ровесницы в начале девяностых, переживала увлечение «Санта-Барбарой» (особенно ей нравились Мейсон и пальмы на заставке). Она смотрела, не пропуская, все серии, сочувствовала Келли и осуждала Джину, но стеснялась этой своей вовлечённости, как дурной привычки. Между показами рассуждала: «Если бы столько несчастий свалилось на человека в реальной жизни, он бы не вынес! В жизни так, конечно, не бывает».

Выяснилось, что бывает ещё и не такое! Когда Танечка пришла однажды в Зелёную рощу, сияя не хуже своей любимой Луны, никто не знал, что сиянием этим она обязана нашему общему брату…

Они познакомились в пельменной на Пушкина. Сейчас это звучит совсем не романтично и даже смешно, но в те годы даже богатые люди (а Димка был тогда в наилучшей финансовой форме) посещали пельменные – это было вполне комильфо. Танечка пришла туда с подругой, которая сразу же заметила Димку и начала строить ему глазки. Но брат её в упор не замечал, зато не сводил взгляда с Танечки. Третью лишнюю быстро куда-то сплавили и пошли гулять à la belle étoile[38].

– Он невероятный, – сияла Танечка. – Мне кажется, я его знала всегда. Может, мы виделись в прошлой жизни?

Конечно же, она его знала – трудно перепутать с чужим своё собственное лицо.

В рассказах сестры он фигурировал как Дмитрий – самое популярное мужское имя в нашем поколении. Занимается коммерцией. К сожалению, женат, но для Танечки это ничего не значит; кроме того, по некоторым нюансам она поняла, что брак у Дмитрия не самый счастливый.

– Как и у моего брата, – помнится, добавила я.

– У него тоже сын, кстати, – сообщила Танечка, лишь на миг переставшая сиять.

Это было незадолго до моего отъезда во Францию.

Димка через полгода после свадьбы сменил фамилию в паспортном столе, взял дедовскую со стороны мамы, Федотов. Лучший и самый надёжный способ взрослого ребёнка отомстить обидчику-отцу – это отказаться от его фамилии. Ничто, поверьте, не ранит сильнее. Но наш папа, слава богу, не успел узнать об этом – потому что умер. Зато его фамилию носит Андрюша, нелюбимый внук, который не имеет к Лесовым ровным счётом никакого отношения: чем не «Санта-Барбара»? Для Танечки это был не единокровный брат Димка Лесовой, а некто Дмитрий Федотов, успешный коммерсант в кожаной куртке. Этот Дмитрий Федотов тоже увлёкся Танечкой – к тому времени Княжна полностью сорвалась с катушек, и любовь брата, на которой у них всё и держалось, дала наконец трещину, как дерево с гравюры Изабель. Я была тогда в Париже, жила с Людо, гуляла по улицам с Иреной Христофоровной, соображала, как остаться во Франции после завершения практики, сообразила – и осталась. Если бы я оказалась дома, то рано или поздно узнала бы, что это за Дмитрий встречается с Танечкой, и тогда всем нам, возможно, удалось бы избежать Катастрофы.

А может, и нет.

Так или иначе, фамилии возлюбленного Танечка мне никогда не называла, но в письмах подробно рассказывала, как у них всё прекрасно и романтично. Встречались они почти каждый день, он забирал Танечку из института и вёз за город или в гостиницу. Они даже летали вместе в Москву несколько раз – жили, между прочим, в «Метрополе». «Не поверишь – ничего особенного!» – признавалась сестра, и я видела за её круглыми буквами сразу и Луну, и улыбку.

«Димка зачастил в Москву, – писала мне тем временем мама. – Не знаю, что там у него за дела, но для всех лучше, Ксана, когда он не дома. Я очень волнуюсь за Андрюшу – он такой ранимый, а родители его совсем не берегут. Димка, я тебе уже рассказывала, начал на малыше срываться по любому поводу: когда не хочет высказать Ире, что накипело, кидается на ребёнка чуть не с кулаками. Андрей стал его бояться. По ночам – мокрая постель. Уверена, это у него от страха перед отцом. Мне кажется, у Димы кто-то появился. Вчера пришёл с какими-то шальными глазами, и пахло от него духами, девичьими такими, лёгкими…»

«Дмитрий подарил мне вчера духи, американские, Beautiful, – писала Танечка. Я читала её письмо в сквере Вивиани, рядом с самой древней акацией Парижа. – Приятные такие. Напиши, есть ли такие в Париже и сколько стоят, мне просто интересно».

Сначала Танечка вовсю наслаждалась идеальными, по её же собственному определению, отношениями, но потом, как любая женщина, начала размышлять, можно ли сделать их ещё лучше. Её мучительно интересовала семья Дмитрия, но он мало что рассказывал о жене и сыне. «Судя по всему, жена у него та ещё штучка, – писала Танечка, – за ним она, во всяком случае, совсем не следит». Ира и вправду никогда не заморачивалась Димкиным и Андрюшиным внешним видом. Брат покупал себе вещи сам – и выглядел как любой другой богач из девяностых: кожанка, золотая цепь на шее, саламандры, белые носки.

Они хорошо подходили друг другу – оба были весёлые, в меру легкомысленные, красивые. Новые знакомые принимали Дмитрия и Танечку за брата и сестру. «Вчера я видела у “Буревестника” Димку, – писала в Париж мама. – С девушкой. Высокая, довольно миленькая. Кого-то она мне сильно напомнила, наверное какую-то актрису. Как только вспомню, сразу напишу. Они меня не заметили, глядели только друг на друга. Не знаю, что будет, Ксана. Андрюшу очень жалко… Но я могу понять и Димку – Иры постоянно нет дома, а если вдруг приходит, то обязательно пьяная, с размазанным макияжем. У меня даже нет сил говорить, что я заранее знала, что этим всё кончится. Но ребёнок-то, ребёнок чем виноват?»

Дети не виноваты ни в чём, это правда. Вася не виновен в том, что заболел ДЦП, Андрюша – в том, что родился у Таракановой…

Я жила в Париже, когда Танечка забеременела. Врач из консультации на Белореченской спросила, какие у неё планы, и сестра искренне возмутилась, почему она задаёт такие странные вопросы. Разумеется, будет рожать!

– Я вам советую пройти консультацию у генетика на всякий случай, – сказала врач. Она была очень продвинутым для того времени специалистом. – Чтобы избежать неприятностей. Сейчас все так делают. Можно даже взять анализ у плода, чтобы исключить синдром Дауна. Некоторые ещё и пол ребёнка определяют, – зачем-то добавила врачиха, – хотя мы этого не одобряем.

Дмитрий к тому времени уже окончательно всё решил и готовился объявить Ире, что уходит. Мама в письмах сразу и переживала за Андрюшу, и радовалась за Димку, что у него «мозги встали на место». «Вот-вот познакомит меня со своей девушкой, её зовут Татьяна, это всё, что я знаю», – писала мама.

У меня зашевелилось внутри подозрение – возможно, именно так шевелился Димкин ребёнок в животе Танечки, когда ей делали новомодный генетический анализ. Но я опять не позволила себе об этом думать, а потом Танечка замолчала на несколько месяцев.

«Пока ты спишь, дерево растёт»

Париж, Екатеринбург, май – сентябрь 1999 г.

Старый дневник Ксаны

Не люблю слова partner, которым величают своих спутников англичане и американцы. Партнёр может быть в бизнесе. Лучше звучит «друг», ну или «возлюбленный», или даже просто «мой» (раньше эти «мой-моя» раздражали, а здесь и сейчас кажутся такими милыми, тёплыми: на расстоянии всё хорошеет). Это Людо вчера назвал меня своим партнёром, когда знакомил с друзьями из Англии.

Я так хочу домой, что в глазах темнеет, – до трясучки, до обморока. Мне всюду мерещится русская речь. В мыслях я лечу в Екатеринбург при первой же возможности: мне хочется повидать маму, потискать Андрюшу, разругаться с Княжной, посочувствовать Димке… Людо просит взять его с собой, но я всякий раз отказываюсь, почему-то не хочу знакомить Екатеринбург и родственников с моим «партнёром». Только представлю себе лицо Людо, когда он увидит Княжну, как мне дурно становится. Она совсем не просыхает, пьёт уже в открытую. Димка целыми днями где-то пропадает – то ли работает, то ли нет, мы не знаем. Они переехали наконец в свой новый дом в Цыганском посёлке, отпраздновали новоселье, завели собаку, немецкую овчарку по кличке Рэй, но друг с другом при этом почти не разговаривают: Ира лишь просит у Димки денег на выпивку, вот и всё общение.

Андрюша, можно сказать, живёт у мамы. Мама по привычке говорит «у нас». А ведь никаких «нас» уже давно нет: папа умер, Димка с Княжной переехали, я пытаюсь пустить корни во Франции, но они не слишком-то приживаются…

На днях в Париж приехал Йен, старый друг Людовика. Привёз с собой невесту Амалию. До обидного некрасивая и, как мне показалось, староватая девушка. По-французски она совсем не говорит и каждый раз, когда её о чём-то спрашивают, пугливо смотрит на Йена – ждёт, чтобы перевёл.

Мы ужинали сегодня у нас – Амалия хотела увидеть типичную парижскую квартиру и разглядывала все наши углы с жадным любопытством. Готовил Людо – на кухне он лучше, чем я. Он вообще во многом лучше. Если бы не… Ладно, не будем о грустном. Общая беседа за столом не ладилась, хотя Йен и я заполняли паузы не менее усердно, чем Людо и Амалия – свои желудки (у англичанки отменный аппетит). Йен рассказывал, что в Лондоне скоро возведут какой-то супернебоскрёб в виде корнишона (Людо уныло кивнул, Амалия насадила на вилку реальный корнишон).

Я поделилась с гостями грустным рассказом о главном событии прошлой недели – отпевании Ирены Христофоровны в храме Александра Невского на улице Дарю. Я всего лишь год работала у Ирены Христофоровны (если это можно, конечно, назвать работой), но мы с ней продолжали общаться и после того, как я стала преподавать в Сорбонне. Мы созванивались, трижды в год я её навещала, в последний раз мы ходили вместе на художественную выставку в Орсэ, посвящённую деревьям в изобразительном искусстве. Там было всё, что только можно себе представить, – от древа жизни до дерева Иуды, от Дафны до Бавкиды, от реалистических пейзажей до фантомных лесов, от Констебла до Рёскина (для полного счастья нам с Иреной Христофоровной не хватило только Шишкина с Левитаном, а мне, пожалуй, ещё и берёзок Грабаря).

Так странно было видеть Ирену Христофоровну в гробу… Как и в день похорон папы, я думала о том, что передо мной лишь пустая оболочка, сброшенный костюм, покинутое гнездо, не имеющее отношения к человеку, который когда-то всем этим пользовался.

В Орсэ была графическая работа английского художника, имени его я не запомнила, мы с Иреной Христофоровной простояли возле неё минут десять, не меньше. Старое дерево стоит, раскинув в стороны ветви, и вдоль ствола его тянется широкая трещина-впадина, которая расходится книзу как юбка.

«Ксеничка, смотри: так душа дерева покидает ствол», – сказала Ирена Христофоровна. А я в тот момент вспомнила давным-давно виденный триптих: в левой части обнажённая женщина лежит на лугу, средняя представляет её же, слегка поросшую травой и цветами, а на правой сохранились уже только очертания фигуры – женщину полностью поглотила природа, сделав частью пейзажа.

– Природа всегда побеждает, – кивнул Йен. Мы говорили по-английски из-за Амалии, поэтому рассказ этот отнял у меня довольно много сил. Амалия сморщила лоб в знак сочувствия и сказала:

– Очень важно, чтобы нашим близким были устроены хорошие похороны. Твоей подруге так повезло! – Угораздило же Йена выбрать себе такую невесту!

– «Если тебе нечем заняться, Джок, смотри на дерево, – процитировал Йен. – Пока ты спишь, Джок, дерево растёт».

– Ой, это откуда? – Я так обрадовалась этим словам, что машинально перешла на французский. Оказалось – Вальтер Скотт: Йен родом из Шотландии и знает его наизусть.

Сейчас мне кажется, что Йен и Амалия приходили к нам с единственной целью – чтобы донести до меня ту фразу о дереве. Теперь она крутится у меня в голове, как случайно подхваченная на бегу мелодия: «Пока ты спишь, дерево растёт». Пока я сплю – то есть живу здесь, в Париже, – где-то далеко от меня растёт моё деревце, Андрюша. Он ходит в школу и читает лучше всех в классе. Только вот книги выбирает какие-то странные – сказок не любит, фантастику презирает, Крапивина отверг. Читает страшилки, комиксы – Ира покупает ему всё, что он просит, не глядя ни на цену, ни на содержание. «Ты бы хоть через раз проверяла, что берёшь!» – разозлился Димка, отобрав у Андрюши книгу про знаменитых маньяков. Я потом нашла эту книжку в интернете и проверила по оглавлению – Тараканова там не было, но Чикатило имелся.

Мы с Людо собирались поехать в Швейцарию в конце лета или в сентябре. Андрюша когда услышал об этом по телефону, то попросил привезти ему «ножик с крестиком»: он видел такой у мальчика в школе.



Спустя четыре месяца

Андрюша очень расстроился, когда не обнаружил ножика в моём чемодане.

Мама говорит, в школе им не очень довольны, кроме беглого чтения Андрюша ни в чём особенно себя не проявляет. С одноклассниками не сближается, на уроках почти всегда «улетает», мечтает о чём-то постороннем.

Я хотела пойти в школу, чтобы самой поговорить с учительницей, но мама сказала – это лишнее, они и так постоянно на связи с Ольгой Геннадьевной.

– Ты лучше с братом поговори, – попросила мама. – Что-то с ним совсем неважно, Ксана. Я уж боюсь к нему лезть с расспросами, может, у тебя получится?

Димку за всю ту неделю я видела два раза. Он встречал меня в аэропорту – небритый, опухший, на висках фурункулы. Клюнул в щёку сухими губами – табаком от него несло так, что можно было получить свою порцию никотина, не закуривая. А вот машина у Димки была новая, какая-то модная, он слегка оживился, когда сел за руль.

Во второй раз мы встретились у мамы, за ужином. Она всё не оставит надежды собрать нашу недружную семью воедино – увы, такие ужины приносят не меньшее мучение, чем давешняя трапеза с британцами. Княжна только пьёт и ничего не ест, Димка срывается на Андрюше по любому поводу, мальчик огрызается или плачет, мама говорит, как радио, будто не слыша, что происходит вокруг, а я улыбаюсь через силу и сверлю взглядом часы. После ужина я увязалась за братом курить в подъезд. Ира уже давно сбежала – из-за стола и даже из дома – к каким-то подружкам. Димка курил, стряхивая пепел в окно, хотя между рамами стояла пепельница из консервной банки.

– Ну ты как вообще? – неловко начала я. Сложно разговаривать с родным человеком, который когда– то давно плевал тебе в кисель, ломал твоим куклам ноги и учил тебя собирать кубик Рубика, а теперь стал взрослым чужим мужчиной. И этот чужой поглотил нашего Димку, как пейзаж – ту обнажённую женщину с картинок…

– Да всё нормально. – Брат упорно не смотрел мне в глаза и стряхивал пепел, даже когда там нечего было стряхивать. Я докурила, бросив окурок в банку, а Димка тут же достал вторую сигарету. – По две теперь курю, – объяснил он.

– Как на работе? – Я до сих пор не знала, можно ли называть Димкину деятельность «работой».

– Нормально. – Димка начинал злиться.

А я, испугавшись, что он сейчас уйдёт, выпалила:

– Ты видел её после того случая?

– Кого? – Недоумение выглядело вполне искренним.

– Танечку. Ну то есть Таню.

Димка в первый раз за всю нашу «беседу» посмотрел мне в глаза, и это был мёртвый, ничего не выражающий взгляд.

– Нет. После того, как ты выражаешься, случая я её больше не видел.

Ответил, как учили в школе, – полным развёрнутым предложением. И снова замолчал и полез в карман уже за третьей сигаретой. А на лестничную клетку тем временем вышел Андрюша.

– Закрой дверь! – заорал Димка, и Андрюша привычно затрясся:

– Это не я, это бабушка зовёт торт есть…

– Скажи бабушке, мы скоро придём, – вмешалась я. Мне страшно хотелось ответить брату той же грубостью, заступиться за Андрюшу, но я понимала – нельзя. Я чувствовала: он прямо сейчас скажет мне что-то важное, и я ни в коем случае не должна его прерывать.

– Это он во всём виноват, – проговорил брат, разминая несчастную сигарету так, что она начала скрипеть под его пальцами.

– Андрюша?!

– Да при чём тут этот? Нет. Отец.

– Никто здесь не виноват, Димка, – заторопилась я. – Кто мог знать, что вы встретитесь и полюбите друг друга?

– Если бы не отец, её бы не было. – Он упрямо стоял на своём. – Если бы её не было, я мог бы жить дальше даже в таких условиях (он махнул рукой в сторону квартиры, где давно не жил, но я поняла, что он имеет в виду). – А теперь я знаю, как могло бы всё быть. Знаю, что такое быть счастливым, любимым. Помню, как был им. И что толку?

Он помолчал с полминуты, выбросил растерзанную сигарету и тут же начал истязать новую.

– У неё больше не будет детей, знаешь?

Я знала. Танечка начала писать мне спустя полгода после искусственного прерывания беременности. Когда Дмитрий забирал её из больницы, там была Александра Петровна – вот она-то с первой же минуты поняла, кем он приходится дочери…

– А у меня не будет… ничего, – сказал брат и снова взглянул на меня своими мёртвыми глазами.

Обычно я пью немного, Людо даже считает меня трезвенницей, потому что я не всегда составляю ему компанию за бутылкой. Но в тот вечер я пила бокал за бокалом, так что мама начала хмуриться:

– Мне достаточно пьющей невестки! Остановись уже, Ксана.

Но я, честно, не могла остановиться. В конце концов Димка буквально за руку увёл меня из маминой квартиры в Цыганский посёлок – и я как по волшебству перенеслась из-за одного стола за другой. Андрюша увязался вместе с нами.

Там, в большом светлом зале, орала музыка, а за столом сидели пьяная Княжна и совершенно трезвая Танечка.

– Сюрприз! – сказала сестра, подбегая ко мне и целуя в обе щеки. Потом она, как могла небрежно, протянула руку Димке: – Здравствуй, братик.

Рука её сильно тряслась.

Голодный август, сытый сентябрь

Петроград, ноябрь 1915 г.

Прежде в моём дневнике не случалось таких длительных разрывов между годами… Даже захотелось поставить отточие, будто бы точки лучше слов смогут передать невысказанное, но пережитое. Я всё ещё думаю, что в дневниках следует быть откровенной до той степени, какая мне доступна, но размышляю порой и о том, что рано или поздно до них доберутся ребячьи ручки. Хочу ли я, чтобы дети узнали меня в этих строках такой, какая я там представала изо дня в день? Не знаю.

Правдиво говоря, размышлять мне особенно некогда, да и времени записывать впечатления жизни совершенно не имеется. Это роскошь для богатых – вести дневник, вот что я теперь думаю!

Ну так что ж, Ксения Михайловна, побудем хоть нынче богатыми! У меня целый свободный час: Костя в кои-то веки сам увёл детей на прогулку. Юля, его любимица, там, верно, верховодит: она прехорошенькая, но с гонором совершенно польским! У нас уже четверо детей, и к лету я жду пятого, мечтая о дочери. Костя, Миша, Юля, Андрюша… Мишу назвали в честь моего отца, Юлю – в честь мамы. Новорожденную дочку Костя хочет назвать Марией – это по его матери. А если мальчик, то, верно, Алексей – по имени моего брата Лёли.

На сей раз беременность легче прежних, но питание у меня, как и у всей семьи, недостаточно обильное. Господи, как же устала я от вечных размышлений о том, как прокормить детей! Живём бедно, питаемся скудно, добрую пару обуви я уж и забыла когда имела. Ощущаю материально, как от меня отходят силы и молодость… Хорошо ещё, что Лёву и Глеба в 1911-м увезли в Пермь. Я с ними едва управлялась: все мои желания устроить дружную семью пока что терпят крах. Единственное, что соблюдаю неукоснительно, это чтобы летом мы нанимали дачу: даже теперь, когда война. Платила за дачу обыкновенно уроками, так как у Кости средств на летний отдых нет, как нет и времени – всё занимает наука.

В этом году мы жили в Тверской губернии, я дала очень хорошее объявление и нашла много уроков музыки и французского языка в обмен на жильё, так что август оказался голодный, зато сентябрь – сытый.

Переболели малярией, я и Миша. Он мальчик нежный, робкий, с прекрасной музыкальной одарённостью. Я его начну вскоре учить музыке. У Андрея совершенно другой характер, он сильный, уверенный в себе маленький мужичок. Да, хоть и маленькие дети, но уже видны большие отличия меж ними. Цика, любимец мой, старается помочь всем, чем может, – смотрит за братьями и сестрой, порой отказывается от своей порции каши, чтобы «мама поела». Стоит большого труда убедить его, что мама не голодная! Тем более что это не так. Вот и теперь еле терплю голод, право, лучше не думать о еде вовсе – это как с водой, начнёшь думать про жажду и тут же будешь от неё страдать.

Евгения, как заверяет мама, вновь в Варшаве, хотя последнее открытое письмо от неё прибыло из Вильно, отправлено ещё до прихода немцев. Открытка с эффектным подкрашенным рисунком. Писано по-французски, чтобы Костя не разобрал, по всей видимости. К чему такие тайны? Сообщила буквально между строк, что вышла замуж, но кто её супруг, хотя бы поляк он или русский, не сообщила. Типическая Евгения: J’y suis, j’y reste![39] Всё позирует, всё шикарит. Лёля, как только объявили мобилизацию, отправился в военный комитет, но его здоровье сочли неподходящим и, более того, рекомендовали срочное лечение в госпитале. Одна операция уже прошла, и вот, говорят, снова надо резаться.

Я же чем дальше, тем больше чувствую себя как если бы выключенной из моей прежней семейной жизни и оторванной от целого мира. Даже сводки военные, которые Костя отслеживает с бдительностью, свойственной в целом всем мужчинам, оставляют меня постыдно равнодушною. Я надеюсь, как все, на генерала Алексеева, но веду при этом свою собственную войну – не с Германией, а с нищетой, голодом, постоянным стыдом, что всё устраиваю для своей семьи не так, как должно. Конечно, дети меня не упрекают, они ещё слишком малы, чтобы понимать – мать их, и то верно, не самая ловкая хозяйка, – а вот Костя раздражается оттого, что я проявляю неумелость. «Дворяночка», – говорит он в лучшем случае, а в худшем… Не стану теперь об этом.

Он мне припоминает часто историю с гусем, и вправду позорную. Это было уж давно – я хотела поразить его вкусным ужином и купила на рынке гуся. Мне никто не объяснял, что гуся надо потрошить, прежде чем готовить, – я уверена была, что на рынках их сразу дают потрошёными. Вот и запекла его в печи, как был, целиком.

– Ладно хоть без перьев! – смеялся Костя, но за смехом этим сквозило раздражение, я его чувствовала не хуже, чем запах, который всё никак не уходил с кухни… Мне и теперь о том постыдно вспомнить.

Порою думаю, что живу как будто не свою жизнь. Кажется, что моя истинная проходит тем же временем с кем-то иным, да вот хотя бы с Рудницкой, соученицей по Бестужевским курсам. Она-то, верно, выучилась, сделала себе карьеру, хоть и была, по общему мнению, средних способностей…

Ну так что ж! Зато Ксения Михайловна мечтала о настоящей любви – и получила даже больше того, о чём грезила. Погодите, Костя ещё пробьётся в своей науке, сделает имя! А там и я вернусь к своему учению. Пока что сил на него не остаётся: вечером валюсь в кровать, как срубленное дерево, а наутро просыпаюсь оттого, что в голове бродят упоминания несделанных дел.

В Петрограде (никак не привыкну так его называть!) все госпитали заняты ранеными, их всё больше и больше. В деревнях – беженцы, они дают такие страшные сведения, что поневоле сравниваешь свою жизнь с их бездольем и чувствуешь себя виноватой за относительное благополучие. У нас в Петрограде даже продолжается культурная жизнь – многие наряжаются, ходят в синематограф и театр. И здесь же, на той самой стороне улицы, – бедные покалеченные солдатики…

Я не верю (и Костя не верит), что Петроград сдадут немцам! В газете были недавно такие слова, что русские не сдаются – эти слова вызвали какой-то яростный отклик в моём сердце.

Что-то подзадержались мои гуляки! Пойду выглядывать их на улицу.

С богом, милый дневничок. Не знаю, скоро ль снова свидимся.

Последний мой

Париж, февраль 2018 г.

Надо признать очевидное – это мой последний Париж. Я никогда больше сюда не вернусь, просто не смогу себе такое позволить. Что ж, для тех, кто не живёт здесь постоянно, один из «Парижей» рано или поздно окажется последним. Видимо, пришло моё время. Почти пять лет я провела тут в своих счастливых девяностых, и никто кроме мамы не сомневался, что я останусь в Париже навсегда. «Дура, что ли?» – даже Княжну удивило моё возвращение: она искренне считала, что, похоронив Димку, я снова вернусь в «свою Францию». «Я молю, как жалости и милости, Франция, твоей земли и жимолости…»

Но я тогда осталась в Екатеринбурге. Слишком тяжёлой была моя тоска по дому, особенно трудно переносимая в бесснежные и дождливые парижские зимы. Мы страшно ругались с Людо зимой и летом, весной и осенью. Нам нужно было что-то менять, совершать какие-то действия, которых каждый ждал друг от друга и не решался, сомневаясь: а тот ли это человек, которого я хочу видеть рядом с собой каждый день до скончания века? Что касается меня, я давным-давно убедилась: не тот. А Людо, видимо, на что-то надеялся, хотя его родители (особенно мама) терпеть меня не могли. В Цюрих мы тогда поехали, как я сейчас думаю, по инерции: давно собирались, планировали и поехали. Не отменять же! Начали ругаться ещё на вокзале, продолжили в поезде. Я курила не переставая, пыталась читать Фриша, а Людо придирался к каждой мелочи, в вагоне-ресторане закатил истерику и в конце концов остался в Цюрихе, а я вернулась вечерним поездом в Париж и собрала его вещи. Оставила их у консьержки и поехала на кладбище к Ирене Христофоровне.

Квартиру снимала я, так что стыдно мне не было. И я уже твёрдо решила, что до осени уеду домой, в свой непригожий, но такой любимый город. Людо, когда вернулся из Цюриха, пытался меня вернуть, но делал это несколько вяло, как будто из вежливости. Я не откликалась на его сдержанные призывы: уж что я умею делать очень хорошо, так это пропадать из виду, растворяться в воздухе, быть совершенно незаметной. Я горжусь этой способностью, думаю, это одно из важнейших достижений моей жизни и жизни вообще – быть незаметной, уметь сливаться с пейзажем…

Дело ведь не в том, что это мой последний Париж, а в том, что я потеряла работу. И как теперь жить, как выплатить остаток Долга? Последний транш, за Свету и Васю, Изабель проведёт в конце месяца, и всё: зубы на полку. Мамину пенсию и Андрюшино пособие мы проедаем, из этих же денег платим коммуналку. Лекарства Андрюшины раньше оплачивала Танечка: тогда она считала, что хотя бы таким образом может «смягчить нанесённый ею вред», но это давно в прошлом.

Мама, слава богу, не знает, какую роль сыграла старшая папина дочь во всей этой истории. Она думает, что Димка расстался с какой-то Таней по причине, о которой не хочет говорить. Мама очень переживала их расставание, даже не писала мне сколько-то времени. Письмо, которое я получила от неё после долгого перерыва, было пронизано обидой на Димку – каждое слово сочилось ею: «Я всего лишь хотела ему по-матерински посоветовать, чтобы он ещё раз хорошо всё обдумал, но он так рявкнул на меня, Ксана, что я теперь, клянусь, рта не раскрою! Где это слыхано, чтобы сын с матерью разговаривал в таком тоне!» Бедная мама! Если бы она знала, что пришлось пережить Димке, то не сердилась бы за грубый тон… Бедный мой брат…

И, разумеется, бедная Танечка. Ей тогда пришлось, наверное, хуже всех, но она опомнилась и пришла в себя быстрее Димки. Начала встречаться с каким-то парнем из арха, потом устроилась в коммерческий банк, сразу же на хорошую должность. Получала какую-то невообразимую зарплату. Путешествовала – однажды приехала в Париж на несколько дней, но мы с Людовиком как раз в то время были в Бретани.

Я до сих пор не могу понять, что заставило Танечку прийти в Цыганский посёлок и сделать то, что она сделала. Я её спрашивала, но она только плакала и оправдывалась. Возможно, ей было слишком больно – никакими деньгами, успехами на работе и путешествиями исцелить эту рану нельзя. Вот Танечка и решила поделиться своей болью – как другие делятся радостью.

– …А ты, наверное, Андрюша? – оживлённо спросила Танечка, глядя на мальчика с таким таинственным видом, как будто она добрая фея и внезапно принесла ему подарок. – Когда ты был совсем маленький, мы с тобой часто виделись и даже гуляли вместе в Зелёной роще, но ты этого, конечно, не помнишь.

– Не помню, – осторожно сказал мальчик.

– Мама говорит, ты любишь читать? – продолжала Танечка, а мы с Димкой, остолбенев, всё ещё молчали, не понимая, куда она клонит. У меня в таких ситуациях замедленная реакция – я понимала, что должна что-то сделать: увести Андрюшу, вытащить сестру из комнаты за руку, – но вместо этого я глупо стояла и смотрела то на Княжну, которая, довольно ухмыляясь, закуривала, то на Танечку, упорно отводившую от меня взгляд. Как она попала в дом к брату, было легко догадаться: Княжна в последнее время пускала сюда всех, кто имел при себе бутылку и желание выпить. Даже Рэй, их пёс, не терпевший, как многие собаки, алкоголиков, в конце концов смирился. За столом в доме брата можно было встретить и бомжей, и цыган, и, как выяснилось, даже Танечку. – Сказки любишь? – спросила она Андрюшу.

– Не особо, – честно ответил он. – Мне больше нравится про маньяков, про разные преступления, но папа не разрешает.

– Про маньяков? – Танечка расхохоталась, и Княжна, как ни странно, тоже. – И я люблю такие книжки. Особенно если они основаны на реальных событиях.

– Прекрати! – Димка схватил Танечку за руку и, кажется, сделал ей больно, но она, вырвав руку, сказала:

– Ты, Андрюша, обязательно попроси у папы, пусть расскажет о твоём дедушке, Виталии Николаевиче Тараканове! Вот это был настоящий маньяк!

– Мой дедушка? – Андрюша, повернувшись ко мне, ждал ответа. Отца он уж слишком боялся…

– Твой дедушка, – голос пьяной Княжны заплетался, – был хороший человек, просто… – Она не нашла слов и махнула рукою, смирившись.

– Да, это был очень хороший человек, – подхватила Танечка, используя на полную катушку всё своё трезвое преимущество. – Он убил десять женщин, задушил и изнасиловал уже мёртвыми.

– Таня! – крикнул Димка. Он тоже был, мягко говоря, нетрезвым, все мы в тот вечер изрядно выпили (хотя из меня алкоголь улетучился, как только я увидела сестру).

Брат ударил её по щеке со всей силы, в глазах Танечки блеснули злые слёзы, Андрюша заплакал, а я зачем-то сказала вслух:

– Не десять, а восемь их было, Андрюша. Восемь…

Перемена судьбы

Поезд Петроград – Екатеринбург, июнь 1916 г.

«Всегда жду тебя дома», – сказала мне накануне отъезда мама. Провожать нас на станцию она не поехала, был только Лёля, словно отбывавший повинность и откланявшийся с облегчением задолго до свистка. Странно, что я не чувствую вовсе никакой обиды. Только часть моя отмечает холодность брата, к коей, впрочем, я привычна с детства.

В моей семье, клянусь тебе, дневник, всё будет иначе. Мои дети станут поддерживать друг друга, меж ними будет царить крепкое чувство взаимной дружбы, уважения и восхищения друг другом! А мамина речь меня б даже растрогала, кабы не вот это сознательно выпяченное вперёд слово «тебя». Меня она, так следует, ждёт всегда в Петрограде, а детей и Костю – нет.

Я промолчала, но слёзы на глаза навернулись – мама, верно, подумала, что это по причине расставания.

– Хоть бы на время тебя оставил в покое. – Она глядела на грудную Машу с каким-то осуждением.

Как же быстро мама забыла собственную молодость, если произносит такое! С годами люди становятся совершенно неделикатными… Право, я даже рада, что уезжаю – жизнь в Екатеринбурге выглядит отсюда весьма туманной, но и вести в Петрограде полуголодное существование, иметь скудное питание детям да ещё и нанимать всякий раз с мучением квартиру больше нет сил! На Урале живёт сестра Кости Мария Константиновна с семьёю. Там будут хотя бы стены, а коли повезёт, так и поддержка, семейная дружба. Я заранее люблю Марию Константиновну – благодарна за согласие на наш переезд.

Костя всячески старается утешить меня в разочарованиях: главное из них связано с его постоянным отсутствием, а другое – с тем, что я не окончила курсов и никогда уж, верно, не смогу возобновить своих штудий. Каждый день мой порван, как на тряпки, по минуточкам, поделён между Костей, Юлей, Андреем, Мишей и маленькой Машей, которая красотой своей не уступает сестре. Она младенец, но уже виден характер – спокойный и сдержанный, долматовский. Никаких лёвшинских заскоков я в Маше не вижу, как не вижу и Костиной порывистости, постоянного нервного возбуждения. Косте вечно нужно спешить: я вижу по его глазам, как он тяготится пребыванием дома, хоть и скрывает это от меня.

Поезда нынче ходят с большими опозданиями, расписание не соблюдается вовсе. Если даже у вас имеется билет в определённый вагон определённого поезда, это отнюдь не означает, что сей поезд будет подан и вы сможете занять своё место. Всё определяется законами военного времени, и если идёт, к примеру, эшелон с ранеными (а их всё больше!), то гражданские поезда останавливают. Места, вами выкупленные, могут быть заняты случайными гражданами, на станциях сидят бездомные, нищие, беженцы. Я слыхала от соседки, что многие советуют использовать перед тем, как войти в вокзал, предохранительную жидкость от сыпнотифозных вшей. И она же сказывала, будто вшей этих продают на рынке с дурными целями: немыслимо! Общая картина упадка рисуется невероятно чётко. Прав Костя: зданию империи не устоять, оно будет обрушено… Вот только бы нас не погребло под «обломками самовластья»…

За окнами темно, а я б хотела видеть перемену пейзажа. Столько раз Костя говорил мне о красоте уральских мест, что я вообразила себе этот край как самую дивную страну… Возможно, даже превосходящую собой Швейцарию, которая спустя столько лет обратилась в моих воспоминаниях какой-то идеальной местностью. Когда мне бывает невыносимо трудно (а это случается чаще и чаще), я закрываю глаза на миг и словно бы снова иду по улице Флёретт…

Этот наш исход на Урал – первое моё после Баку путешествие. Нельзя же считать путешествиями ежегодные мытарства с отъездом на дачу! Костя, тот ездит беспрерывно, несмотря на войну (он не подлежит призыву по причине серьёзности своих научных занятий). Утешая меня, Костя сказал однажды: «Не всё у человека сбывается, о чём мечтает. Вот я сдал в девятьсот тринадцатом экзамены на степень магистра, а диссертации магистерской не составил!»

Это он сказал человеку, который даже курсов не кончил. Хорошенько утешил!

Он мечтает о диссертации, но его бросает из одной темы к другой, как по волнам несётся мой Костя! Сейсмология, которой грезил и, кажется, одной только ею жил в Баку, забыта в пользу минералогии. Радиоактивные минералы, их исследование – за этим, говорит Костя, будущее. Его пригласили в Академию наук, ещё когда он занимался нарушенной кристаллизацией, и там Костя свёл знакомства с академиком Вернадским и профессором Ферсманом. О каждом из них он говорит, горячо восторгаясь, особенно его восхищает гениальная прозорливость Вернадского. Тот считает, что прямо теперь русская геологическая наука совершает большой рывок, что атомная энергия и её радиоактивность немыслимо переменит человеческую жизнь, и для того убедил Академию открыть Радиевую комиссию для изучения редких минералов, которые находятся в обычных гранитах. А Костя был принят к работе в той комиссии минералогом. Несколько лет подряд ездил в Забайкалье, на Борщовочный кряж, изучая золотоносные россыпи, на Урале посещал Новотроицкие промыслы, обнажения реки Чусовой, каменоломни и медные шурфы в Богословском горном округе.

Посещал ли Костя Мотовилиху, и как его встретили, мне о том никто не докладывал. И от Лёвы с Глебом давно нет весточки, а ведь «тётя Ксеня» полюбила их вопреки всему и скучает…

О разводе с Клавдией теперь даже не заговаривают, как и о том, чтобы оформить брак со мной. К чему, считает Костя, в эти сложные годы ещё усугублять положение? Ты и так жена мне, говорит он, запись в церковной книге здесь ничего не изменит… Но разве детям не важно будет знать впоследствии, что отец и мать их жили законным браком? Пока что я решила оставить эти разговоры до скончания войны. А что решил Костя, не знаю.

Учусь радоваться небольшим частицам счастия – вот как этому скупому фрагменту света, который озаряет страницы моего дневника. Как этому тихому часу, когда всё моё семейство сладко спит под мерный стук колёс…

Луна в небесах – словно серебряная печать.

Часть четвёртая

Необщий знаменатель

Я вовсе не сравниваю жизнь моих дядей и тёток по матери с метеорами, и всё же траектория их жизни кое-чему меня учит. Само собой, я не нашла у этих людей общих со мной знаменателей, которых искала. Иногда мне казалось, что я обнаруживаю какое-то сходство, но стоило мне попытаться точнее его определить, оно истончалось и становилось просто тем подобием, какое можно уловить между всеми живыми созданиями, когда-либо существовавшими на земле. Спешу заметить на будущее, что изучение отцовской родни в этом отношении дало мне не больше. Как и всегда, наверх всплывает только чувство бесконечной жалости к нашему ничтожеству и, вопреки ему, уважение и любопытство к хрупким и сложным структурам, которые как бы на сваях водружены над бездной, и каждая из которых чем-то отличается от других. Маргерит Юрсенар. «Блаженной памяти» (перевод Ю. Яхниной)


«Дерево гласных»

Екатеринбург, январь 2000 г.

Старый дневник Ксаны

«Ксана, обещай, что ты никогда с собой ничего не сделаешь», – сказала мама после Димкиной смерти. Я обещала – и знаю, что сдержу слово. Мне никогда не хватит мужества пойти на самоубийство. И даже если бы я всё-таки нашла в себе силы, то никогда не смогла бы уйти так, как это сделал брат, – не оставив родным даже записки! Мы с Княжной обыскали весь дом, но нашли только её же старую заначку, полбутылки водки, которую Ира тут же оприходовала. Дневников брат, разумеется, не вёл (а я на это втайне всё же надеялась).

Я позвонила Танечке, когда вернулась домой из Цыганского посёлка. Вначале приезжала скорая, чтобы зафиксировать факт смерти, потом милиция (миловидная полноватая женщина в форме сказала со слезой в голосе: «Господи! Ну такому красавцу зачем не жилось?» – и это были самые правильные слова из всех, произнесённых в тот вечер), последними прибыли люди из похоронного бюро. Димку увезли в морг после полуночи, брату предстояло лежать там вместе с другими телами – голыми, каждый с биркой на большом пальце ноги.

Маму я в ту ночь заставила принять снотворное, и она всё-таки уснула. Андрюша крепко спал безо всяких снотворных. Княжна сказала, что вернётся утром (вернулась только через день, зато на похоронах была почти трезвая, держалась молодцом). Я же отлично понимала, что не усну. Ходила курить на лестницу каждые полчаса, смотрела на консервную банку, где всё ещё лежали Димкины окурки, и думала о том, что в предсмертных записках иногда нет нужды. Всё и так ясно. Брат попал в такой жизненный тупик, откуда, как ни изворачивайся, не было выхода. Он ведь ещё и деньги все свои немалые потерял в этот год – тогда мы об этом не знали. Вложился в какое-то сомнительное дело, занял у «своих» под проценты… И тут ещё Танечка. И Княжна. И Андрюша, который после Танечкиного выступления весь затих, ушёл куда-то глубоко внутрь себя. Перестал учиться, дома целыми днями лежал на кровати, подбрасывая карандаш. Карандаши валялись у нас в доме повсюду, даже в стиральной машине.

Я страшно злилась на Танечку и всё это время не общалась с ней. Вешала трубку, когда она звонила. Рвала её письма не читая (они были толстые, рвались с трудом). Как можно было не пожалеть ребёнка? Пусть даже ты обвиняешь во всех своих бедах его родителей. Я злилась на неё, но всё-таки позвонила ей в ту ночь, когда повсюду пахло яблоками.

Рассказала обо всём коротко, в нескольких словах. Обо всём по-настоящему важном можно сказать коротко, в нескольких словах. Танечка начала плакать, почему-то плакала она басом, на низких тонах, и всё время повторяла, как заведённая:

– Не может быть! Не может быть!

Потом как-то резко успокоилась, сказала:

– Ты, конечно, считаешь, что всё это из-за меня! – Она вновь хотела говорить только о себе. И в глубине души действительно хотела, чтобы это было из-за неё.

Танечке нужно было избавиться от своей боли, я это понимаю. Она не соображала, что творит, – многие девушки, даже те, что уже пережили аборт и имеют хорошую ставку в банке, считают, что любое ошибочное действие может быть отменено, что при условии искреннего раскаяния тебя обязательно простят, обнимут и позволят жить дальше. Но её – не простили. И боли не убавилось: напротив, лишь прибыло – теперь она подкармливалась чувством вины, которое обвивалось вокруг, как плющ вьётся вокруг какой-нибудь несчастной крушины, отбирая энергию и жизненные соки. Я спросила Танечку: «Зачем ты это сделала?» Она ответила: «Да просто я не знала, как мне жить дальше. Думала целыми днями, что Андрюша жив-здоров, тогда как моему сыну даже не позволили родиться».

На Димкиных похоронах было много народу, но Танечка, конечно, не приехала. Место для могилы рядом с храмом выделили по блату, этим ведал Димкин «шеф» Максим Владимирович: я видела его впервые в жизни, и он показался мне как будто вырубленным из цельного куска древесины. Неподвижное морщинистое лицо – практически кора дерева. Он обнял нас всех по очереди – маму, Княжну, меня и Андрюшу, который в тот день вёл себя просто невозможно: прятался за соснами, отказывался подойти проститься с папой, потом я, к ужасу своему, заметила, что он поднял с земли окурок и сунул его в рот.

Максим Владимирович и другие Димкины коллеги (все с бритыми загривками, все в коже, а один с изумрудом на шее) были похожи на стаю особо крупных ворон, окруживших свежую могилу. Когда они снялись с места, отказавшись ехать на поминки, и пошли к своим машинам (тоже, разумеется, чёрным), Максим Владимирович остановился рядом с Княжной и сказал ей что-то на ухо.

– Не поняла? – довольно громко переспросила Ира.

– Да всё ты поняла, – устало ответил Максим Владимирович. – Я не дерево бесчувственное, дам тебе месяц на всё про всё. А потом – не обижайся, если что.

«Деревья вовсе не бесчувственные!» – воскликнула бы в этом месте мама, но мама, к счастью, этого диалога не слышала. Ира объявила нам, что придётся продавать дом, иначе не расплатиться с Димкиными долгами. Машину продали первым делом, всё равно ни у кого из нас не было прав.

– Переезжай к нам, – сказала мама, но Княжна отказалась решительно. Сказала, будет снимать квартиру.

– Ну хотя бы Андрюша пусть пока у нас поживёт, – уговаривала мама, но Ира была непреклонна: спасибо, тётя Вера, мы как-нибудь сами.

Она действительно сняла квартиру где-то у автовокзала. И мы теперь её почти не видим и Андрюшу, к несчастью, тоже…

– Я обо всём позабочусь, – сказала мне на днях Танечка. – Помогу продать дом, буду помогать мальчику (она теперь зовёт Андрюшу только так – «мальчик»)… Ты не представляешь, Ксана, как мне сейчас тяжело. – Она сморщилась, заплакала, а я вдруг подумала: как же они похожи с Димкой, неужели мама не заметила этого, когда видела их вместе у «Буревестника»? Думала про какую-то актрису…

Танечка шмыгнула носом и продолжила:

– Я сделаю это в память о нём. Так что можешь спокойно возвращаться в свой Париж, я обо всём позабочусь, обещаю.

Но я совсем не хочу возвращаться в Париж. Хотя Людо и пишет мне почти каждый день по интернету. В декабре у них прошёл жуткий шторм «Лотар», когда несколько тысяч деревьев было вырвано с корнем – особенно пострадали Булонский лес и парк в Версале. И даже столетние деревья на Марсовом поле, пережившие две войны, не устояли… В память об этом в Тюильри поставили скульптуру какого-то итальянского художника, она называется Arbre des voyelles, «Дерево гласных». Каждый корень этого скульптурного дерева напоминает одну из французских гласных – Людо говорит, что это отсылка к Рембо. Его письма ко мне похожи на информационные заметки. Не думаю, что он очень-то скучает.

И ещё я думаю, что Ирена Христофоровна очень расстроилась бы, узнав про шторм «Лотар». Но она о нём уже никогда не узнает, как и я никогда не вернусь в Париж – и не увижу «Дерево гласных».

Цветок крапивы

Екатеринбург, июнь 1918 г.

Иные деревья вначале выпускают цветы и лишь затем – листья. Хотела б я знать, больно ли дереву, если срывают лист, – похоже, как если у человека дёрнули волос? Отрубленная ветвь – та, верно, доставляет дереву большое страдание; что же до тех выкорчеванных с корнем, могучих некогда стволов, коих я насмотрелась в изобилии здесь, на Урале, то они выглядят совсем как мёртвые люди.

Первый раз в это страшное лето открыла дневник, и сама теперь боюсь тех слов, что будут сейчас написаны. Маша, моя красавица Маша умерла три месяца назад из-за недогляда няньки. Ей кончался второй год…

В доме на улице Кузнечной, где хозяйничают Козловы – моя золовка Мария Константиновна и её муж Семён Яковлевич, бывший архивариус, мне сразу стало тяжко: только увидала тот дом, так сразу и поняла, что не хочу здесь оставаться даже на миг и что останусь – на многие годы. Сказанное могу соотнести и со всем Екатеринбургом – о, что это за место! Мостовых, можно сказать, нет, под ногами летом у вас пыль, а весной и осенью – раскисшая грязь (местные называют сие «чача»). Хорошо убитой дорожки не сыскать – всё заросло травой, которую никто не убирает. Только зимой здесь является воздух и можно ходить по улице, не боясь упасть в какую лужу или задохнуться пылью. Но вот беда: зимою настают такие морозы, что лишний шаг из дому не сделаешь…

У родственников своих четверо детей (в точности как теперь у нас) – три сына и дочь Надежда, тремя годами старше Юли. Дети у Козловых довольно злые, наших ребят то и дело обижают, а я не всегда имею время вступиться – прислуги здесь нет, и мне даже беременной приходится топить печку и выполнять иные работы, для которых в Петрограде обыкновенно нанимали прислугу. Но я настояла, чтобы Костя непременно взял Маше няню, и как же теперь в том раскаиваюсь…

С виду та Дарья показалась умелой, опытной. Сказала, у ней своих пятеро и ещё она вырастила девочку покойной сестры. Ни я, ни тем более Костя не заметили очевидных, как я теперь думаю, признаков алкоголической болезни. Она ушла в кабак, оставив мою Машу одну на дворе. Я в то время водила мальчиков в экскурсию – мы собирали в лесу «минералы», чтобы обрадовать папу. Юля осталась на Кузнечной для игры с Надей, из которой ничего не вышло: девочки плохо ладят, каждая сидела на своей половине. Козловых в доме не было. И никто не видел, никто не слышал, как Маша упала, ударившись головой…

Когда мы вернулись, она была ещё тёплою… Миша так плакал! Цика обнимал меня, Андрюша тоже. Костя в те дни был как раз в Петрограде, обрабатывал забайкальские материалы, писал брошюру о монацитах. Дарья вернулась ввечеру пьяная и требовала отдать ей младенца, Цика бросился на неё с кулаками…

Страну всё это время лихорадило: царя сбросили, пришли новые порядки, настали новые и для науки, как считает Костя, лучшие времена. Кое-кто, впрочем, думает иначе: утверждает, что старый порядок вернётся. Называют имена: Колчак, Деникин, Врангель. Про Деникина я, услышав, вздрогнула: неужто тот самый Антон, которого школил мой отец? Но, верно, однофамилец. Машу схоронили до Костиного возвращения, а он привёз ей из Петрограда гостинцы: Маша ведь уже понимала многое, улыбалась, всегда узнавала папеньку.

Костя, узнав, плакал о Маше, но тем же вечером перевёл разговор на свои научные темы, просил проверить для него французские термины. Меня это неприятно поразило: способности к моментальному душевному восстановлению я сама не имею и воспринимаю её в других как некий изъян. Я и рада была тому, что Костя быстро успокоился (гостинчик Машин был передан Андрюше), и в то же время сердилась на него за то, что не забыл попросить за ужином зубчиков чесноку, и за то, что смеялся о чём-то с сестрой, и что уснул в тот вечер быстро, едва коснувшись подушки головою. Я же всё ворочалась и, так не сумев заснуть, перешла в детскую комнату и улеглась рядом с Цикой.

Страшные мысли приходят в бессонный ум – я вдруг поняла, что всех детей любят по-разному и что смерть их тоже переживают по-разному. Я любила Цику, Юлю, Мишу, Андрюшу и Машу настоящей материнской любовью, но она в каждом случае отлична. Самым трудным было бы потерять мне Цику, я б от такой потери никогда не опомнилась. Думала я всё это, крестилась, как никогда прежде (откуда сие взялось? Не иначе из раннего детства), и так крепко обняла Цику, что он пробудился. Нахмурился, но, увидев меня, тут же весь просветлел и заснул.

Порой мне кажется, один Цика в целом свете меня и любит, хоть это неверно: Костя не давал мне поводов сомневаться в его любви. «Ревновать имеешь право лишь к монацитам», – сказал он как-то раз… Те ночные, страшные мысли я отогнала прочь лишь под утро, но они порой возвращаются. Потеряв Машу, я сутки не могла спать, не могла есть – и плакать тоже не могла, всего лишь сидела на своей постели, а дети трясли меня за руки, чтобы вставала. Потом, конечно, жизнь взяла своё: увидела дырку на чулках у Цики, услышала, как Юля бранится с Надей… Почувствовала себя как если бы каким-то механизмом, который вдруг вышел из строя, а от того механизма зависят другие. Ходила вначале как будто чужими ногами, бралась за всё чужими руками – и видела их тоже как чужие: бледные маленькие руки, ногти в пятнышках от малокровия и скудной еды. Еду заставляла себя принимать как лекарство: порою по часу сглотнуть не могла.

Написала маме, ответа не было долго: почта работает весьма скверно. Когда пришёл наконец конверт из Петрограда, я была с виду почти прежняя. Мама писала, что нет для женщины большего испытания, чем утратить дитя, и что редко какая женщина не переживает этого в своей замужней (она подчеркнула это слово, надеюсь, по чистой случайности) жизни. Ведь и у меня тоже были братья до Лёли, напомнила мать, они ушли в раннем возрасте, оставаясь незабвенными. «Сильнее всего я боялась забыть их голоса, – добавила мать, а напоследок в письме было сказано: – Я это пережила, и ты переживёшь».

А я, верно, ничуть не менее холодна, чем Костя в тот день, раз уж думаю после гибели ребёнка о собственной жизни и дозволяю себе беспокоиться, к примеру, о том, что волосы мои стали сильно седеть и выпадают порой целыми пучками. На свету в зеркале видны морщины под глазами и от носа к губам лежат складки, точь-в-точь как у моей матери. Но я ведь ещё вовсе не стара. Это, верно, беременность – шестая по счёту – добавляет мне лет.

Зато Евгения, как пишет мама, о детях даже не мыслит и над моими «материнскими доблестями» трунит изрядно. А ведь я не просила критиковать! Я б снесла полное молчание, как от брата, легче, чем иронию сестры, которую она вкладывает в конверты в Варшаве и отправляет в Петроград с оказией, а потом уж она via мама летит на Урал, чтоб выпасть мне в руки и жалить змеёй.

Вчера вечером Мария Константиновна предложила гулять по улице, которая идёт вниз от наших домов к центральному кварталу города. Я не имела желания гулять, так как сильно устала за день, но потом во мне вдруг зазвучало, проснувшись, что-то молодое, и я подумала, что всякий день устаю, а золовка не всегда ко мне так любезна. Дети остались под присмотром Семёна Яковлевича, только Цику мы взяли с собой. Цика был и остаётся самым из всех моих детей любознательным, всякая букашка его занимает, каждый цветок интересует!

Там, где улица Клубная сливается с Вознесенской, увидал цветущую крапиву с этими её скромными белыми шариками, висящими под листьями и выглядящими довольно жалко.

– Смотри, мама! К чему ей цвести? Разве будет кто этими цветками любоваться? Разве заметят их рядом с другими?

Мария Константиновна усмехнулась: она считает моих детей слишком отстранёнными от практической жизни, и, в общем, тут она скорее права.

– Все мы теперь, Костенька, как те цветки крапивы, – сказала она, впрочем подумав.

Но Цика её словами не удовлетворился, ждал, как всегда, мой ответ. Я сказала ему так:

– Цветёт крапива оттого, что пришло её время. Растение не имеет разума, как ты или я, его не заботит чужое мнение – сочтёт кто цветы красивыми или увидит их вовсе жалкими. Пришло время – и она расцветает, таков закон природы!

– А кому не понравятся те цветки, она ужалит! – воинственно воскликнул Цика, проникнувшись вдруг нежданной симпатией к крапиве и её белёсому цвету.

Мария Константиновна дождалась, пока Цика убежит немного вперёд, и сказала таинственным голосом:

– А знаете ли вы, Ксения Михайловна, что Глеб Матвеев хочет идти с армией Колчака? Выбрал, так сказать, белую сторону?

Я не могла поверить услышанному. Представила маленького Глеба в плохой, латаной одежонке: как учили с ним таблицу деления и французские предлоги… Но почему же Костя мне о том не сказал?

Мария Константиновна пожала плечами. Мы дошли до косогора и норовили пройти вниз, спустившись к берегу пруда, как вдруг нас остановили солдаты.

– Здесь прохода больше нету, – сказал самый старший, усатый. – Вертайте назад, барыньки.

Цика спросил «дяденьку солдата»: почему нельзя ходить по косогору, как делали раньше? Но усатый мальчику не ответил, а сам словно бы с какой-то досадой обернулся на бледно-розовый особняк, стоявший поодаль и обнесённый высоким, явно что недавно сделанным забором.

На обратной дороге видели сваленное дерево, которое хозяева ещё не успели пустить на дрова. Я долго не могла от него отойти, так что Мария Константиновна начала терять терпение. Но я просто оторвать взгляда не могла от обрубленных ветвей этого несчастного дерева – точнее, от следов, что от них остались. Свежие ещё как бы кровоточили, а старые, которые дерево утратило прежде, совсем заросли и выглядели как зеркала или картины, которые поставили лицом к стене.

Монохром

Екатеринбург, март 2000 г.

Старый дневник Ксаны

Сильнее всего во Франции я скучала по Андрюше, маме, русскому языку – и Ксеничкиным дневникам. Не перечитывала их с самого детства, и так вдруг мне захотелось снова коснуться этих ветхих тетрадей! Точно так хочется дотронуться до замшелого ствола какого-нибудь дерева (он зелёный, как бильярдное сукно, а на ощупь – шелковистый). Или до щеки человека, которого любишь, но он об этом ещё не знает…

Романтическое у меня сегодня настроение, как видите, и этому есть причина, но обо всём по порядку. Живу я, разумеется, дома у мамы, хотя это довольно странно после стольких лет самостоятельной жизни в Париже. Очень непривычно, например, что она готовит мне завтрак и гладит всю одежду, включая носки и джинсы! Я раньше спорила, что не надо тратить на эту ерунду время и силы, а теперь, после Димкиной смерти, молчу: если ей так хочется, пусть делает.

Мама больше месяца принимала таблетки, которые ей прописали в клинике неврозов. От них маме вначале стало намного хуже, она по-прежнему не могла спать, а потом всё стало исправляться: она даже заговорила о том, что поедет в свой Медный сад, как потеплеет. Но только я обрадовалась – ну надо же, как продвинулась медицина! – как вдруг однажды утром мама взяла и выбросила все оставшиеся таблетки в мусорное ведро вместе с рецептом, изорванным в мелкие клочки.