– Для меня?
– Ну, в общем, для меня, но я хочу отдать его тебе! Он ярко-оранжевый.
– Ой, спасибо! Но я не смогу его принять…
Саботаж был непреклонен:
– Прошу тебя… это ведь подарок…
– Но что ты скажешь маме?
– Ничего страшного. Она знает, как много ты для меня значишь. – И он густо покраснел.
Лейла сдалась, хотя прекрасно знала, что отец будет недоволен.
Принести хулахуп домой так, чтобы этого никто не заметил, – задача не из легких. Он не поместился бы ни в сумке, ни под одеждой. Лейла думала зарыть его под листьями в саду на несколько дней, но этот план был не слишком надежным. В конце концов она вкатила его через кухонную дверь, когда там никого не было, и быстро промчалась с ним в ванную. Там, перед зеркалом, она попробовала покрутить пластиковое кольцо так же, как американская модель. Это оказалось сложнее, чем она думала. Придется потренироваться.
Из музыкальной шкатулки собственного сознания Лейла выбрала песню Элвиса Пресли, певшего о любви на языке, которого девочка совершенно не понимала. «Tritme-nayz. Don-kiz-me-wans-kiz-me-twayz». Поначалу она не собиралась танцевать, но разве можно было воспротивиться Элвису в розовом пиджаке и желтых брюках? Эти цвета, такие необычные в их городе, особенно применительно к мужчинам, казались вызывающими, словно флаг бунтующей армии.
Лейла открыла шкафчик, где мама и тетя хранили свои туалетные принадлежности. Там среди пузырьков с таблетками и тюбиков с кремом покоилось сокровище – помада. Ярко-вишневая. Она щедро намазала ею губы и щеки. Девочка в зеркале выглядела совершенно чужой, словно смотрела сквозь замерзшее окно. В этом отражении Лейла на мгновение узрела некое подобие будущей себя. Она попыталась разглядеть, счастлива ли эта женщина, такая знакомая и невероятно далекая, однако образ испарился без следа, словно утренняя роса с зеленого листа.
Лейлу никто бы и не увидел, если бы не тетя, которая пылесосила ковровую дорожку в коридоре. Иначе Лейла услышала бы тяжелые шаги баба́.
Отец орал на нее – его рот стянуло, словно верхнюю часть мешка для обуви. Эхо его крика отлетало от пола, где всего несколько секунд назад Элвис демонстрировал свои характерные танцевальные движения. Баба́ сердито глядел на дочь с разочарованным выражением, которое стало таким привычным в последнее время.
– Чем это ты тут занимаешься? Скажи мне, откуда у тебя это кольцо?
– Это подарок.
– От кого?
– От друга, баба́. Ничего такого.
– Правда? Посмотри на себя – разве это моя дочь? Я тебя не узнаю́. Мы старались воспитать тебя приличным человеком. Поверить не могу, что ты ведешь себя как… шлюха! Ты что, такой хочешь вырасти? Чертовой шлюхой?
Грубое и резкое слово, которое он словно выплюнул в воздух, дрожью прошло по телу Лейлы. Она раньше его не слышала.
С того момента девочка больше никогда не видела хулахупа – ей было интересно узнать, что с ним сделал баба́, но спросить не решалась. Неужели он выбросил его вместе с мусором? А может, подарил кому-то? Или зарыл его где-то, превратив в очередной призрак, которых, как все чаще подозревала Лейла, в этом доме и без того было много?
Вот так круг – фигура, обозначавшая заточение для старого езида и свободу для американской модели, – стал печальным символом для девочки из восточного города.
Сентябрь 1963 года. Посоветовавшись со своим шейхом, баба́ решил так: если Лейла перестала слушаться, лучше оставить ее дома, пока она не выйдет замуж. Это решение было принято, несмотря на ее протесты. Пусть начинался новый учебный год и окончание школы не за горами, Лейлу оторвали от учебы.
В четверг днем Лейла и Саботаж в последний раз шли из школы домой. Мальчик плелся чуть позади нее с убитым видом, перекосившись от отчаяния, сунув руки в карманы. Ногой он то и дело пинал по дороге камушки, на его плечах болтался рюкзак.
Дойдя до дома Лейлы, они остановились у калитки. Некоторое время оба молчали.
– Нам пора прощаться, – сказала Лейла.
За лето она немножко прибавила в весе, и ее щеки слегка округлились.
Саботаж потер лоб:
– Я попрошу маму, чтобы она поговорила с твоим отцом.
– Пожалуйста, не надо. Баба́ это не понравится.
– Мне все равно. Он поступает с тобой несправедливо. – Голос Синана дрогнул.
Лейла отвернулась, потому что не могла видеть его слезы.
– Если ты больше не пойдешь в школу, я тоже не пойду, – сказал Саботаж.
– Не говори глупостей. И пожалуйста, не рассказывай об этом маме. Баба́ не будет ей рад. Ты ведь знаешь, они не ладят.
– А если я сам поговорю с твоими родителями?
Лейла улыбнулась, представив себе, сколько сил понадобится на это ее неразговорчивому другу и как непросто было ему предложить это.
– Поверь мне, от этого ничего не изменится. Хотя я очень тебе благодарна… правда.
У нее вдруг скрутило живот, и на мгновение она ощутила настоящие дурноту и дрожь, словно решимость, которая вела ее вперед с самого утра, вдруг улетучилась. Чувствуя себя в эмоциональной западне, Лейла всегда начинала действовать быстро, не желая продлевать муки.
– Ладно, мне надо идти. Еще увидимся.
Синан покачал головой. Юные неженатые люди противоположных полов могли видеться только в школе. И больше нигде.
– Мы найдем способ, – произнесла она, почувствовав его сомнения. Она слегка чмокнула его в щеку. – Ну же, улыбнись. Удачи!
Не оглядываясь, она помчалась прочь. Саботаж, который резко вытянулся вверх за последние месяцы и с трудом привыкал к новому росту, простоял без движения целую бесконечную минуту. Затем, сам не зная зачем, начал запихивать себе в карманы камушки, а потом и камни – все крупнее и крупнее, – ощущая, как усиливается тяжесть.
А Лейла тем временем отправилась прямиком в сад и уселась там под яблоней, которую они с тетей украшали полосками шелка и атласа. Балеринами. На верхних ветках до сих пор были видны полоски ткани, полощущиеся на легком ветерке. Она положила руку на теплую почву и попыталась ни о чем не думать. Потом сгребла в ладонь земли, сунула в рот и медленно пожевала. В горле стало кисло. Она загребла еще земли и на этот раз проглотила ее быстрее.
Через несколько минут Лейла вошла в дом. Она бросила свой рюкзак на кухонный стул, не обратив внимания на то, что за ней внимательно наблюдает тетя, кипятившая молоко для приготовления йогурта.
– Что ты ела? – спросила тетя.
Наклонив голову, Лейла облизнула уголки рта. Кончиком языка она дотронулась до крупинок почвы, застрявших между зубами.
– Пойди сюда. Открой рот. Я посмотрю.
Лейла послушалась.
Глаза тети сначала сузились, а затем округлились.
– Это… земля? – (Лейла не ответила.) – Ты ешь землю? Боже мой, зачем ты это делаешь?
Лейла не знала, что ответить. Сама она не задавалась этим вопросом. Она задумалась, и у нее родилась идея.
– Помнишь, однажды ты рассказывала о женщине из своей деревни? Ты говорила, что она ела песок, колотое стекло… даже гравий.
– Да, но эта бедная крестьянка была беременна… – запинаясь, произнесла тетя.
Прищурившись, она поглядела на Лейлу, так же она разглядывала рубашки, которые гладила, разыскивая пропущенные складки.
Лейла пожала плечами. Ее охватила новая разновидность равнодушия – прежде неведомое ей онемение, ей казалось, что теперь вряд ли что-то имеет большое значение, да и вряд ли имело раньше.
– Возможно, я тоже.
В действительности она понятия не имела, как поначалу проявляется беременность. Одна из отрицательных сторон отсутствия подруг или старших сестер. Спросить было не у кого. Она подумывала проконсультироваться у Дамы Фармацевта и даже несколько раз пыталась поднять этот вопрос, но, когда наступал подходящий момент, смелости не хватало.
Тетино лицо побелело. Однако она все равно решила не придавать большого значения этим словам.
– Дорогая, я тебя уверяю: чтобы такое случилось, нужно узнать мужское тело. Нельзя забеременеть, просто прикоснувшись к дереву.
Лейла небрежно кивнула. Она налила себе стакан воды и, прежде чем пить, прополоскала рот. Отставив стакан в сторону, она произнесла тихим бесстрастным голосом:
– Но я… я прекрасно знаю мужское тело.
Тетины брови поползли вверх.
– О чем это ты?
– Ну то есть дядю можно считать мужчиной? – спросила Лейла, словно обращаясь к стакану.
Тетя замерла. Молоко медленно поднималось в медной кастрюльке. Лейла подошла к плите и выключила конфорку.
На следующий день баба́ выразил желание поговорить с ней. Они сели на кухне, у того самого стола, где он учил ее молитвам на арабском и рассказывал о черном и синем ангелах, которые придут навестить ее в могиле.
– Твоя тетя рассказала мне кое-что очень неприятное… – Баба́ запнулся.
Лейла хранила молчание, пряча трясущиеся руки под столом.
– Ты ела землю. Никогда больше так не делай. У тебя заведутся червяки, слышишь? – Подбородок баба́ скосился чуть в сторону, зубы сжались так, словно он решил разгрызть нечто невидимое. – И нельзя ничего придумывать.
– Я ничего не придумываю.
В пепельном свете, падавшем из окна, баба́ казался старше и как-то меньше, чем обычно. Он пристально и мрачно разглядывал дочь.
– Иногда разум шутит с нами.
– Если не веришь, отведи меня к врачу.
Отчаяние мелькнуло на его лице, а затем снова сменилось жесткостью – еще более явной.
– К врачу? Чтобы об этом узнал весь город? Ни за что! Разве ты не понимаешь? Об этом нельзя говорить с чужими людьми. Предоставь это мне. – Затем он добавил, слишком быстро, словно оглашая заученный ранее ответ: – Это семейная проблема, и мы найдем решение внутри семьи.
Спустя два дня они снова оказались у кухонного стола, на этот раз с ними сидели мама и тетя, сжимая в руках платки, глаза у них покраснели и опухли от слез. Тем утром обе женщины расспрашивали Лейлу о месячных. Лейла, которая последние два месяца не замечала крови, усталым и убитым тоном рассказала им, что кровь у нее пошла накануне утром, но на этот раз как-то странно: чересчур сильно и болезненно, с каждым движением в нее словно изнутри вонзалась иголка, она даже не могла дышать.
Мама, похоже, втайне обрадовалась, услышав это, и быстро сменила тему, а тетя пристально и очень печально посмотрела на Лейлу, понимая, что это выкидыш, похожий на ее собственный.
– Это пройдет, – тихо пробормотала она. – Это скоро закончится.
Так с Лейлой впервые за долгие годы поговорили о тайнах женского тела.
Затем, стараясь говорить как можно короче, мама сказала, что больше ей не нужно бояться беременности и что так гораздо лучше, нет худа без добра, все забудут об этом и больше не станут упоминать, разве что в молитвах, когда станут благодарить Аллаха за Его милосердное вмешательство в эту историю в последнюю минуту.
– Я поговорил с братом, – сказал баба́ на следующий день. – Он понимает, что ты еще юная… и запуталась.
– Я не запуталась. – Лейла разглядывала скатерть, водила пальцем по сложно перевитой вышивке.
– Он рассказал мне о мальчике, с которым ты виделась в школе. Мы были в полном неведении, но, оказывается, об этом все говорили. Боже мой, сын фармацевта! Я никогда не любил эту подлую и холодную женщину. Мне следовало бы знать. Какова мать, таков и сынок.
Лейла ощутила, как горят ее щеки.
– Ты имеешь в виду Саботажа… Синана? Оставь его в покое. Он мой друг. Мой единственный друг. Он добрый мальчик. А дядя врет!
– Прекрати. Ты должна уважать старших.
– Почему ты не веришь мне – своей дочери? – Силы покинули ее.
Баба́ откашлялся.
– Давайте успокоимся. Мы должны по-умному справиться с этой ситуацией. У нас был семейный совет. Твой кузен Толга – хороший мальчик. Он согласился жениться на тебе. У вас будет помолвка…
– Что?
Толга – ребенок, ночевавший тем летом в той же комнате. Пока он спал в своей колыбельке, его отец ночами рисовал круги на ее животе. Теперь этого мальчика семейные старейшины выбрали ей в мужья.
– Мы знаем, он моложе тебя, – сказала мама, – но в этом нет ничего страшного. Мы объявим о помолвке, чтобы все знали, что вы предназначены друг для друга.
– Да, так мы заткнем все злобные рты, – продолжил баба́, – а потом у вас будет религиозная свадьба. Через несколько лет ты сможешь выйти замуж официально. В глазах Аллаха достаточно и религиозной свадьбы.
– Как тебе удается смотреть глазами Аллаха? – спросила Лейла куда спокойнее, чем было у нее на душе. – Мне всегда было интересно.
Баба́ положил ей руку на плечо:
– Я знаю, что ты встревожена. Но теперь тревожиться не о чем.
– Я если я откажусь выходить за Толгу?
– Ты этого не сделаешь, – сказал баба́, и его лицо напряглось.
– А ты? – С широко раскрытыми глазами Лейла повернулась к тете. – Ты веришь мне? Потому что я поверила тебе тогда, помнишь?
В то мгновение Лейла думала, что тетя кивнет – достаточно было бы и самого слабого движения, – но Бинназ не сделала этого.
– Все мы любим тебя, Лэйлочка, – вместо этого сказала она. – Мы хотим, чтобы наша жизнь вернулась в нормальное русло. Твой отец все наладит.
– Все наладит?
– Не груби тете! – одернул ее баба́.
– Какой еще тете? Я думала, она моя мать. Да или нет? – (Никто не ответил.) – В этом доме все лгут и притворяются. Наша жизнь никогда не была нормальной. Мы не нормальная семья. Почему вы все время играете роли?
– Хватит, Лэйла! – нахмурившись, сказала мама. – Мы все пытаемся помочь тебе.
– Я так не думаю, – медленно произнесла Лейла. – Я думаю, вы пытаетесь спасти дядю.
Ее сердце рвалось из груди. Все эти годы она страшилась того, что может случиться, если она расскажет отцу о происходившем за закрытыми дверями. Она была убеждена, что он никогда не поверит ей, ведь он так любит своего брата. Но теперь внутри щемило. На самом деле баба́ поверил ей. Именно поэтому он не ворвался в дом к Даме Фармацевту, дрожа от ярости и негодования, и не потребовал, чтобы ее сын женился на его поруганной дочери. Именно поэтому он действовал тихо, в семейных рамках. Баба́ знал, кто говорил правду, а кто врал.
Ноябрь 1963 года. Ближе к концу месяца Таркан серьезно заболел. Его грипп превратился в пневмонию, однако врач сказал, что в действительности у него слабое сердце. Свадебные хлопоты отложили. Тетя была вне себя от волнения. Как и Лейла, хотя охватившее ее онемение лишь только усугубилось с течением времени и ей было невероятно тяжело показывать свои эмоции.
Часто приходила жена дяди, предлагая помощь, принося домашнюю еду – жаркое и подносы с пахлавой, словно в дом скорби. Порой Лейла ловила на себе пристальные взгляды женщины, которые выражали нечто вроде жалости. Сам дядя не показывался. Лейла так и не узнала, кто так решил – он сам или баба́.
В день, когда умер Таркан, они широко распахнули все окна в доме, чтобы его душа поменялась местами со светом, а его дыхание стало воздухом, а то, что осталось от него, улетело с миром. Словно пойманная бабочка, подумала Лейла. Именно так жил ее брат среди них. Она опасалась, что все они бросили этого чудесного ребенка – один за другим, включая ее саму, особенно ее саму.
В тот же вечер, когда еще было совсем светло, Лейла ушла из дома. Она уже давно собиралась это сделать, поэтому, когда наступил удобный момент, она сделала это быстро, мысли беспорядочно крутились у нее в голове, и она опасалась: если задержаться даже на секунду, храбрость покинет ее. Поэтому она ушла, даже не задумавшись, даже не моргнув. Только не через кухонную дверь. В кухне сидели все: родственники и соседи, мужчины и женщины, представители противоположных полов могли безнаказанно общаться только во время свадеб или похорон. Голоса гостей стихли, когда имам начал читать суру Аль-Фатиха: «Веди нас прямым путем, путем тех, кого Ты облагодетельствовал, не тех, на кого пал гнев, и не заблудших».
Лейла прошла в переднюю часть дома и открыла главную дверь, тяжелую и прочную, с литыми засовами и железными цепями, которые были до странности легкими на ощупь. В ее сумке лежало четыре крутых яйца и десяток зимних яблок. Она направилась прямиком к дому Дамы Фармацевта, но войти в него не решилась. Она немного побродила вокруг, неторопливо прошлась по старому кладбищу за аптекой, читая имена умерших на могильных камнях и задумываясь о том, какую жизнь они прожили, и ждала, когда ее друг вернется из школы.
Деньги, которые ей нужно было потратить на автобусный билет, Синан украл у мамы.
– Ты уверена? – то и дело спрашивал парнишка, провожая ее на автобусную станцию. – Стамбул огромный. Ты там никого не знаешь. Оставайся в Ване.
– Зачем? Мне тут больше нечего делать.
На его лице вспыхнула боль, которую Лейла заметила слишком поздно.
– Я не имею в виду тебя. Тебя мне будет ужасно не хватать.
– Мне тебя тоже, – сказал он; его верхнюю губу уже затемнял легкий пушок.
Бутуз испарился. В последнее время Синан похудел, его круглое лицо как-то осунулось, а скулы стали более заметны. В какой-то момент он собрался было сказать что-то еще, но смелость прошла, и он отвел взгляд.
– Слушай, я буду писать тебе каждую неделю, – пообещала Лейла. – Мы увидимся снова.
– Может, здесь тебе будет безопаснее?
Лейла не произнесла этого вслух, но где-то в глубине ее души отозвались слова, которые, как ей казалось, она уже где-то слышала: «Даже несмотря на то, что здесь безопасно, как ты считаешь, это не значит, что место подходящее».
В автобусе пахло дизелем, лимонным одеколоном и усталостью. Сидевший перед ней пассажир читал газету. Когда Лейла увидела новости на первой полосе, ее глаза округлились: совершено покушение на президента Америки, человека с лучезарной улыбкой. В газете были фотографии его самого и его красавицы-жены в шляпке-таблетке – всего за минуту до первого выстрела они ехали в автоколонне и махали толпе. Лейле хотелось прочитать побольше, но свет вскоре выключили. Она вынула из сумки яйцо, очистила его и потихоньку съела. Потом время замедлилось, и ее веки сомкнулись.
Лейла настолько ни о чем тогда не знала и не подозревала, что и впрямь считала: она справится со Стамбулом и победит мегаполис в игре, где действуют лишь его собственные правила. Однако она не была Давидом, а Стамбул – Голиафом. Никто не молился о том, чтобы она выиграла, и ей не к кому было обратиться в случае поражения. Там все мгновенно и запросто исчезало. Это она поняла в момент прибытия. Пока она умывалась в туалете на автобусной станции, кто-то украл ее сумку. В одну секунду Лейла лишилась половины своих денег, оставшихся яблок и браслета – того самого, который поднял вверх ее младший брат на церемонии в честь прорезывания зубов.
Пока она сидела на ящике возле туалета, собираясь с мыслями, к ней подошел техник с мочалкой и ведром моющего средства. Он показался ей вежливым и отзывчивым и, узнав о ее обстоятельствах, предложил помощь. Лейла может несколько месяцев пожить у его тети. Она недавно ушла на пенсию и больше не работает кассиршей в магазине, к тому же она стара, одинока и нуждается в компании.
– Я не сомневаюсь, что она хорошая, но мне нужно найти собственный угол, – ответила Лейла.
– Конечно, я понимаю, – улыбнулся молодой человек.
Он дал ей название ближайшего хостела, где было чисто и безопасно, и пожелал удачи.
Когда начала сгущаться тьма и, казалось, небо решило сомкнуться вокруг нее, Лейла все-таки добралась до хостела, ветхого здания в переулочке, которое давным-давно не красили и не мыли, а может, и вовсе никогда этого не делали. Она не поняла, что молодой человек последовал за ней.
Оказавшись внутри, Лейла двинулась в угол помещения мимо нескольких заляпанных и облупившихся стульев и доски с объявлениями, обклеенной устаревшими сообщениями, и подошла к сухопарому немногословному человеку, сидевшему за шатким столом на козлах, который заменял стойку администратора, позади него на плесневелой стене с нумерованных крючков свисали ключи.
Уже в комнате, вся на нервах, Лейла задвинула дверь шкафом. Постельное белье, желтое, словно старая газета, пахло затхлостью. Она расстелила на кровати свою куртку и легла прямо в одежде. Лейла так утомилась, что заснула куда раньше, чем думала. Уже поздней ночью она проснулась от какого-то звука. Кто-то крутил ручку ее двери со стороны коридора, пытаясь проникнуть внутрь.
– Кто там? – закричала Лейла.
В коридоре послышались шаги. Размеренные, неторопливые. После этого она уже не смогла заснуть, прислушиваясь к каждому звуку. Утром она вернулась на автобусную станцию, единственное знакомое место в городе. Молодой человек был там – он разносил водителям воду с грациозностью спортсмена.
На этот раз она приняла его предложение.
Тетя, женщина средних лет с пронзительным голосом и такой бледной кожей, что под ней были видны вены, накормила ее и дала ей хорошую одежду, даже слишком красивую, настаивая, что девушка должна «усовершенствовать свои активы», раз уж на следующей неделе она решила ходить по собеседованиям в поисках работы.
Первые дни прошли легко и радостно. Открытое и ищущее, сердце Лейлы было крайне уязвимым, а потому, пусть даже она отказывалась признаться в этом самой себе, она попала под обаяние молодого человека и его заученной привлекательности. Ее охватило нечто напоминавшее облегчение – наконец-то она может поговорить хоть с кем-то! – иначе ни за что не рассказала бы ему о том, что случилось в Ване.
– Тебе нельзя возвращаться домой, это понятно, – сказал он. – Видишь ли, я знал девушек вроде тебя в основном из поганых городишек. Некоторым тут повезло – они нашли где жить, а некоторым нет. Оставайся со мной, если хватает ума, не то Стамбул задавит тебя.
В его интонации сквозило нечто пугающее, сдерживаемая злость, которая, как она теперь понимала, глубоко засела у него внутри, тяжелая и жесткая, словно камень. Втайне Лейла решила тут же покинуть этот дом.
Молодой человек чувствовал ее неловкость. Он прекрасно это умел – замечать чужие тревоги.
– Мы поговорим потом, – сказал он. – Не стоит слишком уж беспокоиться.
Именно эти мужчина и женщина, которая была ему вовсе не тетя, а деловой партнер, в ту же ночь продали Лейлу какому-то незнакомцу, а потом, на той же неделе, – еще нескольким. В ее крови, во всех ее напитках был алкоголь, бесконечный алкоголь, от нее пахло спиртным. Лейлу заставляли много пить, чтобы она мало помнила. Теперь она видела то, чего не замечала раньше: на дверях здесь висели замки, окна были плотно закрыты, Стамбул же, как оказалось, вовсе не город возможностей, а город шрамов. Едва начавшись, падение все ускорялось, словно это была вода, которую засасывало в слив. Мужчины, приходившие в этот дом, были разных возрастов, занимались малооплачиваемым неквалифицированным трудом, и почти у каждого была семья. Они были отцами, мужьями, братьями… У некоторых были дочери ее возраста.
Когда ей впервые удалось позвонить домой, она с трудом сдерживала дрожь в руках. Теперь новая жизнь так поглотила Лейлу, что ей даже позволяли гулять неподалеку от дома, – никто не сомневался, что идти ей больше некуда. Накануне ночью шел дождь, и на тротуарах появились улитки, впитывавшие тот же влажный воздух, от которого она задыхалась. Лейла стояла перед зданием почты, стараясь отыскать в карманах сигарету, и зажигалка тряслась в ее кулаке.
В конце концов решившись войти, она сказала оператору, что хочет сделать звонок за счет абонента, и понадеялась, что ее родные согласятся заплатить. Они согласились. Ожидая, пока мама или тетя возьмет трубку, Лейла даже не знала, с кем из них ей бы хотелось поговорить сначала, она попыталась представить, что сейчас делает каждая из них. Ответили обе. Они расплакались, услышав ее голос. Она тоже заплакала. Где-то на заднем плане слышалось тиканье часов в коридоре – непоколебимый ритм стабильности, резко контрастирующий с окружающей неопределенностью. А потом настала тишина – глубокая, пронзительная, капающая. Они все глубже и глубже погружались в эту клейкую жидкость. Было ясно, что мама и тетя хотят, чтобы она чувствовала себя виноватой, и Лейла ощущала свою вину острее, чем они могли представить. А еще она понимала, что после ее отъезда мамино сердце сжалось, как кулак, да и тетя после смерти Таркана снова чувствовала себя плохо. Когда Лейла с тяжелым чувством поражения на душе повесила трубку, она прекрасно понимала: дороги назад нет и медленная смерть, которую она сейчас переживает, теперь и есть ее жизнь.
И все равно она продолжала звонить домой при малейшей возможности.
Однажды ответил баба́, который рано вернулся домой. Услышав ее голос, он резко ахнул и умолк. Лейла, остро ощутив, что впервые по-настоящему поймала его врасплох, лихорадочно искала нужные слова.
– Баба́, – произнесла она, не скрывая напряжения в голосе.
– Не зови меня так.
– Баба́… – повторила она.
– Ты осрамила нас, – тяжело дыша, произнес он. – Все судачат об этом за нашими спинами. Я больше не могу ходить в чайную. Я не могу зайти на почту. Даже в мечети со мной больше не разговаривают. На улице со мной не здороваются. Я словно призрак – меня никто не замечает. Я всегда считал: пусть у меня нет богатства, пусть я никогда не найду сокровищ и у меня даже нет сыновей, но по крайней мере у меня есть доброе имя. А теперь и его нет. Я изгой. Мой шейх сказал, что Аллах проклянет тебя и что я доживу до этого дня. Так я буду отомщен.
На окне замерли капли влаги. Она дотронулась до одной кончиком пальца, подержала секунду и отпустила, наблюдая за тем, как капля покатилась вниз. Где-то внутри пульсировала боль, но в какой части тела, определить было сложно.
– Не звони нам больше, – сказал он. – А если позвонишь, мы скажем оператору, что не станем принимать звонок. У нас нет дочери по имени Лэйла. Ты не заслужила этого имени – Лэйла Афифа Камила.
Когда Лейлу впервые арестовали и засунули в фургончик к нескольким другим женщинам, она сжала ладони вместе и сосредоточилась на кусочке неба, видневшемся между прутьями оконной решетки. Еще хуже, чем с ними обращались в полицейском участке, обычно оказывался последующий осмотр в венерологической больнице Стамбула – месте, которое она посещала регулярно в течение многих лет. Ей выдали новое удостоверение, на котором аккуратными колонками были написаны даты ее осмотров. Если бы она пропустила хотя бы один, ее тут же задержали бы. И тогда пришлось бы провести остаток ночи в тюрьме, а затем вернуться во все ту же больницу и снова сдать анализ на те же заболевания.
Туда-сюда – из полицейского участка в больницу, а потом обратно.
Шлюшкин пинг-понг – так называли это проститутки.
Во время вот такого визита в больницу Лейла познакомилась с женщиной, которая стала ее первым лучшим другом в Стамбуле. Юная и тонкая африканка по имени Джамиля. У нее были круглые и до невероятности яркие глаза с полупрозрачными веками и волосы, стянутые в кукурузные рядки, ее запястья казались до ужаса тонкими, к тому же они были испещрены красными отметинами, которые она пыталась скрыть с помощью многочисленных браслетов. Джамиля была иностранкой и, как все иностранки, носила с собой ауру далеких земель. До этого они виделись много раз, но никогда не говорили друг другу ничего, кроме приветствий. Однако к тому времени Лейла уже выучила, что женщины, пойманные в разных уголках города – и местные, и не местные, – принадлежали к племенам невидимок. Членам различных племен общаться было не положено.
Каждый раз, когда они обе попадали на осмотр, девушки садились на скамьи, стоявшие по всей длине коридора, в котором так разило антисептиком, что привкус его ощущался даже во рту. Турецкие проститутки сидели по одну сторону коридора, а иностранки – по другую. Поскольку женщин вызывали в кабинет для осмотра по одной, ждать приходилось невыносимо долго. Зимой они засовывали ладони под мышки и разговаривали вполголоса – берегли энергию на предстоящий день. Это отделение больницы, которого старались избегать другие пациенты и персонал, никогда нормально не отапливалось. Летом женщины могли лениво разваливаться, ковырять болячки, убивать комаров, жаловаться на жару. Они снимали туфли, массировали усталые ноги, и в воздух проникал слабый характерный запах, становившийся все интенсивнее. Иногда кто-нибудь из турецких проституток отпускал резкое замечание в адрес врачей, сестер или кого-нибудь на противоположной скамье, в адрес иностранок, захватчиц, и поднимался хохот – правда, совсем недобрый. В таком тесном помещении враждебность возникала и начинала перемещаться со скоростью электрического разряда, но и исчезала она тоже мгновенно. Местные особенно недолюбливали африканок, которых обвиняли в том, что они отнимают у турчанок работу.
В тот вечер Лейла посмотрела на юную чернокожую женщину, сидевшую напротив нее, и ничего чуждого в ней не заметила. Вместо этого она увидела ее плетеный браслет и вспомнила свой – тот, что потеряла. Женщина пришила этот талисман к внутренней стороне своего кардигана. Вспомнив обо всех талисманах, которые ничуть ей не помогли, Лейла отметила про себя, как чернокожая прижимает к груди рюкзачок – словно ее вот-вот выкинут отсюда, пусть даже и не из страны, а в ее манере поведения она узнала себя и уже привычное одиночество.
У Лейлы возникло странное чувство, что с таким же успехом она могла бы смотреть на свое собственное отражение.
– У тебя красивый браслет. – Лейла указала на него подбородком.
Медленно, почти незаметно другая женщина подняла голову и направила на Лейлу свой прямой взгляд. Пусть она ничего не ответила, однако выражение ее лица осталось спокойным, что заставило Лейлу продолжить разговор.
– У меня был почти такой же, – подавшись вперед, произнесла Лейла. – Я потеряла его, когда приехала в Стамбул.
В коридоре повисла тишина, и одна из местных проституток выдала непристойный комментарий, другие захихикали. Лейла, уже начавшая жалеть, что заговорила с темнокожей, опустила глаза и погрузилась в собственные мысли.
– Я сама делаю… – проговорила женщина, когда уже все решили, что она никогда не откроет рта. Она говорила протяжным вымученным шепотом, немного хрипловатым, и на ломаном турецком. – Для всех разные.
– Ты выбираешь цвет для каждого в отдельности? – заинтересовавшись, спросила Лейла. – Здорово! А как ты понимаешь, какой надо выбрать?
– Смотрю.
С тех пор во время каждой новой встречи они перебрасывались всего несколькими словами, делились какой-нибудь мелочью, когда слов не хватало, пустоты заполняли жесты. А потом, как-то днем, спустя месяцы после их первого разговора, Джамиля потянулась к соседке с противоположной скамьи, словно ломая невидимую стену, и опустила что-то очень легкое Лейле в ладонь.
Это был плетеный браслет – сиренево-голубой, вересковый и темно-вишневый в оттенках пурпурного.
– Это мне? – тихо спросила Лейла.
– Да, твои цвета, – кивнула темнокожая.
Джамиля, женщина, способная заглядывать в человеческие души, замечая в них то, что ей было нужно, так открывала людям свое сердце.
Джамиля – одна из пяти.
История Джамили
Джамиля родилась в Сомали в семье отца-мусульманина и матери-христианки. Раннее детство она провела в блаженной свободе, хотя осознала это лишь спустя много лет, когда уже повзрослела. Как-то мама сказала ей, что детство – большая синяя волна, поднимающая тебя вверх, несущая вперед, но исчезающая из виду, как только ты начинаешь думать, что так будет всегда. За ней нельзя побежать, и вернуть ее тоже нельзя. Однако, прежде чем исчезнуть, волна оставляет тебе подарок на берегу – раковину рапаны. У нее внутри хранятся звуки детства. И даже теперь, если закрыть глаза и внимательно прислушаться, Джамиля могла уловить эти звуки: хохот младших братьев и сестер, папины слова, когда он нарушил пост и съел три финика, пение мамы, которая готовила еду, треск вечернего костра, шорох листов акации, стоявшей неподалеку от дома…
Могадишо, Белая жемчужина Индийского океана. Под ясным небом приходилось прикрывать рукой глаза, чтобы увидеть чуть в стороне ветхие жилища, их присутствие столь же случайно, сколь наличие земли и коряг, из которых их выстроили. Тогда бедность ее не беспокоила. Целыми днями ничего не происходило, а мечты были столь же легкими и сладкими, как мед, который она намазывала на свою лепешку. А потом мама, ее обожаемая мама умерла от рака после долгого мучительного увядания – оно, правда, ни разу, до самого конца, не затуманило ее улыбки. Ее отец, теперь превратившийся в тень человека, что был раньше, остался один с пятью детьми и был не готов к этому грузу. Его лицо потемнело, а потом то же случилось и с его сердцем. Старейшины семейства заставили его жениться снова – в этот раз на представительнице их религии.
Мачеха Джамили, тоже вдова, ревновала к призраку, упорно уничтожая все следы женщины, которую, как она считала, ей нужно заместить. Вскоре Джамиля, самая старшая дочь, стала ссориться с мачехой практически по любому поводу – начиная с того, какую одежду она носила или что ела, и заканчивая тем, как она говорила. Стремясь сохранить хоть какой-то покой в своей смущенной душе, девушка начала проводить больше времени на улице.
Однажды ноги сами понесли ее к старой маминой церкви – той, которую она почти перестала посещать, но не могла забыть окончательно. Особенно не раздумывая, Джамиля отворила высокую деревянную дверь и вошла внутрь, сразу ощутив аромат свечного воска и полированного дерева. У алтаря стоял священник в годах, рассказавший ей, какой мама была в детстве, задолго до того, как стала женой и матерью, и истории эти словно были из другой жизни.
Джамиля не собиралась снова идти в эту церковь, однако спустя неделю все же пришла. К семнадцати годам она стала частью паствы, приведя в ярость отца и сильно огорчив братьев и сестер. По ее личному мнению, она вовсе не делала выбор между двумя религиями Авраама, а просто-напросто пыталась удержать тонкую нить, соединявшую ее с мамой. Но никто больше не относился к этому так. Никто не простил ее.
Священник сказал, что ей не стоит грустить, так как теперь она обрела семью куда большую, семью верующих, однако, как Джамиля ни старалась, мир и покой, который ей обещали, так и не пришли. И снова она оказалась одна – без семьи и церкви.
Ей нужна была работа. Но работы не было, кроме нескольких мест, для которых у нее не хватало умений. Трущобы она раньше видела лишь издалека, но теперь они стали ее домом. Тем временем положение в стране менялось. Все ее друзья, отзываясь на слова Мохаммеда Сиада Барре – Большого Рта, – рассуждали об освобождении сомалийцев, живших под игом других народов. Великая страна Сомали. Они говорили, что готовы сражаться – и даже умереть – за нее. Джамиле казалось, что все, да и она сама, пытались убежать от настоящего, – она стремилась вернуться в детство, а ее друзья рвались к будущему, ненадежному, словно ползучие пески приморской пустыни.
Потом все изменилось в худшую сторону, и теперь на улицах стало небезопасно. Пахло горящими шинами, порохом. Противников режима арестовывали, используя оружие, сделанное в Советском Союзе. Тюрьмы – пережитки господства британцев и итальянцев – заполнялись мгновенно. Школы, правительственные здания и военные казармы на время превратили в застенки. Но всех арестованных разместить по-прежнему было негде. Даже части президентского дворца теперь отдали под тюрьмы.
Примерно в это время знакомая рассказала ей о каких-то фаренджи – иностранцах, которые разыскивают здоровых, трудолюбивых африканок, чтобы увезти в Стамбул. На неквалифицированную работу – домработниц, нянь, кухарок и так далее. Знакомая пояснила, что турецким семьям нравится сомалийская прислуга. Джамиля сочла это хорошей возможностью. Ее жизнь закрылась, словно дверь, и теперь она стремилась отыскать новую дверь и открыть ее. Тот, кто не объездил мир, слеп, подумала она.
В компании еще сорока с лишним человек, в основном женщин, она отправилась в Стамбул. После прибытия их выставили шеренгой и разделили на две группы. Джамиля заметила, что девушки помоложе, вроде нее, остались в стороне. Остальных вскоре увезли. Больше она не видела никого из них. Когда она поняла, что это сплошное надувательство – предлог привезти людей в качестве дешевой рабочей силы и для сексуальной эксплуатации, – бежать было уже поздно.
Африканцы приезжали в Стамбул со всех концов старого континента – из Танганьики, Судана, Уганды, Нигерии, Кении, Верхней Вольты, Эфиопии – все бежали от гражданской войны, религиозного насилия, политических беспорядков. За последние годы резко возросло количество беженцев. Среди них были студенты, различные специалисты, художники, журналисты, ученые… Но в газетах писали лишь о тех африканцах, которых, как и ее саму, незаконно ввезли в страну.
Дом в Тарлабаши. Диваны с истертой обивкой, обтрепанное постельное белье, превращенное в занавески, воздух, наполненный запахом подгоревшей картошки и жареного лука и чего-то терпкого, вроде незрелых грецких орехов. Ночами вызывали по нескольку женщин – заранее было неизвестно, каких именно. Каждые несколько недель в двери рвалась полиция, собирала их всех и везла в венерологическую больницу на осмотр.
Тех, кто оказывал сопротивление поработителям, запирали в подвале дома, таком темном и тесном, что помещаться в нем можно было, только присев на корточки. Хуже голода и боли в ногах был противоречивый страх за собственных мучителей: а вдруг с этими людьми что-то случится, ведь только они знают об их местонахождении? И как следствие, ужас за самих себя – что они могут остаться в этом месте навсегда.
– Так лошадей объезжают, – говорила одна из женщин. – Именно это делают с нами. Стоит только покорить нас, можно не сомневаться, что мы никуда не уйдем.
Однако Джамиля не переставала планировать побег. Как раз о нем она раздумывала, когда они с Лейлой встретились в больнице. Джамиля размышляла: а может, она все-таки не до конца объезженная лошадь – слишком напуганная, чтобы рвануть прочь, слишком измученная, чтобы решиться на что-то, но все еще помнящая сладкий вкус свободы и стремящаяся к ней всей душой?
Восемь минут
Прошло восемь минут – и Лейла вынула из своего архива следующее воспоминание: запах серной кислоты.
Март 1966 года. Лейла лежала на своей кровати на верхнем этаже здания, стоявшего на улице борделей, и листала глянцевый журнал, на обложке которого красовалась Софи Лорен. Она, в общем, не читала, потому что была занята собственными мыслями, но тут Гадкая Ма окликнула ее.
Лейла выронила журнал. Затем медленно поднялась с кровати и потянулась. Словно в трансе, она прошла по коридору и начала спускаться по лестнице, щеки у нее горели. Возле Гадкой Ма стоял клиент средних лет – он стоял вполоборота, изучая картину с желтыми нарциссами и цитрусовыми. Лейла узнала его сигару еще до того, как узнала лицо. Этого человека старались избегать все проститутки. Жестокий, подлый и постоянно сквернословивший, он несколько раз демонстрировал такую агрессию, что ему даже запретили посещать это заведение. Однако сегодня Гадкая Ма, похоже, простила его – в очередной раз. Лицо Лейлы превратилось в маску.
На мужчине был жилет цвета хаки с несколькими карманами. Именно эта деталь привлекла внимание Лейлы раньше остальных. Она подумала, что такая вещь может пригодиться разве что фотожурналисту или человеку, которому есть что скрывать. Что-то в его поведении напомнило Лейле о медузе, но не той, что плавает в море, а той, что сидит под стеклянным колпаком, – прозрачные щупальца теснятся в ограниченном пространстве. Казалось, его ничто не держит и его тело – пассивная масса, подчиняющаяся каким-то иным законам прочности, масса, способная в любой момент принять текучую форму.
Положив ладони на стол и подавшись вперед всем своим неимоверным корпусом, Гадкая Ма подмигнула посетителю:
– Вот она, мой паша, – Текила Лейла! Одна из самых лучших у меня.
– Ее так зовут? Почему вы ее так называете?
Он окинул Лейлу взглядом с головы до ног.
– Потому что она беспокойная, вот почему. Она спешит жить. А еще она жизнерадостная – жадно закусывает кислым или горьким, опрокидывая рюмки с текилой. Я сама ее так назвала.
Мужчина невесело рассмеялся:
– Тогда она прекрасно подойдет мне.
Наверху, в той же самой комнате, где всего несколько минут назад она рассматривала идеальную фигуру Софи Лорен в белом кружевном платье, Лейла сняла с себя одежду. Цветастую юбку и топик от бикини – розовую штуковину в рюшках, которую она ненавидела. Потом стянула чулки, но бархатные тапочки снимать не стала, словно в них она чувствовала себя безопаснее.
– Как ты думаешь, эта сучка следит за нами? – тихо пробормотал мужчина.
– Что? – Лейла удивленно посмотрела на него.
– Хозяйка снизу. Она наверняка следит за нами.
– Разумеется, нет.
– Посмотри, вон! – Он указал на щель в стене. – Видишь ее глаз? Видишь, как он двигается? Дьяволица!
– Там ничего нет.
Он прищурился – его взгляд заволокли ненависть и злость.
– Ты работаешь на нее, с чего я должен тебе верить? Ты служанка дьявола.
Внезапно Лейле стало страшно. Она сделала шаг назад, откуда-то из живота поднималась дурнота. Лейла понимала, что в этой комнате она осталась один на один с душевнобольным человеком.
– Шпионы следят за нами.
– Поверь, тут никого нет, – успокаивающим тоном произнесла Лейла.
– Заткнись! Глупая сучка, ты ничего не знаешь! – проревел он, а потом снова понизил голос: – Наш разговор записывают. Они повсюду развесили камеры.
Он принялся постукивать по своим карманам, а речь его превратилась в неразличимое бормотание. Он вынул небольшой пузырек. Когда мужчина вытащил пробку, она прозвучала словно сдерживаемый стон.
Лейла испугалась. В замешательстве она двинулась к нему, чтобы разглядеть содержимое бутылки, а потом передумала и попятилась назад, в сторону двери. Если бы не изящные тапочки, которые она так обожала, ей бы удалось сбежать быстрее. Она споткнулась, потеряла равновесие, и жидкость, которой он плеснул на нее всего секунду назад, угодила в спину.
Серная кислота. Он собирался вылить остаток ей в лицо, но Лейле удалось выскочить в коридор, пусть даже кислота сжигала ее плоть. Боль была ни с чем не сравнимая. Не в силах дышать, она прислонилась к стене, точно брошенная швабра. Голова кружилась, но все равно она из последних сил потащилась в сторону лестницы и там вцепилась в перила, чтобы не упасть. Когда наконец у нее получилось издать звук, яростный и одичалый, ее голос словно надломился, оглашая все комнаты борделя.
Там, куда пролилась серная кислота, на полу осталась дыра. После того как ее выпустили из больницы – рана так никогда и не зажила полностью, – Лейла часто посиживала возле этой дырки. Она водила пальцем по ее краям, ощупывая неопределенную форму и неровные границы, словно у них был какой-то общий секрет – у нее и половицы. Если долго смотреть на темную дырку, она начинает кружиться, словно вихрики на поверхности кофе с кардамоном. Это как тогда, когда ребенком она видела движущегося оленя на ковре, теперь она видела вращения кислотной дырки.
– Он мог бы попасть тебе в лицо, – сказала Гадкая Ма. – Ты в рубашке родилась.
Клиенты соглашались с этим мнением. Они говорили, мол, Лейле страшно повезло, что не пришлось прекратить работу из-за увечья. Теперь ее популярность увеличилась – спрос на нее значительно возрос. Она была проституткой с историей, и, похоже, мужчинам это нравилось.
После этого нападения количество полицейских на улице борделей возросло – примерно на две недели. Всю весну 1966 года насилие лишь усиливалось во всех уголках города: сталкивались политические группировки, кровь смывалась кровью, студентов убивали в университетских кампусах, плакаты на улицах становились все яростнее, их тон – более настойчивым, и вскоре дополнительных полицейских перевели куда-то еще.
Довольно долго после этого нападения Лейла изо всех сил старалась избегать других женщин, бо́льшая часть которых была старше. Они постоянно раздражали ее своими колючими словами и сардоническим юмором. Она давала сдачи, когда это было необходимо, обычно же предпочитала помалкивать. На этой улице женщины частенько страдали депрессией, разрушавшей их души так же, как огонь – древесину. Хотя никто никогда не употреблял этого слова. «Убогая» – так они говорили. Не о себе, а обо всем остальном. «Еда убогая. Сумма убогая. Ноги болят, это убогие туфли».
Только с одной женщиной Лейла любила поговорить. С арабкой неопределенного возраста, такой коротышкой, что ей приходилось покупать одежду в детских отделах. Ее звали Зейнаб-122, в зависимости от настроения она писала свое имя как Зайнаб, Зейнаб, Зайнеб, Зейнеп. Она заявляла, что способна написать свое имя 122 различными способами. Еще это число имело отношение к ее росту – ровно 122 сантиметра. Гном, Пигмей или Мальчик-с-пальчик – ее называли так или еще хуже. Она настолько устала оттого, что на нее глазеют и втайне – а то и открыто – задаются вопросом, какого же она роста, что в качестве вызова она добавила это число к своему имени. Ее предплечья были непропорциональны по отношению к телу, пальцы – пухлыми и очень короткими, а шеи почти не было. Широкий лоб, заячья губа и широко расставленные умные шиферно-серые глаза – вот самые заметные черты ее лица. Она бегло говорила по-турецки, но с гортанным акцентом, который выдавал ее происхождение.
Мытье полов, оттирание туалетов, уборка комнат пылесосом – Зейнаб-122 много работала, даже просто помогая проституткам в их нуждах. Все это было для нее нелегко, потому что у Зейнаб были не просто слишком короткие конечности, а еще и искривление позвоночника, из-за которого ей было тяжело даже подолгу стоять.
В свободное время Зейнаб-122 предсказывала судьбу, но лишь тем, кто ей нравился. Дважды в день она бессменно заваривала кофе для Лейлы. После того как та его выпивала, Зейнаб-122 разглядывала осадок на дне чашки, предпочитая говорить не о прошлом и не о будущем – только о настоящем. Она предсказывала лишь то, что произойдет в течение недели, в крайнем случае в течение нескольких месяцев. Однако как-то раз Зейнаб-122 нарушила собственное правило.
– Сегодня в твоей чашке полно сюрпризов. Я никогда не видела ничего подобного.
Они сидели на кровати бок о бок. На улице где-то в отдалении играла задорная мелодия, напомнившая Лейле о грузовичках с мороженым из ее детства.
– Смотри, орел сидит высоко на горе, – сказала Зейнаб-122, поворачивая чашку. – Вокруг его головы нимб. Хороший знак. А вон там ворон.
– И это плохой знак?
– Не обязательно. Это признак конфликта. – Зейнаб-122 еще раз повернула чашку. – Ах, боже мой! Ты должна взглянуть на это!
Лейла с любопытством подалась вперед и, прищурившись, начала разглядывать содержимое чашки. Но обнаружила лишь беспорядок из коричневых пятен.
– Ты познакомишься с кем-то. Высокий, стройный, красивый… – Зейнаб-122 говорила теперь быстрее, ее слова напоминали искры от костра. – Дорожка из цветов означает мощный роман. Он держит кольцо. О боже, ты выйдешь замуж!
Лейла выпрямила спину, осмотрела свою кисть. Ее глаза сузились, словно она смотрела на пылающее солнце вдалеке или на будущее, до которого дотянуться просто невозможно. Когда она снова заговорила, голос ее звучал тускло.
– Ты смеешься надо мной.
– Клянусь, нет!
Лейла колебалась. Если бы такое сказал кто-нибудь другой, она не задумываясь вышла бы из комнаты. Но эта женщина ни разу не сказала ничего плохого о других, пусть даже ее саму постоянно высмеивали.
Зейнаб-122 склонила голову набок, словно искала подходящие слова в турецком языке.
– Прости, если я говорила слишком взволнованно – не могла иначе. Ну то есть… много лет я не видела предсказания, в котором было бы столько надежды. Что вижу, то и говорю.
– Это просто кофе, – пожала плечами Лейла. – Дурацкий кофе.
Зейнаб-122 сняла очки, протерла их платком, а затем снова надела.
– Ты не веришь мне, ну и ладно.
Лейла сидела неподвижно, пристально глядя куда-то за пределы комнаты.
– Верить кому-то – это очень серьезно, – сказала она и на мгновение снова превратилась в девочку из Вана, которая стояла на кухне и смотрела, как женщина, давшая ей жизнь, шинкует салат и дождевых червяков. – Нельзя вот так просто говорить. Верить – значит сильно вкладываться.
Зейнаб-122 пристально посмотрела на нее – это был долгий любопытный взгляд.
– Что ж, тут не могу не согласиться. Так почему бы не принять мои слова всерьез? В один прекрасный день ты уйдешь отсюда в свадебном платье. Пусть эта мечта дает тебе силы.
– Мне не нужны мечты.
– Ничего глупее я от тебя не слышала, – ответила Зейнаб-122. – Всем нам нужны мечты, хабиби, дорогая моя. В один прекрасный день ты всех удивишь. Все будут говорить: «Смотрите, Лейла сдвигает горы! Сначала она перешла из одного борделя в другой, у нее достало смелости, чтобы уйти от ужасной хозяйки. А теперь она и вовсе уходит с улицы. Какая женщина!» После того как ты уйдешь, о тебе будут говорить еще долго. Ты всем подаришь надежду.
Лейла набрала воздуха в легкие, но так ничего и не сказала.
– И когда настанет этот день, мне бы очень хотелось, чтобы ты прихватила меня с собой. Давай уйдем вместе. К тому же тебе понадобится человек для несения шлейфа. Он будет длинный.
Помимо собственной воли Лейла не смогла сдержаться, и тень улыбки тронула уголки ее губ.
– Когда я училась в школе… ну, в Ване… я видела фотографии принцессы-невесты. Боже, она была великолепна! У нее было невероятно красивое платье, а шлейф тянулся на двести пятьдесят футов, представляешь?
Зейнаб-122 двинулась к раковине. Она встала на цыпочки и включила воду. Это она знала от своего учителя: если кофейные частички сообщают хорошие новости, их тут же надо смыть. Иначе судьба наступит на них и все разворошит, как это часто бывает. Она медленно вытерла чашку и поставила ее на подоконник.
– Она была похожа на ангела. И стояла там, перед своим дворцом, – продолжала Лейла. – Саботаж вырезал фотографию и отдал мне на хранение.
– Кто такой Саботаж? – спросила Зейнаб-122.
– Ох… – Лицо у Лейлы помрачнело. – Он был мне очень близким другом.
– Так что про эту невесту? – напомнила Зейнаб-122. – Ее шлейф был длиной двести пятьдесят футов, так ты сказала? Пустяки, хабиби. Я ведь говорю тебе: пусть принцессой ты не станешь, но если то, что я видела в твоей чашке, правда, платье твое будет еще красивее.
Зейнаб-122, прорицательница, оптимистка, верующая, для нее слово «вера» было синонимом слова «любовь», а потому Бог мог быть для нее только Возлюбленным.
Зейнаб-122, одна из пяти.
История Зейнаб
Зейнаб родилась в тысяче километров от Стамбула, в глухой горной деревушке на севере Ливана. Несколько поколений живших там суннитских семей постоянно роднились друг с другом, и карликовость была так привычна в этой деревне, что даже частенько привлекала любопытных посетителей из внешнего мира – журналистов, ученых и прочих. Братья и сестры Зейнаб были среднего роста, когда приходило время, они один за другим женились и выходили замуж. Из всех детей в ее семье лишь она унаследовала заболевание родителей – оба они были низкорослы.
Жизнь Зейнаб переменилась, когда в дверь постучал фотограф из Стамбула и попросил позволения сделать ее портрет. Этот молодой человек путешествовал по региону, документируя неизвестную жизнь на Ближнем Востоке. Он отчаянно искал кого-то вроде нее.
– Ничто не сравнится с женщиной-карликом, – робко улыбнувшись, сообщил он. – Арабская женщина-карлик – двойная загадка для жителей Запада. И я хочу, чтобы выставка проехала по всей Европе.
Зейнаб и не ждала, что ее отец согласится на это, однако он дал добро – при условии, что их фамилия и место жительства останутся неизвестными. День за днем она позировала фотографу. Он оказался талантливым художником, хотя знатоком человеческой души уж точно не был. Молодой человек не замечал, как на щеках его модели вспыхивал румянец, когда он входил в помещение. Отсняв более ста кадров, он с большим удовлетворением уехал, пообещав, что лицо Зейнаб станет центром его выставки.