Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Мой ангел говорит со мной, – сказала она Сентису. – Разве вы не слышите?

Сентис кивнул и продолжил приготовления. Чем раньше он выйдет отсюда, тем лучше. Настроив все для того, чтобы сделать первые снимки, фотограф попросил мать на несколько мгновений выйти из кадра. Та поцеловала покойницу в лоб и встала позади камеры.

Сентис был так поглощен работой, что не заметил, как Лайя вошла в комнату и теперь находилась рядом с ним и смотрела, похолодев, на мертвую девочку, распростертую на постели. Прежде чем он успел что-либо предпринять, сеньора Понс бросилась к Лайе и встала перед ней на колени.

– Здравствуй, солнышко. Это ты, мой ангел? – спросила она.

Хозяйка дома взяла дочь Сентиса на руки, прижала ее к груди. Сентис почувствовал, как кровь застыла у него в жилах. Мать покойницы пела Лайе колыбельную, баюкала ее на руках, называла ангелом, твердила, что они больше никогда не расстанутся. В этот момент явился дон Федерико, отобрал девочку у жены, стал выводить ее из комнаты. Донья Эулалия плакала, умоляла, чтобы ее не разлучали с ее ангелом, и тянула руки к Лайе. Едва они остались одни, фотограф сделал снимки так быстро, как только мог, и сложил оборудование. Когда он вышел, дон Федерико ждал его в приемной, чтобы вручить конверт с платой за услуги. Сентис заметил, что сумма в конверте вдвое больше условленной. Во взгляде дона Федерико страстная мольба смешивалась с презрением. Он предложил сделку: в обмен на щедрое вознаграждение фотограф должен на следующий день привести дочь в особняк семьи Понс и оставить ее там до вечера. Сентис изумленно воззрился на дочь, а потом на Понса. Промышленник удвоил сумму. Сентис молча покачал головой.

– Подумайте, – сказал Понс на прощание.

Фотограф провел бессонную ночь. Лайя нашла отца плачущим в полутемной студии и взяла его за руку. Девочка попросила отвести ее в тот дом, она будет ангелом и поиграет с сеньорой. Ближе к полудню они явились к воротам особняка. Через слугу Сентису передали деньги и велели прийти к шести часам вечера. Он увидел, как Лайя исчезла в доме, и потащился вниз по проспекту, пока не нашел кафе в начале улицы Балмес, где ему налили рюмку бренди, и вторую, и третью, и столько, сколько нужно было, чтобы досидеть до часа, когда можно идти забирать дочь.

Лайя провела целый день, играя вместе с доньей Эулалией в куклы покойницы. Донья Эулалия одела ее в платье умершей, целовала, сажала на колени, рассказывала сказки, говорила о братьях, о тетушке, о котике, который у них жил, но потом убежал из дома. Они играли в прятки, поднялись на чердак. Бегали по саду, полдничали во дворе перед фонтаном, бросая крошки хлеба разноцветным рыбкам, плававшим в пруду. В сумерках донья Эулалия легла в постель, уложив Лайю рядом, и выпила свой стакан воды с лауданумом. Так, обнявшись в полутьме, они и спали, пока один из слуг не разбудил Лайю и не отвел ее к дверям, где ждал отец с красными от стыда глазами. Увидев дочь, он встал на колени и обнял ее. Слуга протянул ему конверт с деньгами и велел привести девочку на следующий день в тот же час.

Всю неделю Лайя каждый день ходила в особняк семьи Понс, чтобы превратиться в маленького ангела, играть в ее игрушки, носить ее одежду, откликаться на ее имя и исчезать в тени умершей девочки, заколдовавшей каждый уголок этого грустного и темного дома. На шестой день ее воспоминания стали теми же, что и у маленькой Маргариты, а собственное существование исчезло. Она превратилась в ту, кого желали, въяве предстала ею и научилась воплощать ее более убедительно, чем могла бы сама покойница. Прочитывать во взглядах мольбу, вслушиваться в содрогания сердец, изнывающих от потери, и находить жесты и прикосновения, утешавшие безутешных. Сама о том не подозревая, научилась превращаться в другого, быть ничем и никем, жить в чужой коже. Ни разу Лайя не попросила отца, чтобы тот перестал водить ее в это место, и никогда не рассказывала о том, что происходило в долгие часы, которые она проводила внутри. Фотограф, в упоении от денег и от облегчения, подавлял угрызения совести претензией на то, что они делают доброе дело, совершают акт христианского милосердия.

– Если не хочешь, можешь больше не ходить в тот дом, слышишь? – повторял он каждый вечер, возвращаясь от Понсов. – Но мы им оказываем добрую услугу.

Маленький ангел исчез на седьмой день. Говорили, что донья Эулалия проснулась на заре и, не обнаружив девочки рядом с собой, принялась лихорадочно искать ее по всему дому, полагая, будто они все еще играют в прятки. Лауданум и темнота привели ее в сад, где ей показалось, будто она услышала голос и уловила взгляд маленького ангела с лицом, исполосованным синими венами, и губами, почерневшими от яда. Ангел звал ее из пруда, приглашал погрузиться в его воды, принять ледяные, безмолвные объятия тьмы, которая ее увлекала, нашептывая ей: «Мама, теперь мы будем вместе навсегда, как ты того и хотела».



Год за годом фотограф и его дочь объезжали города и селения всей страны со своим цирком обманов и услад. К семнадцати годам Лайя научилась воплощать жизни и лица, опираясь на несколько листков бумаги, старую фотографию, забытый рассказ или воспоминания, не желающие умирать. Иногда своим искусством воскрешала томление по первой любви, тайной и запретной, и ее трепещущая плоть просыпалась под ласками возлюбленных, чей век уже давно миновал, людей, которые могли купить все на свете, но не то, чего больше всего желали и что от них ускользнуло.

Негоцианты, богатые деньгами, но бедные жизнью, пробуждались, пусть на несколько минут, в постели с женщинами, которых Лайя выстраивала, исходя из тайной мольбы, страниц дневника или семейного портрета, и воспоминание о которых сопровождало этих мужчин остаток отпущенных им лет. Порой ее искусство, доведенное до совершенства, творило настоящие чудеса, и клиент упускал из виду, что речь шла об иллюзии, призванной на несколько мгновений отуманить его чувства и отравить их наслаждением. Клиент начинал верить, что Лайя – та, кого представляет, что предмет его желания обрел жизнь, и не хотел отпускать девушку. Он готов был пожертвовать состоянием или той жизнью, бесплодной и пустой, какую влачил до тех пор, и до конца дней жить иллюзией в объятиях девушки, способной воплотиться в самый желанный образ.

Когда это случалось, а случалось это все чаще, поскольку Лайя научилась читать в душах и в желаниях мужчин столь непогрешимо, что даже ее отец чувствовал порой – да, игра зашла слишком далеко, и тогда оба уезжали на заре, спасались бегством и неделями таились в другом городе, на иных улицах. Тогда Лайя проводила дни в апартаментах роскошного отеля, скрывалась, почти постоянно спала, погрузившись в летаргию безмолвия и печали, в то время как отец обходил городские казино и спускал состояние, заработанное буквально за несколько дней. И опять нарушались обещания оставить такую жизнь, и отец обнимал дочь и шептал на ухо, что нужно воспользоваться еще одним случаем, заполучить еще одного клиента, а потом можно будет удалиться в домик у озера, и Лайе уже никогда не придется воплощать в жизнь скрытые желания какого-нибудь денежного мешка, изнемогающего от одиночества. Лайя понимала, что отец лжет, лжет, даже не зная, что это делает, как все великие лжецы, которые вначале лгут самим себе, а потом уже не способны распознать правду, хотя бы она и пронзила их в самое сердце. Понимала, что он лжет, и прощала его, поскольку любила отца и в глубине души мечтала, чтобы игра продолжалась, чтобы вскоре подвернулся другой персонаж, кого она оживит и которым заполнит, пусть на несколько дней или часов, огромную пустоту, разрастающуюся внутри и живьем пожирающую ее ночами, когда в первоклассных отелях, между шелковых простыней она дожидалась возвращения отца, пьяного и проигравшегося.

Раз в месяц Лайю навещал мужчина зрелых лет, довольно потасканный; отец называл его «доктор Сентис». Доктор, хрупкий человечек, живущий под броней очков, за которыми он надеялся спрятать полный отчаяния взгляд неудачника, знавал лучшие дни. В молодости, в годы процветания доктор Сентис имел весьма престижную консультацию на улице Аузиас-Марч, и ее посещали дамы и девицы в возрасте, достойном внимания или воспоминаний. Там, в зале с синим потолком, растянувшись в кресле и раскинув ноги, цвет барселонской буржуазии не имел секретов от доброго доктора и не испытывал перед ним стыда. Своими руками он извлек на свет божий сотни детишек из хороших семей и своими заботами, своими советами спасал жизни, а часто и репутации, воспитанных так, что добрая часть их тел, та, что больше всего пылает и бьется, представляет для них тайну, более непроницаемую, нежели Святая Троица.

Доктор Сентис вел себя невозмутимо, говорил дружелюбным, одобряющим тоном человека, которого не вгоняют в краску стыда проявления жизни. Любезный, спокойный, он умел завоевать доверие и симпатию женщин и девушек, настолько запуганных монахинями и взятыми напрокат святыми отцами, что они ощупывали свои срамные части лишь в темноте и только по наущению лукавого. Доктор, не стесняясь и не ломаясь, объяснял, как функционирует тело, и учил их не стыдиться того, что, по его мнению, было творением Божьим. Разумеется, человек талантливый и успешный, непогрешимый и честный не мог удержаться в приличном обществе – рано или поздно должен был пробить его час. Падению праведников всегда способствуют те, кто больше всех им обязан. Не тех мы предаем, кто хочет нас потопить, но тех, кто протягивает нам руку, может, чтобы просто избавиться от долга благодарности.

В случае доктора Сентиса предательство давно подстерегало его. Долгие годы добрый доктор пользовал даму из высших слоев, находившуюся в браке без соприкосновений, почти без слов с мужчиной, которого едва знала и с которым переспала дважды за двадцать лет. Дама, повинуясь обычаям, научилась жить, опутав сердце паутиной, но не пожелала потушить пламя, полыхавшее между ног; и в городе, где столько кавалеров признавали своих жен святыми девственницами, а чужих – похотливыми шлюхами, ей не составило труда находить любовников и воздыхателей, с кем можно было развеять скуку и почувствовать себя живой, хотя бы и ниже ключицы. Приключения и злоключения в чужих постелях предполагали определенный риск, и у дамы не было секретов от доброго доктора, который следил за тем, чтобы ее бледные бедра, жадные до услад, не поразили скверные болезни и постыдные хвори. Микстуры, мази и мудрые советы доброго доктора долгие годы поддерживали в даме ничем не омраченный пыл.

Жизнь, как всегда, едва только представляется возможность, обернулась так, что достойному доктору за его доброту воздалось желчной злобой и коварными наветами. Высшее общество в каждом городе – мирок такой же маленький, как и запасы честности в нем; и было предначертано, что настанет такой несчастливый день, когда какой-нибудь из мимолетных любовников из подлости, из досады, а может, из корысти явит тайную, полную страсти жизнь одинокой и грустной женщины перед жадными, завистливыми взорами приятельниц и полными вожделения – их супругов. История шлюхи в шелковых чулках, как назвал ее один нахал, мнящий себя литератором, струей горячей крови перетекала из сплетни в сплетню, метила собой пересуды в обществе, которое живет злословием и боится огласки.

Утонченные кавалеры, похохатывая, с упоением описывали во всех подробностях прелести дамы, низведенной до шлюхи в шелковых чулках, а их не менее утонченные и обманутые супруги шепотом делились тем, как эта падшая блудница, выдававшая себя за их подругу, творила неназываемые вещи, развращала души и нижние члены их мужей и сыновей, становясь на четвереньки и беря в рот, и употребляли при этом такие словесные выкрутасы, каким их никак не могли научить за все одиннадцать лет, проведенных в аудиториях колледжа Святого Сердца. История, вырастая и становясь все более экстравагантной по мере того, как переходила из уст в уста, не замедлила достигнуть слуха достопочтенного супруга так называемой шлюхи в шелковых чулках. Потом говорили, что никто не виноват, дама по собственной воле покинула семейный очаг, оставив одежду и драгоценности. Она перебралась в холодную квартиру без света, без мебели на улице Мальорка и однажды январским днем улеглась в постель перед открытым окном и выпила полстакана лауданума, после чего ее сердце остановилось, а глаза, распахнутые навстречу студеному зимнему ветру, растрескались, покрытые инеем.

Ее нашли голой, рядом никого и ничего, кроме длинного письма, на котором еще не просохли чернила. В нем дама излагала свою историю и во всем винила доктора Сентиса, заморочившего ее своими микстурами и лукавыми речами, отчего она и предалась жизни, полной разнузданного разврата, от которой только молитва и встреча с Господом у врат чистилища могли спасти ее.

Письмо, в точности воспроизведенное или пересказанное устно, широко распространилось среди высшего света, и через месяц журнал записей на прием в консультации доктора Сентиса был пуст, а он сам из молчаливого, спокойного человека превратился в парию, которого никто не удостаивал ни взглядом, ни словом. Несколько месяцев доктор кое-как перебивался, потом попытался найти работу в больницах города, но никто не пожелал принять его, поскольку супруг покойной, которая из шлюхи в шелковых чулках сделалась святой мученицей в белых одеждах, был человеком влиятельным и пригрозил, что любой, кто даст передышку доктору Сентису, отправится следом за ним в страну забвения.

Со временем, оставаясь невидимым, добрый доктор спустился с мягких облаков владетельной Барселоны и перебрался на жительство в бесконечное подземелье ее улиц, где сотни шлюх без шелковых чулок и с обездоленными душами вознаграждали его услуги и честность если не деньгами, которых почти не имели, то уважением и благодарностью. Добрый доктор, чтобы пережить трудные времена, был вынужден задешево продать консультацию на улице Аузиас-Марч и загородный дом в Сан-Хервасио и приобрести скромную квартирку на улице Кондаль, где он умрет многие годы спустя счастливый и утомленный, без угрызений совести.

В те первые годы, когда доктор Сентис ходил по борделям и меблированным комнатам Раваля, вооружившись набором лекарств и запасами здравого смысла, он столкнулся с фотографом, который попытался предоставить ему, бескорыстно, таланты своей дочери. Фотограф слышал, что доктор потерял четырнадцатилетнюю дочь по имени Лайя, и жена вскоре бросила его, будучи не в силах вынести потерю, их объединявшую. Все, кто его знал, твердили, что добрый доктор жил, будто околдованный, после этой трагедии, смерти дочери, которую не смог спасти, несмотря на все свои усилия. Фотограф, которого доктор избавил от ушной инфекции, едва не лишившей его слуха и рассудка, хотел расплатиться с ним той же монетой. Он был убежден, что, изучив фотографии и воспоминания, которые Сентис хранил об умершей, его дочь могла бы оживить ее и вернуть доктору хотя бы на несколько минут то, что он любил больше всего на свете. Сентис отклонил предложение, однако завязал с фотографом дружбу и в конце концов стал личным врачом его дочери. Он обследовал ее каждый месяц и оберегал от болезней и неприятностей, связанных с ее профессией.

Лайя обожала доктора и с нетерпением ждала его посещений. Он, единственный из знакомых ей мужчин, не смотрел на нее с вожделением и не проецировал на нее фантазии, которые невозможно утолить. Она обсуждала с ним такие ситуации, о каких при отце и обмолвиться не могла, доверяла ему свои страхи и волнения. Доктор, который никогда не судил своих пациентов, какие бы занятия жизнь ни заставила их избрать, не сумел скрыть неодобрения, видя, как фотограф торгует лучшими годами жизни дочери. Иногда говорил с ней о дочери, которую потерял, и Лайя знала, что ей единственной доктор поверял свои потайные воспоминания; знала, и все, и не было нужды, чтобы кто-нибудь ей это подтвердил. Втайне она желала получить такую возможность, занять место другой Лайи, стать дочерью этого грустного добряка и бросить фотографа, чья алчность и ложь окончательно превратили в постороннего, который занял место ее отца и надел его одежды. То, в чем ей отказала жизнь, должна была предоставить смерть.



Едва Лайе исполнилось шестнадцать лет, как она обнаружила, что беременна. Отцом мог быть любой из клиентов, которых она принимала примерно по три человека в неделю, оплачивая карточные долги отца. Вначале Лайя скрывала беременность от отца и изобретала тысячу предлогов, чтобы в первые месяцы избегать визитов доктора Сентиса. Корсеты и искусство заставлять людей видеть то, что они хотят увидеть, довершили остальное. На четвертом месяце беременности один из ее клиентов, врач, бывший когда-то соперником доктора Сентиса и нынче унаследовавший добрую долю его пациентов, обнаружил это в ходе игры, в которой подвергал Лайю, прикованную за лодыжки и запястья, грубому ручному осмотру: крики и стоны несчастной девушки поднимали ему настроение. Он оставил ее, голую и скованную, истекать кровью на постели, где ее и нашел отец несколько часов спустя.

Сообразив, в чем дело, фотограф, охваченный паникой, поспешил отвести дочь к бабище, которая промышляла недозволенными операциями в подвале на улице Авиньон, чтобы та извлекла из чрева Лайи благородного ублюдка. Окруженная свечами и ведрами зловонной воды, распростертая на грязной, окровавленной койке, Лайя твердила старой ведьме, что боится, не хочет причинить вред невинному созданию, которое носит в чреве. С согласия фотографа ведьма дала ей выпить зеленоватый, густой отвар, помрачивший ей рассудок и лишивший воли. Она чувствовала, как отец держит ее запястья, а ведьма раздвигает ей ноги. Ощущала, как холодный металл проникает внутрь, словно язык изо льда. В бреду ей слышался плач младенца, который извивался в ее животе и умолял оставить ему жизнь. Тогда взрыв боли, тысяча лезвий, вонзившихся в плоть, огонь, сжигающий изнутри, одолели Лайю и лишили сознания. Последним воспоминанием было то, как она погружается в лужу черной, дымящейся крови и что-то или кто-то тянет ее за ноги.

Лайя очнулась на той же койке под безразличным взглядом ведьмы. Чувствовала себя ослабевшей. Глухая боль разгоралась в животе и между ног, будто вся ее плоть была одной незаживающей раной. Лихорадочно оглядываясь вокруг, она посмотрела в лицо ведьме. Спросила об отце. Ведьма молча покачала головой. Лайя снова потеряла сознание, а когда опять открыла глаза, поняла, что наступила заря – свет просачивался сквозь проделанное на уровне тротуара окошко. Ведьма стояла к ней спиной, готовила какое-то снадобье, отдававшее медом и алкоголем. Лайя спросила об отце. Ведьма протянула ей горячую чашку и велела выпить, так ей станет лучше. Лайя выпила, и теплый, вязкий бальзам немного унял адскую боль, грызущую ее изнутри.

– Где мой отец?

– Тот мужчина был тебе отцом? – спросила ведьма с горькой улыбкой.

Фотограф бросил ее, сочтя мертвой. Ее сердце на две минуты перестало биться, объяснила ведьма. Отец, увидев, что дочь умерла, бросился наутек.

– Я тоже думала, что тебе конец. Но через пару минут ты открыла глаза, снова стала дышать. Тебе повезло, девочка. Кто-то наверху, должно быть, очень любит тебя, ведь ты, почитай, родилась заново.

Когда Лайя окрепла настолько, что встала на ноги и явилась в отель «Колон», где они снимали номер последние три недели, администратор сообщил, что фотограф съехал позавчера, не оставив адреса. Забрал всю одежду, оставил лишь альбом с фотографиями Лайи.

– Не написал никакой записки для меня?

– Нет, сеньорита.

Целую неделю Лайя искала отца по всему городу. В казино и в кафе, где он был завсегдатаем, никто больше не видел его, но все наказали Лайе, если та увидит отца, напомнить, чтобы он вернул долги и погасил неоплаченные счета. На следующей неделе Лайя поняла, что больше отца не увидит, и, оставшись без крова и спутника, явилась к доктору Сентису. Тот, едва взглянув на нее, понял, что дело плохо, и настоял на осмотре. Поняв, что` сотворила старая ведьма с бедной девушкой, добрый доктор залился слезами. В тот день Сентис заново обрел дочь, а Лайя впервые в жизни нашла отца.

Они жили вместе в скромной квартирке доктора на улице Кондаль. Доходы Сентиса были ничтожны, однако их хватило на то, чтобы определить Лайю в школу для благородных девиц и целый год питать несбыточную надежду на то, что все обойдется. Преклонный возраст доктора и щедрые дозы эфира, которым он тайком пытался облегчить боль своего существования, подкосили его. У него начали дрожать руки, ослабело зрение. Сентис угасал, и Лайя оставила школу, чтобы ухаживать за ним.

Вместе со зрением добрый доктор начал также терять и представление о реальности. Он поверил, что с ним – его настоящая дочь, она восстала из мертвых, чтобы ухаживать за ним. Порой, обнимая старика, вытирая ему слезы, Лайя тоже верила в это. Когда скудные сбережения Сентиса иссякли, Лайе пришлось вновь прибегнуть к своему искусству и вернуться к прежним занятиям.

Освободившись от пут отца, она заметила, что ее способности возросли многократно. Не прошло и нескольких месяцев, как лучшие заведения города наперебой стрались заполучить ее. Лайя ограничивалась одним клиентом в месяц, по самой высокой цене. Неделями погружалась в дело и воссоздавала фантазию, которую и воплощала на несколько часов. Никогда не встречалась дважды с одним клиентом. Не открывала своего истинного лица.

По кварталу пронесся слух, что старый доктор живет с молодой девушкой ослепительной красоты, и из сумерек и обид возникла его прежняя жена. Оставив мужа много лет назад, она решила вернуться к семейному очагу и омрачить старость человеку, уже ничего не видевшему и ничего не помнившему. Единственной реальностью для него была девушка, которую он принимал за умершую дочь и которая читала ему старые книги и искренне называла отцом. Сеньоре Сентис удалось с помощью судей и полицейских изгнать Лайю из дома и почти из жизни доктора. Она нашла приют в заведении, которым управляла прежняя мастерица альковных дел Симона де Саньер, где провела несколько лет, пытаясь забыть, кто она такая и что единственным способом чувствовать себя живой было для нее давать жизнь другим. Вечерами, когда позволяла супруга доктора, Лайя заходила за ним в квартиру на улице Кондаль и вела его на прогулку. Они посещали памятные места, сады, куда Сентис ходил с дочерью, и там Лайя, которую он помнил, читала ему книги или освежала в памяти события, в коих не принимала участия, но присвоила себе. Так прошло без малого три года, в течение которых старый Сентис с каждой неделей угасал, пока наконец не настал тот дождливый день, когда я проследовал за ней до квартиры доктора, и Лайе сообщили, что ее отец, единственный, какой у нее был, умер этой ночью с ее именем на устах.

Огненная роза

И вот, когда наступило 23 апреля, заключенные с галереи вновь посмотрели на Давида Мартина, который лежал в своей темной камере с закрытыми глазами, и попросили рассказать историю, чтобы развеять тоску. – Я расскажу вам историю, – произнес тот. – Историю о книгах, о драконах и розах, как того требует дата, но прежде всего историю о тенях и пепле, как того требует время. (Из утраченных фрагментов «Узника неба»)
1

Хроники повествуют, что, когда строитель лабиринтов прибыл в Барселону на борту корабля, державшего путь с Востока, он уже вез с собой в зародыше то проклятие, которое озарит небо над городом огнем и окрасит кровью. Шел год тысяча четыреста пятьдесят четвертый от Рождества Христова, поветрие гнилой горячки поубавило населения, и город заволокло покровом желтоватого дыма, поднимавшегося от костров, на которых горели трупы и саваны сотен умерших. Спираль зловредных испарений виднелась издалека; проползая между башнями и дворцами, она возникала как предвестие похорон, предупреждая путников, чтобы они не приближались к стенам и обходили город стороной. Святая инквизиция объявила город закрытым и, расследовав дело, установила, что зараза пошла от колодца, расположенного в еврейском квартале Кахал Санауя. Ростовщики-семиты, устроив дьявольский заговор, отравили воду, как то длившиеся день за днем допросы с применением железа доказали, не оставив ни малейших сомнений. После того, как были присвоены их неисчислимые богатства, а останки сброшены в полный болотной грязи ров, надо было только надеяться, что молитвами добрых горожан на Барселону вновь снизойдет благословение Господне. С каждым днем умерших становилось все меньше и все больше тех, кто чувствовал, что худшее позади. Но случилось так, что первым повезло больше, а вторые вскоре позавидовали тем, кто успел покинуть эту юдоль скорбей. Даже если чей-то робкий голос осмелился предостеречь, что великая кара обрушится с небес, дабы искупить бесчинства, сотворенные In Nomine Dei[3] над иудейскими купцами, было уже поздно. С небес ничего не обрушилось, кроме пыли и праха. Зло на сей раз явилось с моря.

2

Корабль заметили на рассвете. Рыбаки, чинившие сети перед Морской Стеной, увидели, как он выплывает из моря, подхваченный приливом. Когда нос уткнулся в песок, шлюпки приблизились к левому борту, и моряки вскарабкались на палубу. Ужасное зловоние исходило изнутри. Трюм был затоплен, и среди обломков плавало около дюжины саркофагов. Выжил только Эдмонд де Луна, строитель лабиринтов, его нашли привязанным к рулю и обгоревшим на солнце. Вначале его тоже сочли мертвым, но вскоре выяснилось, что запястья под веревками все еще кровоточат, а изо рта исходит холодное дыхание. За пояс была заткнута тетрадь, обернутая в кожу, но никто из рыбаков не успел завладеть ею, поскольку уже появилась в порту группа солдат, чей капитан, следуя приказу, исходящему из епископского дворца, куда уже поступила весть о прибытии корабля, велел перенести умирающего в близлежащую больницу Святой Марты. Своих людей он поставил охранять обломки кораблекрушения до тех пор, пока служители святой инквизиции не явятся, чтобы осмотреть корабль и разъяснить, опираясь на христианскую веру, что там произошло. Тетрадь Эдмонда де Луны вручили великому инквизитору Хорхе де Леону – блистательному и амбициозному паладину церкви, который верил, что неустанным трудом, направленным на очищение мира, он добьется причисления к лику блаженных и святых и станет именоваться живым светочем веры. После беглого осмотра Хорхе де Леон постановил, что записи в тетради сделаны на языке, чуждом христианству, и приказал своим людям найти печатника Раймундо де Семпере, который держал скромную мастерскую у монастыря Святой Анны, и, поскольку в юности много странствовал, знал больше языков, чем полагалось бы доброму христианину. Под угрозой пытки печатника Семпере обязали принести клятву сохранить в секрете все, что будет ему открыто. Только потом ему позволили изучить тетрадь в охраняемом стражниками зале библиотеки, на верхнем этаже дома архидиакона, рядом с собором. Инквизитор Хорхе де Леон не сводил с Семпере пристального, алчного взгляда.

– Думаю, записи сделаны по-персидски, ваше святейшество, – пробормотал запуганный Семпере.

– Я пока не святой, – поправил его инквизитор. – Но всему свое время. Продолжай…

Всю ночь книгопечатник Семпере читал и переводил великому инквизитору секретный дневник Эдмонда де Луны, искателя приключений и носителя проклятия, которое со временем наслало зверя на Барселону.

3

Тридцать лет назад Эдмонд де Луна отправился из Барселоны на Восток в поисках чудес и приключений. Странствуя по Средиземному морю, он попал на запретные острова, не обозначенные на картах мореплавателей; делил ложе с принцессами и с созданиями зазорной природы, познал тайны цивилизаций, погребенных временем; постиг науку и искусство построения лабиринтов, благодаря чему сделался знаменитым, и его привлекали на службу и щедро вознаграждали султаны и императоры. По прошествии времени накопление удовольствий и богатств уже почти ничего для него не значило. Свою корысть и амбиции Эдмонд де Луна насытил до такого предела, о каком только может мечтать смертный, и уже в зрелые годы, понимая, что дни его клонятся к закату, сказал себе, что больше никому не предоставит свои услуги, кроме как за высшее вознаграждение – запретное знание. Год за годом он отвергал предложения построить самые чудесные и запутанные лабиринты, поскольку ничто из того, что ему сулили взамен, не пробуждало в нем желания. Эдмонд де Луна уже думал, что не осталось в мире сокровищ, какие не были ему обещаны, когда дошло до его слуха, что император Константинополя домогается его услуг, а взамен готов раскрыть тысячелетний секрет, к которому долгие века ни один смертный не получал доступа. Скучающий, привлеченный последней возможностью заново разжечь пламя у себя в душе, Эдмонд де Луна посетил императора Константина в его дворце. Константин пребывал в уверенности, что рано или поздно оттоманские султаны сожмут кольцо, покончат с его империей и сотрут с лица земли знание, накопленное в Константинополе за долгие века. По этой причине он пожелал, чтобы Эдмонд вычертил самый большой лабиринт из всех, когда-либо созданных, тайную библиотеку, город книг, который будет скрытно существовать под катакомбами Святой Софии, и там навсегда сохранятся как запретные книги, так и сокровища мысли, накопленные веками. Взамен император Константин не сулил ему каких-то сокровищ. Только сосуд, крохотный фиал из резного хрусталя, содержавший алую жидкость, светившуюся в темноте. Протягивая сосуд, Константин одарил Эдмонда де Луну странной улыбкой.

– Я ждал много лет, пока не встретил человека, достойного принять такой дар, – объяснил император. – В плохих руках он может стать орудием зла.

Эдмонд, зачарованный и заинтригованный, вглядывался в фиал.

– Здесь капля крови последнего дракона, – прошептал император. – Секрет бессмертия.

4

Долгие месяцы Эдмонд де Луна работал над планом великого лабиринта книг. Чертил снова и снова, однако ни один замысел его не удовлетворял. Тогда он понял, что ему не важна плата, ведь бессмертие заключается в самом создании этой чудесной библиотеки, а не в пресловутом волшебном эликсире из легенды. Император, исполненный терпения, но озабоченный, напоминал, что последняя осада оттоманцев близка, и времени терять нельзя. В итоге, когда Эдмонд де Луна нашел решение великой головоломки, было уже поздно. Войска Мехмеда II Завоевателя окружили Константинополь. Конец города и империи был неизбежен. Восхищенный император получил от Эдмонда планы, но понимал, что никогда не сможет построить лабиринт под городом, носившем его имя. Он попросил Эдмонда сделать попытку выбраться из кольца осады вместе с многими другими артистами и мыслителями, которые намеревались отплыть в Италию.

– Знаю, друг мой, вы найдете подходящее место, чтобы построить лабиринт.

В знак благодарности император вручил ему фиал с кровью последнего дракона, хотя при этом тень беспокойства мелькнула на его челе.

– Предлагая вам этот дар, я взывал к жажде знаний, искушал вас, друг мой. Теперь я хочу, чтобы вы приняли также этот скромный амулет. Возможно, однажды настанет мгновение, когда ему доведется воззвать к мудрости вашей души, если цена амбиций покажется слишком высокой…

Император снял цепочку, которую носил на шее, и протянул Эдмонду. В подвеске не содержалось ни золота, ни драгоценностей, только крохотный камушек, похожий на простую песчинку.

– Человек, вручивший мне реликвию, уверял, что это – слезинка Христа. – Эдмонд нахмурил брови. – Знаю, Эдмонд, вы – не человек веры, но веру находишь, когда не ищешь ее, и придет день, когда ваше сердце, а не ум возжаждет очищения души.

Эдмонд не захотел обижать императора и повесил на шею неказистый амулет. Не взяв с собой ничего, кроме планов лабиринта и алого фиала, он отплыл той же ночью. Константинополь и империя вскоре пали после жестокой осады, а Эдмонд бороздил Средиземное море в поисках города, который оставил в юности.

Он плыл вместе с наемниками, они взяли его с собой, приняв за богатого купца и намереваясь в открытом море избавить толстосума от тугой мошны. Обнаружив, что при нем нет никаких богатств, хотели бросить пассажира за борт, но Эдмунд убедил оставить его на корабле – он расскажет спутникам, как некогда Шахерезада, некоторые из своих приключений. Весь фокус в том, чтобы только помазать медом по губам, учил его в Дамаске мудрый сказитель. «Они тебя за это возненавидят, но захотят слушать еще и еще».

В свободное время Эдмонд начал делать в тетради записи о пережитом. Желая уберечь их от нескромного любопытства пиратов, писал по-персидски; этот изумительный язык он выучил, проведя несколько лет в Древнем Вавилоне. На полпути им встретилось судно, дрейфующее само по себе, без команды и пассажиров. В трюме нашлись большие амфоры с вином, их подняли на борт, и пираты напивались каждый вечер, слушая истории Эдмонда, которому не доставалось ни капли. Через несколько дней команду поразил недуг, и наемники умерли один за другим от яда, содержавшегося в краденом вине.

Эдмонд, единственный, кто избежал такой судьбы, клал их одного за другим в саркофаги – пираты везли их в трюме как часть награбленного. Только когда он один остался в живых и устрашился, что сгинет, дрейфуя в открытом море, в самом ужасающем из всех одиночеств, Эдмонд осмелился открыть алый фиал и на секунду вдохнул его аромат. Этого мгновения хватило, чтобы он осознал, какая бездна хочет поглотить его. Из фиала, извиваясь, поднимался пар, полз по коже, и Эдмонд заметил, как руки его покрываются чешуей, а ногти превращаются в когти, острее и смертоноснее любого грозного клинка. Тогда он схватился за смиренную песчинку, висевшую у него на шее, и Христа, в которого не верил, стал молить о спасении. Черная бездна в душе сокрылась, и Эдмонд глубоко вздохнул, увидев, что его руки снова стали руками смертного. Он опять запечатал фиал и проклял свою наивность. Эдмонд догадался, что император не солгал ему, но вручил не плату и не благословение. То, что он вручил, было ключом к преисподней.

5

Когда Семпере закончил переводить записи в тетради, первые лучи рассвета уже пробивались сквозь облака. Вскоре инквизитор, не произнеся ни слова, вышел из зала, а за печатником явились двое стражников, чтобы отвести его в камеру, из которой, по его глубокому убеждению, ему не суждено было выйти живым.

Пока Семпере горевал в темнице, люди великого инквизитора рылись в обломках кораблекрушения, и там, в металлическом ларце, обнаружили алый фиал. Хорхе де Леон дожидался их в соборе. Им не удалось найти медальон с так называемой слезой Христа, о которой сообщалось в записях Эдмонда, но инквизитор не огорчился, полагая, что его душа не нуждается в каком-либо очищении. С отравой алчности во взоре инквизитор схватил алый фиал, водрузил его на алтарь, благословляя, и, возблагодарив Бога и преисподнюю за этот дар, выпил содержимое одним глотком. Прошло несколько секунд, и ничего не случилось. Инквизитор расхохотался. Солдаты смущенно переглядывались – неужели Хорхе де Леон лишился рассудка? Для большинства из них эта мысль была последней. Они увидели, как инквизитор упал на колени, и порыв ледяного ветра пронесся по собору, сметая деревянные скамьи, опрокидывая статуи и зажженные свечи.

Потом они услышали, как трескается кожа и ломаются члены, как вопли Хорхе де Леона заглушает рычание зверя, который выступает из его плоти, стремительно вырастая в окровавленном сгустке чешуи, когтей и крыльев. Хвост, ощетинившийся зубцами, острыми, как топоры, простирался непомерной змеей, и когда зверь повернулся и показал им свой лик с оскаленными клыками и глаза, пылающие огнем, им даже не хватило духу обратиться в бегство. Пламя охватило их, застывших в неподвижности, сдирая плоть с костей, как буря срывает листву с деревьев. Тогда зверь расправил крылья, и инквизитор, одновременно святой Георгий и дракон, пустился в полет, пробив круглое окно собора, и в вихре стекла и пламени воспарил над крышами Барселоны.

6

Зверь сеял ужас семь дней и семь ночей, разрушая храмы и дворцы, поджигая сотни зданий и разрывая когтями на части дрожащих тварей, которые молили его о милосердии после того, как он срывал крыши с их жалких жилищ. Алый дракон рос день ото дня и пожирал все, что встречалось ему на пути. Разодранные тела падали с небес, а его огненное дыхание текло по улицам кровавым потоком.

На седьмой день, когда горожане уверились, что зверь сровняет город с лицом земли и уничтожит всех его жителей, одинокая фигура вышла ему навстречу. Эдмонд де Луна, едва оправившись, волоча ноги, поднялся по лестницам, ведущим на крышу собора. Там он стоял и ждал, пока дракон заметит его и нападет. Среди туч из черного дыма и пылающих углей зверь взмыл над крышами Барселоны. Он уже вырос настолько, что сровнялся с собором, из которого вылетел.

Эдмонд де Луна видел свое отражение в этих глазах, огромных, словно озера крови. Разинув пасть, чтобы поглотить его, зверь пролетел над городом, будто пушечное ядро, сметая крыши и башни на своем пути. Тогда Эдмонд де Луна достал жалкую песчинку, висевшую у него на шее, и стиснул ее в кулаке. Вспомнил слова Константина и сказал себе, что вера наконец-то нашла его, и его смерть – малая цена за то, чтобы очистить черную душу зверя, а она, по сути, не что иное, как душа всего рода человеческого. Эдмонд де Луна поднял руку, в которой сжимал слезу Христа, закрыл глаза и отдал себя на заклание. Пасть дракона вобрала его в себя со скоростью вихря, и зверь вознесся выше облаков.

Все, кто помнит тот день, утверждают, будто небо раскололось, озарившись великим сиянием. Пламя охватило зверя, заструилось между клыков и чешуек, и биение крыльев распростерлось над городом огромной огненной розой. Наступила тишина, и когда люди снова открыли глаза, небо смерклось, как в самую темную ночь, и медленный дождь из хлопьев блестящего пепла пролился сверху, покрывая улицы, обгоревшие руины, город могил, храмов и дворцов белой пеленой, которая рассыпалась от прикосновения и пахла огнем и проклятием.

7

Той ночью Раймундо де Семпере смог выбраться из темницы и вернуться домой, дабы удостовериться, что семья и его печатня пережили катастрофу. На рассвете печатник вышел к Морской Стене. Обломки потерпевшего крушение корабля, который доставил Эдмонда де Луну в Барселону, колыхались на волнах прилива. Море разрушало обшивку и проникало внутрь, будто в дом, у которого обвалилась стена. Обшарив внутренность корабля в призрачном свете зари, печатник нашел наконец то, что искал. Бумагу частично разъела соль, но планы великого лабиринта книг остались нетронутыми, такими, как Эдмонд де Луна начертал их. Семпере сел на песок и развернул их. Его ум не мог постичь всю сложную арифметику, на которой покоилась эта иллюзия, но, сказал себе Семпере, найдутся умы более светлые, способные раскрыть секреты. А до той поры, когда люди более мудрые придумают, как спасти лабиринт и припомнить цену, заплаченную за зверя, он сохранит эти планы в семейном сундуке, где однажды, вне всякого сомнения, их обнаружит строитель лабиринтов, достойный такой задачи.

Князь Парнаса

Солнце багровой раной погружалось за линию горизонта, когда кабальеро Антони де Семпере, которого все называли «делатель книг», взобрался высоко на стену, окружавшую город, и заметил издалека приближающийся кортеж. Шел год тысяча шестьсот шестнадцатый от Рождества Христова, и дым, отдававший порохом, вился над крышами Барселоны – города из камня и пыли. Делатель книг обратил туда взор, заплутавший среди миража башен, дворцов, переулков, которые трепетали среди миазмов и вечного сумрака. Только факелы нарушали его, да кареты тащились по мостовой, царапая стены.

«Однажды стены упадут, и Барселона расплывется под небом, как чернильная слеза по святой воде».

Делатель книг улыбнулся, вспомнив слова, произнесенные добрым другом, когда тот покидал город шесть лет назад.

«Уношу с собой память, плененный красотой улиц, в вечном долгу перед его темной душой, которой обещаю вернуться, дабы отдать свою и погрузиться в самое сладостное забвение».

Цокот копыт, раздававшийся почти у самых стен, нарушил очарование. Делатель книг обернулся к востоку и разглядел, что кортеж въехал уже на дорогу, ведущую к воротам Святого Антония. Черный катафалк украшали рельефы и резные фигуры, они вились вокруг центральной части, где лежал покойный, застекленной, с задернутыми бархатными занавесями. Катафалк сопровождали два всадника. Четверка лошадей с плюмажами и в траурной сбруе влекла его, из-под колес поднималось облако пыли, пылавшее янтарем в лучах заката. На козлах выделялась фигура кучера с закрытым лицом, а позади него, увенчивая катафалк, словно ростр – нос корабля, высился серебряный ангел.

Делатель книг потупил взгляд и горестно вздохнул. Сразу понял, что он не один, даже не нужно было оборачиваться, чтобы определить, кто стоит рядом. Повеяло холодом и ароматом засохших цветов, всюду сопровождавшими этого кабальеро.

– Говорят, хороший друг – тот, кто умеет одновременно помнить и забывать, – произнес он. – Вижу, Семпере, вы не забыли о назначенной встрече.

– Да и вы не забыли о долге, синьоре[4].

Кабальеро приблизился так, что его бледное лицо оказалось в пяди от лица делателя книг, и Семпере мог любоваться собственным отражением в темных зеркалах зрачков, которые меняли цвет и сужались, будто у волка, почуявшего запах свежей крови. Кабальеро не постарел ни на день и был в той же одежде. Семпере объяла дрожь, в глубине души он хотел поскорей убежать, но лишь вежливо кивнул головой и спросил:

– Как вы меня нашли?

– Вас, Семпере, выдает запах типографской краски. Можете порекомендовать мне что-нибудь хорошее из ваших последних изданий?

Делатель книг заметил, что кабальеро держит большой том в руках.

– У меня скромная печатня, в нее не попадают авторы, какие пришлись бы вам по вкусу. К тому же у синьоре уже есть что почитать на ночь.

Кабальеро оскалил в улыбке белые, заостренные зубы. Делатель книг перевел взгляд на кортеж, который уже подъехал к стене. Почувствовал, как рука кабальеро опустилась ему на плечо, и стиснул зубы, чтобы унять дрожь.

– Не пугайтесь, дружище Семпере. Скорее потуги Авельянеды и всей своры убогих завистников, которых печатает ваш приятель Себастьян де Комелья, дойдут до потомства, чем душа моего возлюбленного Антони де Семпере попадет в скромную обитель, какой я управляю. Вам от меня нечего бояться.

– Нечто подобное вы говорили дону Мигелю сорок шесть лет назад.

– Сорок семь. И я его не обманул.

Делатель книг на мгновение встретился с кабальеро взглядом, и ему показалось, что он увидел на лице собеседника такую же глубокую скорбь, какая переполняла его самого.

– Я думал, это день вашего торжества, синьоре Корелли, – заметил он.

– Красота и знание – единственный свет, сияющий в жалком хлеву, где я обречен скитаться, Семпере. Его утрата – худшее горе для меня.

Под их ногами погребальный кортеж проезжал в ворота Святого Антония. Кабальеро сделал шаг и жестом пригласил печатника пройти вперед.

– Идемте со мной, Семпере. Поприветствуем нашего доброго друга дона Мигеля в Барселоне, которую он так любил.

И при этих словах старый Семпере предался воспоминаниям и воскресил в памяти тот далекий день, когда чуть ли не в том самом месте он познакомился с молодым человеком по имени Мигель де Сервантес Сааведра, чья судьба сольется с его судьбой и чье имя свяжется неразрывно с его именем в ночи времен…

Барселона, 1569

То были легендарные времена, когда история не признавала иных ухищрений, кроме памяти о том, что никогда не происходило, а жизнь довольствовалась мечтанием о мимолетном и преходящем. В те дни начинающие стихотворцы носили клинок у пояса и скакали верхом, не зная, куда, сочиняя строки с отравленными остриями. Тогда Барселону, город и цитадель, качали на коленях расположенные амфитеатром горы, где кишели разбойники, а за спиной ее притаилось море винного цвета, доступное на всем своем просторе для солнечных лучей и пиратов. У ворот Барселоны вешали воров и подлый люд, чтобы истребить в народе алчность к чужому добру, а в ее стенах, грозивших вот-вот обрушиться, купцы, мудрецы, придворные и идальго всех состояний, на службе у сеньоров всех мастей, бились между собой в лабиринте заговоров, подкупов и алхимии. Молва об этом достигала горизонтов и возбуждала желания во всем мире, известном и явившемся в мечтах. Говорили, здесь проливали кровь короли и святые; слово и знание тут находили приют, и будто с монетой в руке и ложью на устах любой искатель приключений мог здесь обвенчаться со славой, возлечь со смертью и проснуться благословенным посреди сторожевых башен и соборов, чтобы заработать себе имя и состояние.

В подобное место, никогда не существовавшее, имя которого он осужден был вспоминать всю свою жизнь, однажды прибыл в День Святого Хуана молодой идальго из тех, что владеют пером и шпагой, верхом на кляче, несколько дней проскакавшей галопом и уже не державшейся на ногах. Лошаденка везла в то время неимущего Мигеля де Сервантеса Сааведру, родом ниоткуда и отовсюду, и девушку, чье лицо казалось украденным с полотна кого-то из великих мастеров. И такое предположение было не лишено оснований, поскольку позднее стало известно, что девушку звали Франческа ди Парма, и она увидела свет и услышала речь в Вечном Городе девятнадцать весен назад.

Было угодно судьбе, чтобы жалкий одер, прервав свой героический скок, с пеной на губах рухнул бездыханным у ворот Барселоны, и двое возлюбленных, поскольку таковы были их тайные отношения, пошли по берегу под небом, кровоточащим звездами, пока не достигли предела стен. Увидев, как дыхание тысячи костров поднимается к небу, заливая ночь расплавленной медью, они решили поискать пристанища и приюта в этом месте, похожем на сумеречный дворец, воздвигнутый не иначе как над кузницей самого Вулкана.

В подобных, хотя и не столь пышных словах о явлении в Барселону дона Мигеля де Сервантеса и его возлюбленной Франчески поведал известному делателю книг дону Антони де Семпере, который держит печатню и проживает у монастыря Святой Анны, хромой парень смиренного вида, с внушительным носом и живым умом, по имени Санчо Фермин де ла Торре. Увидев плачевное положение вновь прибывших, он добровольно вызвался сопровождать их в обмен на несколько монет. Так парочка нашла пристанище и пропитание в жилище мрачном и перекрученном, словно ствол кривого дерева. И так, благодаря уловкам Санчо и за спиной у судьбы, делатель книг завязал знакомство с молодым Сервантесом, и тесной дружбе между ними суждено было продлиться до конца их дней.

Ученым мало известны обстоятельства, предшествовавшие приезду дона Мигеля де Сервантеса в город Барселону. Понаторевшие в этих материях сообщают, что много нужды и невзгод было до этого момента в жизни Сервантеса, и еще больше баталий, неправых приговоров, темниц или даже вероятной потери в битве руки ждали его впереди, и краткие годы мира он сумел вкусить лишь на закате жизни. Какими бы ни были хитросплетения судьбы, приведшие его сюда, все же, насколько мог догадаться довольный собой Санчо, великая обида и еще большая угроза преследовали его по пятам.

Санчо, приверженный к рассказам о пылкой любви и к религиозным действам с крепкой моралью, пришел к выводу, что в основе столь запутанной интриги явно лежит присутствие девушки сверхъестественной красы и очарования по имени Франческа. Кожа ее казалась дуновением света, тихий голос заставлял трепетать сердца, а взгляд и уста обещали такие услады, каких не мог бы воспеть в благозвучных строфах бедняга Санчо, ведь его настолько околдовали очертания тела под шелком и кружевом, что сердце переставало биться и разум тускнел. Так Санчо и решил, что, по всей вероятности, молодой поэт, испив сей небесной отравы, пропал безвозвратно, поскольку не нашлось бы под небесами ни одного мужчины, достойного этого звания, который не продал бы душу, седло и стремена за единый миг упокоения в объятиях подобной сирены.

– Дружище Сервантес, не пристало столь жалкому мужлану говорить вашей милости, что такое лицо и такое сложение затмевают разум любой особи мужского пола, еще одаренной дыханием. Однако же нос, который, если не считать кишок, является самым проницательным из моих членов, заставляет предположить, что откуда бы вы ни увезли такую особь женского пола, вам этого не простят. Во всем мире не найдется места, чтобы спрятать Венеру столь пленительных достоинств, – убежденно произнес Санчо.

Спешу сказать, что ради драмы и ее постановки на сцене смысл и звучание речей доброго Санчо подверглись перестановке и обрели новый стиль под пером этого вашего смиренного и верного повествователя, однако же суть его мудрых суждений осталась нетронутой и не подверглась подмене.

– Ах, мой друг, если бы я поведал вам… – вздохнул Сервантес, сам не свой от тревоги.

И поведал, поскольку струилось в его жилах вино повествования, и небу было угодно, чтобы он имел обыкновение сначала рассказывать себе самому о вещах этого мира, и только потом сообщать о них другим, облекая в музыку и свет литературы. Он понимал, что если жизнь и не сон, то по меньшей мере пантомима, в которой жестокий абсурд рассказа протекает между кулис, и нет между небом и землей более сурового и действенного возмездия, чем ваять словами красоту и ум только затем, чтобы отыскивать смысл в бессмысленности вещей.

Как он прибыл в Барселону, избежав ужасной опасности, и каковы происхождение и природа удивительного создания по имени Франческа ди Парма, Мигель де Сервантес рассказал семь вечеров спустя. По настоятельной просьбе Сервантеса Санчо свел его с Антони де Семпере, поскольку молодой поэт, по всей вероятности, сочинил драму, нечто вроде романса о колдовских чарах и необузданных страстях, и желал видеть ее оттиснутой на бумаге.

– Жизненно важно, Санчо, чтобы мое творение было напечатано до следующего полнолуния. Моя жизнь и жизнь Франчески зависят от этого.

– Как может чья-либо жизнь зависеть от связки стихов и от фазы Луны, маэстро?

– Верь мне, Санчо. Я знаю, о чем говорю.

Санчо, который, по правде говоря, не верил в иную поэзию или астрономию, кроме той, что сулила вкусную еду и вольную возню на соломе с пышнотелой хохотушкой, внял словам патрона и приложил все усилия, чтобы встреча состоялась. Оставив прекрасную Франческу спать сном нимфы в ее покоях, они вышли, как только стемнело. Они условились встретиться с Семпере в таверне, притулившейся в тени церкви рыбаков, так называемой базилики Святой Марии на Море, и там в уголке, при свете свечей разделили доброе вино и каравай хлеба с засоленным салом. Завсегдатаями были рыбаки, пираты, душегубы и пьяницы. Хохот, ругань и густые облака дыма плавали в золотом сумраке таверны.

– Расскажите дону Антони о своей комедии, – подначил Санчо.

– На самом деле это трагедия, – уточнил Сервантес.

– Пусть маэстро простит мое дикое невежество касательно тонких поэтических жанров, но какая между ними разница?

– Комедия учит нас не принимать жизнь всерьез, а трагедия показывает, что происходит, если мы не принимаем во внимание то, чему учит комедия, – объяснил Сервантес.

Санчо кивнул, не сводя с него глаз, и закрыл тему, яростно вгрызаясь в кусок сала.

– Великая вещь – поэзия, – прошептал он.

В те дни у Семпере было мало заказов, и он слушал молодого поэта, заинтригованный. У Сервантеса была с собой папка со связкой листков, которую он показал делателю книг. Тот пролистал рукопись, отмечая обороты и фразы.

– Тут работы на несколько дней…

Сервантес вынул из-за пояса кошелек и бросил его на стол. Из кошелька высыпалась горстка монет. Едва презренный металл блеснул под свечами, как Санчо, встревоженный, прикрыл монеты рукой.

– Бога ради, маэстро, не показывайте тут столь утонченные яства, ведь в здешних ларах полно разбойников и головорезов, которые вас и нас пырнут ножичком, лишь почуяв запах этих дублонов.

– Друг мой, Санчо прав, – произнес Семпере, обводя взглядом собравшуюся публику.

Сервантес спрятал деньги, тяжело вздохнув.

Семпере налил ему еще вина и углубился в рукопись поэта. Произведение, трагедию в трех действиях с посвящением, автор озаглавил «Поэт в аду». Там рассказывалось о похождениях молодого флорентийского артиста, который рука об руку с призраком Данте нисходит в глубины ада, чтобы вызволить душу своей возлюбленной, чьи родичи, люди знатные, однако жестокие и корыстные, продали ее князю тьмы в обмен на славу, богатство и почет в бренном земном мире. Финальная сцена происходила в Дуомо, где герой должен был вырвать из когтей светлого ангела, пылающего огнем, бездыханное тело любимой.

Санчо подумал, что это похоже на жуткую историю для театра марионеток, но ничего не сказал, подозревая, что в таких делах ушибленные сочинительством весьма чувствительны и к возражениям относятся нелицеприятно.

– Расскажите, друг мой, как вам пришло в голову сочинить это, – попросил Семпере.

Сервантес, уже принявший три или четыре стакана вина, согласился. Было очевидно, что ему не терпелось очистить совесть и избавиться от тайны, которая его тяготила.

– Не бойтесь, друг мой, мы с Санчо сохраним вашу тайну, в чем бы она ни состояла.

Санчо поднял стакан и предложил выпить за столь благородные чувства.

– Это история одного проклятия, – нерешительно начал Сервантес.

– Как все истории начинающих поэтов! – подхватил Семпере. – Продолжайте.

– История влюбленного.

– Как я и сказал. Но не робейте, такие истории публика любит, – заверил Семпере.

Санчо кивнул.

– Любовь – единственный камень, который вечно попадается под ноги одному и тому же человеку, – заключил он. – И если бы вы, Семпере, увидели пресловутую девицу, – добавил он, сдерживая икоту. – Из тех, что укрепляют дух.

Сервантес смерил его уничтожающим взглядом.

– Простите меня, кабальеро, – повинился Санчо. – Скверное винцо заговорило во мне, не иначе. Добродетель и чистота дамы, со всех точек зрения, неоспоримы, и пусть Господь обрушит небесный свод на мою пустую голову, если в ней хотя бы на минуту завелись на этот счет нечистые мысли.

Трое сотрапезников быстро подняли глаза к потолку таверны и, видя, что создатель не стоит на часах, и ничего необычного не происходит, улыбнулись и выпили за счастливый случай, какой свел их вместе. И вино, которое делает людей откровенными, когда это меньше всего требуется, и придает отваги, когда лучше было бы оробеть, подвигло Сервантеса рассказать историю внутри истории, а именно то, что убийцы и безумцы называют правдой.

Поэт в аду

Пословица гласит, что человек должен пускаться в путь, пока его держат ноги; говорить, пока у него есть голос; и мечтать, пока не иссякла искренность, поскольку рано или поздно он уже не сможет стоять на ногах, у него прервется дыхание, и станет он в мечтах призывать только вечную ночь забвения. С такой вот мудростью в переметной суме, с приказом о розыске и задержании за дуэль, произошедшую при невыясненных обстоятельствах, за плечами и с огнем молодости в крови юный Мигель де Сервантес в год тысяча пятьсот шестьдесят девятый от Рождества Христова выехал из города Мадрида, направляясь к легендарным городам Италии в поисках чудес, красоты и знания. Все, кто в тех городах побывал, заверяли, что таковыми сокровищами оные обладают в гораздо большей мере, нежели любое место, обозначенное на карте королевства. Много он там испытал приключений и злоключений, но величайшим из всех было, когда судьба свела его с созданием, проникнутым невероятным светом, которое носило имя Франческа, и в чьих лобзаниях он познал небо и ад, и страсть к которому стала для него роковой.
Франческе едва исполнилось девятнадцать лет, а она уже утратила всякую надежду в этой жизни. Франческа была младшей в порочной и нищей семье, прозябавшей в большом, полуразрушенном доме, нависавшем над водами Тибра в тысячелетнем городе Риме. Ее братья, невежи и мошенники угрюмого нрава, слонялись без дела, приворовывая и жульничая по мелочи, чего едва хватало на скудное пропитание. Родители, преждевременно состарившиеся, утверждали, будто зачали ее на закате своих горестных дней, но на самом деле эти подлые притворщики нашли Франческу плачущей на еще теплом теле ее настоящей матери, безымянной девицы, которая умерла родами под арками старинного моста, ведущего в замок Святого Ангела.
Собравшись уже только снять медный образок с шеи матери, а младенца бросить в реку, двое мерзавцев заметили удивительное совершенство новорожденной и решили оставить ее при себе. Ведь очевидно, что за этакий дар небес могут дать хорошую цену самые знатные семьи, имеющие вес при дворе. По прошествии дней, недель и месяцев их алчность возрастала, поскольку малютка хорошела с каждым днем и становилась все прелестнее, так что цена девочки в глазах нищебродов, забравших ее, не могла не взлететь до небес. Когда ей исполнилось десять лет, один флорентийский поэт, бывший в Риме проездом, увидел, как она черпает воду из реки неподалеку от того места, где родилась и где лишилась матери, и, встретив колдовской ее взгляд, тут же посвятил ей стихи и подарил ей имя, Франческа, ведь приемная семья не озаботилась как-то назвать ее. Так Франческая росла и расцветала и наконец превратилась в женщину, источавшую тончайший аромат, при одном появлении которой люди замолкали и время останавливалось. В ту пору лишь бесконечная печаль во взгляде омрачала писаную красу, невыразимую в словах.
Вскоре художники всего Рима стали наперебой предлагать родителям, не упускавшим своей выгоды, щедрую мзду за то, чтобы Франческа позировала им для картин. Они были уверены, едва взглянув на нее, что, если кто-то сколько-нибудь одаренный и умелый в своем ремесле сможет запечатлеть на холсте или в мраморе хотя бы десятую часть такого очарования, он останется для потомства величайшим художником в истории. Спрос на услуги Франчески не иссякал, и бывшие попрошайки упивались теперь блеском новообретенного богатства, разъезжая в кричаще роскошных кардинальских каретах, одеваясь в яркие шелка и духами опрыскивая срамные части, всем этим прикрывая бесчестие, въевшееся в их сердца.
Когда Франческа достигла совершеннолетия, родители, боясь потерять сокровище, легшее в основу их благосостояния, решили выдать ее замуж. Вопреки обычаю давать приданое за невестой, принятому в те времена, они в своей наглости дошли до того, что стали требовать от женихов существенной платы, суля руку и тело девушки тому, кто больше предложит. Имели место доселе невиданные торги, и выиграл в них один из самых знаменитых и прославленных художников в городе – дон Ансельмо Джордано. Он тогда уже приближался к старости, годы излишеств разрушили его тело и душу, а сердце отравили алчность и зависть, поскольку, несмотря на все земные блага, везение и похвалу, какую снискали его произведения, тайной мечтой Джордано было славой и блеском имени превзойти Леонардо.
Великий Леонардо был уже пятьдесят лет как мертв, но Ансельмо Джордано так и не смог ни забыть, ни простить того дня, когда он, еще отроком, явился в мастерскую маэстро, чтобы предложить себя в ученики. Леонардо изучил наброски, которые он принес, и нашел для него любезные слова. Отец юного Ансельмо, прославленный банкир, оказал Леонардо пару услуг, и паренек был уверен, что место в мастерской величайшего художника той эпохи ему обеспечено. Каково было его удивление, когда Леонардо, не без грусти, сказал, что различает в его рисунках кое-какой талант, однако недостаточный, чтобы выделиться из тысячи и одного претендента, коим, как и ему, никогда не достигнуть даже среднего уровня. Объяснил, что Ансельмо обладает кое-какими амбициями, но недостаточными, чтобы выделиться из множества учеников, которые никогда не решатся пожертвовать всем, чем только можно, чтобы заслужить свет истинного вдохновения. Поведал, что, наверное, он способен кое-как освоить ремесло, но этого недостаточно, чтобы посвятить жизнь профессии, в которой только гении могут свести концы с концами – оно того не стоит.
– Юный Ансельмо, – продолжил Леонардо, – не огорчайтесь. Примите мои слова как благословение, ведь положение вашего благородного родителя на всю жизнь обеспечит вас богатством, и вам не нужно будет сражаться с кистью и резцом, чтобы добыть пропитание. Вы будете счастливы, сограждане станут вас любить и почитать, но никогда, даже за все золото мира, вы не станете гением. Что может быть более жестоким и горестным, чем судьба посредственного художника, который проводит жизнь, завидуя своим соперникам и проклиная их? Не губите свою жизнь, не взваливайте это бремя на плечи. Пусть искусство и красоту создают другие, те, кто не может иначе. Со временем вы сумеете простить мне мою откровенность. Нынче она причиняет боль, но завтра, если примете ее как должное, она спасет вас от собственного ада.
Сказав это, маэстро Леонардо простился с юным Ансельмо, который много часов со слезами ярости бродил по улицам Рима. Вернувшись в отчий дом, объявил, что не хочет учиться у Леонардо, считает его комедиантом, фабрикующим пошлые произведения для толпы невежд, не умеющих ценить истинное искусство.
– Я буду служить чистому искусству, писать только для избранных, которые смогут оценить всю глубину моих замыслов.
Отец, человек терпеливый и, как все банкиры, лучше знающий человеческую природу, чем самый мудрый из кардиналов, обнял сына и сказал, чтобы тот не боялся, у него ни в чем не будет недостатка – ни в средствах, ни в поклонниках, ни в похвалах его искусству. Перед смертью банкир позаботился, чтобы так все и оставалось.
Ансельмо Джордано не простил Леонардо, ведь человек способен простить все, что угодно, кроме одного – когда ему говорят правду. Через пятьдесят лет его ненависть, желание увидеть развенчанным лже-мастера были так же сильны.
Когда до Ансельмо Джордано из уст поэтов и живописцев дошла легенда о юной Франческе, он отправил в дом ее родителей слуг с тугой мошной и потребовал привести ее. Родители девушки, разряженные, словно цирковые обезьяны при мантуанском дворе, явились в дом Джордано вместе с Франческой, по-прежнему одетой в лохмотья. Едва художник взглянул на нее, как сердце у него подпрыгнуло. Все, что он слышал, оказалось более чем правдой. Не существовало никогда на земле подобной красы, и он понял, как только художник может понять, что чары ее происходят, вопреки всеобщему мнению, не от светящейся кожи и не от точеной фигуры, а от силы и блеска, идущих изнутри, от безнадежно печальных глаз, от губ, приговоренных к безмолвию.
Такое впечатление произвела Франческа ди Парма на маэстро Джордано, что он твердо решил не отпускать ее, не позволить, чтобы она позировала для кого-то другого. Это чудо природы должно принадлежать ему и никому больше. Только так он сможет создать творение, которое в глазах людей превзойдет пачкотню презренного и ненавистного Леонардо. Только так его репутация и слава воспарят выше, чем те, каких добился покойный Леонардо. Можно будет уже не брать на себя труд прилюдно хулить его, ведь тогда он, Джордано, достигнув вершины, позволит себе игнорировать Леорнардо, делая вид, будто его творения и не существовали вовсе, разве что как низкопробная пища для мужланов и невежд. В то же мгновение Джордано сделал предложение, которое оставило далеко позади самые золотые мечты двух негодяев, выдававших себя за родителей Франчески. Брак решили заключить в дворцовой капелле Джордано через неделю. Франческа в ходе переговоров не произнесла ни слова.
Семь дней спустя молодой Сервантес блуждал по городу в поисках вдохновения, когда свита, сопровождавшая огромную золотую карету, стала прокладывать путь в толпе. Пересекая Корсо, процессия остановилась, и тогда Сервантес увидел ее. Франческа ди Парма, облаченная в самые тонкие шелка, какие только могли соткать флорентийцы, молча смотрела на него из окна кареты. Такая глубокая печаль читалась в ее взоре, такой силой дышал этот похищенный дух, влекомый в темницу, что Сервантес почувствовал, как уверенность наполняет его – да, впервые в жизни он увидел свою истинную судьбу, начертанную на лице незнакомки.
Глядя, как кортеж удаляется, Сервантес спросил, кто эта девушка, и прохожие поведали ему историю Франчески ди Парма. Слушая их, Сервантес вспомнил, что до него уже долетали сплетни и слухи о ней, но он им не верил, приписывая пылкому воображению местных сочинителей драм. Однако легенда оказалась правдивой. Небесная красота воплотилась в простой и скромной девушке, и, как следовало ожидать, люди не замедлили толкнуть ее к несчастью и унижению. Юный Сервантес хотел последовать за кортежем к дворцу Джордано, но силы оставили его. Веселый праздничный шум звучал для него зловещей музыкой, и все вокруг представало трагедией разрушения чистоты и совершенства руками человеческой алчности, подлости и невежества.
Он направился к себе в гостиницу, продираясь сквозь толпу, спешившую за стены, на свадьбу знаменитого художника, и его переполняла печаль, почти такая же сильная, как та, что он разглядел во взгляде безымянной девушки. Той же ночью, когда маэстро Джордано снимал с тела Франчески ди Парма шелка, его оплетавшие, и, сам не веря себе, сладострастно ласкал каждую пядь ее кожи, старый дом родителей девушки, опасно накренившийся над Тибром, не выдержал веса сокровищ и всяческой мишуры, накопленных за ее счет, рухнул в ледяные воды реки вместе со всем кланом, запертым внутри, и никого из них больше нигде не видели.
Неподалеку оттуда, при свете свечи Сервантес, будучи не в силах заснуть, сражался с бумагой и чернилами, тщась описать то, что наблюдал в этот день. Пальцы у него дрожали, и ускользали слова при всякой попытке выразить впечатление, какое обрушилось на него в тот миг, когда его взгляд встретился с взглядом Франчески на Корсо. Все искусство, каким он, казалось ему, обладал, исчезло на кончике пера, и ни единого слова не запечатлелось на странице. Тогда он сказал себе, что если бы, к счастью, ему удалось уловить своим письмом хотя бы десятую часть той явленной магии, его имя, его репутация вознесутся над именами величайших поэтов в истории, сделав его королем рассказчиков, князем Парнаса, светочем, призванным озарить потерянный рай литературы. Заодно будет стерта с лица земли ненавистная репутация коварного драматурга Лопе де Веги, кому удача и слава не перестают улыбаться, кто с самой ранней юности пожинает плоды беспримерного успеха, в то время как ему, Сервантесу, едва удается состряпать строку, какой не устыдится бумага, на которой она будет записана. Через несколько мгновений, осознав черноту своих помыслов, Сервантес устыдился собственного тщеславия и нездоровой зависти, разъедавшей его, и сказал себе: я не лучше старого Джордано, который в это самое время вкушает запретный мед устами мошенника и постигает тайны, похищенные силой дублона, дрожащими и грязными руками подлеца.
В своей бесконечной жестокости, догадался он, Бог отдал красоту Франчески во власть людей, чтобы напомнить о безобразии их душ, убожестве целей и извращенности желаний.
Дни проходили, а память о той короткой встрече не стиралась из памяти. Сервантес сидел за письменным столом, пытаясь связать воедино части драмы, которая могла бы понравиться публике и завлечь ее воображение, как те, что сочинял Лопе без видимого усилия, но вновь и вновь приходило на ум только чувство утраты, какое укоренил в его сердце образ Франчески ди Парма. Что же до драмы, которую он решил сочинить, то перо заполняло страницу за страницей смутным романсом, и в строках его автор старался воссоздать заново утраченную историю девушки. В его рассказе Франческа не имела памяти, была чистым листом, персонажем, судьбой, которую только он мог сочинить, обещанием чистоты, призванным вернуть стремление поверить в нечто незапятнанное и невинное в мире лжи и обмана, пошлости и упреков. Он проводил ночи без сна, подстегивая воображение, до предела натягивая струны остроумия, но все равно на заре перечитывал свои листки и кидал их в огонь, зная, что они недостойны делить свет дня с созданием, вдохновившим их и медленно чахнувшим в темнице, которую Джордано – Сервантес ни разу с ним не встречался, но ненавидел от всей души – построил для нее у себя во дворце.
Дни складывались в недели, недели – в месяцы, и вот миновало полгода со дня свадьбы дона Ансельмо Джордано и Франчески ди Парма, но никто в Риме больше не видел их. Было известно, что лучшие в городе торговцы доставляли провизию к воротам дворца, и ее забирал Томазо, личный слуга маэстро. Говорили, что из мастерской Антонио Мерканти еженедельно поступали холсты и краски для работы художника. Однако ни единая душа не видела живописца и его молодую жену. В день, когда исполнилось полгода со времени заключения брака, Сервантес находился в кабинете одного знаменитого театрального импресарио. Тот ставил спектакли на нескольких больших сценах города и всегда предавался поискам новых авторов, талантливых, голодных и готовых работать за нищенскую плату. Благодаря рекомендациям своих коллег Сервантес добился аудиенции у дона Леонелло, экстравагантного дворянина, изящно одетого, с напыщенными манерами, который собирал у себя на столе хрустальные флаконы якобы с интимными выделениями великих куртизанок, чьи прелести он сорвал в самом цвету, а на лацкане носил маленькую брошь в форме ангела. Леонелло заставил Сервантеса стоять, пока пролистывал страницы драмы, изображая скуку и презрение.
– «Поэт в аду», – бормотал импрессарио. – Это мы уже видели. Другие поведали эту историю раньше вас, и получше. Я ищу, скажем так, новизну. Отвагу. Широту взгляда.
Сервантес по опыту знал: те, кто уверяет, будто ищут в искусстве эти благородные качества, обычно менее других способны распознать их, но также понимал, что пустой желудок и легкий кошелек не подвигают на то, чтобы вступать в полемику. Однако чутье подсказывало ему, что Леонелло, этого старого лиса, в любом случае затронула сама природа материала, который ему принесли.
– Сожалею, что потратил время вашей милости…
– Не так скоро, – заявил Леонелло. – Я говорил, что это мы уже видели, но не сказал, что это – ерунда. У вас есть кое-какой талант, однако вам не хватает техники. И у вас вовсе нет вкуса. И чувства целесообразности.
– Ценю ваше великодушие…
– А я – ваш сарказм, Сервантес. Вы, испанцы, страдаете от избытка гордости и недостатка терпения. Не сдавайтесь так скоро. Учитесь у вашего соотечественника Лопе де Веги. Гений и фигура, как вы говорите.
– Я это учту. Так видит ли ваша светлость какую-то возможность принять мою пьесу?
Леонелло весело рассмеялся:
– Летают ли поросята? Никто, Сервантес, не пойдет смотреть, скажем так, драмы, полные отчаяния, где рассказывается, что у человека гнилое сердце и что ад – это он сам и его ближний. Люди идут в театр смеяться, плакать и хотят, чтобы им напоминали, какие они добрые и благородные. Вы еще не утратили простодушия и верите, будто владеете, скажем так, истиной, которую готовы поведать. С годами это пройдет, я надеюсь, поскольку мне не хотелось бы увидеть вас на костре или гниющим в застенке.
– Значит, вы думаете, что моя пьеса не может никого заинтересовать…
– Я этого не говорил. Я знаю, кто может ею заинтересоваться.
У Сервантеса сильнее забилось сердце.
– Как предсказуем голод, – вздохнул Леонелло.
– Голод, в отличие от испанцев, не горд, зато терпелив на удивление! – воскликнул Сервантес.
– Вот видите! У вас есть кое-какая техника. Вы умеете повернуть фразу и построить драматический диалог. Заметно, что вы начинающий, но знавал я невежд, поставивших свои пьесы, однако не умеющих даже организовать уход за кулисы…
– Стало быть, вы поможете мне, дон Леонелло? Я могу все исправить, я быстро учусь.
– Не сомневаюсь.
Леонелло глядел на него в нерешительности.
– Что угодно, ваша светлость. Умоляю вас…
– Есть нечто, способное заинтересовать вас. Но дело, скажем так, рискованное.
– Риск меня не страшит. Не больше, чем нищета, по крайней мере.
– В таком случае мне знаком один кабальеро, с которым мы заключили соглашение. Когда мне встречается на пути многообещающий юноша с определенным потенциалом вроде вас, я его отправляю к нему, а он благодарит меня. В своей манере.
– Я весь внимание.
– Вот что меня беспокоит… Дело в том, что означенный кабальеро проездом в городе.
– Этот кабальеро – театральный импресарио, как ваша светлость?
– Скажем так, нечто похожее. Он – издатель.
– Это еще лучше…
– Вам решать. У него есть отделения в Париже, Риме и Лондоне, и он постоянно ищет таланты особого типа. Вроде вашего.
– Премного вам благодарен за…
– Пойдите к нему и скажите, что я вас послал. Но поторопитесь. Он приехал в наш город на несколько дней.
Леонелло записал на листке бумаги:
«Андреас Корелли
Печатня Света».
– Вы найдете его вечером на вилле «Боргезе».
– Полагаете, его заинтересует моя пьеса?
Леонелло загадочно улыбнулся:
– Удачи, Сервантес.
Когда начало смеркаться, Сервантес облачился в единственный чистый костюм, какой у него оставался, и направился на виллу «Боргезе», окруженную садами и каналами, расположенную неподалеку от дворца дона Ансельмо Джордано. Вышколенный слуга встретил его у подножия лестницы и объявил, что его ждут, и Андреас Корелли вскоре примет его в одном из салонов. Сервантес подумал, что, наверное, Леонелло добрее, чем кажется на первый взгляд, раз послал своему другу-издателю рекомендательную записку. Слуга привел Сервантеса в большую библиотеку, погруженную в полумрак; только пламя, пылавшее в камине, согревало ее, отбрасывая янтарные отблески на нескончаемые ряды книг. Два внушительных кресла стояли напротив камина, и Сервантес после недолгого колебания сел в одно из них. Гипнотический танец огня и его горячее дыхание заворожили его. Через пару минут он заметил, что уже не один. Высокая, угловатая фигура появилась в другом кресле. Человек был весь в черном, лишь на лацкане выделялся серебряный ангел, точно такой, какого Сервантес видел этим вечером у Леонелло. Прежде всего он обратил внимание на руки – крупные, с длинными, тонкими пальцами. Затем его привлекли глаза. Два зеркала, в которых отражалось пламя и его собственное лицо, они никогда не моргали, а зрачки в них меняли форму, хотя ни единый мускул лица не двигался.
– Добрый Леонелло поведал мне, что вы – человек большого таланта, но с малыми средствами.
Сервантес сглотнул.
– Пусть вас не беспокоит мой внешний облик, сеньор Сервантес. Видимость не всегда обманывает, но часто ошеломляет.
Сервантес молча кивнул. Корелли улыбнулся, не разжимая губ.
– Вы принесли мне пьесу. Я не ошибся?
Сервантес протянул рукопись и заметил, что Корелли усмехнулся, прочитав заглавие.
– Это начальная версия, – робко произнес Сервантес.
– Уже нет, – сказал Корелли, перелистывая страницы.
Сервантес наблюдал, как издатель невозмутимо читает, иногда улыбаясь, а порой в изумлении поднимая брови. Бокал и бутылка с жидкостью изысканного цвета будто сами собой появились на столе, стоявшем между двумя креслами.
– Угощайтесь, Сервантес. Не буквами едиными прозябает человек.
Сервантес налил вина в бокал и поднес к губам. Сладкий, пьянящий аромат достиг нёба. Он выпил вино в три глотка, и ему неудержимо захотелось налить себе еще.
– Не стесняйтесь, друг мой. Бокал без вина – оскорбление жизни.
Вскоре Сервантес потерял счет бокалам, которые смаковал. Его стало клонить в благодатный, освежающий сон, и он смотрел сквозь прикрытые веки, как Корелли читает рукопись. Колокола вдали прозвонили полночь. Потом опустился занавес глубокого забытья, и Сервантес погрузился в безмолвие.
Когда он снова открыл глаза, силуэт Корелли выделялся на фоне пламени. Издатель стоял спиной к огню, держа рукопись. Ощущая легкую тошноту и сладковатый привкус вина в горле, Сервантес спросил себя, сколько времени могло пройти.
– Когда-нибудь вы напишете шедевр, Сервантес, – изрек Корелли. – Но это – не шедевр.
Не говоря более ни слова, издатель швырнул рукопись в огонь. Сервантес бросился к камину, но жар остановил его. Он наблюдал, как плод его трудов сгорает безвозвратно, как по чернильным строкам пробегают голубоватые огоньки, и белые струи дыма извиваются между страниц, словно змейки из пороха. В отчаянии Сервантес рухнул на колени, а когда обернулся к Корелли, увидел, что издатель с жалостью смотрит на него.
– Иногда писателю нужно сжечь тысячу страниц, прежде чем получится одна, достойная его подписи. Вы только-только начали. Ваше творение ждет вас на пороге зрелости.
– Вы не имели права так поступить!
Корелли с улыбкой протянул ему руку, желая помочь подняться. Сервантес не без колебаний принял помощь.
– Я хочу, друг мой, чтобы вы написали кое-что для меня. Не спеша. Пусть это займет годы, и точно, займет. Больше, чем вы можете предположить. Кое-что, согласное с вашими амбициями и желаниями.
– Что вы знаете о моих желаниях?
– Как все начинающие поэты, вы, Сервантес, открытая книга. Поэтому, хотя ваш «Поэт в аду» мне представляется детской игрой, сыпью, которая должна пройти, я собираюсь сделать вам предложение. Напишите книгу, достойную вас и меня.
– Вы сожгли то, что я смог написать за месяцы работы.
– И оказал вам услугу. Теперь скажите, положа руку на сердце, думаете ли вы, что я неправ?
Не сразу, но Сервантес кивнул.
– И объясните мне, ошибаюсь ли я, утверждая, что в глубине вашего сердца таится надежда создать творение, которое затмит всех ваших соперников и заставит потускнеть имя некоего Лопе и его плодовитый ум.
Сервантес хотел возразить, но слова не шли с языка. Корелли снова улыбнулся.
– Вам нечего стыдиться. И незачем думать, будто подобное желание уподобляет вас таким, как Джордано.
Сервантес в растерянности посмотрел на издателя.
– Разумеется, мне известна история Джордано и его музы, – произнес Корелли. – Она известна мне, поскольку я познакомился со старым маэстро за много лет до того, как вы родились.
– Ансельмо Джордано – негодяй.
Корелли рассмеялся:
– Вовсе нет. Он – человек, не более.
– Человек, который должен заплатить за свои преступления.
– Вы полагаете? Только не говорите, что и с ним собираетесь драться на дуэли.
Сервантес побледнел. Откуда издатель узнал, что несколько месяцев назад ему пришлось покинуть Мадрид, спасаясь от угрозы ареста за дуэль, в которой он принимал участие?
Корелли, ехидно усмехаясь, ткнул в него указательным пальцем:
– И в каких же преступлениях обвиняете вы беднягу Джордано, кроме склонности писать буколические сцены с козочками, девушками и пастушками на потребу купцам и епископам и мадонн с выпирающим бюстом, радующих взоры прихожан, заступающих на молитву?
– Он похитил бедную девушку и держит ее у себя во дворце, утоляя свою алчность и низкую похоть. Чтобы скрыть свою бездарность. Избавиться от стыда.
– Как скоро судят люди своих ближних за действия, какие и сами совершили бы, если бы представился случай.
– Я бы никогда не сделал того, что сделал он.
– Вы уверены?
– Абсолютно.
– Отважились бы вы испытать себя?
– Не понимаю вас…
– Скажите-ка, сеньор Сервантес, что вам известно о Франческе ди Парма? Только не пичкайте меня поэмой о девушке, лишенной чести, и о ее тяжелом детстве. Вы уже доказали, что владеете основами театральной техники.
– Мне известно одно… она не заслужила того, чтобы жить в темнице.
– Может, оттого, что она красива? Это придает ей благородство?
– Оттого, что она чиста. Добра. Невинна.
Колелли облизнул губы.
– У вас, друг Сервантес, еще есть время, чтобы оставить словесность и принять сан священника. Лучшее жалованье, крыша над головой, не говоря уже о горячей и обильной пище. Поэт должен быть крепок в вере. Куда крепче вас.
– Вы над всем смеетесь.
– Только над вами.
Сервантес поднялся и повернулся к двери.
– Тогда я уйду, а ваша милость пусть смеется в свое удовольствие.
Сервантес дошел уже до двери в зал, когда та захлопнулась перед самым его носом с такой силой, что он повалился на пол. Сервантес начал с трудом подниматься и вдруг увидел склоненный над собой двухметровый угловатый силуэт Корелли. Издатель, казалось, готов был броситься на него и разорвать на куски.
– Вставайте! – велел он.
Сервантес подчинился. Глаза издателя изменились. Огромные черные зрачки будто растеклись по взгляду. Никогда еще юноше не было так страшно. Он отступил на шаг и уткнулся в стену книг.
– Я дам вам возможность, Сервантес. Возможность стать самим собой и не блуждать больше по дорогам, проживая жизни, которые не вам суждены. И, как всегда, если предоставляется возможность, выбор за вами. Вы принимаете мое предложение?
Сервантес пожал плечами.
– Мое предложение следующее. Вы напишете шедевр, но перед этим потеряете то, что полюбите больше всего. Ваше творение станет прославленным, ему будут завидовать и подражать из века в век, но в вашем сердце откроется пустота, которую не заполнят ни слава, ни любование остротой своего ума. Только тогда вы осознаете истинную природу своих чувств и только тогда поймете, на самом ли деле вы лучше, чем Джордано и все те, кто, подобно ему, падали на колени перед собственным отражением, прежде чем принять этот вызов… Вы его принимаете?
Сервантес попытался отвести взгляд от Корелли.
– Не слышу.
– Принимаю, – услышал он свой голос как бы издалека.
Корелли протянул руку, и Сервантес пожал ее. Пальцы издателя оплели его ладонь, как паутиной, и он почувствовал на лице холодное дыхание Корелли, отдававшее свежевскопанной землей и засохшими цветами.
– Каждое воскресенье в полночь Томазо, слуга Джордано, открывает калитку, ведущую в проулок, скрытый за рощей, подступающей к дворцу с востока, и идет за флаконом тонизирующего напитка. Знахарь Авианно составляет его из разных специй и розовой воды, а живописец хочет верить, что этот эликсир вернет ему пыл молодости. Это – единственная на неделе ночь, когда слуги и охрана маэстро отпускаются, а следующая смена приходит лишь на рассвете. Те полчаса, пока слуга ходит за эликсиром, дверь открыта, и никто не охраняет дворец…
– Чего вы ждете от меня? – пробормотал Сервантес.
– Вопрос в том, чего вы ждете от себя самого. Такой ли жизнью, как сейчас, вы хотите жить? Таким ли быть человеком?
Языки огня трепетали и гасли, тени расплывались по стенам библиотеки, словно пролитые чернила, заволакивая Корелли. Когда Сервантес собрался ответить, рядом никого не было.
В ближайшее воскресенье, в полночь Сервантес прятался за деревьями, окружавшими дворец Джордано. Как только отзвонили колокола, как и предсказывал Корелли, отворилась маленькая боковая калитка, и скрюченный старый слуга двинулся по тропинке. Сервантес подождал, пока его тень исчезла в ночи, и проскользнул к двери. Нажал на ручку. Дверь отворилась. Сервантес в последний раз оглянулся и, убедившись, что никто его не заметил, вошел. Закрыв за собой дверь, очутился в полной темноте и выругался сквозь зубы. Надо же быть таким глупцом, чтобы не захватить свечу или фонарь! Держась за стены, влажные, скользкие, как внутренности какого-нибудь зверя, он двигался на ощупь, пока не наткнулся на первую ступеньку лестницы, похоже, винтовой. Стал медленно подниматься, и вскоре слабое дуновение света обрисовало каменную арку, ведущую в длинный коридор. Пол был выложен мраморными плитами, черными и белыми ромбами, на манер шахматной доски. Будто пешка, осторожно переступающая с клетки на клетку, Сервантес попал в обширный дворец. Не пройдя еще до конца по этой галерее, он начал замечать рамы и холсты, прислоненные к стенам, разбросанные по полу – обломки кораблекрушения, заполонившие весь дворец. Он двигался мимо комнат и залов, где неоконченные портреты громоздились на полках, столах и стульях. Мраморная лестница, ведущая на верхние этажи, тонула в разодранных холстах: иные несли на себе следы ярости, с какой художник набрасывался на них. Добравшись до атриума, расположенного в центре здания, Сервантес остановился под лучом дымившегося лунного света, проникающего сквозь купол, что венчал дворец. Под этим куполом порхали голубки, и шелест их крыльев разносился по коридорам и комнатам полуразрушенного дворца. Сервантес встал на колени перед одним из портретов и узнал лицо на холсте – то было, как и все остальные, искаженное изображение Франчески ди Парма.
Сервантес оглянулся и увидел сотни таких же, отвергнутых, брошенных. Он понял, почему больше никто не видел маэстро Джордано. Художник в отчаянных попытках вернуть утраченное вдохновение и запечатлеть сияние Франчески ди Парма с каждым ударом кисти терял рассудок. Его безумие оставило след в виде незаконченных холстов, разбросанных по всему дворцу, словно змеиная кожа.
– Я давно вас жду, – произнес кто-то за его спиной.
Сервантес обернулся. Истощенный старик с длинными и спутанными волосами, в грязной одежде, с остекленевшим взглядом покрасневших глаз смотрел на него, улыбаясь, из угла зала. Он сидел на полу, перед ним – бутылка вина и бокал. Маэстро Джордано, один из самых знаменитых художников своего времени, в своем собственном доме превратился в безумного оборванца.
– Вы пришли забрать ее, правда? – спосил он.
Сервантес не знал, что ответить. Старый художник налил себе еще вина и поднял бокал.
– Вы знали, что отец построил этот дворец для меня? И убеждал, что он защитит меня от мира. Но кто защитит нас от нас самих?
– Где Франческа? – спросил Сервантес.
Художник, смакуя вино, взглянул на него пристально, с сардонической ухмылкой.
– Вы действительно думаете, что одержите победу там, где многие потерпели поражение?
– Мне не нужна победа, маэстро. Я просто хочу освободить девушку, которой не пристало жить в таком месте, как это.
– Как благородно лгать даже самому себе! – провозгласил Джордано.
– Я явился сюда не за тем, чтобы спорить с вами, маэстро. Если вы не скажете мне, где она, я сам ее найду.
Джордано осушил бокал, кивнул:
– Я не стану препятствовать вам.
Джордано поднял голову к лестнице, которая, скрываясь в тумане, тянулась наверх, к куполу. Вглядевшись в полумрак, Сервантес заметил ее. Франческа ди Парма, видение света среди теней, медленно спускалась вниз, нагая и босая. Сервантес поспешно снял плащ и прикрыл ее, сжимая в объятиях. Ее взор, полный бесконечной печали, устремился на него.
– Кабальеро, уходите из этого проклятого места, пока не поздно, – прошептала она.
– Уйду, но только вместе с вами.
Джордано в своем углу захлопал в ладоши;
– Великолепная сцена! Любовники в полночный час на лестнице, ведущей в небо.
Франческа посмотрела на старого живописца, на человека, который полгода держал ее в плену, с нежностью, без тени обиды. Джордано улыбнулся, робко, словно влюбленный подросток.
– Прости, любовь моя, за то, что я не был тем, кого ты достойна.
Сервантес хотел увести девушку, но та не сводила глаз со своего похитителя, старика, который, казалось, готов был испустить последний вздох. Джордано снова наполнил бокал и протянул ей:
– Последний глоток на прощание, любовь моя.
Франческа, высвободившись из объятий Сервантеса, подошла к Джордано и встала рядом с ним на колени. Протянула руку и погладила его по морщинистой щеке. Художник, закрыв глаза, буквально растаял от прикосновения. Перед тем, как уйти, Франческа приняла бокал и выпила вино, которое ей налил Джордано. Она пила медленно, опустив голову, держа бокал обеими руками. Потом выронила его, и стекло разбилось около ее ног на тысячу осколков. Сервантес поднял Франческу, и она предалась в его власть. Даже не взглянув больше на живописца, он направился к парадной двери дворца с девушкой на руках. Выйдя наружу, увидел, что стража и слуги ждут его. Никто и пальцем не пошевелил, чтобы задержать Сервантеса. Один из вооруженных людей держал в поводу вороного коня. Сервантес принял его не без колебаний. Как только он решился, дворцовая стража молча расступилась, не сводя с него глаз. Сервантес вскочил в седло, по-прежнему сжимая Франческу в объятиях. Они уже ехали, держа путь на север, когда пламя охватило купол дворца Джордано, и небо над Римом окрасилось в багрец и припорошилось пеплом. Они скакали день за днем, ночи проводя в гостиницах и на постоялых дворах, где монеты, которые Сервантес нашел в переметных сумах, им позволяли укрываться от холода и нескромных взглядов.
Лишь через несколько дней Сервантес заметил, что дыхание Франчески отдает миндалем, а вокруг глаз появляются темные круги. Каждую ночь, когда девушка безоглядно отдавала ему свою наготу, Сервантес сознавал, что это тело исчезает под его руками, отравленное вино, которым Джордано пожелал освободить ее и себя от проклятия, пылает в венах Франчески и изнуряет ее. На протяжении пути они останавливались в лучших местах, где лекари и мудрецы осматривали девушку, но не сумели определить болезнь. Франческа угасала днем, едва могла говорить или держать глаза открытыми, и оживала ночью, околдовывая все чувства поэта, направляя его руки. В конце второй недели пути Сервантес нашел ее бродящей под дождем по берегу озера, простиравшегося рядом с постоялым двором, где они остановились на ночь. Дождь струился по телу Франчески, а она, раскинув руки, поднимала к небу лицо, словно в надежде, что жемчужные капли, покрывавшие кожу, смогут вырвать из тела душу, пораженную проклятием.
– Ты должен оставить меня здесь, – сказала она. – Забудь меня и продолжай свой путь.
Но Сервантес, видя, как день ото дня угасает этот свет, поклялся, что никогда не распрощается с ней, что, пока она дышит, будет бороться за ее жизнь. Сплетенную с его жизнью.
Когда они преодолели Пиренеи, держа путь на полуостров, и по берегу Средиземного моря направились к Барселоне, у Сервантеса уже скопилось сто страниц. Он сочинял ночами, глядя, как Франческа спит беспокойным сном. Чувствовал, что слова, образы, ароматы, запечатленные на письме, единственный способ поддерживать в ней жизнь. Каждую ночь, когда Франческа изнемогала в его объятиях и погружалась в сон, Сервантес, прибегая к тысяче и одному обману, лихорадочно пытался воссоздать ее душу. Когда через несколько дней его конь пал перед стенами Барселоны, пьеса, которую он сочинял, была окончена, а у Франчески появился румянец на щеках и блеск во взгляде. На всем своем пути Сервантес грезил наяву, что в этом приморском городе найдет приют и надежду, а какой-нибудь задушевный друг поможет отыскать кого-то, кто напечатает его рукопись. Когда люди прочитают его историю и потеряются во вселенной эстампов и стихов, вокруг нее сложившейся, Франческа, которую он воплотил чернилами на бумаге, и девушка, умирающая каждую ночь в его объятиях, сольются воедино и вернутся в мир, где проклятие и нужду можно одолеть силой слов и где Бог, в каком бы месте он ни таился, позволил бы ему еще хотя бы один день пробыть с ней рядом.
(Отрывок из «Тайных хроник Города Проклятых» Игнатиуса Б. Самсона, издание Барридо и Эскобильяс, S. A., Барселона, 1924)


Барселона, 1569

Франческу ди Парма похоронили два дня спустя под пылающим небом, которое скользило над безмятежной гладью моря и, словно зажигая свечи, наполняло светом паруса кораблей, стоявших на якоре во внутренней гавани порта. Девушка умерла ночью, в объятиях Сервантеса, в комнате, которую они занимали на последнем этаже старого дома по Широкой улице. Печатник Антони де Семпере и Санчо находились рядом в момент, когда Франческа в последний раз открыла глаза и, улыбнувшись возлюбленному, прошептала: «Отпусти меня».

В тот вечер Семпере закончил печатать вторую версию «Поэта в аду», романс в трех актах дона Мигеля де Сервантеса Сааведры, и принес с собой экземпляр, чтобы показать автору, но у того даже не хватило духу прочитать свое имя на обложке. Печатник, чья семья владела небольшим участком земли неподалеку от ворот Святой Мадроны, там, где улица Трента-Клаус, предложил похоронить девушку на скромном погосте, где в худшие времена инквизиции семья Семпере спасала книги от костра, пряча в саркофаги. Их потом закапывали якобы на кладбище, которое на самом деле было святилищем книг. Сервантес, полный благодарности, согласился.

На следующий день, во второй и последний раз предав огню своего «Поэта в аду» на песчаном берегу, где однажды бакалавр Сансон Карраско разгромит хитроумного идальго Алонсо Кихано, Сервантес уехал из города, на сей раз действительно сохранив в душе память о Франческе и ее свет.

Барселона, 1610

Прошло, должно быть, четыре десятилетия до тех пор, пока Мигель де Сервантес не вернулся в город, где похоронил свою невинность. Рассказ о его днях изобиловал вехами, отмечавшими несчастья, провалы и горести. Сладость признания, самого убогого и скупо отмеренного, одарила его улыбкой только в зрелые годы. И в то время, как его всеми восхваляемый современник, драматург и авантюрист Лопе де Вега смолоду пожинал почести, богатство и славу, Сервантес удостоился лавров слишком поздно, ведь рукоплескания ценны, когда раздаются в нужный момент. Если запоздалый цветок увял, то они обидны и оскорбительны.

В тысяча шестьсот десятом году Сервантес уже мог считать себя известным литератором, хотя и с весьма скромным состоянием, поскольку презренный металл всю его жизнь избегал писателя и в конце его дней не изменил себе. Если не учитывать иронию судьбы, ученые утверждают, что Сервантес был счастлив в те три коротких месяца, которые провел в Барселоне в тысяча шестьсот десятом году, однако нет недостатка в тех, кто сомневается, что его нога когда-либо ступала на землю этого города, а иные раздерут на себе одежды при малейшем намеке на то, что событие, рассказанное в нашем непритязательном романсе, произошло в какое-то время в каком-то месте, кроме как в упадническом воображении бессовестного писаки.

Но если мы немного поверим в легенду и примем за чистую монету плод фантазии и мечты, то сможем утверждать, что в те дни Сервантес занимал маленькую квартирку перед стеной порта, с огромными окнами, распахнутыми навстречу свету Средиземноморья, неподалеку от комнаты, где Франческа ди Парма скончалась в его объятиях, и каждый день он садился за стол сочинять то или иное из своих произведений, которым суждено было принести ему столько славы, особенно за пределами королевства, видевшего его рождение. Дом, где Сервантес гостил, принадлежал его старому другу Санчо, ныне преуспевающему торговцу, заимевшему шестерых детей и, несмотря на близкое знакомство с позорными делами мира, не утратившему радушия.

– Что вы пишете, маэстро? – спрашивал Санчо каждый день, видя, как Сервантес выходит на улицу. – Госпожа моя супруга все еще ждет новых приключений отваги и копья нашего любимого ламанчского идальго…

Сервантес лишь молча улыбался и никогда не отвечал на вопрос. Порой по вечерам приходил в печатню, которую старый Антони Семпере и его сын все еще держали на улице Святой Анны, неподалеку от храма. Сервантесу нравилось проводить время среди книг, переплетенных и не переплетенных, в беседе с другом-печатником, но избегая воспоминаний, которые были живы в обоих.

Однажды ночью, когда было уже пора покинуть печатню до следующего дня, Семпере отправил сына домой и запер двери. Печатник был взволнован, и Сервантес знал, что уже несколько дней какая-то мысль тревожит его.

– Как-то раз сюда приходил один кабальеро, спрашивал о вас, – начал Семпере. – Седой, очень высокий, а глаза…

– …волчьи, – заключил Сервантес.

Семпере кивнул:

– Да. Представился вашим старым другом, сказал, что рад был бы увидеться с вами, если вы появитесь в городе. Не знаю, почему, но как только он ушел, меня охватила страшная тоска. Я подумал: а не тот ли это человек, о котором вы рассказывали нам с добрым Санчо в ту несчастливую ночь в таверне близ базилики Святой Марии у Моря? Нет нужды добавлять, что у него на лацкане был маленький ангел.

– Я полагал, вы забыли о той истории, Семпере.

– Я не забываю книг, которые печатаю.

– Надеюсь, вам не пришло в голову сохранить экземпляр?

Семпере робко улыбнулся. Сервантес вздохнул.

– Сколько предложил вам Корелли за эту книгу?

– Достаточно, чтобы уйти на покой, уступить печатню сыновьям Себастьяна Комельи и сотворить тем самым благое дело.

– И вы ее продали?

Вместо ответа Семпере повернулся, прошел в угол мастерской, встал на колени и, вынув доски из пола, извлек некий предмет, завернутый в ткань, и положил его на стол перед Сервантесом.

Писатель несколько секунд вглядывался в сверток, потом, с одобрения Семпере, вынул оттуда единственный существующий экземпляр «Поэта в аду».

– Могу я его забрать?

– Он ваш, – ответил Семпере. – Вы сочинили книгу и оплатили издание.

Сервантес открыл томик и заскользил взглядом по первым строкам.

– Только поэт, единственное из всех созданий, с годами приобретает зрение, – произнес он.

– Вы встретитесь с ним?

Сервантес улыбнулся:

– Разве у меня есть выбор?

Через пару дней Сервантес, как обычно, утром отправился на долгую прогулку по городу, хотя Санчо и предупреждал, что рыбаки предсказывают грозу и шторм на море. В полдень дождь хлынул как из ведра, небо покрыли черные тучи, трепетавшие от сверкания молний и раскатов грома. Казалось, стены города вот-вот рухнут под их напором, и сам он исчезнет с лица земли. Сервантес вошел в собор, чтобы укрыться от бури. Храм был пуст, и писатель сел на скамью в боковом приделе, залитом теплым светом сотен свечей, горевших в полумраке. Он не удивился, заметив, что рядом сидит Корелли, не сводя глаз с Распятия, висевшего над алтарем.

– Годы не берут вашу милость, – заметил Сервантес.

– И ваше остроумие тоже, мой дорогой друг.

– Чего не скажешь о моей памяти. Кажется, я забыл, когда это мы с вами подружились.

Корелли пожал плечами:

– Вот он, распятый за грехи человечества, не затаил злобы, а вы не способны простить бедного дьявола…

Сервантес сурово взглянул на него.

– Только не говорите, что вас оскорбляет богохульство.

– Богохульные слова оскорбляют лишь того, кто их произносит, высмеивая других.

– В мои намерения не входит высмеивать вас, Сервантес.

– Каковы же ваши намерения, синьоре Корелли?

– Попросить прощения.

Воцарилось долгое молчание.

– Прощения не просят в словах, – заметил Сервантес.

– Знаю. Я и предлагаю вам не слова.

– Вы не обидитесь, если я скажу, что при слове «предложение», услышанном из ваших уст, мой энтузиазм слабеет?