Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

И я прихожу около шести. Люди выстраивают свою жизнь при помощи времени. Если его немного изменить, всегда случается что-нибудь наводящее на размышления.

Улица Каббелаевай погружена в темноту. Дома темны. Уттерслев Мосе в конце улицы тоже во тьме. Очень холодно, тротуар стал светло-серым от инея, стоящие возле домов машины покрыты сверкающим белым мехом. Интересно взглянуть на заспанное лицо судмедэксперта.

Только в одном доме окна освещены. Не просто освещены — иллюминированы, а за ними движутся фигуры, как будто здесь со вчерашнего вечера идет придворный бал, который до сих пор не закончился. Я звоню в дверь. Смилла, добрая фея, последний гость перед рассветом.

Дверь открывают пять человек, и делают они это все вместе, одновременно застревая в дверях. Пятеро детей самого разного размера. А внутри дома видны еще дети. Они одеты для вылазки, в лыжных ботинках и с рюкзаками, так что руки у них свободны для драки. У всех молочно-белая кожа, веснушки, из-под зимних шапок выглядывают медно-рыжие волосы, они окружены аурой гиперактивного вандализма.

Среди них стоит женщина с такими же, как у детей, волосами и кожей, но ее рост, плечи и спина как раз для американского футбола. За ней виднеется судебно-медицинский эксперт.

Он на полметра ниже своей жены. Он полностью одет, у него покрасневшие веки и оживленный вид.

Он и бровью не повел при виде меня. Он наклоняет голову, и мы с трудом прокладываем себе путь сквозь крики и несколько комнат, которые выглядят так, будто здесь прошли дикая орда и переселение народов, которые вдобавок к этому, возвращаясь, снова сюда заглянули, потом мы идем через кухню, где приготовлены бутерброды на целый полк, и через дверь, и когда эта дверь закрывается, становится совсем тихо, сухо, очень тепло, и все залито неоновым светом.

Мы стоим в оранжерее, пристроенной снаружи к дому и представляющей собой своего рода зимний сад, и, за исключением нескольких узких дорожек и маленькой площадки с покрашенными в белый цвет металлическими стульями и столом, пол здесь — сплошные грядки и горшочки с кактусами. Кактусами всех размеров, от одного миллиметра до двух метров. Разной степени колючести. Освещенными синими оранжерейными лампами.

— Даллас, — говорит он. — Подходящее место для того, чтобы начать собирать коллекцию. А вообще-то я не знаю, можно ли рекомендовать это место, черт возьми, не знаю. В субботний вечер у нас могло быть до пятидесяти убийств. Часто приходилось работать внизу, рядом с отделением скорой помощи. Там все было оборудовано так, чтобы мы могли проводить вскрытия. Очень удобно. Узнаешь кое-что о пулевых и ножевых ранениях. Моя жена говорила, что я совсем не вижу детей. Так это, черт возьми, и было.

Рассказывая это, он пристально рассматривает меня.

— А вы рано пришли. Нам-то все равно, мы все равно уже на ногах. Жена отдала детей в детский сад в Аллерёде. Чтобы они бывали в лесу. Вы знали этого мальчика?

— Я дружила с его семьей. В первую очередь с ним.

Мы садимся друг против друга.

— Чего вы хотите?

— Вы дали мне свою карточку.

Этого он просто не слышит. Я понимаю, что передо мной человек, который слишком много повидал, чтобы ходить вокруг да около. Если он и захочет что-нибудь рассказать, то только в обмен на искренность.

Поэтому я рассказываю ему о том, что Исайя боялся высоты. О следах на крыше. О моем визите к профессору Лойену. О следователе Государственной прокуратуры Рауне.

Он зажигает сигару, глядя на свои кактусы. Может быть, он не понял, что я ему рассказала. Я сама не уверена в том, что понимаю.

— У нас, — говорит он, — единственный нормальный институт. В других возятся какие-нибудь четыре человека, и им не удается выбить денег даже на пипетки и на белых мышей, которым они должны прививать свои клеточные культуры. У нас — целое здание. У нас есть патологоанатомы, и химики, и генетики судебно-медицинской экспертизы. И целая куча всего в подвале. У нас есть студенты. У нас двести сотрудников, черт побери. За год у нас три тысячи дел. Те, кто сидит в Оденсе, видели, может быть, не более сорока убийств. Здесь, в Копенгагене, у меня было тысяча пятьсот. И столько же в Германии и США. Если в Дании и найдется три человека, которые могут назвать себя судебно-медицинскими экспертами, то двое из них — это я и Лойен.

Рядом с его стулом стоит кактус, напоминающий по форме цветущий пень. Из зеленого, неуклюжего, безжизненного колючего растения вырастает вспышка пурпурного и оранжевого.

— На следующее утро после того, как привезли мальчика, у нас была запарка. Пьяные за рулем, застолья на службе по случаю приближающегося Рождества. Каждый день в четыре часа полиция хочет иметь протокол, черт возьми. И в восемь я начинаю осматривать мальчика. У вас не очень слабые нервы? У нас ведь существуют свои правила. Проводится внешний осмотр тела. Мы смотрим, нет ли клеток эпидермиса под ногтями, спермы в прямой кишке, а потом вскрываем и смотрим внутренние органы.

— Полиция присутствует?

— Только в исключительных случаях, например если имеются серьезные основания предполагать убийство. Не в подобном случае. Здесь все было стандартно. На нем были брюки из водоотталкивающей ткани. Я рассматриваю их и думаю про себя, что это вообще не самая подходящая одежда для прыжков в длину. У меня есть одна маленькая хитрость. Из тех, которые со временем появляются у каждого профессионала. Я засовываю горящую электрическую лампочку в штанины. Штаны из магазина «Хелле Хансен». Добротная вещь. Сам такие ношу, когда работаю в саду. Но на штанине на уровне бедра перфорация. Я осматриваю мальчика. Чистая рутина. И обнаруживаю на теле маленькое отверстие. Мне бы следовало заметить его при внешнем осмотре, я вам честно говорю, но что уж там, все мы люди. Тут я задумываюсь. Потому что никакого кровотечения не было, и ткани не сократились. Вы понимаете, что это значит?

— Нет, — говорю я.

— Это значит, что как бы там это отверстие ни появилось, но случилось это после того, как его сердце перестало биться. Тогда я смотрю внимательнее на одежду. По краям отверстия виден след, и тут меня осеняет. Я беру иглу для биопсии. Такая полая канюля, очень большая, которая насаживается на ручку и загоняется в ткань, чтобы взять пробу. Подобно тому, как геологи берут пробы почвы. Широко используется в институте Августа Крога спортивными врачами. И она подходит. Черт побери. Ободок на штанине мог появиться, потому что кто-то торопился и загнал ее со всей силой.

Он наклоняется ко мне:

— Готов поклясться, что кто-то брал у него биопсию мышц.

— Врач скорой помощи?

— Я тоже так подумал. Это было, черт возьми, совершенно ни к чему, но кто же еще? Поэтому я звоню, чтобы узнать. Говорю с шофером. И с врачом. И с тем из наших сотрудников, кто принимал тело. Они клянутся и божатся, что ничего подобного не делали.

— Почему Лойен не рассказал мне об этом?

В первую минуту он хочет объяснить мне это. Потом доверительность между нами исчезает.

— Это, наверное, случайность.

Он выключает лампы. Мы сидим, окруженные ночью со всех сторон. Теперь уже заметно, что, несмотря ни на что, появился все-таки какой-то дневной свет. Наступает тишина. Дом беззвучно глотает воздух, чтобы отдышаться перед следующим армагеддоном.

Я прохожу по узким дорожкам. В кактусах есть какое-то упрямство. Солнце не хочет, чтобы они росли, ветер пустыни не хочет, чтобы они росли, засуха не хочет, ночные заморозки не хотят. И все равно они пробиваются наверх. Они ощетиниваются своими колючками, прячась за своей плотной оболочкой. И не сдаются ни на миллиметр. Я чувствую к ним симпатию.

Лагерманн похож на свои растения. Может быть, именно поэтому он и собирает кактусы. Не зная истории его жизни, я догадываюсь, что ему, чтобы выбраться к свету, пришлось пробиваться через несколько кубических метров камней.

Мы стоим у грядки с зелеными морскими ежами, которые выглядят так, словно побывали под дождем из хлопчатобумажной ваты.

— Pilocereus Senilis, — говорит он.

Рядом несколько горшков с более мелкими, зелеными и фиолетовыми растениями.

— Мескалин. Даже в известных местах — скажем, в Ботаническом саду в Мехико, в музее кактусов Сезар Мандрик в Лансароте — их не больше, чем у меня. Маленький кусочек мозга — и тебе более чем достаточно. Больше ничего и не надо. Я здравомыслящий человек. Рационалист. Мы обследуем мозг. Отрезаем кусочек. После этого ассистент ставит черепную коробку на место и натягивает кожу. Ничего не заметно. Я тысячу раз видел мозг. Нет в нем ничего мистического. Все это чистая химия. Главное, чтобы было достаточно информации. Как вы думаете, почему он побежал на эту крышу?

Впервые у меня возникает желание дать честный ответ.

— Я думаю, что кто-то преследовал его.

Он качает головой.

— Обычно дети так далеко не убегают. Мои садятся и начинают орать. Или же замирают.

Однажды механик починил для Исайи старый велосипед. В Гренландии он никогда не ездил на велосипеде. Когда велосипед был готов, он сразу уехал. Механик нашел его на десятом километре шоссе Гаммель Кёге, он ехал с маленькими колесиками по бокам, чтобы не упасть, а на багажнике у него были бутерброды. Он ехал домой в Гренландию. Направление он знал, потому что Юлиана однажды лежала с белой горячкой в больнице Видовре.

С семи лет, когда я впервые приехала в Данию, и до тринадцати, когда я сдалась, я убегала больше раз, чем это запечатлелось в моей памяти. Два раза я добиралась до Гренландии, один раз до самого Туле. Все очень просто — надо прибиться к какой-нибудь семье, делая вид, что твоя мама сидит в пяти рядах от тебя в самолете или же стоит немного дальше в очереди. Мир полон небылиц о пропавших попугаях, персидских котах и французских бульдогах, которые чудесным образом нашли дорогу домой к маме и папе на Фрюденхольмс Алле. Это не идет ни в какое сравнение с теми расстояниями, которое преодолевали дети в поисках нормальной жизни.

Все это я могла бы попытаться объяснить Лагерманну. Но я этого не делаю.

Мы стоим в прихожей, среди сапог, чехлов от коньков, остатков провианта и других предметов, оставленных вооруженными силами.

— И что же теперь?

— Я ищу, — говорю я, — логическую связь, о которой вы говорили. Пока я не найду ее, не придет рождественское настроение.

— У вас нет какого-нибудь другого занятия?

Я не отвечаю. Неожиданно он спрятал все свои колючки. Когда он снова открывает рот, он уже больше не чертыхается.

— Я видел множество родственников, помешавшихся от горя. Множество самодеятельных сыщиков, которые думали, что могут сделать дело лучше, чем мы и полиция. Я выслушивал их предположения, видел их настойчивость и говорил себе, что всему этому я дам гарантию только на пять минут. В вашем случае я не так уверен…

Я пытаюсь изобразить улыбку в ответ на его оптимизм. Но утро еще слишком раннее, даже для меня.

Вместо этого я вдруг обнаруживаю, что, повернувшись, посылаю ему воздушный поцелуй. От одного растения пустыни другому.



Я не знаток автомобилей. Если бы меня спросили, я бы сказала, что все машины мира сего можно, пропустив через гидравлический пресс и запустив из стратосферы, спокойно отправить вращаться по орбите вокруг Марса. Конечно же, за исключением тех такси, которые должны быть в моем распоряжении, когда они мне потребуются.

Но я представляю себе, как выглядит «вольво 840». Последние годы фирма «Вольво» была спонсором Европейского турнира по гольфу, и компания использовала моего отца в нескольких рекламах, изображающих мужчин и женщин, добившихся международного признания. На одной фотографии он был запечатлен замахнувшимся для удара перед террасой гольф-клуба в Сёллерёде, а на другой он сидит в белом халате перед подносом с инструментами с таким выражением лица, как будто хочет сказать, что даже если вам надо сделать блокаду самого гипофиза, он в два счета вам это сделает. И на той и на другой фотографии он заставил их сфотографировать себя именно в таком ракурсе, в котором он похож на Пикассо в парике, а подпись под картинками гласила, кажется: «Люди, которые никогда не ошибаются». В течение трех месяцев эта реклама на автобусах и станциях железной дороги напоминала мне о том, что бы я могла добавить к этому тексту. А в моей голове навсегда запечатлелся неуклюжий и как будто съежившийся профиль «вольво 840».

Если перед самым восходом солнца повышается температура, как это случилось сегодня, иней на машине тает в последнюю очередь на крыше и над дворниками. Банальный факт, на который мало кто обращает внимание. Стоящая на Каббелаевай машина, на которой нет инея, либо потому что его счистили, либо потому что на ней недавно приехали, это синяя «вольво 840».

Наверняка можно придумать множество объяснений тому, что кто-то поставил здесь машину в двадцать минут восьмого. Но в данный момент я не могу придумать ни одного. Поэтому я иду к машине, наклоняюсь над радиатором и заглядываю внутрь через тонированное лобовое стекло. Сначала мне трудно дотянуться. Но, встав на колпак колеса, я оказываюсь вровень с водительским сиденьем. Там спит человек. Некоторое время я так стою, но он сидит без движения. Поэтому я в конце концов спускаюсь на землю и быстро иду по направлению к Брёнсхой Торв.

Сон — это важная вещь. Я бы сама была не прочь поспать еще несколько часов сегодня утром. Но я бы ни за что не стала это делать в «вольво» на Каббелаевай.



— Меня зовут Смилла Ясперсен.

— Доставка из магазина?

— Нет, Смилла Ясперсен.

Утверждение, что телефонные разговоры — это самый несовершенный способ общения на свете, не совсем верно. Дверные переговорные устройства на самом деле куда хуже. Чтобы соответствовать всему дому — высокому, серебристо-серому и роскошному, — оно здесь сделано из анодированного алюминия в форме раковины. К сожалению, оно также вобрало в себя шум океана, который теперь накладывается на разговор.

— Уборщица?

— Нет, — говорю я. — И не педикюрша. У меня к вам несколько вопросов о Криолитовом обществе.

Эльза Любинг на некоторое время замолкает. Такое можно позволить себе, когда стоишь с надлежащей стороны переговорного устройства. Там, где тепло и где находится кнопка, открывающая дверь.

— Это, право, не очень вовремя. Напишите или приходите в другой раз.

Она вешает трубку.

Отступив на шаг, я задираю голову. Дом стоит на отшибе, в самом конце Хайревай, в Птичьем квартале Фредериксберга. Дом высокий. Эльза Любинг живет на седьмом этаже. На балконе под ее квартирой фигурные чугунные решетки закрыты ящиками с цветами. Из списка жильцов становится ясно, что эти любители цветов — супруги Скоу. Я коротко и решительно нажимаю на кнопку.

— Да? — По голосу не меньше восьмидесяти.

— Доставка из цветочного магазина. У меня букет для Эльзы Любинг, живущей над вами, но ее нет дома. Вы не могли бы открыть мне дверь?

— К сожалению, у нас существует строгое правило не открывать дверь тем, кто пришел в другие квартиры.

Меня восхищают восьмидесятилетние люди, все еще придерживающиеся строгих правил.

— Фру Скоу, — говорю я. — Это орхидеи. Только что привезенные на самолете с Мадейры. Они чахнут здесь на морозе.

— Это ужасно!

— Отвратительно, — говорю я. — Но если вы легонько нажмете на маленькую кнопочку, они окажутся в тепле, там, где им и надлежит быть.

Она впускает меня.

Лифт выглядит так, что возникает желание просто покататься на нем вверх и вниз раз семь-восемь, чтобы насладиться маленьким плюшевым диванчиком, полированным палисандровым деревом, золотой решеткой и матовыми купидонами на стеклах, через которые можно видеть, как трос с противовесом погружается в ту глубину, из которой ты поднимаешься.

Дверь Эльзы Любинг закрыта. Внизу фру Скоу открыла свою дверь, чтобы послушать, не является ли рассказ об орхидеях прикрытием для быстрого рождественского изнасилования.

У меня в кармане среди разрозненных денежных купюр и писем из второго отдела университетской библиотеки о необходимости вернуть книгу лежит лист бумаги. Его я и бросаю в щель для писем. Потом мы с фру Скоу ждем.

Щель для писем на дверях медная, имя на табличке написано вручную, буквы белые с серым.

Дверь открывается. На пороге стоит Эльза Любинг.

Она не торопясь изучает меня.

— Да, — говорит она наконец, — ну и настойчивы же вы.

Она отходит в сторону. Я прохожу мимо нее. В квартиру.

Ее цвета — это цвета дома. Полированное серебро и свежие сливки. Она очень высокого роста, больше метра восьмидесяти, на ней длинное, простое белое платье. Ее волосы уложены в прическу, и несколько отдельных прядей падают каскадом блестящего металла на щеки. Никакой косметики, никаких духов и никаких украшений, кроме висящего на шее серебряного крестика. Ангел. Из тех, кому можно поручить охранять что-нибудь с огненным мечом.

Она смотрит на письмо, которое я бросила через дверь. Это сообщение Юлиане о выделении ей пенсии.

— Это письмо, — говорит она, — я прекрасно помню.

На стене висит картина. С неба на землю спускается поток длиннобородых старцев, упитанных младенцев, фруктов, рогов изобилия, сердец, якорей, королевских корон, пушек, а также текст, который, если знаешь латынь, можно прочитать. Эта картина — единственный здесь предмет роскоши. Кроме нее в комнате есть белые стены, паркетный пол с шерстяным ковром, дубовый стол, низкий маленький столик, несколько стульев с высокими спинками, диван, высокий книжный стеллаж и распятие.

Больше ничего и не нужно. Потому что здесь есть нечто другое. Здесь есть вид, которым можно любоваться, только если ты летчик, и который можно выносить, только если ты не страдаешь головокружением. Кажется, что квартира состоит всего лишь из одной очень большой и светлой комнаты. Со стороны балкона — стеклянная стена шириной во всю комнату. Через нее виден весь Фредериксберг, Беллахой и вдали Хойе Гладсаксе. Через нее проникает такой же белый, как если бы мы были на улице, зимний утренний свет. С другой стороны большое окно. Через него за бесконечными рядами крыш видны башни Копенгагена. Стоя высоко над городом, словно в стеклянном колоколе, мы с Эльзой Любинг пытаемся оценить друг друга.

Она предлагает мне вешалку для шубы. Непроизвольно я снимаю и обувь. Что-то в этой комнате говорит мне, что это надо сделать. Мы садимся на стулья с высокими спинками.

— В это время, — говорит она, — я обычно молюсь.

Она говорит это с такой естественностью, как будто речь идет о выполнении комплекса физических упражнений Общества по борьбе с болезнями сердца.

— Так что вы, сами того не зная, выбрали неподходящий момент.

— Я увидела ваше имя в письме и нашла ваш адрес в телефонной книге.

Она снова смотрит на листок бумаги. Потом она снимает узкие, с толстыми стеклами очки для чтения.

— Какая трагедия. Особенно для ребенка. Рядом с ребенком должны быть и мать, и отец. Это одно из практических оснований святости брака.

— Господин Любинг был бы рад это слышать.

Если ее муж умер, я никого не оскорбляю такой формулировкой. Если же он жив, это изящный комплимент.

— Господина Любинга не существует, — говорит она. — Я Христова невеста.

Она говорит это одновременно серьезно и кокетливо, как будто они поженились несколько лет назад, брак их удачен и обещает быть таким и в будущем.

— Но это не означает, что я не считаю священной любовь между мужчиной и женщиной. Хотя она всего лишь этап пути. Этап, который я позволила себе пропустить, если так можно выразиться.

В ее взгляде сквозит нечто похожее на лукавый юмор.

— Это как перепрыгнуть через класс в школе.

— Или же, — говорю я, — как сразу стать главным бухгалтером, будучи до этого простым бухгалтером в Криолитовом обществе.

Она смеется низким мужским смехом.

— Милочка моя, — говорит она, — вы замужем?

— Нет. Никогда не была.

Мы становимся ближе. Две взрослые женщины, знающие, что это такое — жить без мужчин. Похоже, что ей это удается лучше, чем мне.

— Мальчик умер, — говорю я. — Четыре дня назад он упал с крыши.

Она встает и подходит к стеклянной стене. Если бы можно было так хорошо и достойно выглядеть, то стареть было бы одно удовольствие. Я отказываюсь от этой мысли. Сколько труда уйдет хотя бы на то, чтобы вырасти на те 30 сантиметров, на которые она выше меня.

— Я видела его один раз, — говорит она. — После встречи с ним становилось понятно, почему написано, что, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царствие Небесное. Я надеюсь, что бедняжка мать найдет путь к Богу.

— Это случится, только если Бога можно встретить на дне бутылки.

Она смотрит на меня без улыбки.

— Он повсюду. И там тоже.

В начале шестидесятых христианская миссия в Гренландии еще имела в себе что-то от живого нерва империализма. Более позднее время — и особенно авиабаза Туле своими контейнерами порнографических журналов, виски и спросом на скрытую проституцию — перенесло нас с окраин религии в пустоту недоумения. Я перестала понимать, как следует общаться с верующими европейцами.

— Как вы встретились с Исайей?

— В Обществе я пыталась хотя бы немного способствовать тому, чтобы было больше общения с гренландцами. Наш карьер в Саккаке был, так же как и карьер Криолитового общества «Эресунн» в Ивиттууте, закрытым районом. Рабочая сила была датской. Единственными гренландцами, которых принимали на работу, были уборщики — кивфакеры. С самого открытия шахты поддерживалось строгое разделение датчан и эскимосов. В этой ситуации я попыталась обратить внимание на заповедь о любви к ближнему. Раз в несколько лет мы принимали на работу эскимосов для участия в геологических экспедициях. Именно во время одной из таких экспедиций и погиб отец Исайи. Несмотря на то что жена бросила его и ребенка, он продолжал обеспечивать ее средствами к существованию. Когда правление назначило ей пенсию, я пригласила ее с ребенком к себе в кабинет. Так я и встретилась с ним.

Что-то в слове «назначило» наводит меня на мысль.

— Почему была назначена пенсия? Были юридические обязательства?

Она на минуту замолчала.

— Обязательства вряд ли были. Я не исключаю того, что прислушались к моему совету.

Я вижу еще одну черту фрекен Любинг. Силу. Наверное, так же обстоит дело с ангелами. Они, наверное, тоже оказывают определенное давление на Господа Бога в раю.

Я пересела на стул, стоящий рядом с ней. Фредериксберг, квартал у Генфоренингсплас, Брёнсхой — снег делает все это похожим на деревню. Хайревай — короткая и узкая улица. Она упирается в Дуэвай. На Дуэвай стоит много машин. Одна из них — синяя «вольво 840». Продукция фирмы «Вольво» проникает повсюду. Ведь надо же им зарабатывать деньги, чтобы быть спонсором Европейского турнира. И чтобы заплатить тот гонорар, который, как хвастается мой отец, он потребовал за использование его фотографии.

— От чего умер отец Исайи?

— От пищевого отравления. Вы интересуетесь прошлым, фрекен Ясперсен?

Настал момент, когда мне надо решить, преподнести ли ей выдуманную историю или выбрать более сложный путь и рассказать правду. На низеньком столике лежит Библия. Один из гренландских учителей воскресной школы миссии Моравских братьев был увлечен рукописями Мертвого моря. Я вспоминаю, как он повторял: «И Иисус говорил: Не лгите». Я принимаю это воспоминание за предостережение.

— Я думаю, что кто-то напугал его и что кто-то загнал его на ту крышу, с которой он упал.

Она ни на секунду не теряет самообладания. В последние дни я общаюсь с людьми, которые относятся с величайшим душевным спокойствием к тому, что совершенно не дает мне покоя.

— Дьявол принимает множество обличий.

— Одно из них я и ищу.

— Отмщение — это дело Господа.

— Осуществление этого правосудия мне представляется очень далеким.

— Мне казалось, что на первое время есть полиция.

— Они закрыли дело.

Она пристально смотрит на меня.

— Чай, — говорит она. — Я еще ничем вас не угостила.

По пути в кухню она оборачивается в дверях.

— Вы знаете притчу о талантах? В ней говорится о лояльности. Есть лояльность по отношению к земному, так же как по отношению к небесному. Я была служащей Криолитового общества в течение тридцати пяти лет. Понимаете?



— Раз в два или три года общество снаряжало геологическую экспедицию в Гренландию.

Мы пьем чай. Из сервиза «Транкебар» и чайника «Георг Йенсен». Вкус Эльзы Любинг при ближайшем рассмотрении оказывается скорее изысканным, нежели скромным.

— Экспедиция летом девяносто первого года на Гела Альта у западного побережья стоила один миллион восемьсот семьдесят тысяч семьсот сорок семь крон и пятьдесят эре, половина этой суммы была выплачена в датских кронах, половина в кап-йоркских долларах, собственной денежной единице компании, названной по имени предприятия Кнуда Расмуссена в Туле в тысяча девятьсот десятом. Это то, что я могу вам рассказать.

Я сижу, опасаясь сделать лишнее движение. Я заставила портниху Рорманн на Ордрупвай вшить новую шелковую подкладку в мои лайковые брюки. Ей очень не хотелось этого делать. Она говорила, что будет тянуть в швах. Но я настояла. Моя жизнь держится на маленьких радостях. Я хочу кожей чувствовать сочетание прохлады и тепла шелка. За это я расплачиваюсь тем, что мне приходится сидеть очень осторожно. При движении вперед и назад по подкладке натягиваются швы. Вот почему этот разговор представляет для меня некоторую трудность. Но для фрекен Любинг он еще труднее. Есть истина, которая звучит примерно так: не скрывайте свои чувства; она это знает, и это на нее сейчас накладывает определенные обязательства.

— Я пришла в Криолитовое общество в сорок седьмом году. Когда семнадцатого августа фабрикант Вирл сказал мне: «Вы будете получать двести сорок крон в месяц, бесплатный обед, и у вас будет трехнедельный отпуск», — я ничего не сказала. Но про себя я подумала, что, значит, все правда. Посмотрите на птиц небесных. Они не сеют. Разве Он не должен был о тебе позаботиться. В конторе «Грен и Витске», где я до этого работала, я получала сто восемьдесят семь крон в месяц.

Телефон стоит у входной двери. О нем можно сказать две вещи. То, что вилка выдернута из розетки, и то, что возле телефона не лежит ни блокнота, ни записной книжки, ни карандаша. Я заметила это, когда вошла. Теперь я начинаю понимать, как она поступает с разными телефонными номерами, которые все мы записываем на стене или на тыльной стороне ладони или же предаем забвению. У нее замечательная память на цифры.

— С тех пор, насколько мне известно, никто не имел оснований жаловаться на отсутствие великодушия и открытости со стороны руководства. А если что и было не так, это исправили. Когда я начала работать, у нас было шесть столовых. Столовая для рабочих, столовая для конторских служащих, столовая для мастеровых, столовая для начальников отделов, главного бухгалтера и бухгалтеров, столовая для научных сотрудников, работающих в лабораторном здании, и столовая для директора и членов правления. Но все изменилось.

— Это был, наверное, результат вашего влияния? — предположила я.

— У нас в правлении было несколько политиков. В то время среди прочих был Стайнке. Поскольку то, свидетелем чего я стала, было против моей совести, я пошла к нему — семнадцатого мая пятьдесят седьмого года, в шестнадцать часов, в тот день, когда меня назначили главным бухгалтером. Я сказала: «Я ничего не знаю о социализме, господин Стайнке. Но понимаю так, что в нем есть общие черты с идеями религиозного братства первых христиан. Они отдавали то, что у них есть, бедным и жили друг с другом как братья и сестры. Как, господин Стайнке, эти идеи можно примирить с существованием шести столовых?» Он ответил цитатой из Библии. Он сказал, что Божие Богу, а кесарево кесарю. Но через несколько лет осталась одна столовая.

Наливая чай, она пользуется ситечком, чтобы в чашки не попали чаинки. Под носиком чайника кусочек хлопчатобумажной ваты, чтобы чай не проливался на стол. У нее внутри происходит нечто подобное. Ее угнетает непривычная необходимость отфильтровывать то, что не должно ко мне просочиться.

— Мы ведь есть — были — частично государственной организацией. Не наполовину государственной, как Криолитовое общество «Эресунн». Но государство было представлено в правлении и имело тридцать три и тридцать три сотых процента акций. Финансовые отчеты были также всегда открыты. Со всего снимались копии на старой бумаге для копирования. — Она улыбается. — На той, которая была похожа на старую туалетную бумагу, номер два нуля. Часть финансовых отчетов проверялась Ревизионным управлением, организацией, которая с первого января семьдесят шестого года стала называться Государственной ревизионной службой. Сложности возникали при сотрудничестве с частными предприятиями: Шведским акционерным обществом по добыче алмазов, акционерным обществом «Греенекс», позже с «Гренландскими геологическими изысканиями». Некоторые сотрудники работали на пол- или на четверть ставки. Это затрудняло составление отчетов. И ведь была определенная иерархия. Она должна быть на любом предприятии. К некоторым разделам финансового отчета даже я не имела доступа. Мои отчеты переплетались в серый молескин, на котором были оттиснуты красные буквы. Они хранятся в сейфе в архиве. Но существовал также небольшой закрытый бухгалтерский отчет. Ничего удивительного в этом нет. На большом предприятии иначе быть не может.

— «Они хранятся в архиве». Вы используете настоящее время.

— Я вышла на пенсию два года назад. С тех пор я являюсь консультантом компании по бухгалтерскому учету.

Я делаю последнюю попытку.

— Финансовый отчет об экспедиции летом девяносто первого года — в нем было что-нибудь особенное?

На секунду мне кажется, что я достучалась до нее. Потом фильтры встают на место.

— Я не уверена в своей памяти.

Я последний раз пытаюсь нажать на нее. Эта попытка бестактна и заранее обречена на провал.

— Можно посмотреть архив?

Она только качает головой.

Моя мать курила сделанную из старой гильзы трубку. Она никогда не лгала. Но если она хотела скрыть правду, она чистила трубку, брала в рот то, что было вычищено из трубки, говорила «mamartoq» — прекрасно и потом делала вид, что не в состоянии говорить. Скрывать — это тоже искусство.



— Разве не трудно, — спрашиваю я, надевая туфли, — было женщине отвечать за финансы большого предприятия в пятидесятые годы?

— Господь был милостив.

Я думаю про себя, что Господь в лице Эльзы Любинг получил эффективный инструмент для осуществления своего милосердия.

— Что навело вас на мысль о том, что мальчика преследовали?

— Снег на крыше, откуда он упал. Я видела следы. У меня есть чувство снега.

Она устало смотрит прямо перед собой. Неожиданно становится заметна ее старость.

— Снег — это воплощение непостоянства, — говорит она. — Как в книге Иова.

Я надела шубу. Я не знаток Библии. Но к клейкой поверхности нашего мозга прилипают иногда странные обрывки усвоенного в детстве.

— Да, — говорю я. — И воплощение света правды. Как в Откровении Иоанна Богослова: «Его голова и волосы были белы как снег».

Когда она закрывает за мной дверь, вид у нее измученный. Смилла Ясперсен. Дорогая гостья. Зануда. Когда Смилла покидает вас, над вами голубое небо и у вас прекрасное расположение духа.

В тот момент, когда я выхожу из дома на Хайревай, переговорное устройство начинает скрипеть.

— Будьте так добры, вернитесь.

У нее хриплый голос. Но это, должно быть, из-за этого подводного устройства.

Итак, я еще раз еду на лифте. А она еще раз встречает меня в дверях.

Но ничто не остается таким, как было прежде, — так где-то говорит Иисус.

— У меня есть одна привычка, — говорит она. — Когда я сомневаюсь, я открываю наудачу Библию. Чтобы получить совет. Моя маленькая игра с Богом, если хотите.

У другого человека такая привычка была бы похожа на те мелкие спорадические функциональные расстройства, которые возникают у европейцев, когда они много бывают в одиночестве. Но не у нее. Она никогда не остается одна. Она замужем за Иисусом.

— Только что, когда вы закрыли дверь, я открыла книгу. Это оказалась первая страница Откровения Иоанна Богослова. Которое вы вспоминали. «Имею ключи ада и смерти».

Некоторое время мы смотрим друг на друга.

— Ключи ада и смерти, — говорит она. — Как далеко вы готовы пойти?

— Испытайте меня.

Еще в течение минуты в ней происходит борьба.

— В подвале виллы на Странбульваре находятся два архива. В первом — финансовые отчеты и корреспонденция. Туда приходят сотрудники, бухгалтеры, я, иногда начальники отделов. Во второй архив попадают, пройдя через первый. Там хранятся отчеты по экспедициям. Некоторые минералогические пробы. Одна стена целиком занята топографическими картами. Штатив с кернами породы — пробами породы размером примерно с бивень нарвала. В принципе, туда можно входить только с разрешения правления или директора.

Она поворачивается ко мне спиной.

Я понимаю всю значительность этого момента. Она собирается совершить нарушение правил — несомненно, чуть ли не в первый раз за свою жизнь.

— Я, конечно, не могу сообщить вам, что все двери в здании можно открыть одним ключом. Или что вот тот ключ «аблой», висящий на доске, открывает входную дверь.

Я медленно поворачиваю голову. За мной, на маленьком медном крючке, висят три ключа. Один из них «аблой».

— В самом здании нет сигнализации. Ключ от архива, находящегося в подвале, висит в сейфе в офисе. В сейфе электронный замок и шестизначный код — дата, когда я стала главным бухгалтером: 17.05.57. Этот ключ подходит и к первому, и ко второму помещению.

Она поворачивается и подходит к окну. Я думаю, что вот эта близость — самое тесное ее соприкосновение с другим человеком.

— Вы веруете?

— Не знаю, в вашего ли Бога.

— Это не имеет значения. Вы веруете в божественное?

— Иногда по утрам бывает так, что я не верю даже в то, что сама существую.

Она второй раз за этот день смеется. Потом она поворачивается и отходит к своей панораме.

Когда она находится на полпути к окну, я засовываю ключ в карман. Кончиками пальцев убеждаюсь в том, что подкладка Рорманн хотя бы в этом кармане цела.

Потом я ухожу. Вниз я спускаюсь по лестнице. Если все это Божий промысл, то в первую очередь хочется узнать, насколько непосредственно вмешательство. Например, сам ли Господь Бог, увидев меня на Хайревай, 6, сказал «Да свершится!», и оно свершилось. При помощи одного из его ангелов.



Поворачивая за угол и выходя на Дуэвай, я держу в руке шариковую ручку. Мне захотелось записать на тыльной стороне ладони номер одной машины. Но это уже не актуально. Когда я выхожу на угол, никакой машины там нет.

10

— «Из праха ты вышел».

Однажды, когда мы охотились на люриков, появились кречеты. Сначала это были лишь две точки на горизонте. Потом показалось, что утес рассыпался и поднялся в небо. Когда взлетает миллион люриков, все вокруг на секунду темнеет, как будто в одно мгновение снова наступила зима.

Мать охотилась на кречетов. Кречеты пикируют со скоростью двести километров в час. Как правило, она попадала. Она стреляла никелированными пулями небольшого калибра. Мы должны были приносить их ей. Однажды пуля прошла через один глаз и вышла через другой — мертвый кречет смотрел на нас ясным, проницательным взглядом.

Таксидермист на базе делал для нее чучела. Охота на кречетов запрещена категорически. На черном рынке в США и Германии можно продать птенца-кречета для обучения охоте за пятьдесят тысяч долларов. Никто не смел даже подумать, что моя мать нарушила запрет.

Она их не продавала. Она их дарила. Моему отцу, одному этнографу, посетившему ее, потому что она была женщиной-охотником, одному из офицеров с базы.

Чучела кречетов были одновременно и страшным, и великолепным подарком. Она вручала их торжественно и на первый взгляд совершенно бескорыстно. Потом она как бы между делом говорила, что ей нужны портновские ножницы. Она намекала, что ей не хватает семидесяти пяти метров нейлоновой веревки. Она давала понять, что нам, детям, не помешала бы парочка комплектов теплого белья.

Она получала то, о чем просила. Оплетая гостя паутиной жестокой, накладывающей взаимные обязательства любезности.

Этого я стыдилась, и за это я любила ее. Это был ее ответ на европейскую культуру. Она шла ей навстречу с учтивостью, полной болезненной осмотрительности. И она вбирала ее, оставляя себе то, что можно использовать. Ножницы, моток нейлоновой веревки, сперматозоиды, оставленные Морицем Ясперсеном в ее матке.

Вот почему Туле никогда не станет музеем. Этнографы окутали Северную Гренландию своей мечтой о девственности. Мечтой о том, что inuit всегда будет оставаться той кривоногой, танцующей под барабан, рассказывающей легенды, широко улыбающейся картинкой с выставки, которую, по мнению первых путешественников, они и увидели на рубеже веков к югу от Кваанаака. Моя мать дарила им мертвую птицу. И заставляла их покупать себе половину лавки. Она плавала в каяке, построенном так, как строили их в XVII веке, когда искусство изготовления каяков еще не исчезло в Северной Гренландии. Но она пользовалась запаянной пластмассовой канистрой в качестве буйка для снасти.

— «И в прах возвратишься».

Я вижу, как другим что-то удается. Только сама я не могу найти удачу.

У Исайи все должно было получиться. Он мог бы многого достичь. Он смог бы и впитать в себя Данию, и трансформировать ее, мог бы стать и тем и другим.

Я сшила ему анорак из белого шелка. Даже узор на нем прошел через руки европейцев. Моему отцу его когда-то подарил художник Гитс-Йохансен. Тому подарили рисунок в Северной Гренландии, когда он иллюстрировал большой справочник по гренландским птицам. Я надела анорак на Исайю, причесала, поставив его на крышку унитаза. Он увидел себя в зеркале — и тут это случилось. Тропическая ткань, гренландское преклонение перед праздничным костюмом, датская радость от предмета роскоши — все слилось воедино. Возможно, некоторое значение имело и то, что это я ему его подарила.

Мгновение спустя ему захотелось чихнуть.

— Зажми мне нос! Я зажала ему нос.

— Почему? — спросила я его. Он имел обыкновение сморкаться в раковину.

Едва я открыла рот, его глаза стали следить за моими губами в зеркале. Я часто замечала, что он понимал смысл еще до того, как все было сказано.

— Когда на мне annoraaq qaqortoq, красивый анорак, я не хочу, чтобы у меня на пальцах были сопли.

— «И из праха ты снова воскреснешь».

Я пытаюсь взглядом просвечивать женщин вокруг Юлианы, чтобы понять, не носит ли одна из них ребенка. Ребенка, который мог бы получить имя Исайи. Мертвые продолжают жить в имени. Четырех девочек назвали именем моей матери — Ане. Я их несколько раз навещала и беседовала с ними, чтобы в сидящей передо мной женщине хоть на мгновение увидеть ту, которая покинула меня.

Из ручек по краям гроба вытаскивают веревки. На мгновение меня охватывает безумная тоска. Хотя бы на секунду открыть гроб и лечь рядом с его маленьким, холодным телом, в которое кто-то воткнул иглу, которое вскрывали и фотографировали, от которого отрезали кусочки и снова зашивали, если бы мне еще хоть раз ощутить своим бедром его эрекцию — знак легкой, бесконечной эротики, удары крыльев ночных мотыльков о мою кожу, темных насекомых счастья.

Мороз такой, что нельзя сразу закапывать могилу, поэтому, когда мы уходим, она зияет за нашими спинами. Мы с механиком идем рядом.

Его зовут Питер. Менее чем тринадцать часов назад я впервые назвала его по имени.



За шестнадцать часов до этого. Полночь на Калькбренеривай. Я купила двенадцать больших черных полиэтиленовых пакетов для мусора, четыре рулона скотча, четыре тюбика клея, застывающего за десять секунд, и карманный фонарик «Маглайт». Я разрезала мешки, сложила их в два раза, склеила их. Засунула их в свою сумку «Луи Витто».

На мне высокие сапоги, красный свитер с высоким горлом, котиковая шуба из магазина «Гренландия» и юбка в складку из «Шотландского уголка». Мой опыт подсказывает мне, что всегда легче оправдываться, когда ты хорошо одет.

Тому, что происходит потом, немного недостает элегантности.

Вся территория завода окружена оградой в три с половиной метра, поверху протянута струна колючей проволоки. По моим представлениям, сзади должна быть дверь, выходящая на Калькбренеривай и железную дорогу. Эту дверь я раньше видела.

Но я не видела табличку, которая сообщает о том, что здание охраняется Датской службой сторожевых собак-овчарок. Это совсем не обязательно должно соответствовать действительности. Ведь повсюду развешивают так много табличек с одной лишь целью — поддержать хорошее настроение. Поэтому я для пробы ударяю ногой в дверь. Не проходит и пяти секунд, как за решеткой появляется собака. Очень может быть, что это и овчарка. Она похожа на вещь, о которую вытирали ноги. Возможно, этим и объясняется ее плохое расположение духа.

Есть в Гренландии люди, умеющие обращаться с собаками. Моя мать умела. До того как в семидесятые годы получили распространение нейлоновые веревки, мы использовали для упряжи ремни из тюленьей шкуры. Собаки из других упряжек съедали их. Наши собаки их не трогали. Мать наложила запрет.

А есть люди, рожденные со страхом перед собаками, который они никак не могут преодолеть. К таким людям я и отношусь. Поэтому я иду назад, на Странбульвар, беру такси и еду домой.

Я не поднимаюсь к себе. Я иду к Юлиане. В ее холодильнике я беру полкило тресковой печени. Один ее знакомый с рыбного рынка дает ей бесплатно лопнувшую печень. У нее в ванной я высыпаю себе в карман полбаночки таблеток рогипнола. Эти таблетки ей недавно выписал врач. Она их продает. Рогипнол в ходу у наркоманов. Полученные деньги она использует себе на лекарство, то «лекарство», которое государство облагает акцизом.

В собрании Ринка есть западногренландская история об одном домовом, который никак не мог заснуть и вынужден был вечно бодрствовать. Это потому, что он никогда не пробовал рогипнол. Приняв его в первый раз, можно от половинки таблетки погрузиться в глубокую кому.

Юлиана не мешает мне запасаться продовольствием. Она почти от всего отказалась, в том числе и от того, чтобы задавать вопросы.

— Ты меня забыла! — кричит она мне вслед.

Я беру такси и еду назад, на Калькбренеривай. В машине появляется рыбный запах.

Стоя в свете фонаря под виадуком, лицом к Фрихаун, я, раздавив таблетки, засовываю их в печень. Теперь от меня тоже пахнет рыбой.

На сей раз мне не надо звать собаку. Она ждет меня, она надеялась, что я вернусь. Я перебрасываю печень через изгородь. Каких только историй не рассказывают о тонком собачьем чутье. Я боюсь, что она унюхает таблетки. Мои переживания оказываются напрасными. Она заглатывает печень, как пылесос.

Потом мы с собакой ждем. Она ждет, чтобы ей дали еще печени. Я же хочу посмотреть на то, чем фармацевтическая промышленность может помочь страдающим бессонницей животным.

Тут подъезжает машина. Это фургон службы сторожевых собак. На Калькбренеривай нет места, где можно было бы стать невидимым или хотя бы незаметным. Поэтому я спокойно стою. Из автомобиля выходит человек в форме. Он оценивающе оглядывает меня, но не может найти для себя никакого убедительного объяснения. Одинокая дама в мехах в час ночи на краю Эстербро? Он открывает калитку и берет собаку на поводок. Выводит ее на тротуар. Она злобно рычит на меня. Тут у нее неожиданно начинают подгибаться лапы, и она чуть не падает. Он озабоченно смотрит на нее. Она смотрит на него печально. Он открывает заднюю дверцу. Собака сама ставит передние лапы в машину, но дальше ему приходится втаскивать ее. Он озадачен. Затем он уезжает. Предоставляя меня моим собственным размышлениям о том, как же работает датская служба сторожевых собак. В конце концов я прихожу к выводу, что время от времени они перевозят собак из одного места в другое, осуществляя тем самым своего рода случайную выборку. Сейчас он направляется с собакой в новое место. Я надеюсь, что там для нее найдется какая-нибудь мягкая подстилка, на которой можно будет поспать.

Потом я вставляю ключ в замок. Но дверь не открывается. Мне становится ясно почему. Эльза Любинг всегда приходила на работу в то время, когда сторож уже открыл главный вход. Поэтому она не знает, что боковые входы открываются другим ключом.

Есть только один выход — брать ограду штурмом. Это занимает много времени. И кончается тем, что мне для начала приходится перебросить на другую сторону сапоги. Перелезая, я оставляю на ограде клочки шубы.

Мне достаточно один раз посмотреть на карту — и передо мной встает картина местности. Я этому не училась. Мне, конечно же, пришлось усвоить номенклатуру, систему знаков. Пунктирные горизонтали на топографических планах Геодезического института. Зеленые и красные изолинии на военных картах оледенения. Серо-белые, в форме диска снимки с экрана радиолокатора. Мультиспектральные сканирования спутника «Лэндсет-3». Разноцветные, как леденцы, геологические карты осадочных пород. Красно-синие карты термической съемки. Но, в сущности, это было все равно что выучить новый алфавит. Чтобы забыть его в тот момент, когда начинаешь читать. Текст про лед.

В книге Геологического института была карта Криолитового общества «Дания». Кадастровый план, аэрофотосъемка и план здания. Стоя здесь, я знаю, как все это раньше выглядело.

Сейчас здесь устроена площадка для сноса. Черная, как дыра, с белыми пятнами там, где ветер согнал снег в сугробы.

Я попала на территорию в том месте, где когда-то была задняя стена цеха по переработке криолита-сырца. Фундамент остался — покинутое футбольное поле замерзшего бетона. Я высматриваю железнодорожные рельсы. И в тот же миг спотыкаюсь о шпалы. Это следы той железной дороги, по которой перевозили руду от причала компании. В темноте виднеется силуэт здания, где когда-то была кузница, механическая и столярная мастерские. Заваленный камнями подвал находился когда-то под столовой. Территорию завода теперь пересекает улица Сванекегаде. На другой стороне улицы находится жилой квартал с множеством светящихся рождественских звезд, множеством стеариновых свечей, множеством отцов, матерей и детей. А под их окнами — два вытянутых, еще не снесенных лабораторных здания. Что это, иллюстрация отношения Дании к своей бывшей колонии — разочарование, отказ и отступление? И сохранение последней административной власти: управление внешней политикой, недрами, военными интересами?

Передо мной в свете Странбульвара стоит вилла, похожая на маленький дворец.

Здание построено в форме буквы L. Вход находится наверху веерообразной гранитной лестницы в той части здания, которая выходит на Странбульвар. На сей раз ключ подходит. За дверью — маленький квадратный холл, выложенный черными и белыми мраморными плитками, с гулкой акустикой, как бы тихо ты ни ступал. Одна лестница ведет отсюда вниз, в темноту, в архив, а другая поднимается пятью ступеньками вверх на тот уровень, откуда Эльза Любинг распространяла свое влияние в течение сорока пяти лет.

Лестница ведет к застекленной двустворчатой двери. За ней одна большая комната, протяженностью, должно быть, во все крыло. Здесь восемь письменных столов, шесть выходящих на улицу окон с нишами, архивные шкафы, телефоны, микрокомпьютеры для обработки текста, два ксерокса, металлические полки с синими и красными папками. На одной стене — карта Гренландии. На длинном столе кофеварка и несколько кружек. В углу электрический сейф, маленькое окошечко которого в темноте светится надписью «closed»[6].

Один письменный стол, чуть больше остальных размером, стоит в стороне. На столе лежит стекло. На стекле стоит маленькое распятие. Никакого отдельного кабинета для главного бухгалтера. Просто стол в общем помещении. Как в религиозном братстве первых христиан.

Я сажусь в ее кресло с высокой спинкой. Чтобы понять, что это такое — просидеть сорок пять лет среди банковских бумаг и стирательных резинок, в то время как часть сознания поднимается на духовную высоту, где сияет свет такой силы, которая может заставить ее пожимать плечами в ответ на слова о земной любви. Которая для всех нас нечто среднее между домским собором в Нууке и возможностью третьей мировой войны.

Посидев немного, я встаю. Так ничего и не поняв.

На окнах жалюзи. Свет, проникающий в комнату со Странбульвара, полосатый, как зебра. Я набираю ту дату, когда она стала главным бухгалтером. 17 мая 1957 года.

Шкаф жужжит, и дверь приоткрывается. Ручки нет, только широкая выемка, за которую можно ухватиться и потянуть.

На узких металлических полках стоят финансовые отчеты Криолитового общества с 1885 года, когда оно по государственной концессии отделилось от «Эресунна». Может быть, по шесть книг за каждый год. Сотни фолиантов в сером молескине с красным тиснением. Кусочек истории. О самом выгодном и значительном в политическом и экономическом отношении помещении капитала в Гренландию.

Я достаю том с надписью «1991» и листаю наугад. Там написано: «заработная плата», «пенсии», «портовые сборы», «расходы на рабочую силу», «питание и обслуживание», «судовой сбор», «уборка и стирка», «путевые расходы», «дивиденты акционеров», «заплачено в химическую лабораторию Струера».

На стенке шкафа справа друг над другом висят ряды ключей. Я нахожу тот, на котором написано «архив».

Когда я захлопываю дверцу сейфа, цифры исчезают одна за другой, а когда я выхожу из комнаты, чтобы спуститься вниз, в темноту, на дверце опять появляется надпись «closed».

Первое помещение архива занимает целиком весь подвал под одним флигелем здания. Помещение с низким потолком и бесконечными рядами деревянных полок, бесконечными гроссбухами в коричневых переплетах, наполненное тем лишающим сил сухим воздухом, колебания которого всегда чувствуются над большими бумажными пустынями.

Второе помещение расположено перпендикулярно к первому. В нем такие же полки. Но кроме них еще и архивные шкафы с плоскими выдвижными полками Для топографических карт. Архив с сотнями висящих карт, некоторые из них закреплены на латунных стержнях. Закрытая деревянная конструкция, похожая на гроб длиной в десять метров. Должно быть, здесь дремлют колонки пород.

В комнате два высоких окна, выходящих на Странбульвар, и четыре, выходящих на территорию завода. Вот тут-то и должна пригодиться моя заготовка из черных полиэтиленовых мешков. Я решила завесить окна, чтобы можно было зажечь свет.

Есть женщины, которые сами красят свои уютные квартиры-мансарды. Сами обивают мебель. Сами пескоструят фасады своих домов. Я всегда вызываю мастера. Или же оставляю все до следующего года.

Это большие окна с железной решеткой изнутри. У меня уходит сорок пять минут на то, чтобы закрыть все шесть окон.

Когда все сделано, я все же не решаюсь зажечь свет, а включаю свой карманный фонарик.

В архивах должен царить неумолимый порядок. Архивы — это просто-напросто воплощенное желание держать прошлое в порядке. Так, чтобы энергичные и деловые молодые люди могли бы влететь сюда, выбрать определенное дело, определенный образец породы и быстро выскользнуть именно с этим необходимым им кусочком прошлого.

Однако этот архив далек от совершенства. На полках нет табличек. На переплетах архивных материалов нет номеров, дат или букв. А когда я несколько раз наугад беру какую-нибудь папку, у меня в руках оказывается: «Петрографический анализ угля в пластах из Ата (профили глубоких горизонтов), Нуксуак, Западная Гренландия», или «Об использовании обработанного криолита-сырца при производстве электрических лампочек», или «Определение границ при разделе земли в 1862 году».

Я поднимаюсь наверх и звоню по телефону. Телефонные звонки всегда кажутся мне чем-то неправильным. Особенно неправильно звонить с места преступления. Как будто я связываюсь прямо с полицейским управлением, чтобы сделать признание.