— Господи! — воскликнул я. — Того и гляди, разрисуют реквизированные дома картинками с Микки-Маусом.
— Ну и ладно, ничего страшного. И знаешь, намерения у них самые что ни на есть благие.
— Так же, как у святой инквизиции, — огрызнулся я. — Тормозни у табачной лавки. Мне нужно купить «Лаки».
— Я же предупреждал тебя! — возмутился Хенкель, но машину все-таки остановил.
— Свежий воздух значительно уменьшает вред от курения.
Выбравшись из машины, я зашел в лавку. Купил сигарет, а потом еще раз обошел магазин, смакуя ощущение, что снова могу вести себя, как нормальный здоровый человек. Продавец подозрительно провожал меня глазами.
— Что-нибудь еще? — Он ткнул в меня черенком своей пенковой трубки.
— Нет, просто смотрю.
Он сунул в рот трубку и стал раскачиваться с пятки на носок. Я обратил внимание на его башмаки, разукрашенные эдельвейсами, дубовыми листьями и баварскими сине-белыми лентами — самые германские башмаки на свете.
— Тут магазин, — буркнул он, — а не музей.
— Это вы правильно заметили. — И я быстро вышел — дверной колокольчик резко звякнул.
— Уютный городок, — бросил я Хенкелю, усевшись в машину, — и местные жители приветливы, как цепные собаки.
В Доме отдыха на Валдае нам ставят два холодильника – один маленький, специально для червей и опарышей, потому что раньше были случаи, когда открывались коробочки и эти выползки свисали со всех продуктов.
— Да нет, когда узнаешь их поближе, они очень дружелюбны, — возразил он.
Наталия Николаевна видеть не может червяков, не говоря уже об опарышах. Она часто бывала со мной на берегах, но ни разу в жизни в руках не держала удочку. Была на разделке: какую бы рыбу ни поймал, ее надо почистить и осмотреть – нет ли в ней солитера.
— Забавно. То же самое утверждают люди после того, как их собака тебя покусает.
Хотя я знал женщин, которые ловили. Композитор Людмила Лядова была паталогической рыбачкой. Жена дирижера Евгения Светланова Ниночка сидела всегда второй в лодке – чтобы нацепить червя, приготовить подкормку. Нина Буденная очень хорошо ловила.
Мы двинулись на юго-запад Партенкирхена, к подножию Цугшпитце, мимо отеля «Пост» с клубом для американских офицеров, отеля «Генерал Паттон», штаб-квартиры американской армии и лыжной базы «Зеленая стрела». Полное впечатление, что нахожусь я в Денвере, в штате Колорадо. В Денвере я никогда, правда, не бывал, но, как мне кажется, он очень похож на Партенкирхен. Патриотичный, показушный, сверх меры разукрашенный, недружелюбный и — в общем — немного нелепый.
Мы проехали по улице типичных старых альпийских домов, и Хенкель свернул на подъездную дорогу к двухэтажной оштукатуренной вилле, опоясанной деревянным балконом, с нависающей крышей, большущей, как палуба авианосца. На стене красовался рисунок: германский лыжник-олимпиец. Я догадался, что он немец, потому что его правая рука была поднята, будто к чему-то тянулась, но к чему — разобрать невозможно. И, наверное, теперь только немец мог бы понять, отчего у него вскинута рука. Все в Гармиш-Партенкирхене сейчас было подчинено Дяде Сэму и его благополучию, даже с трудом верится, что когда-то тут царил Дядя Адольф.
У маршала Буденного, одного из тестей Михал Михалыча Державина, была десантная лодка шириной с Пахру. Как-то Нина, погрузив на машину ее, меня и Мишку, подбросила нас до реки, а сама поехала дальше.
Выйдя из «мерседеса», я запрокинул голову на Цугшпитце, нависшую над домами застывшей волной серой морской воды. Услышав выстрелы, я вздрогнул и, кажется, даже шарахнулся в сторону. А потом оглянулся. Хенкель рассмеялся.
Когда мы сели в эту огромную посудину, то отталкивались от берегов Пахры руками с двух сторон. Потом упирались в какой-то валежник, выходили, вытаскивали «крейсер», тащили волоком – еще три метра плыли, опять упирались в поваленную осину. Какие при этом звучали речи – не для мемуаров.
— У янки по другую сторону реки стенд для стрельбы по тарелочкам, — объяснил он, направляясь к двери. — Все, что ты тут видишь, реквизировано американцами. Они разрешили пользоваться лабораторией для моих экспериментов, до войны она принадлежала местному госпиталю на Максимилиан-штрассе.
Она высадила нас выше по течению, чтобы мы отдохнули, сплавляясь вниз, но мы эти три километра пробивались почти сутки. Этакие Колумбы, доведенные до абсурда.
— А разве госпиталю больше не нужна лаборатория?
— После войны госпиталь стал тюремным общежитием для умирающих, — он искал ключ от входной двери, — для неизлечимо больных немецких военнопленных.
Сейчас рыба нигде не клюет. Все ссылаются на жару. Но это не жара, а экология. Очевидно, на дне морском, речном и озерном жить уже невозможно. Если это не далекая Сибирь и не то место, куда приезжают Путин с Шойгу, а рядовые водоемы.
— А чем они больны?
Даже на моем любимом Валдае, который славится своей чистотой, рыба ушла в никуда. Или, может, она плавает в антивирусных масках и ей трудно клевать.
— У большинства психические расстройства, — пояснил он. — Это не по моей части. Многие умерли в результате вспышки эпидемии вирусного менингита. Остальных перевели в мюнхенский госпиталь примерно с полгода назад. Сейчас здешний госпиталь превратили в место отдыха и реабилитации для американского обслуживающего персонала.
Хенкель отпер дверь и вошел. Но я застыл на месте, уставившись на машину, припаркованную через дорогу. Машину эту я уже видел. Красивый двухдверный «бьюик-родмастер», сверкающий, зеленый, с «белобокими» автопокрышками и задним бампером, широченным, как альпийский склон.
Оторвавшись, наконец, от этого зрелища, я последовал за Хенкелем, прошел по узкому коридору, где было очень жарко. На стенах висело несколько снимков спортсменов: Макси Хербер, Эрнста Байера, Вилли Богнера, — на принятии олимпийской присяги. Воздух в помещении был с каким-то химическим привкусом, попахивало также гнильцой и чем-то ботаническим, типа мокрых садовых перчаток.
Михал Михалыч Державин был дико рукастым. На рыбалке есть масса необходимых рукотворств – привязать крючок и грузило к леске, намотать ее на спиннинговую катушку или создать блесну для ловли судаков в устье Волги.
— Закрой за собой дверь! — прокричал Хенкель. — Тут необходимо сохранять тепло.
Бралась столовая ложка. В нее заливалось расплавленное олово и вставлялась спичка. Когда олово застывало, спичка вынималась – и получалась дырочка. Это была блесна (она же грузило). Я всем этим занимался часами, а Михал Михалыч делал в секунду.
Повернувшись к двери, я услышал за спиной голоса, а когда снова обернулся, то обнаружил, что коридор загораживает человек, которого я сразу узнал, — тот самый американец, что заставил меня копать яму в моем саду в Дахау.
— Ба! Да это ж наш фриц с принципами! — завопил янки.
Зямочка Гердт все строгал самостоятельно. Можно умереть от зависти.
— По твоему тону не похоже, что ты мне комплимент отвалил, — отозвался я. — Ну, как жизнь молодая? Удалось еще подворовать еврейского золотишка в последнее время?
Он ухмыльнулся:
У меня кругом сплошные гениальные архитекторы. Супруга строила массу всего – от санаториев до театров. Ее дедушка Владимир Семенов был главным архитектором Москвы, брат Владимир Белоусов – академиком, жена брата преподавала в архитектурном институте.
— В последнее время — нет. Не так уж много его осталось. А ты? Как бизнес в отеле? — Ответа моего он дожидаться не стал, а, не спуская с меня глаз, крикнул: — Эй, Генрих! Где ты раскопал этого фрица? И какого черта приволок сюда?
— Я же тебе рассказывал. — В коридоре показался Хенкель. — Это тот самый человек, с которым я познакомился в госпитале.
Сейчас племянник Наталии Николаевны, Николай Владимирович Белоусов, – первейший в стране архитектор, работающий с деревом. Его сооружения получают бесконечные международные премии. Его сын Володя работает с ним. Такая семейка.
— Так это он — тот детектив, про которого ты говорил?
— Ну да. А вы что, уже встречались раньше?
При этом терраса вековой нашей дачи стала эталоном разрушающегося великого прошлого. Крылечко из четырех ступенечек загнивает. Уже лет 50 загнивает. Когда у нас был наш друг и помощник Азамат, он это крылечко немножко реанимировал. Вобьет клин в полусгнившую доску, и она улыбается и говорит: «Я ещё постою». Поручни привязывал бечевкой к рядом стоящей яблоне.
Сегодня на американце было серое кашемировое пальто. Под пальто серая рубашка, серый шерстяной галстук, серые фланелевые брюки и черные туфли с узором из дырочек. Очки были тоже другие — в черепаховой оправе. Он, как и тогда, в Дахау, был похож на самого большого умника в классе.
Но постепенно крылечко превратилось в мемориал гнилья. Может провалиться или вдруг отфутболить чем-то. Когда идешь на трех ногах, включая палку, без того, чтобы тебя не подхватили под руки пять внуков и десять правнуков, не вскарабкаешься. Все выдающиеся архитекторы в семье постоянно говорят: «Буквально завтра сделаем».
— Только в моей прежней жизни, — ответил я Хенкелю, — когда я был владельцем отеля.
Рядом с этим домом Наталия Николаевна построила флигель якобы для меня с собой, чтобы пустить в родовой дом внуков и правнуков. Но меня кладут все равно туда, где есть пустое место, на остальном лежат правнуки.
— У тебя был отель? — Хенкель взглянул так, будто сама идея показалась ему нелепой до крайности. Что, конечно же так и было.
Кстати, когда мы задумали строить домик, «проект» нарисовал я. Наталия Николаевна как-то по этому рисунку поняла, что я хочу, и его построила.
— А догадайся, где находился этот его отель? — насмешливо-презрительно спросил американец. — В Дахау, недалеко от бывшего концлагеря. — Он раскатисто расхохотался. — Господи, да это все равно что открыть оздоровительный курорт на кладбище!
Крыльцо милой терраски выходит из-под крыши наружу. И это крыльцо уже тоже сгнило. Так как оно значительно круче крыльца родового дома, стало опасно для жизни по нему ходить. И опять все архитекторы говорили: «Вот-вот привезут три доски».
— Но ничего, для тебя и твоего приятеля вполне подошел, — огрызнулся я. — Этого дантиста-любителя.
— Он имеет в виду, — рассмеялся Хенкель, — Вольфрама Ромберга?
Мой друг Василий Иванович Мальцев, бывший главный милиционер Истры и интеллигентнейший человек, был у меня в гостях, увидел это крыльцо и сказал: «Как же так?» Через два дня он приехал с подручным, привез четыре доски и шесть брусков и воздвиг новое крыльцо. Сейчас не крыльцо примыкает к дому, а дом к крыльцу. Когда писались эти строки, как будто по наитию, вся семья собралась на архитектурную презентацию. Теперь у нас два фирменных крыльца, пришитые к двум старым дачам.
— Его самого, — подтвердил американец. Хенкель, подойдя, положил мне руку на плечо.
— Майор Джейкобс служит в ЦРУ, — сообщил он, увлекая меня в соседнюю комнату.
— Я как-то и не принял его за армейского капеллана, — буркнул я.
— Он очень помог нам с Эриком, он наш друг. ЦРУ предоставило мне это помещение и выдает деньги на исследования.
— Только их почему-то всегда не хватает, — ехидно вставил Джейкобс.
— Медицинские исследования дорого стоят, — ответил Хенкель.
Мы очутились в кабинете, очень аккуратном, типично медицинском. На полу большой шкаф с папками. В бидермейеровском книжном шкафу десятки медицинских книг, а наверху — череп, рядом — бронзовая голова мужчины, похожего на микробиолога, подарившего миру пенициллин, Александера Флеминга; табличка сообщала — да, это он и есть. Аптечка на стене рядом с фотографией президента Трумэна. Письменный стол орехового дерева в стиле рококо, похороненный под грудами бумаг и блокнотов, и еще один череп, приспособленный под пресс-папье. Четыре или пять стульев вишневого дерева. Хенкель указал через двойные стеклянные раздвижные двери на лабораторию, очень недурственно оборудованную.
— Микроскопы, центрифуги, спектрометры, вакуумные приборы, — перечислял Хенкель, — все это стоит больших денег. Майору приходится иногда изыскивать какие-то неофициальные источники финансирования, чтобы наша работа могла продолжаться. В том числе — обер-шарфюрера Ромберга разыскал и его тайничок в Дахау.
— Все верно, — проворчал Джейкобс; отодвинув гардину, он подозрительно всматривался из окна в сад позади виллы. Там затеяли шумную свару птицы. Мне нравится, как в природе решаются проблемы, — я бы сейчас и сам не прочь как следует врезать Джейкобсу.
Отрывок 26. Где родился, там и не пригодился
— Как майор поступил с украденными ценностями бедолаг из лагеря, — через силу улыбнулся я, — это, безусловно, не мое дело.
— Вот теперь, фриц, ты угодил в самую точку, — покивал Джейкобс.
Своих внуков и правнуков я очень люблю. Внуков, которые уже взрослые, спрашиваю, кого они помнят из предков. Прабабушку они уже не помнят.
— А чем именно ты занимаешься, Генрих? — полюбопытствовал я.
— Ради бога, — оглянулся на Хенкеля Джейкобс, — не рассказывай ему.
Наше сегодняшнее во главе с Наталией Николаевной сюсюканье и каждое утро смотрение в ее смартфоне (она в отличие от меня его освоила) присланных видео с ползанием правнуков, конечно, замечательно. Этот ползет туда, а тот вчера еще не доползал, а сегодня дополз.
— А почему бы и нет? — удивился тот.
Или вдруг звонит Сашка и говорит, что календарики с моим изображением нравятся Сёме. И, хотя игрушек – вагон, он целыми днями возится с двумя календариками. Я начинаю рыдать, видя фото Сёмы с календариками. Но потом осознаю, что это наши односторонние играшки.
— Ты ничего про этого типа не знаешь. Не забывай, вы с Эриком работаете на американское правительство. Я бы добавил, под грифом «секретно», но сильно сомневаюсь, что вы, парни, даже умеете выговаривать это слово без ошибок.
— Он гостит в моем доме, — стоял на своем Хенкель. — Я доверяю Берни.
— А я все пытаюсь понять — с какой такой стати? — возмущался Джейкобс. — Или это эсэсовские дела? «Старые товарищи»?
Мы помрем, они не то что забудут, они и не вспомнят. Внуки постоянно вынуждены обходить острые углы, понимая, что все-таки старье обижать не надо, хотя мы, конечно, раздражаем своим настырным присутствием. Но при накоплении раздражения им, наверное, приходит мысль, что это скоро кончится. Опять брюзжу, потому что внуки у нас замечательные и при всех их собственных нуждах и невзгодах всё время заботятся о нас.
Откровенно, я и сам до сих пор немного удивлялся.
— Я объясню тебе, — ответил Хенкель. — Эрику порой становится одиноко, и мне кажется, у него возникают мысли о суициде.
Я ничему не учусь, только пытаюсь учить. Я все знаю, но никто уже не хочет меня слушать. Чем мудрее советы, тем брезгливее реакция. Детям и внукам я могу передать только один жизненный опыт – опыт попытки оттянуть раздражение.
— Господи, мне б такое одиночество, как у Эрика! — фыркнул Джейкобс. — С ним девица эта, которая ухаживает за ним, как ее там, Энгельбертина, что ли. Как мужик может жаловаться на одиночество, когда рядом такая женщина? Для меня загадка!
— Тут он прав, — вступил я.
— Видишь? Даже фриц со мной согласен.
Мои внуки не стали актерами. Я счастлив, потому что это страшно нервная стезя, основанная исключительно на лотерее, и процент удачи минимален. Кроме того, эта профессия творческая, а в творчестве всегда присутствует условие времени. Театр накрывается каждую эпоху по-своему, и это болезненно для участников процесса.
— Мне бы не хотелось, чтобы ты называл его так, — тихо сказал Хенкель.
— Фриц? А что тут такого?
Родились правнуки, мужики, – значит, фамилия Ширвиндт сохранится, что приятно. Хотя они могут набрать псевдонимов. Неизвестно, как в дальнейшем в стране будут относиться к этому образованию – «Ширвиндт».
— Это всё равно как если б я называл тебя евреем. Или даже жидом.
— Да ладно, привыкай, приятель! — хохотнул Джейкобс. — Сейчас жиды при власти, и вам, фрицам, придется делать то, что они вам велят.
Мои родственники и даже папа когда-то сменили имена. Папа был Теодором – на всякий случай обозвали не вызывающим подозрение Анатолием. Вдруг опять скажут, что с такой фамилией место только чуть левее Биробиджана или правее Кёнигсберга.
Хенкель оглянулся на меня и четко, раздельно, как будто специально, чтобы позлить майора, проговорил:
— Мы пытаемся найти лекарство от малярии.
Есть еще одна опасность: в мире наметилась тенденция к перемене пола. Если переменить пол, станешь женщиной и можно выйти замуж и взять фамилию мужа.
Джейкобс шумно вздохнул.
— Но я думал, что лекарство от малярии давно есть, — удивился я.
— Нет, — возразил Хенкель, — есть несколько способов лечить ее. Одни средства более эффективны, другие менее. Хинин. Хлороквин. Атебрин. Прогуанил. У многих имеются довольно неприятные побочные эффекты, и, разумеется, болезнь со временем становится устойчива против этих медикаментов. Нет, когда я говорю лекарство, то подразумеваю нечто большее.
— Слушай, ты уж отдай ему и ключи от сейфа, а? — перебил его Джейкобс.
Наталия Николаевна – Белоусова. Когда она звонит по нуждам – врачи, магазины, – она представляется так: «Вас беспокоит Наталия Николаевна Ширвиндт». Во всех остальных случаях она Белоусова. Для нее это важно. Наталия Николаевна говорит, что очень долго даже запомнить не могла мою фамилию. А когда запомнила, уже было поздно менять.
Хенкель продолжил, ничуть не замешкавшись из-за явного недовольства янки:
— Мы разрабатываем вакцину. Стоящее дело, как считаешь, Берни?
— Ну… наверное.
— Пойдем, взглянешь. — Хенкель провел меня через первые стеклянные двери.
Наш общесемейный гектар на даче – это моя родина. Когда больше 70 лет назад она была заселена молодежью типа меня и моими родителями – это была одна родина. Сейчас, когда по тому же гектару бегают правнуки, – другая. Вряд ли можно говорить о внутренней эмиграции. Скорее о некотором предательстве той родины, в которой я жил.
Джейкобс потянулся за нами.
— У нас двое стеклянных дверей, чтобы поддерживать определенную высокую температуру в лаборатории. Пожалуй, тебе лучше снять куртку. — Хенкель сдвинул первые двери, прежде чем открыть вторые. — Если я нахожусь тут долгое время, то обычно хожу только в легкой рубашке. Здесь тропический климат, как в оранжерее.
Обычно родиной обзывается обязательный набор: березки, лапти, частушки, куда издалека долго течет река Волга. Это примитивно! Я ощущаю родину в основном, когда уезжаю за ее пределы.
Как только он раздвинул вторые двери, меня обволокла жара. Хенкель не преувеличивал — точно входишь в джунгли. Лицо Джейкобса стало мокрым от пота. Я снял куртку и закатал рукава рубашки.
— Ежегодно, Берни, от малярии умирает почти миллион человек, — продолжил Хенкель. — Миллион! — Он кивнул на Джейкобса. — Ему требуется вакцина, чтобы прививать солдат от малярии перед их отправкой в ту часть мира, какую американцы намереваются оккупировать. В Юго-Восточную Азию, например. А уж в Центральной Америке вакцина жизненно необходима!
— Почему бы тебе не черкнуть статейку в газеты? — возмутился Джейкобс. — Расскажи уж всему чертову миру, чем мы тут занимаемся.
— Мы с Эриком хотим спасать жизни. — Хенкель и внимания на Джейкобса не обратил, он снял куртку и расстегнул воротничок рубашки. — Подумай, Берни: если именно немцы сумеют найти средство для спасения миллиона жизней в год, это может существенно сбалансировать счет, предъявляемый Германии за то, что она сотворила в войну. Согласен?
Есть люди, которые месяцами шастают по всему миру, ища приключений, радости, смысла и вещей. Я не против такого вселенского эпикурейства, но сам больше двух-трех недель вне дома не могу. Я не приживаюсь. Родина для меня еще – продолжение привычек. Я не могу пересилить привычку к этому гектару, к этому водоему, а не к Средиземному морю. Родина – это состояние. Состояние не в смысле рубли и бриллианты, а состояние души, тела и мозгов.
— Может, и так, — признал я.
— Миллион спасенных жизней ежегодно! Через шесть лет, пожалуй, даже евреи смогут простить нас. А через двадцать и русские…
— Он хочет подарить вакцину русским, — пробурчал Джейкобс. — Ну красота!
— Вот, Берни, что помогает нам не отчаиваться в случае неудач и двигаться вперед.
Степень ощущения родины у всех разная. Когда читаешь: этот хотел умереть на родине, тот мечтал, чтобы его останки перевезли на родину, – очень красиво. Но, мне кажется, если ты уже уперся отсюда, даже по самым уважительным причинам, умирай и хоронись там, куда уехал. Мечтать умереть на родине, не живя на ней? Какой-то цирковой фокус.
— Не говоря уже о куче денег, которые они огребут, если им удастся синтезировать вакцину, — добавил Джейкобс. — Миллионы долларов.
— Нет, — покачал головой Хенкель, — майор не понимает, что на самом деле нами движет. Он немного циничен. Верно, сэр?
— Как скажешь, фриц.
Отрывок 27. Многогранность
Я оглядел лабораторию-оранжерею. Две рабочие стойки по обе стороны комнаты. На одной — самое разнообразное оборудование, в том числе несколько микроскопов. На другой расставлено множество стеклянных контейнеров. Под окном, выходящим в аккуратный сад, — три раковины. Мое внимание привлекли стеклянные контейнеры. В двух кипела жизнь. Даже через стекло был слышен звон многочисленных комаров, словно крохотные оперные певцы репетировали, пытаясь взять самую высокую ноту. У меня мурашки по коже забегали от одного взгляда на них.
— Это наши ВИП-персоны, — сказал Хенкелль. — Culex pipen. Разновидность комаров, водящихся в стоячих водах, а следовательно, и самых опасных. Они и есть переносчики болезней. Мы стараемся вырастить в нашей лаборатории собственных. Но время от времени приходится заказывать новые экземпляры из самой Флориды. Яйца и личинки на редкость устойчивы к низким температурам, поэтому отлично переносят перелеты. Зачаровывающее зрелище, а? Такая мелкота, а несет смерть, заражая малярией. Для большинства людей болезнь смертельна. Результаты исследований, с какими я знаком, подтверждают: для детей болезнь почти всегда фатальна. А вот у женщин сопротивляемость организма выше, чем у мужчин. Причины не известны никому.
Меня передернуло, я отступил от стеклянного контейнера.
— Генрих, ему не нравятся твои маленькие друзья, — заметил Джейкобс. — И не могу сказать, что я виню его. Я и сам терпеть не могу этих убийц. Мне снятся кошмары, что самый мелкий вылетел на волю и покусал меня.
В будущем случайное появление моей фамилии в каком-нибудь незначительном издании будет сопровождаться сноской: «Ширвиндт А. А., актер, режиссер, педагог, художественный руководитель Театра Сатиры с 2000 по 2021 год, писатель, теперь даже и президент». Очень жалко, что я еще и не поэт, хотя я в общем-то немножко поэт. И, как у каждого большого художника, всегда в жизни несколько периодов цветовой гаммы – зеленый, голубой, красный.
— Уверен, у них вкус получше, — съязвил я.
— Вот почему нам и нужны еще деньги. На покупку современного оборудования. Электронный микроскоп нужен. Новые предметные стекла для микроскопов, контейнеры улучшенной изоляции, — слова были адресованы майору Джейкобсу, — чтобы предотвратить подобный несчастный случай.
— Мы над этим работаем, — бросил Джейкобс и нарочито зевнул, как будто бы устал слышать в сотый раз одно и то же. Он вынул было портсигар, но под осуждающим взглядом Хенкеля передумал. — В лаборатории не курить, — пробормотал он, засовывая портсигар обратно в карман. — Ладно.
Из зеленого:
— Надо же, вспомнил, — улыбнулся Хенкель. — Значит, у нас прогресс.
— Надеюсь, — проворчал Джейкобс. — Вот только и ты не забывай держать крышку плотно закрытой на нашем проекте, как мы и договаривались. — Он скосил на меня глаза. — Проект должен оставаться секретным. — И они с Хенкелем снова увлеклись спором.
Я шагаю по росе,
Ковыряю я в носе.
Если высохнет роса,
Я отстану от носа.
Я отвернулся и, заметив старый экземпляр «Лайфа», валявшийся на стойке рядом с микроскопом, взялся за него. Ну что ж, будем улучшать свой английский. Я листал страницы — американцы на фото все такие благополучные. Новая раса господ! Я взялся читать статью, озаглавленную «Побитое лицо Германии», иллюстрированную сделанными с воздуха фотографиями немецких городков и больших городов после бомбардировок ВВС Великобритании и 8-й армией ВВС США. Майнц напоминал деревушку после урагана, а над Юлихом точно экспериментировали с первой атомной бомбой. Впечатляющее напоминание о нашем поражении.
— Да еще разбрасываешь где попало бумаги и документы, — ворчал Джейкобс. — По-настоящему секретные. — С этими словами он выхватил у меня из рук «Лайф» и ушел через стеклянные двери обратно в офис.
Голубой я проскочил, а теперь уже поздно.
Заинтересовавшись, я поспешил следом. И Хенкель тоже.
Остановившись у письменного стола, Джейкобс нашарил в кармане цепочку с ключами, открыл кейс, забросил журнал туда и запер. Я недоумевал: что такого могло быть в этом журнале, какие секреты? Каждую неделю «Лайф» продается по всему миру, у журнала тираж несколько миллионов. Разве только они используют его для шифровок.
А красный, то есть теперешний, начну с поэтического извинения:
Хенкель тщательно сдвинул за собой стеклянные двери и хохотнул:
— Ну, теперь Берни решит, что ты попросту спятил. И я с тобой заодно.
Я не Гафт, не Губерман —
Поздно спохватился.
Престарелый графоман.
Вот и извинился.
— А мне плевать, что он там подумает, — огрызнулся Джейкобс.
— Джентльмены, — вмешался я, — все было очень занимательно. Но мне, пожалуй, пора. День чудесный, и мне полезно прогуляться. Так что, если не возражаешь, Генрих, попробую-ка я вернуться домой пешком.
* * *
— Но, Берни, это ведь больше шести километров, — напомнил Хенкель. — Ты уверен, что одолеешь?
— Думаю, да. Во всяком случае, попытаюсь.
Болтаясь в жизни круговерти,
Друзей теряя и скорбя,
Уже привычно – в каждой смерти
Частично хороню себя.
— Может, возьмешь мою машину? А меня отвезет майор Джейкобс.
— Нет-нет, спасибо. Со мной все будет в порядке.
* * *
— Извини, что майор был так груб, — сказал Хенкель.
— Не злись, — повернулся к нему Джейкобс. — Ничего личного. Его появление было неожиданностью для меня. А в моем деле сюрпризы ни к чему. В следующий раз встретимся с ним у тебя дома. Выпьем. И все пройдет тихо-мирно. Верно, Гюнтер?
— Конечно, — поддакнул я. — Выпьем, а потом пойдем покопаемся в саду. Как в добрые старые времена.
Когда лимит, как не обидно,
Исчерпан гордости и сытости,
Становится ужасно стыдно,
Что был когда-то знаменитостью.
— Немец с чувством юмора! — хмыкнул Джейкобс. — Это мне нравится.
Осмелюсь на правах рекламы предложить: принимаю заявки на пятиминутки-четверостишия по любой тематике. Недорого. Торг уместен.
26
Когда тебя принимают на службу в полицию, то вначале ставят на патрулирование. И ты истаптываешь свой участок вдоль и поперек, выглядывая малейший непорядок. Из автофургона с полосой, едущего на скорости пятьдесят километров в час, особо много не разглядишь. Коли же тебе удалось выбиться в детективы, привыкай топать в тяжелых ботинках по тротуару. Я и привык. Если б я уехал из лаборатории Хенкеля на «мерседесе», то ни за что не заглянул бы в окошко «бьюика» майора Джейкобса и не обнаружил, что машина не заперта. Не оглянулся бы я и на виллу и не вспомнил, что увидеть дорогу и машину из окна кабинета невозможно. Майор Джейкобс мне категорически не нравился, несмотря на то, что он вроде как извинился. И конечно, никаких причин шарить в его машине у меня не было. Но куда деваться. Я — ищейка, сыскарь, профессиональный разнюхивалыцик, подглядыватель, и всюду сую свой нос. К тому же мне был чертовски любопытен человек, заставивший меня копать яму в саду в поисках еврейского золота и такой весь засекреченный — чтобы не сказать одержимый паранойей, — что даже запер от меня старый экземпляр «Лайфа».
Оказывается, жизнь длинная. В районе 65 лет создавалось ощущение, что короткая. Она была полноценной. Я не о морали, строе и карьере, а о чистой физиологии. До 65 прыгаешь на какую-нибудь подножку, можно даже спрыгнуть с подножки. Потом происходит затухание прыжков. Самое бодрое и осмысленное время – с 55 до 65, а дальше – как ветер летит, ничего не соображаешь.
«Бьюик» мне понравился. Переднее сиденье просторное, как полка в спальном вагоне; руль размером с велосипедную шину и приемник, словно позаимствованный из музыкального автомата в кафе. Спидометр на приборной доске показывал, что машина развивает скорость больше двухсот километров в час, рядом счетчик, чтобы водитель знал, когда пора заправляться бензином. Под счетчиком находилось перчаточное отделение, рассчитанное на человека с немаленьким размером перчаток, побольше, чем у Джейкобса.
Перегнувшись через сиденье, я щелчком открыл его и сунул внутрь руку. Так, «смит-вессон» 38-го калибра с красивой рифленой рукояткой. Тот самый, из которого Джейкобс целился в меня в Дахау. Дорожная карта Германии. Открытка в честь двухсотлетнего юбилея Гете. Американское издание «Дневников Геббельса». Путеводитель по Северной Италии. А внутри путеводителя, на странице с Миланом, квитанция из ювелирного магазина. Имя ювелира Примо Оттоленги, а квитанция на сумму десять тысяч долларов. Логично предположить, что именно в Милане Джейкобс и продал еврейские ценности из ящика, выкопанного в моем саду. Тем более что на квитанции стояла дата — примерно через неделю после его визита ко мне. Еще нашлось письмо из мемориального госпиталя «Рочестер Стронг», из штата Нью-Йорк, с перечислением медицинского оборудования, отправленного в Гармиш-Партенкирхен через авиабазу Рейн-Майн.
Валялся в отделении и блокнот. Первая страница его оказалась чистой, но я сумел различить на ней отпечатки слов, написанных на предыдущей, вырванной. Я позаимствовал несколько страничек в надежде, что позже мне удастся, зачернив следы, прочитать, что было написано Джейкобсом.
Финал индивидуален. Горючее для физического долголетия организма – цинизм и ирония.
Я сложил все обратно в бардачок, захлопнул его и оглянулся на заднее сиденье. Там лежали экземпляры «Геральда», «Зюддойче цайтунг» и сложенный зонт. Что ж, улов невелик, но я все-таки узнал о Джейкобсе немного больше, чем знал прежде. Узнал, что пользуется он серьезным оружием, куда сбыл ценности. Узнал, что его интересует доктор Геббельс, а может, и этот фриц Гёте тоже, под настроение. Случается, мелочи помогают раскопать многозначительную информацию.
Выбравшись из машины, я тихонько захлопнул дверцу и зашагал на северо-восток в направлении Зонненбихля, срезая путь через территорию бывшего госпиталя, а теперь центра реабилитации и отдыха для американских служащих.
Я начал подумывать, не пора ли возвращаться в Мюнхен и, пока нет новых клиентов, попытаться разыскать таинственную Бритту Варцок. Может, стоит наведаться в церковь Святого Духа, а вдруг она объявится там снова. Или опять потолковать с беднягой Феликсом Клингерхофером из Американских зарубежных авиалиний, вдруг сумеет вспомнить что-то еще кроме того, что живет она в Вене.
Сегодня вся жизнь складывается из необходимости действий, страшной опасности, что это действие не совершишь, и необыкновенной гордости, если что-то получилось.
Обратная дорога в Мёнх заняла больше времени, чем я рассчитывал. Я не учел, что по большей части она шла в гору, и даже без рюкзака на спине в дом я вполз отнюдь не счастливым странником. Расшнуровав ботинки, я растянулся на кровати и прикрыл глаза. Энгельбертина только спустя несколько минут обнаружила, что я вернулся, и зашла ко мне. По ее лицу я тотчас понял: что-то неладно.
— Эрик получил телеграмму, — сказала она. — Из Вены. Его мать умерла. Он очень расстроился.
Изучение старости на самом себе:
— Вот как? А я думал, они ненавидят друг друга.
— Ну да. В этом все и дело. Он осознал, что уже никогда больше не сможет помириться с ней. Никогда. — Она показала мне телеграмму.
— Вряд ли мне удобно читать ее… — бубнил я, уже бегая глазами по строчкам. — А где Эрик?
1. Встать и дойти.
— У себя в комнате. Сказал, хочет побыть один.
— Что ж, это понятно, — вздохнул я. — Потерять мать — это потяжелее, чем расстаться с любимой кошкой… Если только ты не кот.
2. Дойти и лечь.
Энгельбертина грустно улыбнулась и взяла меня за руку.
— А у тебя есть мать?
3. Заснуть и проснуться.
— Была. И отец тоже, если мне не изменяет память. Только где-то по пути я потерял обоих. Такая вот небрежность.
— И я тоже, — опять вздохнула Энгельбертина. — У нас с тобой много общего, верно?
4. Прочесть и не забыть.
— Да, — без особого энтузиазма согласился я. На мой взгляд, общее у нас было только одно, и это происходило либо в ее спальне, либо в моей. Я еще раз взглянул на телеграмму: — Тут говорится, что Груэн получает большое наследство.
— Да, но только если он лично съездит в Вену, встретится с юристами и заявит на него права, — пояснила она. — Но я не представляю себе, как это можно осуществить. В его теперешнем состоянии поездка просто невозможна.
5. Выпить и не упасть.
— Он настолько плох?
— То, что он прикован к коляске, — еще полбеды. Но ему еще вырезали селезенку.
6. Или плюнуть на этот маршрут и остаться на старте.
— Про это я не знал. Это серьезно?
— При потере селезенки увеличивается риск подхватить инфекцию, — объяснила она. — Селезенка — это вроде как фильтр крови и ее резервный запас. Вот почему Эрик так легко устает. — Энгельбертина покачала головой. — Очень сомнительно, чтоб ему удалось добраться до Вены. Даже на машине Генриха. Вена ведь почти в пятистах километрах отсюда?
— Не помню. Я уже давно не живу в Вене. И не могу сказать, чтобы я особо обожал венцев. Они оказались отъявленными немцами, только на австрийский лад.
Если бежишь, бежишь и добегаешь – это одно. Если бежишь, бежишь и не добегаешь – это другое. А если уже и не начинаешь бежать – третье.
— Как Гитлер?
— Нет, Гитлер был очень немецким австрийцем. Вот в чем разница. — Я примолк. — А о какой сумме идет речь, как думаешь? Я о наследстве.
Была мечта – месячишко на Валдае посидеть на пирсе, где я сидел в течение 25 лет. Но Дом отдыха закрыт, карантин. Все, кто меня любит, говорили: «Давайте найдем альтернативу». Но ее найти трудно. Там я спускаю ноги с койки, надеваю шлепанцы, встаю, иду к двери, беру удочку, ведерко, выхожу, делаю четыре шага, сажусь в кресло и забрасываю.
— Наверняка не знаю. Но семье Груэн принадлежал один из самых больших сахарных заводов в Центральной Европе. — Энгельбертина пожала плечами. — Так что, наверное, очень много. А на сладкое все падки, верно?
— В Австрии точно, — согласился я. — Там на сладкое летят, как…
Когда сорвался Валдай, я подумал: наверное, правильно. К воде я иду еще нормально, а назад, в горку, уже надо подниматься с палкой. А как тогда нести удочку? А если, не дай бог, в ведерке плещется четыре пескаря? На какой предмет тела его вешать? Никаких выпуклостей уже нет, чтобы зацепить ведерко. Боженька меня спас, я могу говорить: «Закрыто, пропала рыбалка».
— А ты ничего не забыл? — перебила она меня. — Я, между прочим, австриячка.