Но это, пожалуй, единственный пример его разумного отношения к собственному здоровью. Всю жизнь, если у Володи поднималась температура, начинались воспаления и требовалось лечение антибиотиками – заставить его принять лекарство оказывалось абсолютно безнадежным делом! Даже нашей собаке в пасть было легче запихнуть таблетку! Только и отмахивался: «Само пройдет!» Васильев в гипсе по пояс и на костылях мог сесть в машину и поехать! А когда его останавливал гаишник, из машины сначала появлялись два костыля, потом загипсованный и недоумевающий Васильев: «А что я сделал-то?»
Лекарство принять его не заставишь, к врачам не загонишь, а уж в больницу уложить – и вовсе нереально! Всегда так было! Однажды, после очень тяжелой травмы, когда Володя сильно порвал связки (ему загипсовали всю ногу), я все-таки попыталась устроить его в стационар. Дома его лечить не удавалось – он ничего не слушал.
Как-то вхожу я в спальню и вижу: стоит Васильев с большущими ножницами и этот гипс режет. «Ты что?! – бросаюсь к нему. – Ты понимаешь, что останешься без ноги?! При твоей-то профессии!» Но он все свое твердит: «А он мне мешает!» Тут я поняла, что Володю надо срочно отправлять в больницу под врачебный надзор! Общими усилиями наконец его уговорили лечь в ЦИТО. А там для него даже не просто обычную палату подготовили – освободили ординаторскую, всех врачей оттуда убрали! Поставили телевизор, я притащила книг целый мешок, привезли ему туда вообще полдома. Наконец, вечером доставили в больницу Володю. Утром прихожу на класс, и меня тут же зовут в балетную канцелярию: «Катя, звонят из ЦИТО, говорят – срочно!» Бегу к телефону: «Что случилось?!» Что вообще может случиться: ну связки порвал – это же не инфаркт?! «Мы вас умоляем, – доносится из телефонной трубки, – приезжайте, пожалуйста! Вы нам очень нужны!» Я говорю в канцелярии, что не смогу пойти на репетицию, и лечу в больницу. Приезжаю – меня сразу направляют в кабинет директора. Причем встречают уже внизу: «Екатерина Сергеевна, пройдите, пожалуйста на второй этаж!» Поднимаюсь, а там по коридору в два ряда стоят все врачи и хором умоляют: «Мы очень вас просим – заберите его, пожалуйста, домой!» Ничего не понимаю: всего одна ночь прошла, у Володи отдельная палата с телевизором! И уже утром меня вызвали! Вхожу в длинный-длинный директорский кабинет, вижу пустой стол, за которым они совещания проводят, стульев штук пятьдесят – и на одном стульчике притулился Васильев. «Володя, что?!» – «Возьми меня домой, пожалуйста!» Дальше у нас начинается разговор как в детском садике:
– Володя, я тебя заберу, но с одним условием – ты будешь слушаться!
– Я буду слушаться, я буду все делать!
– Ты будешь лечиться, ты будешь соблюдать режим и, если я куда-то уйду, ты не сбежишь!..
В общем, собрала я все эти телевизоры, книги, вещи и повезла его обратно. Но когда домой вернулись, Володю чуть что как ребенка пугать приходилось: «Володя! Я звоню в ЦИТО!» И мама караулила его буквально каждую минуту, чтоб только он гипс не снял. Все напрасно: отлучилась как-то ненадолго, а когда вернулась, смотрит – гипса уже нет!.. На упреки, уговоры, убеждения всегда один ответ: врачи ничего не понимают и он сам все знает лучше их…
Никогда не берег себя, не осторожничал: все репетиции – безоглядно, в полную силу, никогда ничего не делал «вполноги». И вне театральной жизни так же самозабвенно отдавался своим увлечениям: какими только видами спорта не занимался – плавал, с вышки прыгал, боксировал, в теннис играл, фехтовал! Ему постоянно твердили: «Володя! Осторожнее! Ноги побереги!» Бесполезно! Никого он не слушал! Всегда «горел» тем, что делал! Володя еще и за сборную Большого театра по футболу выступал против сборной команды Ансамбля Игоря Моисеева. Играл девятым номером, и все ему кричали: «Стрельцов! Стрельцов!» По-моему, ничем больше Васильев не гордился так, как этим прозвищем!
Натура совершенно стихийная во всех проявлениях, если «заведется» – не остановить! Помню, на гастролях в Нью-Йорке в отеле, этаже на 33-м, отмечали чей-то день рождения. Ну и конечно, не хватило шампанского. Так Володя сходил за бутылкой в соседний номер по карнизу! Ладно, тогда еще совсем молодой был, можно понять – чего «на кураже» не сделаешь! Но ведь и с возрастом мало что изменилось, осторожности у него ничуть не прибавилось. В октябре 1993-го во время штурма Белого дома стрельба стояла, так Васильев, конечно, не утерпел (мы живем в двухстах метрах от Дома правительства, и одна шальная пуля даже выбила кусочек из стены нашего балкона), помчался в самое пекло с видеокамерой.
IV
Когда он добрался до кафе на Calle de Noche Triste, там было полно народу и девушка-официантка бегала туда-сюда, разнося яичницы и корзинки с тортильями. Она ничего не знала. Ее рабочая смена началась всего час назад. Он потащился за нею на кухню. Оторвав взгляд от плиты, повар посмотрел на девушку.
Решения Володя всегда принимает мгновенно и, если чего-то захотел сегодня, – должен добиться прямо сейчас, отложить на неделю уже невозможно! Если через неделю напомнишь – удивляется: «Разве я этого хотел? Не может быть!» А мне для решения любой проблемы нужно подумать, подготовиться, прежде чем решиться. Как с узелками: каждый узелок буду распутывать, развязывать, сколько бы ни раздражалась на такое занятие. Володя любой узел разорвет! Это и в серьезных делах проявляется, и в мелочах. Когда я мучаюсь сомнениями: браться ли мне за новую роль или какое-то иное дело – Володя все время меня подталкивает, и подстегивает, и заставляет поверить в свои силы. Мне просто необходима его энергия и уверенность! Даже когда мы вместе идем в магазин и я впадаю в глубокие раздумья по поводу того, какую кофточку выбрать – черненькую, беленькую, а может, зелененькую, – Володя поступает решительно и просто: «Да возьмем сразу все!»
¿Quién es?
[1391] — удивился он.
Машину водит виртуозно; правда, я боюсь с ним по городу ездить. По шоссе за городом хорошо так мчаться, а по городским улицам – просто невозможно! Ведь летит не глядя! Да как еще он водить-то учился! Всего один день покатался на пустой дороге в Серебряном Бору – и мы уже поехали в Москву, где сплошной поток машин, грузовики, автобусы. Вот когда было по-настоящему страшно!
Девушка пожала плечами. Глянула на Джона-Грейди. С подносом, уставленным тарелками на руке, она протиснулась мимо него в дверь. Повар ничего не знал. Сказал, что ночного официанта зовут Фелипе, но его сейчас нет. И не будет до самого вечера. Джон-Грейди несколько минут наблюдал, как она работает: прямо пальцами переворачивает на гриле тортильи. Потом распахнул дверь и через зал вышел из заведения.
Не терпит однообразия, не любит, просто устает долго сидеть на одном месте. Может совершенно неожиданно вскочить часов в пять утра и отправиться куда-нибудь рисовать. А потом оказывается совсем не в том месте, куда собирался, – в дороге новая идея увлекла! Помню, как однажды еще затемно вот так умчался, только и сказал мне: «Я поехал на этюды! Хочу махнуть в Ярославскую область – там места потрясающие!» Я спросонья даже не очень поняла, о чем он говорил. Ну а потом проснулась окончательно, пошла на репетицию – готовила тогда партию Ширин к премьере «Легенды о любви». И на репетиции у меня случился надрыв связок на колене: меня отвезли в ЦИТО, наложили гипс, потом доставили домой. На следующий день звонит Володя:
Отыскивая след таксиста, он прошел по разным барам на прилегающих улицах, где приходилось объяснять, что ему нужно. В каждом из них повторялось одно и то же: работавший всю предыдущую ночь бармен, сам уже крепко вцепившийся в стакан, щурился на свет из двери, как подозреваемый на допросе. Дважды с трудом удалось избежать драки, когда Джон-Грейди не принял предложения выпить вместе. Подъехал к «Ла-Венаде», стучал в дверь, но на стук никто не вышел. Постоял у витрины «Модерно», пытался заглянуть внутрь, но там было закрыто и темно.
– Привет, я в Ленинграде!
Наведался на улице Марискал в бильярдную, которую часто посещают музыканты — их инструменты там постоянно висят на стене: гитары, мандолины и трубы, медные и мельхиоровые. Мексиканская арфа. Спросил о маэстро, но никто его не видел. К полудню идти было больше некуда, кроме как в «Белое озеро». Посидел в кафе над чашкой черного кофе. Долго сидел. Можно было еще кое-куда сходить, но туда идти ему тоже не очень хотелось.
– Как – в Ленинграде?! Ты же под Ярославль собирался! Что ты в Ленинграде-то делаешь?!
Какой-то карлик в белом халате провел его по коридору. В здании стоял запах сырого бетона. Снаружи доносились звуки уличного движения, где-то работали отбойным молотком.
– Да фильм тут смотрел, «Я – Куба!» называется. Теперь домой еду. А ты как?
– В гипсе лежу!
В конце коридора карлик отворил дверь, прошел сам и придержал дверь для парня, кивнув ему, — проходи, мол. Потом нащупал выключатель и врубил освещение. Парень снял шляпу. Они стояли в комнате, где на грубых столах лежали недавно привезенные покойники, числом четыре. Столы были на ножках, сделанных из водопроводных труб, глаза покойников были закрыты, руки уложены вдоль тела, под затылками темные, в пятнах, деревянные подпорки. Покрывал ни на одном не было, все лежали в той одежде, в которой их застигла смерть. У всех вид взъерошенных путешественников, отдыхающих в прихожей. Он медленно пошел вдоль столов. Потолочные лампочки спрятаны за проволочными корзинками. Стены выкрашены зеленым. В полу медная решетка стока. Ножки столов на колесиках, к некоторым, намотавшись на ось, пристали серые волокна половой тряпки.
Так, в гипсе, пролежала я целый месяц, «Легенду» не станцевала. А Володя с тех пор, как куда один отправляется, меня спрашивает: «Ну и что у тебя случится на это раз? Как меня нет – так у тебя какая-то травма!» И правда, когда он уезжает, со мной постоянно что-нибудь да происходит: то вдруг горло так схватило, что голос пропал, то правое плечо «выскочило», то еще что-то. Володя говорит: «По-моему, ты это специально делаешь – чтобы я не уезжал!»…
Девушка, которой он клялся в любви до гроба, лежала на последнем столе. Лежала в том же виде, как рубщики тростника нашли ее рано утром, едва успел рассеяться туман, на мелководье под ракитником. Волосы влажны и спутаны. Такие черные. В них запутались бурые, мертвые травинки. И такое бледное лицо. Бескровно зияет перерезанное горло. Праздничное голубое платье сбилось, накрутившись на тело, чулки порваны. Туфли она потеряла.
Крови не было — всю кровь смыло водой. Он протянул руку, коснулся ее щеки.
А «срывается с места» он довольно часто, и не только на этюды: может и просто часами гнать машину без всякой цели, просто думая о чем-то и слушая музыку – так он отдыхает. Может абсолютно внезапно умчаться на рыбалку. Однажды уехал аж куда-то в Карелию. Через пару дней я ночью встала, вышла на кухню воды попить, а там на полу лежит что-то здоровое, как бревно, и шевелится. Я с перепуга завопила, а оказалось – это рыба замороженная, которую Володя из Карелии привез, – он ночью вернулся и положил рыбу на кухне. Она в тепле оттаяла и начала дергаться. Правда, рыбину эту не Володя поймал – он сам никогда в жизни ни одной не поймал, но, впрочем, и не пытался. Он не рыбак, он только ездил с ребятами на рыбалку; они ловили, а Володя рисовал, гулял и рыбу ел. Обычно выезжали рано – и, пока ребята рыбачили, он отсыпался в машине, а когда уха была готова – выходил…
О господи, сказал он.
Еще Володя обожает (как и я) грибы собирать. Особенно в нашем любимом Щелыкове, в Зачарованном лесу, где шляпки белых грибов, как в сказке, выглядывают из мягкой глубины серебристо-голубого мха. Володя всегда так увлекается, что уходит все дальше и дальше, и мы потом уже его ищем, а не грибы. Правда, чистить-готовить весь грибной урожай достается мне – вот это его совсем «не увлекает». Ну а Володя – он опять же к столу выходит.
¿La conoce?
[1392] — спросил служитель.
Он навалился на стол, сминая шляпу. Закрыл рукой глаза, пальцы впились в череп. Хватило бы силы — раздавил бы все, что он вмещает. Чтобы не видеть того, что лежит перед ним, и чтобы никогда больше в него ничто не проникало.
Правда, есть и в кулинарии один момент, в котором Володя – несравненный мастер! Он великолепно разделывает селедку. Конечно, я и сама могу почистить, но у меня разделка одной рыбины займет часа полтора. Володя за десять минут начистит десять селедок – у него конвейерный способ! Не успеешь оглянуться, а он уже говорит: «Давай банки!» Селедка – это вообще его коронное блюдо: селедку жарит, селедку парит, селедку солит. Как-то раз пришел голодный, а дома никого не было. Володя вскрыл банку атлантической сельди, но так как хотелось горяченького, то, недолго думая, бросил ее на сковородку. Можно представить, что получилось! Володя вообще-то в еде непривередлив, ест абсолютно все и с удовольствием (кроме незабвенной гречневой каши), с друзьями любит посидеть за хорошим столом (и обязательно попросит супчика).
Señor, сказал служитель, но парень повернулся, протиснулся мимо него и на заплетающихся ногах вышел.
Отдыхать стал буквально заставлять себя только в самое последнее время. Уезжает на дачу в Снегири или в любимую Рыжевку и там рисует совершенно самозабвенно! Отключается от всего: ничего, кроме своей картины, не видит, не слышит, в это время с ним говорить бесполезно, потом даже не помнит, о чем его спрашивали… Иногда утром на самом рассвете вдруг вскакивает и летит с этюдником по пшеничному полю, волосы вразлет…
Служитель стал звать его. Стоял в дверях и кричал в пустой коридор. Кричал, что если он знает эту девушку, то должен официально опознать ее. Что надо заполнить положенные бумаги.
Наверное, мне в жизни повезло, что у меня такой муж, который никогда не давал мне скучать, не позволял притупиться моим чувствам. Я знаю: Володя для меня – самый лучший и, если его не будет рядом, я многое потеряю, а может, и вообще растеряюсь…
По всему долгому распадку Седар-Спрингс-Дро, вдоль которого он скакал, коровы вскидывались, смотрели на него изучающе, потом, не переставая жевать, вновь опускали голову. Всадник знал, что они способны определить его намерения уже по одной только повадке коня. От верховьев распадка он поскакал вверх по склону, перевалил на плоскую вершину и медленно поехал по ее краю. Остановив коня, стал лицом к ветру и долго смотрел, как в пятнадцати милях ползет по долине поезд. На юге тонкая зеленая полоска реки была похожа на черту, которую ребенок провел цветным мелком по лиловой и коричневой пустыне. Дальше, голубовато-бледные и размытые далью, вставали горы Мексики. По всей плоской вершине трава стлалась от ветра. На севере набухала громада грозовой тучи. Низкорослый конь кивнул, но всадник набрал повод и пустил коня дальше. Конь с неуверенным видом все поглядывал на запад. Словно запоминал дорогу. Парень шенкелями посылал его вперед.
Тебе насчет этого не стоит волноваться, сказал он.
Забегая в своем рассказе далеко вперед, скажу, как мы отметили серебряную свадьбу. Снова, как и двадцать пять лет назад, все переплелось – Володя, театр, праздник. Только что на сцене Большого прошла премьера балета «Анюта» в постановке Васильева, где я танцевала главную партию. Гости, приглашенные на банкет в Дом актера, поздравляли нас с Володей с премьерой, и многие только здесь узнали, что мы празднуем свой серебряный юбилей.
Он пересек шоссе, потом проехал по западному краю ранчо Макгрегора. Ехал по местам, которых никогда прежде не видел. Под вечер ему встретился всадник, сидевший на неподвижном коне, небрежно скрестив ладони на седельном рожке. Его конем оказался очень приличного вида вороной мерин, глаз которого горел незаурядной смекалкой. Ноги мерина были по колено в буро-красной пыли (тут почва такая), экипировка старинная, времен патронов кольцевого воспламенения, но стремена «визалия», фирменные, а седельный рожок уплощенный и широкий, как кофейное блюдце. Всадник жевал табак, подъехавшему Джону-Грейди кивнул.
А сейчас уже и рубиновая свадьба позади. Я думаю, любая женщина после сорока лет совместной жизни была бы счастлива услышать от мужа слова, которые услышала я в этот день от Володи: «Я хочу, чтобы все подняли бокалы за самого дорогого для меня человека. За человека, которого я любил, люблю и буду любить всегда. За тебя, Катя!»
Вам чем-нибудь помочь? — сказал встречный.
Джон-Грейди наклонился, сплюнул.
Это в том смысле, что я без спросу на вашей земле? — сказал он.
Глава шестая. «Щелыково – это мировоззрение»
Бросил взгляд на всадника. Молодой, всего несколькими годами старше его. Взгляд бледно-голубых глаз всадника полон неподдельного интереса.
Задумываясь о том, что составляет главные ценности моей жизни, что остается важным и значимым для меня с ранней юности и до сегодняшнего дня, я, конечно, не могу не назвать это особенное место на земле, которое навсегда в моем сердце – как театр, как любовь, как верность…
Я работаю у Мэка Макговерна, сказал Джон-Грейди. Небось знаете его.
Знакомство
Да, сказал всадник. Я его знаю. А вы что, все стадо сюда погнали?
В Щелыково я начала ездить с 1959 года. Попала туда абсолютно случайно – благодаря тому, что была членом ЦК комсомола, куда меня определили после победы на Всесоюзном конкурсе артистов балета в Москве. Закончился мой первый театральный сезон, я только вернулась с гастролей, и вот в театре мне сообщили: «А теперь – отпуск!» Я вообще тогда не знала, что такое отпуск; не знала, что есть санатории, дома отдыха. Понятия не имела, что существует такая организация, как ВТО. Надо куда-то ехать – я пришла в ЦК комсомола и спросила: «Ребята, а вы мне можете дать какую-нибудь путевку?» – «Ты что, – говорят, – с ума сошла?! Кто же в июле месяце за путевками приходит? Во все приличные места (ну куда люди ездят – в Сочи, в Ялту) путевки давно кончились!» Я отмахнулась: «Да не нужна мне никакая Ялта, никакие Сочи! Мне все равно, где отдыхать. Под Москвой так под Москвой – просто куда-то поехать, чтобы не терраску в чужом доме снимать». Своей дачи мы не имели, да и моей тогдашней зарплаты (98 рублей в месяц) никак не хватило бы, чтобы дачу купить. И тут мне предложили «горящую» путевку в Щелыково. Я сказала: «Очень хорошо!» – и взяла путевку. Понятия не имела, куда надо ехать, где это Щелыково, только поняла, что где-то в средней полосе России.
Нет. Во всяком случае, насколько мне известно. Я тут один. Сам себя вроде как сюда погнал.
Добрались мы с мамой в дом отдыха только к вечеру, уже начинался ужин, и нам показали, где мы можем сесть в столовой. Рядом с нами за тем же столиком сидел Коля Караченцов (он тогда, конечно, еще не был актером). Отдыхал там Коля с родителями с самого раннего детства, все здесь знал и считал Щелыково «своим». Поэтому, как только он узнал, что я здесь в первый раз, немедленно решил взять меня под свое покровительство и стал планировать: «Я тебе все покажу, здесь так много интересного, мы с тобой пойдем туда, мы пойдем сюда…» Я слушала, слушала и спросила: «Коля, а сколько тебе лет?» И тут он важно произнес замечательную фразу: «Мне уже скоро шестнадцатый!» Утром мы встретились за завтраком, и Коля опять начал: «Я тебе покажу, я тебя отведу…» А в это время в столовую входят другие отдыхающие. Вера Николаевна Пашенная величественно кивает мне головой: «Катя, здравствуйте, я рада вас здесь видеть!» Владлен Давыдов восклицает: «Катя, мой Бог! Это вы?!» – и целует ручку. Никита Подгорный радостно устремляется навстречу. И тут я замечаю, что Колька примолк и начинает так потихоньку съезжать со стула. А через некоторое время заговорил со мной уже совсем по-другому: «Катя, вы не передадите мне соль?» Конечно, накануне он решил, что новенькая девочка приехала, и вдруг такие знаменитости ко мне на «вы» обращаются… Потом у нас с Колей сложились отличные отношения: там была целая компания таких ребят четырнадцати-пятнадцати лет, они и рыбалки, и походы устраивали, и какие-то шуточные розыгрыши. Конечно, пятнадцать и двадцать лет – это существенная разница в возрасте, а вот в тридцать пять и в сорок уже никакой разницы не замечаешь. И со временем наши добрые отношения только укреплялись. Коля стал известным артистом, мы на его спектакли приходили, он тоже на наших премьерах бывал. Мы с ним как родные люди: можем не видеться подолгу, но если где-то встречаемся – то всегда очень рады друг другу.
Всадник большим пальцем коснулся поля своей шляпы, слегка сбив ее на затылок. Они встретились на глиняной заливной пустоши, на которой не только травы, но и вовсе ничего не росло, так что единственное, чем мог шелестеть ветер, — это их одежда. Черная туча сплошной высокой стеной нависла на севере, там тонкой проволокой вдруг показалась беззвучная молния, дрогнула и опять исчезла. Всадник наклонился, сплюнул и подождал.
Но, возвращаясь в мое первое щелыковское утро, хочу сказать, что только тогда я узнала, что это Дом отдыха ВТО (Всероссийского театрального общества) и вообще – что это за место…
Через два дня у меня должна была быть свадьба, сказал парень.
Щелыково – бывшее имение Александра Николаевича Островского под Кинешмой. После революции имение заняли под детскую колонию беспризорников (как в «Педагогической поэме»). До того как пионеры-беспризорники имение разнесли, Луначарский успел забрать его под покровительство Наркомата просвещения, а потом передал Малому театру. Артисты театра начали туда ездить, нанимали какую-то местную жительницу из соседней деревни, чтобы она готовила, и там отдыхали. В 1928 году дом Островского официально превратили в Дом отдыха артистов Малого театра, а в конце пятидесятых, когда объединяли все дома отдыха, – передали его ВТО, правда, артисты Малого оставались привилегированными, для них выделялось больше путевок, чем для других театров.
Всадник кивнул, но парень никак не развил эту тему.
С артистами Малого театра мы, ученики хореографического училища, были знакомы с детства: Щепкинское училище находилось в одном дворе с нашей школой. Мы вместе участвовали во всяких концертах и всегда много общались. Я удивляюсь, что сегодня молодежь из разных театральных вузов совсем не встречается друг с другом! А мы знали всех своих театральных одногодков: ходили на их студенческие спектакли в Школу-студию МХАТ, в Щукинское училище, в Щепкинское (это уж само собой!), и они приходили к нам на концерты. Так что в Щелыкове я сразу нашла многих своих старых знакомых, и с того первого раза потом редкий год не бывала в этом доме отдыха…
Никакого чванства!
Я понял так, что вы передумали?
В Щелыкове тех лет бытовые удобства, конечно, сильно отличались от нынешних. Никаких дорог, никаких шоссе тогда не существовало. С электричеством постоянно возникали проблемы. Работал движок, который в одиннадцать часов вечера отключался, и все сразу погружалось в темноту. В маленьком клубике, где иногда показывали кино, на экране едва можно было различить, что происходит. Двухэтажные дома – деревянные: на одном этаже мужской туалет, на другом – женский, и никакой горячей воды. Баня под горой. По глинистым дорогам после дождя можно пройти только в высоких резиновых сапогах. Но! Мы шли в лес, мы шли на рыбалку – и нам было абсолютно наплевать, что у нас под ногами. И все очень нравилось! В столовой варили какую-то кашу – мы ели да нахваливали. Нагуляешься, находишься по лесу: кто за грибами, кто за ягодами, кто просто так – вернешься, что тебе в тарелку положат, то и съешь с удовольствием. Никогда там не кормили с изысками, но мы на это просто не обращали внимания.
Парень не ответил. Встречный отвернулся, посмотрел на север, потом опять повернулся к нему:
Может быть, нам дождика оттуда перепадет.
Комнатки были маленькие, но как-то жили, как-то все устраивались. Одну путевку покупали, потом ее продлевали и еще продлевали, а тут и следующая смена отдыхающих подъезжала. Появлялся какой-нибудь артист, честь по чести, с одной путевкой, но еще привозил с собой и жену, и детей, и собаку. Как-то селились, исхитрялись – и удивительным образом все помещались. Когда приезжало много народу, мы с Володей вообще спали в своей машине (после нашей свадьбы он, конечно, тоже стал проводить отпуск в Щелыкове), а нашу комнату занимали друзья. Рядом с жилыми корпусами находились маленькие домики-будочки вроде бытовок, сделанные чуть ли не из фанеры. Говорят, в прежние времена (которые я уже не застала) там висели жестяные рукомойники и стояли ведра с холодной водой для умывания; позднее домики использовались для разных хозяйственных нужд. За крошечные размеры мы называли их «собачниками». И вот Владимир Герцик, известный радиоведущий, который постоянно отдыхал в Щелыкове, первым (а за ним и другие щелыковцы) стал просить администрацию дома отдыха: «Умоляю! Дайте мне этот домик! У меня будет отдельный номер». И когда его туда поселили, он был в полном восторге. Но Владимир Борисович отличался высоким ростом: когда он ложился спать, ноги в домике не помещались, и поэтому дверь всегда оставалась приоткрытой, а его пятки торчали наружу. Этот бывший «собачник» еще долго потом называли не иначе как «Герцикский замок».
Может быть. В городе обе последние ночи шел дождь.
А сейчас, когда в Щелыкове понаставили новые корпуса – каменные коробки с душем и прочими удобствами, – я с трудом вхожу на территорию. Сейчас предпочитаю Рыжевку – деревню, где мы с Володей дом себе построили. И почти все прежние щелыковцы теперь тоже построили или купили дома, по разным деревням живут. Теперь другие люди приезжают в наш дом отдыха, царят другие взаимоотношения. Нет, и раньше там появлялись граждане, которым Щелыково сразу не нравилось; приезжали, оглядывались и тут же требовали: «Верните мне деньги, дайте мне автобус, я здесь не останусь!» Для тех, кому комфорт важней всего, для кого критерий – кондиционер в номере, в Щелыкове действительно делать было нечего, они туда больше и не ездили. Конечно, у каждого есть свои предпочтения: один одно ценит, другой – другое. Помню, меня отправили подлечиться в Ялту, жила я в шикарном санатории (тоже от ВТО) и считала каждый день, когда смогу оттуда уехать. И вот как-то сижу в столовой, мрачно ем свою кашу и слышу разговор за соседним столиком. Две дамы возмущаются: «Ну есть же такие люди! Я, конечно, не верю, но говорят, что им здесь не нравится. Это какое-то пижонство! Кому тут может не нравиться?!» Да, у них свое понятие о хорошем отдыхе: полежать на пляже, посидеть в ресторане, продемонстрировать на курорте новые туалеты…
А мы стремились в Щелыково ради природы, ради тишины, ради общения с друзьями, и нас совершенно не волновало, какие там бытовые удобства, да и есть ли они вообще! Это – как естественный отбор в природе: родственные души собирались. Щелыково само отбирало «своих» – людей с определенными человеческими качествами.
Вы обедали?
И те, кто там оставались, прикипали к этому месту на всю жизнь. Некоторые про нас говорили: «У них там чуть ли не клан какой-то, они чужих не пускают!» «Чужой» для нас не тот, кто только что приехал в Щелыково или редко там бывал. «Чужие» – это другие, вовсе не плохие люди, но – другие, которые не вписывались в наши отношения, не разделяли наших ценностей и потому «не монтировались» с нами. Как говорил почетный щелыковец, актер Борис Левинсон: «Щелыково – это мировоззрение».
Нет. Вроде бы нет.
Что же такого особенного было в нашем щелыковском сообществе? Никогда никакого чванства! Никогда никакого деления на «народных» и «не народных», хотя там всегда отдыхало очень много знаменитейших артистов разных поколений: Вера Пашенная, Анна Дурова, Вера Марецкая, Александр Сашин-Никольский, Ростислав Плятт, Борис Чирков, Виталий Доронин, Владлен Давыдов, Никита Подгорный, Владимир Этуш, Ия Саввина, Юрий Яковлев, Сергей Юрский, Наталья Тенякова… Единственная привилегия Пашенной – комнатка с балконом в Голубом доме (это старинный, самый красивый в Щелыкове дом с открытой верандой, крыльцом с резными деревянными перильцами и наличниками на окнах). Когда Веры Николаевны не стало, через какое-то время в очередной приезд нам объявили: «Пожалуй, вам уже можно поселиться в этой комнате». Не потому, что мы были «народные-заслуженные», а потому что стали заслуженными щелыковцами – приезжали туда уже много лет подряд.
Может, зайдете к нам? Здесь недалеко до дому.
Существовала еще такая традиция: одеваться в самую простую, домашнюю одежду – никаких шикарных «курортных» нарядов! За грибами все отправлялись в ватниках, в резиновых сапогах. В столовую приходили в старых тренировочных штанах, рубашках-ковбойках, в дырявых майках. Старожилы Щелыкова рассказывают, что когда однажды Ростислав Янович Плятт появился там в галстуке – его тут же в лужу положили да в луже искупали, а он только клялся: «Я больше никогда не буду галстук надевать!» Владимир Борисович Герцик всегда и везде ходил в элегантной шляпе, но когда подъезжал к Щелыкову, он эту шляпу выворачивал наизнанку: такой он здесь принимал образ – странствующего актера. Когда уезжал, выворачивал шляпу обратно. А уж как Володе Сверчкову, решившему щегольнуть в белых летних брюках, из них здоровый клок выдрали – я и сама видела. И наблюдала, как киноактриса Людмила Хитяева весь свой отпуск на балконе просидела – ей не в чем было выйти. Привезла она с собой только модные пышные юбки да туфли на шпильках: как первый раз в таком наряде показалась, как услышала комментарии щелыковцев, так враз на свой балкон спряталась.
Нет, лучше мне вернуться.
То есть это она передумала?
Здесь все, не разбирая возраста, положения и заслуг, становились просто щелыковцами. Мы вместе шли на рыбалку, за много километров тащили на себе рюкзаки, продукты, палатки – без машин обходились. Ночевали на сеновалах, варили уху на костре. Никто никогда не говорил: вот я народный, а тут есть мальчики-девочки, которые грязную работу сделают. И четырнадцатилетние мальчишки, и знаменитые артисты, мы со всеми делами управлялись сообща: один воду носил, другой рыбу чистил, третий посуду мыл, четвертый детьми занимался. В этом тоже была особенность Щелыкова: туда приезжали с детьми всех возрастов – от грудничков до подростков; привозили своих кошек, собак, попугаев и даже обезьян. А ведь никуда, ни в один другой дом отдыха или санаторий не пускали с животными! Здесь и собак все кормили – и своих, и местных; и все вместе детей развлекали. Потом эти дети подрастали, приезжали в Щелыково уже со своими детьми, потом с внуками – как в одной семье, несколько поколений…
Парень посмотрел в сторону. Не ответил.
«Аркадиады»
Скоро найдете себе другую. Вот увидите.
Нет, не найду.
В далекие прежние времена в Щелыково ездили знаменитые старухи Малого театра: Евдокия Турчанинова, Варвара Массалитинова, Варвара Рыжова. У сестры Евдокии Дмитриевны Турчаниновой, Марии Дмитриевны, в августе был день рождения, который всегда там отмечался (так же как сейчас, кстати, отмечается в Щелыкове день рождения моей мамы). Ко дню рождения специально писали какие-то стихи, сочиняли песенки, разыгрывали сценки. Этот летний праздник вошел в традицию, и, когда Марии Дмитриевны не стало, начали думать, как праздник сохранить. Нужно было зацепиться за какую-то дату. Стали перебирать, прикидывать: у кого из щелыковцев день рождения в августе? Кто-то казался слишком пожилым (сколько у него этих дней рождений осталось – неизвестно), кто-то слишком молодым (много чести)… А вот Аркаша Смирнов – артист Малого театра – молодой, всего двадцать с хвостиком, приезжает в Щелыково каждый год, принимает во всех «праздничных» мероприятиях самое активное участие – и пишет, и играет, и замечательно стихи сочиняет! И день рождения у него подходящий – 14 августа. Так и порешили, и стали праздники устраивать в Аркашин день рождения.
Нет, правда, давайте к нам, пообедаем вместе.
Большое спасибо. Но мне надо возвращаться.
Начиналось празднование с самого раннего утра. В старой столовой, на огромной обеденной террасе, ставили большое кресло за столик, где сидел Аркаша (для нашего поколения щелыковцев – уже Аркадий Иванович). Это кресло украшали цветами, на столе раскладывали подарки. Затем Аркадия Ивановича с почестями доставляли в столовую из дома, и ни разу церемония «выноса» виновника торжества не повторилась. То его носили на руках, то на носилках; то везли на велосипеде, то на грузовике в окружении «индийских невольниц» в шалях, которые ему преподносили подарки. На тракторе вывозили, на помойной машине, на лошадях, на мотоцикле с коляской: Пров Садовский держал на руках Аркадия Ивановича, спеленутого в одеяло, как дитя, а сзади ехала свита на велосипедах. В общем, всегда придумывался какой-то новый способ. Все щелыковцы собирались на площадке перед столовой, смотрели, как его на этот раз доставят. Через несколько лет Пров Садовский придумал еще разные детские соревнования проводить, потом начались спортивные соревнования среди взрослых, а вечером всегда устраивали большой концерт. Концерты эти продолжали традицию тех вечеров, которые в прежние времена проходили за столом Марии Дмитриевны Турчаниновой. И вот однажды кто-то первым произнес: «“Аркадиада” начинается»…
Вы прямо как я. Бывает, втемяшится что-нибудь в голову, и скачешь, скачешь, пока не выветришь…
Джон-Грейди сидел расслабленно, поводья почти не держал. Долго смотрел в сторону, на расстилающуюся вокруг пустыню. Когда он наконец заговорил, встречному всаднику пришлось податься к нему всем телом, чтобы разобрать слова.
Я тоже в нескольких «Аркадиадах» принимала участие. С Борей Хохловым танцевала на ступеньках Голубого дома какой-то балетный фрагмент – не всерьез, конечно. На «Аркадиадах» вообще ничего не делается серьезно! Какие-то пародии, какие-то розыгрыши, какие-то шутки: все, что там танцуется, поется, исполняется, – не всерьез. Например, поставили однажды свое «Лебединое озеро». Лебедя танцевала девочка лет двенадцати-тринадцати, Юля Сафронова (сейчас она артистка Малого театра). Ее партнер – Сережа Хохлов, пятнадцатилетний мальчишка, который в Щелыкове буквально на наших глазах вырос. Юлю научили вставать на цыпочки, Сережа ее крутил, потом она прыгала на одной ножке, он ее поддерживал. А сопровождал их выступление кордебалет, который изображали Екатерина Максимова, Маргарита Дроздова и два Владимира – Васильев и Кириллов. Одетые во все белое, с прикрепленными на ляжках бумажными крыльями, мы пропрыгивали вдоль задней стенки клубной сцены: одна ножка назад вытянута, а на другой – прыг, прыг, прыг навстречу друг другу: Маргарита со своим Володей с одной стороны, я со своим Володей – с другой.
Если бы я мог, сказал он. Если бы я мог это выветрить…
Васильев еще принимал активное участие в спортивных соревнованиях: играл в теннис, в волейбол. В футбол выступал за команду «Щелыковские дубы» (в которой участвовали все старожилы Щелыкова) против команды «Желуди». Ну я, конечно, «болела» за «Дубы», даже свистеть пыталась, только у меня ничего не вышло. Публика развлекалась вовсю, над спортплощадкой неслись возгласы: “Дубы” на мебель! “Желуди” на кофе!» А, между прочим, за команду «Щелыковских дубов» выступал не кто иной, как сам Константин Иванович Бесков – знаменитый футболист, неоднократный чемпион и обладатель Кубка СССР, тренер сборной СССР по футболу! Но, конечно, такие соревнования проводились все-таки полушутя-полувсерьез, без специальных тренировок и постоянных команд.
Всадник вытер уголок рта костяшкой большого пальца.
Кстати, волейбольные (да и другие) команды на «Аркадиадах» часто формировались весьма оригинальным образом: например, против нормальных, крепких парней выступала команда «инвалидов». «Инвалидами» становились прямо перед началом матча: кому-то подвязывали ногу – и он прыгал всю игру на одной ноге, кому-то перевязывали руки – и он отбивал мяч грудью или плечами, кому-то бинтовали голову и так далее. В другой раз те же крепкие парни играли против команды «путан» – соответствующим образом загримированных и разодетых щелыковок, которые не столько били по мячу, сколько «стреляли» глазками. Избранная тактика приносила свои плоды: игроки-мужчины отвлекались, увлекались – и проигрывали. Когда же объявляли матч между «старухами» – щелыковскими дамами преклонного возраста – и молодыми ребятами, то мяч, забитый любой командой, засчитывался только в пользу «старух».
Может быть, вам не стоит прямо сейчас возвращаться? — сказал он. Может быть, лучше немного подождать тут?
Ну а еще были заплывы в холодной воде (приз – стопка водки и соленый огурец); забеги с наездниками на плечах; заезды на детских велосипедах – и столько всего, что об этом можно написать отдельную книгу.
Я тоже немного «приобщилась к спорту» – попробовала поиграть в волейбол. Прыгала, подавала, иногда от моих подач мяч даже перелетал через сетку. И однажды на поле против нашей команды выступил молодой парень, который всерьез играл за мастеров. «Гасил» мячи он профессионально – взлетал над сеткой и мощно бил! И вот я попала под такой «мертвый» мяч: руки у меня, конечно, тут же разъехались в разные стороны – и он «загасил» мяч о мою голову! Я рухнула, меня унесли с площадки, да еще пригрозили: «Чтоб ты больше здесь не появлялась!» Так моя спортивная карьера закончилась, а «герой удара» несколько дней нигде не показывался – бедного парня задразнили: «Убивец! Максимову убил!»
Ускакать бы куда-нибудь без оглядки. Туда, где было бы не вспомнить ни дня из прежней жизни. Даже если потом придется обратно ползти на карачках. А как приполз — опять ускакать.
Первые годы, когда в одиннадцать часов вечера выключалось все освещение, шли гулять с карманными фонариками. С фонариками и книги читали, и в карты играли часов до двух ночи. Каждый вечер устраивали костры, вокруг которых собиралась большая компания. Разыгрывали увлекательные шарады, шутили, смеялись. А сколько было рассказов, а какие рассказчики! А романсы, песни под гитару, совершенно незабываемые, когда пели Александр Сашин-Никольский, Кастуся Роек, Володя Сверчков… В остроумных, безумно смешных капустниках участвовали блестящие актеры: Ира Карташова, Миша Погоржельский, Боря Левинсон, Никита Подгорный, Сережа Юрский, Юра Яковлев…
Со мной такое бывало, сказал встречный.
Никогда не было у нас никаких массовиков-затейников. Это исключалось! Иногда в Щелыкове сменялась администрация, а в руководстве дома отдыха появлялись какие-то отставные военные. И у каждого нового начальника сразу возникал порыв «правильно» организовать для нас «культурный отдых». На веранде старой столовой вешали репродуктор, и начинали греметь советские песни. Выключить его почему-то никогда не получалось. И тогда на крышу с ведром воды залезали Владлен Давыдов или Виталий Доронин и заливали этот репродуктор, чтобы он наконец замолчал!
Ладно, поехал я.
Королева Щелыкова
Вы уверены, что не передумаете? А то кормежка у нас на высоте.
Еще одна особенность Щелыкова – там совсем нет возрастного деления, и с давних пор среди моих друзей-щелыковцев далеко не все оказались моими ровесниками или людьми, близкими мне по возрасту. А больше половины тогдашних моих сверстников надолго стали мамиными друзьями, подругами самыми настоящими, хотя многие ей во внучки годятся. Иногда звонят маме по телефону: «Татьяна Густавовна, мы знаем, что Катя с Володей уехали, так мы к вам в гости придем!»
Нет, спасибо.
Что ж…
Вообще, мама – человек в Щелыкове очень уважаемый. Принимает самое деятельное участие во всех мероприятиях и затеях щелыковских, везде поспевает. Если вспомнить «Аркадиады», то почти в каждой звучат песни или какие-то стихи, где шутливо-любовно поминается Густик (это мамино шелыковское прозвище):
Надеюсь, этого дождя перепадет и на ваши земли.
Благодарствую.
«Ах, столовая славная,“Блям” колоколов.Ах, Густик державная,Аромат пирогов…»(на мотив песни «Москва златоглавая»).
Он развернул коня и направил его на юг по широкому глиняному намыву. Встречный всадник тоже развернул коня и поехал было в сторону гор, но, не успев отъехать далеко, остановился. Сидел и с неподвижного коня смотрел, как парень едет по широкой долине. Долго смотрел. Когда парень исчез из виду, немного привстал на стременах. Как будто еще можно было крикнуть, позвать его. А парень так ни разу и не оглянулся. Давно уже исчез, а встречный все стоял. Бросил поводья и сидел, перекинув ногу через луку седла и сбив шляпу на затылок, потом наклонился, сплюнул и еще раз обвел глазами окрестность. Как будто ее вид мог как-то разъяснить ему, что за тип такой только что здесь проехал.
Или:
«Все как прежде, все та же гитара,Шаг за шагом ведет за собой……Но начнем мы работу исправно,Чтоб закончить ее поскорей –Так велела Татьяна Густавна,А мы все подчиняемся ей!» и т. д.
Когда он преодолел на коне брод и спешился на той стороне среди тополей, растущих на болотине, был поздний вечер и почти темно. Бросил поводья, подошел к хижине, толкнул дверь. Внутри было темно, он постоял в дверях, потом оглянулся наружу. На землю опускалась тьма. На западе небо было кроваво-красным, но солнца уже не было, в воздухе с криками носились мелкие черные птицы, как бывает перед бурей. Ветер протяжно и противно завывал в дымоходе. Он вошел в комнату, постоял. Вынул спичку и зажег лампу, подкрутил фитиль, вновь надел на лампу стекло и сел на кровать, зажав ладони между коленями. В полумраке криво ухмылялся деревянный santo. А вот и его собственная тень — отброшенная лампой, разрослась во всю стену. Нескладный силуэт, который на него и не похож-то никаким боком. Немного посидев, он снял шляпу, дал ей свалиться на пол и, опустив голову, закрыл лицо руками.
Посвящают маме даже «искусствоведческие» эпиграммы:
Когда он снова сел на коня, было темно, холодно и ни одной звезды на небе. А уж ветрено так, что стебли споробола, росшего вдоль ручья, метались и хлестали как плетью, а голые деревца на пути гудели, как телеграфные столбы. Коня била дрожь, он ступал осторожно и непрестанно принюхивался к ветру. Как бы пытаясь угадать, что произойдет во время близящейся бури помимо и кроме собственно бури. Они перешли ручей и направились по старой дороге. Вдруг ему показалось, что тявкнула лиса, и он попытался различить что-нибудь среди скал на фоне неба слева над дорогой. В Мексике он их довольно часто видел вечерами, когда они ходят над долинами по базальтовым дайкам, с которых так хорошо все видно. Высматривают с высоты мелких животных — мало ли, вдруг кто-нибудь в сумерках отважится выйти на открытое место. А иногда они просто сидят на этих самой природой сложенных стенах, вырисовываясь в виде силуэта, похожего на какой-нибудь египетский символ, неподвижные и молчаливые на фоне темнеющего неба, всеведущие и равнодушные ко всему, что у них ни спроси.
«Спор, дискуссии в балете:Кто главнее всех на свете?Григорович? Виноградов?Дима Брянцев? Василёв?Иль Васильев самый главный?Кто же “самый генеральный”?Всех мудрей, принципиальныйЕсть ответ совсем банальный:Густик всех авторитарней!»
Лампу в хижине он оставил гореть, и мягко освещенное окно сулило тепло и уют. То есть сулило бы кому-нибудь другому. Что до него, то у него со всем этим было покончено, поэтому, перейдя ручей, он выбрал дорогу, которую не мог не выбрать, и пустился по ней не оглядываясь.
С утра вокруг мамы начинается такое хождение-кружение, переговоры: «Татьяна Густавовна, мы вас сегодня ждем на именины!», «Татьяна Густавовна, приглашаем вас на день рождения!», «Не забудьте – сегодня идем в Покровское!», «Собираемся у Красного обрыва!», «Татьяна Густавовна, берите корзинки – в Зачарованном лесу появились белые!» и так далее. У нее на все хватает сил и самого живого интереса к людям и событиям! Помню случай, когда мама (она по-прежнему проводит каждое лето в Щелыкове) вместе с друзьями пришла к нам в гости в Рыжевку (куда мы с Володей переселились в последние годы). Стояла безумная жара, мы какое-то время посидели за столом, и мама собралась обратно, опять пешком, а ведь до дома отдыха около шести километров. Ушла с друзьями уже к вечеру, и мы договорились, что, как только она вернется к себе в номер, позвонит нам. Стемнело – звонка все нет! Мы уже начали волноваться: человек она немолодой, прошла больше десяти километров, жара, давление, и вообще, нагрузка за день большая… Наконец в первом часу ночи (!) мама взяла трубку и очень удивилась нашей тревоге: «А что вы беспокоитесь-то? Просто от вас я тут еще к одним друзьям зашла, совсем рядом, километрах в трех, посидели немножко. Все нормально!»…
Когда въезжал во двор, шел мелкий дождик, и сквозь замутненное дождем окно кухни ему всех было видно, как они сидят за ужином. Он проехал дальше, к конюшне, здесь остановил коня и оглянулся. Подумалось, что видит всех как когда-то, может быть, прежде, когда он и на ранчо-то на этом не работал. Или как будто это другие люди в другом доме — те, кого он еще не видел и о ком ничего не знал. Главное, они все, казалось, ждут, что все снова будет так, как никогда уже не будет.
Он въехал в конюшню, спешился, оставил коня стоять в проходе и пошел в свою каморку. Лошади выглядывали из денников поверх дверей и на него смотрели. Света он не включал. Со взятым с полки карманным фонариком опустился на колени и, открыв солдатский сундучок, нарыл там дождевик и сухую рубашку, а еще с самого дна достал охотничий нож, еще отцовский, и бурый конверт с деньгами; все это выложил на кровать. Потом снял рубашку, переоделся в сухую, набросил дождевик и положил нож в карман плаща. Из конверта взял несколько банкнот, а конверт положил назад в сундучок и закрыл крышку. Потом выключил карманный фонарик, положил обратно на полку и вышел.
Мамин день рождения – 3 сентября – традиционно отмечает все Щелыково. А на 80-летний юбилей ее торжественно провозгласили Королевой Щелыкова и возложили на голову корону из березовой коры. Тогда мы собрались не в самом доме отдыха, а в соседней деревне Лобаново у наших друзей Наташи и Леши Спиваков, где смогли усадить за стол всех. Было очень много народу, приехали гости даже из Москвы. Угощение для праздничного стола готовила целая артель помощников. Испекли огромный пирог, на нем установили восемьдесят свечей. Говорили множество добрых слов, поздравляли, рассказывали разные щелыковские истории, связанные с мамой. А она вспомнила другой свой день рождения, очень давний, когда я была совсем маленькой. Тогда в Москве праздновали победу над Японией, по улицам развесили флаги, и, когда кто-то из взрослых меня спросил, в честь чего висят флаги, я с гордостью объяснила «Разве вы не знаете?! Сегодня день рождения моей мамы, поэтому всю Москву украсили!»…
Доехав до конца дороги, он спешился, поводья, связанные вместе, накинул на рожок седла и, поскальзываясь в грязи, провел немного коня под уздцы по дороге в обратную сторону, потом выпустил из руки щечный ремень и отступил, одновременно шлепнув коня ладонью по заду, потом стоял смотрел, как конь рысцой удаляется, чавкая по глубокой грязи, пока тот не исчез, оставив после себя лишь тьму и дождь.
Юбилейное гулянье растянулось надолго: и капустник организовали, и стихи, и оды читали в мамину честь, и романсы пели, а я цыганочку на столе сплясала! Когда стемнело, устроили салют. Между прочим, ракеты для фейерверка я везла аж из Канады: боялась, прятала в чемоданах под платьями эту «контрабанду». Зато праздничный салют получился великолепный!
Первые же фары, выцепив его фигуру, стоящую на обочине шоссе, замедлили ход и остановились. Он открыл дверцу машины, заглянул внутрь.
Мне всегда этого не хватает
У меня сапоги жутко грязные, сказал он.
Как-то одного мальчика из соседней деревни спросили: кем он хочет быть, когда вырастет? Ребенок, не задумываясь, ответил: «Отдыханцем!» Так нас местные жители называют.
Садись давай, сказал мужской голос. Этой аппаратине никакая грязь повредить не может.
Да, нигде я не отдыхаю так, как здесь! Я много ездила, много видела, но отдыхаю только в Щелыкове. Конечно, под Кинешмой природа дивно хороша, но, говоря откровенно, разве у нас в России нет других красивых мест? Вся Волга, весь Валдай, да мало ли где еще! Но здесь важны для меня общение, люди, традиции, вся эта атмосфера, и потому Щелыкова мне всегда не хватает. По-разному складывалось: когда на неделю сюда приезжала, когда на месяц, но все, казалось, мало! Приезжала на три дня и мечтала: ну хотя бы еще дня два здесь побыть! Приезжала на неделю и расстраивалась: мне бы еще деньков десять! Каждый раз придумываю причины, чтоб только остаться подольше, не покидать Щелыкова…
Отъезд из Щелыкова для меня – всегда стресс, всегда душевная травма. Меня охватывает чувство, будто я оставляю здесь все хорошее и возвращаюсь во все плохое. Как-то мы уезжали в Москву вместе с режиссером Александром Аркадьевичем Белинским. Я забилась в угол машины и мрачно молчала. На все попытки Александра Аркадьевича меня как-то разговорить только рычала сквозь зубы:
– Не трогайте меня…
– А что случилось?
– Не трогайте меня!
– Да что такое?!
– Не трогайте меня!!! Я расстаюсь со Щелыковом…
Потом Белинский делился впечатлениями: «Я в жизни ничего страшнее не видел!»
Однажды у нас с Володей набралось целых два месяца отпуска. И вот мы стали строить планы: и Байкал надо бы посмотреть, и Иссык-Куль, и еще где-нибудь побывать – благо время есть. Решили: отправимся куда-нибудь на месяц, что-то новое посмотрим, а уж потом – в Щелыково. И вот чем ближе надвигался этот отъезд «куда-нибудь», тем чаще дома звучало: «А может, не на месяц поедем, может, на пару недель, а потом…» И постепенно этот срок все укорачивался, укорачивался, и уже вплотную подошло время, когда нам надо куда-то отправляться. В конце концов Володя сказал: «Я понял. Мы едем в Щелыково на все два месяца Давай, поедем! Чтоб ты этим уже просто “наелась”. Тогда мы поймем, что надо бывать и в других местах». Остались в Щелыкове на два месяца, отдохнули великолепно, но, когда время вышло, я только вздохнула: «Эх, хотя бы еще месячишко!»…
Я люблю плавать, люблю море, но южному отдыху радуюсь только дня три даже после самого активного сезона. Первый день лежу на песочке и наслаждаюсь, второй и третий день тоже жизни радуюсь, на четвертый – уже «дергаюсь», на пятый – все, сбегаю! Пять дней – для меня предел на юге! Помню, был длинный, трудный сезон: большие гастроли, масса сложностей, проблем. Устали страшно, и вот наконец приехали отдыхать в Пицунду. Начало сентября, погода роскошная, все курортники уже разъехались, тишина, покой… Прелестный частный дом среди сосен и никого вокруг; надеваешь купальник, проходишь эти сосны и сразу – море. Рядом форелевое хозяйство, птичье хозяйство, цыплята. Кажется, чего еще желать?! С нашими соседями, прекрасной компанией из Литфонда, мы устраивали веселые пиршества сегодня – шашлык, завтра – цыплята табака, потом – форель. Просто фантастика! Вечером расходимся и договариваемся: «Завтра будет какой-то особый форелевый вечер!»… Я утром просыпаюсь и понимаю, что – все! У крыльца стоит народ в купальниках, а я, одетая, выхожу со своим чемоданчиком: «Володя, я тебя буду ждать дома, больше здесь не могу!» Трое суток сидела одна в Москве, потом Володя приехал, и мы, разумеется, отправились в Щелыково.
В Крыму – та же история. Правда, приехали мы туда не отдыхать, а сниматься. Планировали уложиться в десять рабочих дней (днем снимаемся, вечером – купаемся), а управились за пять. Нам говорят: «Ребята, никаких проблем! Все оплачено, работа закончена, но ваши номера в гостинице – за вами, можете купаться и отдыхать все оставшееся время!» Я на следующий же день встала и собралась: «Володя, я поехала в Москву!» Вот когда работаешь – совсем другое дело. Где-то в Ницце, в Каннах мы выступали – утром я приходила на пляж, плавала в свое удовольствие, потом шла на репетицию – меня все устраивало! А когда мне говорят: «Теперь лежи весь день на пляже» – такого отдыха не выдерживаю!
Сколько раз мы с Володей летом танцевали в Италии, во Франции на Лазурном побережье, в Бразилии или в Мексике, и нас всегда приглашали, уговаривали: «Пожалуйста, оставайтесь! Вы можете отдыхать где пожелаете, в любом месте, на самом фешенебельном курорте! Хотите, мы вам даже собственный остров предоставим?» Не хочу! Как это – я не поеду в Щелыково?! Это магнит, который всегда притянет меня из любого райского уголка земного шара.
«За то, что мы есть друг у друга!»
Да, Щелыково – очень большая часть моей жизни: это мир особых человеческих отношений, который сразу принял меня, подарил настоящих друзей. Тут даже трудно выделить, кто – друзья, кто – просто знакомые. Щелыково – это самостоятельное понятие: близких друзей, с которыми все время общаешься, бывает два-три человека, но все остальные – щелыковцы, и их тоже нельзя назвать иначе как друзьями. Когда в Москве где-то встречаемся – на спектаклях, концертах, – кидаемся, прилипаем друг к другу, и про нас говорят: «Эти сумасшедшие щелыковцы!»
…Когда я приехала в Щелыково первый раз, сразу сдружилась с актерами Малого театра – Провом Садовским, Никитой Подгорным и Володей Сверчковым. Я была еще совсем молоденькая, и они меня опекали, сопровождали на прогулках, на велосипеде катали. За старым домом Островского есть обрыв, с которого мы вечерами ходили смотреть закаты. Красота невероятная! Мы садились рядком на низкой скамеечке на этом обрыве: тихо беседовали – обо всем и ни о чем или молча смотрели на теплые краски закатного неба… С той поры на долгие годы нас связали удивительно добрые чувства. Но Володя Сверчков ушел из жизни очень, очень рано – сорока лет. Никита Подгорный – тоже рано, едва за пятьдесят. А сейчас уже не стало и Прова Садовского, которого все мы считали душой Щелыкова…
Пров Садовский, наш Пров, последний Садовский из прославленной театральной династии. Его отец – знаменитый актер и режиссер Малого театра Пров Михайлович Садовский, а мать – Анна Владимировна Дурова, дочь того самого легендарного дрессировщика Владимира Дурова. Обаятельнейший человек, умница, интеллигент во всех отношениях, Пров был настоящим другом всех нас. Само его имя для нас – синоним Щелыкова. Пров впервые туда приехал, когда ему исполнилось всего четыре года: и с четырех лет до самой своей смерти летом всегда там жил. Вокруг него все крутилось – все праздники, рыбалки, спортивные соревнования. Невероятный «заводила», фантазер, Пров все время что-то придумывал, затевал, организовывал – да те же «Аркадиады», во главе которых неизменно стоял он сам. Все маленькие дети его обожали, ходили за ним хвостом – Прова всегда сопровождала толпа малышей. И кстати, все дети, выросшие вокруг Прова Садовского, стали хорошими людьми. Пров есть Пров!
Всех замечательных людей, с которыми свело меня Щелыково, даже трудно перечислить. У нас сложилась своя большая компания, образовались свои традиции, к которым в нашем кругу относятся весьма серьезно, и мало что признается уважительной причиной для отсутствия на традиционных встречах щелыковцев. Так, на Масленицу мы обязательно ходим в гости к чудесным людям Заре и Андрею Вермелям (врачам, которые благодаря Щелыкову отлично вписались в нашу актерскую компанию). Именины Веры, Надежды, Любови отмечаем всегда у Верочки Малышевой (радиорежиссера, щелыковки с давних пор). Пасху непременно встречаем у Иры Карташовой (актрисы Театра имени Моссовета, еще одной заслуженной щелыковки). Ее мама свято блюла этот день, и Ира всю жизнь во что бы то ни стало отмечает Пасху как самый большой праздник. В той же компании мы до сих пор гуляем на Новый год. Правда, первое время, пока окончательно не определились, встречались то у Юры Яковлева, то у Эллочки Бруновской (тоже актрисы Театра имени Моссовета), у тех же Вермелей, а потом как-то «осели» у нас. Причем вся компания собирается в нашем доме и празднует Новый год с мамой даже тогда, когда нас с Володей не бывает в Москве.
Надо сказать, что никогда эти встречи не сводятся просто к обычному застолью: сели, выпили-поели и разошлись. Всегда пишутся специальные сценарии, разыгрываются сценки, проводятся пародийные конкурсы красоты, сочиняются стихи, загадываются шарады. Подарки (как правило, самые забавные и неожиданные) каждый вытягивает себе по жребию, а к подаркам непременно прилагается юмористическое стихотворное посвящение. К Новому году обязательно сочиняем и свою новую застольную песню. Долгое время придумывал сценарии и ставил наши новогодние представления Владимир Шлезингер, замечательный артист и режиссер Вахтанговского театра, блестящий педагог Щукинского училища и заслуженный щелыковец. (Говорят, его родные вахтанговцы даже обижались на Владимира Георгиевича, потому что наши вечера зачастую оказывались интереснее и веселее знаменитых вахтанговских капустников.)
Один из самых запомнившихся мне новогодних праздников проходил у нас на даче в Снегирях в конце 1979 года. Собственно говоря, это было не только празднование Нового года, но и торжественное открытие нашей дачи, строительство которой как раз только закончилось. Еще с 29 декабря в Снегирях начали собираться все щелыковские «рукастые жены» и другие добровольцы-помощники: вешали шторы, таскали тюфяки, сколачивали столы и, конечно, готовили угощение. Маму, Веру Малышеву, Зару Вермель и Светлану Спивак отвозил на дачу Володя на нашем микроавтобусе, но по дороге машина опрокинулась в кювет, причем упала на левый бок. Володя очутился в самом низу, мама – над ним, а рядом еще металась наша овчарка Лика. Выбираться из автобуса пришлось через крышу, в которую превратилась правая стенка машины: Володя выкарабкался с водительского сиденья, подтянулся до противоположного окна и стал тащить наверх Лику (далеко не маленькую и очень прилично весящую собаку), а мама подпихивала ее снизу. Я даже не представляю, как удалось ее вытащить и вылезти самим! Потом оказалось, что Верочка Малышева повредила позвоночник, что, конечно, омрачило наш праздник. Никто, кроме нее, не пострадал, и, что самое удивительное, ни один бокал не разбился, и даже буфет (который везли на дачу) не развалился. Володя добрался до железнодорожной станции и привел оттуда взвод солдат (где он их там отыскал?!); солдаты и поставили автобус опять на колеса. После этого Володя довез-таки всех до Снегирей, а сам умчался обратно в Москву, где мы с ним (как обычно под Новый год) должны были танцевать «Щелкунчика». Он долго думал, как бы поделикатнее сообщить о том, что случилось, и в конце концов заявил: «Я их там перевернул по дороге… Но как им наша дача понравилась!!!»…
Мы встречали Новый, 1980 год – год грядущей Московской Олимпиады, и, когда на даче собралась вся большая компания, человек двадцать пять, мы тоже устроили свою Олимпиаду. Состоялось торжественное открытие «Первых Международных ночных игр в Сан-Снегирях». Было зачитано послание Международного «Олимпийского комитета» (сочинение, конечно, Владимира Шлезингера) и принята «Олимпийская клятва» (его же сочинения). Программа выступлений наших олимпийцев включала соревнования: пинг-понг, карты («кинг»), дротики и бильярд. Победителей-чемпионов приветствовали с энтузиазмом, которому могли бы позавидовать и настоящие олимпийцы… Новогодние праздники в Снегирях продлились несколько дней, и, конечно, каждый день завершался нашим традиционным тостом, однажды произнесенным Ирой Карташовой и с тех пор ставшим настоящим девизом щелыковских встреч: «За то, что мы есть друг у друга!»
Глава седьмая. Я – звезда?!
Это случилось довольно давно. Я смотрела «Жизель» откуда-то с четвертого яруса Большого театра, и вдруг – ясно помню этот момент: второй акт, Жизель встает из могилы, выходит на центр сцены. И неожиданно меня пронзает мысль: «И я вот так же выхожу, и я там тоже стою в самом центре сцены, и весь зал на меня смотрит?! Какой ужас!»…
Никогда ни звездой себя не ощущала, ни примой, ни сверхбалериной, никогда не считала, что мне все дано. Да, конечно, у меня есть и звания и награды, но для меня это вовсе не основание для того, чтобы увериться в своей исключительности.
В жизни мой «звездный» статус никак не проявляется: меня никто нигде не узнает, на разные вечера, презентации, встречи вечно кто-нибудь «за ручку» проводит. Бывали случаи, когда кто-то идет впереди, заявляет: «А я с Максимовой!» Его пропускают – меня нет. Я вижу дверь, на которой написано: «Посторонним вход воспрещен», – меня туда арканом не затащить! Мне иногда говорят: «Скажи, что ты Максимова!» (чтобы пройти куда-то, добиться чего-то). А мне все время кажется – вот я приду, скажу, что я Максимова, и услышу в ответ: «Ну и что?» Правда, однажды произошел совершенно анекдотичный случай, когда мое имя помогло продвинуться в очереди. Ехали мы тогда с Володей из Лондона в Париж – наш микроавтобус перегоняли. Из Парижа отправились в Москву и застряли на польско-советской границе. Стояли долго, в Бресте выстроилась дикая очередь, двое суток там проторчали, по полметра в час продвигались. Когда Володя уставал, уже просто «вырубался», за руль садилась я. А не дай Бог, заснешь – тут же кто-нибудь на твое место втиснется. Наконец подъезжаем – и, конечно, теперь начинаются какие-то бумаги, бесконечные кабинеты, подписи, разрешения. Ходим, мыкаемся, заглядываем во все двери. И вот в одном кабинете сидит какая-то дама, смотрит на меня и вдруг начинает ойкать:
– Ой! Неужели?! Вы Максимова?!
– Да…
– Ой, знаете, я вас видела в «Пламени Парижа»!
– Как вам это удалось?! Я ведь всего один раз в жизни этот балет станцевала!
– Ну как: я приезжала в Москву, ходила в Большой театр и видела вас на сцене! Мне так повезло, я такая счастливая!
Тут же откуда-то притащила букет: «Какие машины! Какая очередь!»… И вот иду я с цветами, другие автовладельцы на нас во все глаза глядят, а дама командует:
– Ваша машина?
– Да.
– Поезжайте, а вы все – пропустите!
Но обычно, когда начинаются разговоры: «Ах, вы такая звезда!» – я вспоминаю, как танцевала в Октябрьском зале в Ленинграде. Там, в маленькой комнатке, где еще и гладили, и шили, мне обустроили уголок для переодевания. И вот после выступления собрались в нашей комнатке гримерши, костюмерши, портнихи, окружили меня, и я услышала (как высшую степень восхищения, одобрения, признания): «Екатерина Сергеевна! Мы вас так любим! У вас такой успех – ну… как у Аллы Пугачевой!»… Или с Кобзоном произошла история в том же Ленинграде, когда я в начале восьмидесятых приехала туда на гастроли с ансамблем Московского классического балета и жила в гостинице «Октябрьская». В здании гостиницы одно крыло предназначалось для «уважаемых людей», а другое – для всех остальных. Приходила я в свой номер (в крыле «для всех остальных»), забиралась на постель – в свитерах, в шерстяных носках, в валенках, закутавшись еще и в одеяла, потому что холод стоял жуткий, не топили совсем! И вот заглянул ко мне Иосиф Кобзон, подивился: «Ты что тут делаешь?!» А я, прямо как по анекдоту, ответила: «Ну живу я здесь…» Он меня пригласил на свой концерт, посадил в ложу дирекции, посвятил мне одну из песен… А после того как Иосиф Давыдович уехал, ко мне пришла администратор гостиницы и с поклонами перевела в номер, где жил Кобзон: шикарный, с роялем, с живыми цветами в вазах, а главное – очень теплый, и я наконец могла больше не кутаться. Оказывается, это уважаемый человек Иосиф Кобзон распорядился: «Переведите Максимову в мой номер!»…
«Ну что ты так волнуешься?!»
Но если говорить серьезно, есть вещи для меня безусловно важные – мнение коллег о моей работе, к ним я всегда прислушиваюсь. Со мной занимались такие педагоги, которым я верила безоговорочно, и, слава Богу, меня всю жизнь окружали достойные люди, чье мнение я уважала. «Все хорошо» никогда не бывает, поэтому, если, например, Уланова делала мне замечания, я не обижалась – и сама чувствовала свои ошибки, недостатки. С Васильевым мы тоже обязательно разбирали наши спектакли: и Володя меня критиковал, и я его. Но даже когда меня хвалили, в глубине души все равно оставалась масса каких-то сомнений, противоречий, тысячи вопросов: а правильно это или нет, смогу или не смогу, а так ли я сделала?
Порой я преодолевала свои сомнения, увидев замечательный спектакль и великолепную балерину, которая мне нравилась. Тогда я смотрела и думала: «Как это хорошо! И я должна подойти к такому уровню!» А иногда, наоборот, просто впадала в депрессию: «Господи! Есть такие исполнители! Ну куда я-то суюсь?!» Могу признаться, что порой даже завидовала, и очень, например, Майе Плисецкой: ее дивным рукам, ее длинной шее, масштабности ее танца; но это была зависть от восхищения. А восхищение не может породить злобу, желание сделать или сказать какую-то гадость. Наоборот, прекрасные исполнители вдохновляли меня танцевать как можно лучше.
Конечно, если в спектакле тебя окружал «серый» состав, такое желание быстро угасало, появлялась апатия. Казалось: как ни сделаешь, все равно хуже не будет! Я любила танцевать с самым сильным составом исполнителей – меня это всегда подтягивало. Некоторые балерины, танцуя, например, Китри в «Дон Кихоте», просят руководство: «Вы со мной эту Повелительницу дриад не ставьте!» (у нее прыжок выше или арабеск лучше). А для меня присутствие сильной балерины рядом становилось импульсом, чтобы «выжать» из себя максимум того, что могу. Но это никогда не превращалось в состязание с другими, скорее – с самой собой: я вовсе не собиралась «перепрыгнуть» Майю Плисецкую или Наталию Бессмертнову! Так же как никогда не мечтала стать на кого-то похожей – всегда хотела быть только самой собой, идти своим путем, пусть даже рискуя и ошибаясь.
Казалось бы, есть уже опыт, и все же не то что страх или неуверенность, но волнение меня не покидало: сколько раз я выходила на сцену, столько раз я безумно волновалась! Стояла за кулисами и до последнего момента думала: «Вот сейчас повернусь и уйду! Там зрители, музыка – и пусть, меня это не касается, мне-то что? Вот повернусь и уйду, ну что мне будет?!» А потом шаг на сцену – и все! Мгновенный переход – и ты уже там, уже в образе, и сразу напряженность, волнение оставались позади. На сцене – только Китри, Джульетта, Анюта… Причем этот «острый» момент перед самым выходом возник еще в школьные времена, хотя никто меня никогда не пугал, а, наоборот, все только успокаивали: «Ну что ты так волнуешься?!» А я все равно ужасно нервничала. В училище мне казалось: «Вдруг у меня что-то не получится? Вот хорошо выпускникам – они уже все знают, все умеют, им можно не волноваться!» Когда сама стала выпускницей, завидовала тем, кто в младших классах, – какой с них спрос, а вот мне-то уже нельзя ошибиться! И в театре то же самое. Когда начинала, на первых спектаклях жутко волновалась – как же было не волноваться! Но и на самых последних выступлениях молоденькие девочки, стоявшие рядом со мной за кулисами, удивлялись: «Екатерина Сергеевна! Ну ладно – мы волнуемся, а вы-то что трясетесь?!» И я им искренне отвечала: «Как раз вам-то можно не волноваться, вы молодые, сильные, а вот мне…» Всю жизнь одно и то же: и абсолютно неважно, на какой сцене я танцевала – в Большом театре, в Париже, в Италии или где-то в нашей провинции, – никогда не считала, что, выступая в провинции, можно позволить себе «расслабиться». Каждый спектакль – единственный, в этом и заключается театр. Приходит зритель: возможно, он увидит меня один раз в жизни. Потом что бы ему ни говорили, ни рассказывали («Ах, вот там Максимова гениально станцевала…») – какой он меня увидит, такой я для него и останусь.
«Как Вы могли?!..»
Но оправдывать ожидания публики не значит подстраиваться под ее настроение или подчиняться ее диктату. Я часто сталкивалась с возмущенным неодобрением, когда решалась на что-то новое, интересное для меня, но непривычное для зрителей. Приходилось преодолевать и инерцию восприятия своих коллег. Начать с того, какое резкое непонимание встретило мое желание станцевать партию Китри. Ведь первое время я считалась чисто лирической балериной. «Жизель», Сильфида в «Шопениане», Мария в «Бахчисарайском фонтане», «Золушка», Муза в «Паганини» – я перетанцевала все лирические партии репертуара и захотела чего-то совсем иного. Как меня отговаривали, как пугали: «Ты что, с ума сошла?! Нельзя так рисковать! Китри – совсем не твое амплуа!» Никто не верил, все считали, что «Дон Кихот» не мой балет. Даже Галина Сергеевна – она говорила: «Ну что ж, попробуй, конечно…» – а сама не верила. Но Китри получилась, и тогда было забавно слышать от людей, впервые увидевших меня именно в «Дон Кихоте», совсем другие речи: «Максимова – идеальная Китри! Не может быть, что она танцует еще и Жизель!» Но теперь на меня навешивался новый ярлычок: отныне во мне хотели видеть только бравурно-комедийную балерину. А я танцевала и трагическую Юлию в балете «Ромео и Юлия» Мориса Бежара, и самовлюбленную, жестокую Розу в «Голубом ангеле» Ролана Пети, потому что для меня желание пробовать что-то новое оказывалось сильнее страха неудачи, боязни провала. «Ты сломаешь себе шею, ты сломаешь себе карьеру!» – слышала я постоянно, но меня это не останавливало…
Всю жизнь меня одолевали письма недовольных с традиционно-однообразным началом: «Как Вы могли?! Мы Вас так любили, а Вы…» – и дальше очередное обвинение: «Вы такая лиричная Жизель, зачем Вам этот “Дон Кихот”?!», «Вы – эталон классической балерины, как Вы посмели так унизить свое искусство в эстрадной “Галатее”?!» (К моему глубокому огорчению, «Галатею» так и не признала Уланова: она полагала, что я «не должна размениваться», и с моими телеработами ее, как говорил Володя, примирила только «Анюта».) А уж что после «Ромео и Юлии» творилось! Завалили письмами и нас, и местком, и партком театра, и газеты: «Мы Вас так уважали, а Вы позволяете себе на сцене то, что можно только в постели! Вы предали искусство хореографии!» И опять та же песня: «Как Вы могли…»
Если бы я прислушивалась к подобным претензиям, возможно, многое в своей творческой жизни так бы и не сделала. Наверное, гораздо спокойнее остановиться на однажды удачно найденном образе и больше не рисковать, черпая уверенность в своей правоте в многочисленных благожелательных отзывах прессы. Но, во-первых, меня эти рецензии не очень интересовали, просто раньше вообще о балете писали мало, поэтому, если какая-то публикация появлялась, она вызывала определенное любопытство. Но не знаю ни одной статьи, в которой я нашла бы разбор роли, такой, чтобы мог пригодиться в работе. Банальный набор слов, однообразные восторги – с профессиональной точки зрения это ничего не давало. Сейчас, правда, критики и журналисты впали в другую крайность – состязаются, кто «покруче» обругает, вместо осмысленного анализа – сплошной эпатаж! Это тоже ничего не дает артисту, только приносит скандальную известность пишущим. А главное – мне казалось совершенно неинтересным все время делать одно и то же, воплощать один и тот же характер, танцевать одну и ту же (пусть даже самую любимую) роль. Да я никогда бы и не смогла выбрать какую-то только одну свою лучшую или любимую роль! Та, которую сейчас готовишь, – она и самая дорогая, и самая любимая! Пока над ней работаешь, она и кажется самой главной. Ведь когда начинаешь что-то новое создавать – разве думаешь о том, что вот сейчас должно получиться гениально? Работаешь не ради будущего успеха, а ради самого творческого процесса. Вот, например, Мавка в «Лесной песне»: спектакль получился малоудачный, и я сейчас даже плохо его помню, лишь какие-то отдельные фрагменты (я бежала по диагонали, хваталась за березку и переворачивалась; потом еще тонула в каком-то болоте, а ребята меня вытаскивали). В общем, что-то не очень впечатляющее… Но я не могу сказать, что роль Мавки меня никак не волновала: когда репетировала эту партию, меня захватил процесс создания спектакля, сотворения новой роли, а это потрясающе интересно!
Не только участие в премьерах, но и ввод в уже существующий спектакль становился чрезвычайно важным. Для меня-то роль все равно оказывалась новой, ее предстояло прочувствовать, прожить. Но иногда ощущала, что какая-то партия не находит отклика в моей душе, не задевает так, чтобы искренне сопереживать своей героине, слиться с ней на сцене воедино. Например, с трудом могла проникнуться чувствами Жанны в балете «Пламя Парижа». Начать с того, что я терпеть не могла па-де-де из этого балета (там такая мелкая техника, которую я никогда не любила), но танцевала его очень много – чуть не в каждом концерте в свой первый театральный сезон. (Так же как часто исполняла «крестьянское» па-де-де из «Жизели», которое тоже становилось для меня жуткой пыткой.) В школе я па-де-де из «Пламени Парижа» не танцевала, а как пришла в театр, меня сразу заставили. Я его не-на-ви-де-ла! Во время гастрольных поездок буквально по минутам высчитывала: так, одно адажио станцевала, значит, из пятнадцати выступлений осталось уже четырнадцать адажио и пятнадцать вариаций… А полностью весь балет я станцевала в 1961 году. Неожиданно заболела исполнительница главной роли, и меня срочно вводила в спектакль педагог-репетитор Тамара Петровна Никитина… Никитина работала в театре и с Галиной Сергеевной Улановой, и с Раисой Степановной Стручковой, и я сначала удивлялась: «Почему такие знаменитые балерины репетируют с танцовщицей, которую я никогда не видела на сцене?» А видела я очень многих! Только когда сама начала работать с Тамарой Петровной, поняла: более требовательного, более строгого педагога я не встречала никогда в жизни (включая Уланову!). Ее нельзя было отвлечь никакими рассказами, разжалобить никакими слезами, убедить никакими ссылками на плохое самочувствие! «Не получается? Попробуй еще раз и еще раз!» – повторяла Тамара Петровна, и мне казалось, что она просто «железный человек»! Как же настрадалась от ее строгости Стручкова! Пожалуй, настоящего взаимопонимания с Никитиной удалось достичь только Улановой, – возможно, потому, что Галину Сергеевну и так всегда отличала чрезвычайная требовательность к себе самой… Думаю, что ни с кем другим, кроме Тамары Петровны Никитиной, я не смогла бы подготовить спектакль в подобных условиях: накануне своего дебюта, в двенадцать часов ночи, я пришла в Большой театр, и она со мной репетировала до двух часов ночи, потому что только на это время дали сцену для нашей единственной репетиции. Вот тогда я первый и последний раз в «Пламени Парижа» вышла – с ружьем наперевес – и быстро забыла, что вообще этот балет танцевала! Спектакль продержался в репертуаре недолго, но я вовсе не жалела о потере. Еще, конечно, «Тропою грома» оказался не тем балетом, что берет за душу. Хотя Лиззи стала единственной партией, которую я готовила с Мариной Тимофеевной Семеновой.
«Паганини» и «Шопениану» тоже не очень любила танцевать, но по другим причинам: это прекрасные балеты, и смотреть их с другими исполнителями мне всегда нравилось – какой, например, изумительной Музой представала в «Паганини» Марина Кондратьева! Она порхала над сценой, будто совсем не касаясь пола! Казалось, Марина была просто создана для партии Музы. Я смотрела на нее – и наслаждалась! Но сама чувствовала себя неуютно в этих балетах, не «находила себя» в них. Такое абстрактное парение меня совсем не вдохновляло! Я всегда предпочитала спектакли, наполненные драматическим содержанием, живыми человеческими чувствами: потому и в «Жизели» больше любила первый акт, чем второй. Желание воплотить новый женский характер, сыграть трагические переживания, а иногда и комические ситуации оказывалось для меня привлекательнее, чем участие в, может быть, более знаменитых, более значимых для истории хореографии постановках, но в которых отсутствовала драматическая составляющая. Как ни странно это может кому-то показаться, но я с большим удовольствием могла танцевать, например, Еву в «Сотворении мира», Шурочку Азарову в «Гусарской балладе» или Анюту, чем ту же «Шопениану»…
Понимаю, что есть люди, которым мои работы не нравились, и отношусь к этому совершенно спокойно; я никогда не стремилась быть приятной всем. Сама не могу назвать даже один свой спектакль, которым осталась бы довольна на сто процентов. Но волновалась я всегда только по поводу творческих вопросов, а не из-за того, кто что скажет.
Что «эстетично» сегодня
Как я никогда не выбирала себе роли, исходя из какого-то одного амплуа, так же никогда не ограничивала себя рамками: вот это классика – это я буду танцевать, а вот это модерн – это не буду. Для меня вообще не имеет значения, к какому стилю, направлению относится тот или иной спектакль. Главное – хорошо или плохо он сделан, и неважно, классика это или современный танец. Да, классика мне, безусловно, ближе, я на ней воспитывалась, и все основы русского балета – классика. Но и модерн я не отрицаю и хорошо поставленный модерн смотреть люблю. Другое дело, что настоящий модерн я никогда не танцевала: не то что не хотела – просто не довелось. У нас и джаз-танец, и модерн-танец, и степ – вообще все, что не классика или народный танец, на протяжении многих десятилетий объявлялось идеологически чуждым, совершенно не развивалось – где я могла это танцевать? Что же касается классики, то современная классика уже иная: совсем не те старинные балеты, которые когда-то шли на сцене. Театр – живое искусство, и не надо делать из него музей: он погибнет. Застывшие формы – это мертвые формы, а театр живет, движется, изменяется от поколения к поколению. Меняется техника исполнения, меняется эстетика. Даже внешний вид меняется: раньше все балерины были небольшого роста, а сейчас – посмотрите, какими они стали? Плисецкая казалась высокой балериной, а сегодня артистки балета такого роста маленьких лебедей танцуют. Любая из моих нынешних учениц – я никак не дотянусь до ее поднятой руки, чтобы пальчик поправить! А меня с моим ростом, наверное, сейчас и в театр не взяли бы… Взгляните на фотографии самых хрупких балерин прошлого: Анна Павлова, Ольга Спесивцева, Галина Уланова – они тоненькие, изящные, но у них ни одной косточки не видно! Тогда полагали: нельзя «скелету» на сцену выходить! Неэстетично! Когда я заканчивала школу, весила сорок семь килограммов, и это считалось нормальным (позднее, когда танцевала, и сейчас вешу сорок). И в этом отношении эстетика поменялась: все должно быть плоским, чем больше костей и ребер видно – тем лучше. Теперь в этом видят красоту. Теперь нравится, если ты «скелетик»; а когда хоть чуть-чуть щека обозначена (а не скула обтянутая), сразу разговоры начинаются: что это она, такая пышечка, на сцену вышла?!
Раньше считалось, что балет – это женщина, женщина и только женщина. Когда Петипа ставил свои балеты, мужчины вообще не танцевали. Принц Дезире в «Спящей красавице» лишь мазурочку исполнял и никаких туров или больших жэте не делал – их просто не существовало! Кавалер только поддерживал, «подавал» даму, которая одна царила на сцене. Прошло время, появились танцовщики, которые в шестидесятые годы совершили мощный прорыв в технике мужского танца. И были созданы спектакли, где мужской танец вышел на первое место. Но раньше мужчины так не прыгали! Не поднимали ноги так высоко! Ни мужчины, ни женщины! Елизавета Павловна Гердт танцевала еще в Мариинском театре, помнила все традиции, и, когда я, например, высоко поднимала ногу на аттитюд, она говорила: «Пониже, пониже, это неприлично!»…
Сейчас другая эстетика, другая техника, многое изменилось. Представьте, что балерина сегодня выйдет танцевать Китри в «Дон Кихоте» на каблуках! А ведь раньше весь первый акт шел только на каблуках! Или сцена в таверне – я первая стала танцевать здесь на пальцах, мне устроили скандал, но сейчас по-другому и не танцуют! В «Жизели» танцевали на пальцах, но пальцевая техника была совершенно иной. В наше время балерины стоят на пальцах долго, а тогда только поднимались на мгновение – и это уже стало революцией в балете! «Жизель» изменялась с каждым новым поколением исполнителей, даже на моей памяти в спектакле многое поменялось. Смещались акценты, нюансы, драматическое прочтение роли, решение образа. Потому-то и живет эта «старая» классика, что звучит сегодня по-современному, все время развивается и каждый актер вносит в нее что-то свое.
Когда зал дышит вместе с тобой…
Я не очень-то верю артистам, которые говорят: «Мне наплевать, как реагирует зритель!» Не верю, что им действительно все равно: понравилось – не понравилось, поверили – не поверили, что они «творят для себя», только для самовыражения. Во всяком случае, я для себя ничего в жизни не создавала! То, что делается для себя, может понять в крайнем случае мама на кухне, перед которой я нечто изображу, а она восхитится: «Ах, какая у меня гениальная девочка!» Но такое «домашнее творчество» никак не будет предназначено для публики!
Выходя на сцену, я выражаю свое: как я вижу, как чувствую, но с надеждой на то, что обращаюсь не в пустоту. Конечно, бывает, зритель что-то не принимает, но каждый актер все-таки ставит для себя задачу доказать – я прав! Актер работает для зрительного зала, и диалог, контакт со зрителем просто необходим, чтобы не было ощущения, что твой труд пропал даром – тебя не услышали.
Надо еще учитывать, что между искусством театра (и особенно балета) и другими видами искусства есть существенное различие. Всегда, пусть даже подсознательно, любого художника ведет надежда на то, что когда-то его поймут и оценят. Действительно: можно писать музыку «в стол», можно писать стихи «в стол», а потом через двести лет кто-то найдет рукопись и скажет, что это гениально! Можно написать картину, которую современники не примут, а потомки повесят ее в музее и назовут шедевром. Но искусство театра – это искусство только сегодняшнего дня. Поэтому если тебя зритель не примет сегодня, то уже никто никогда не оценит. Взаимопонимание, диалог должны состояться сейчас!
К такому диалогу надо готовиться, настраивать себя, как музыкант настраивает скрипку. У каждого актера это происходит по-своему: одному необходимо, чтобы перед спектаклем вокруг него все кипело, чтобы чувствовался некий повышенный тонус, который его «заводит». Другие говорят, что им абсолютно неважно, что рядом происходит – можно за кулисами и анекдоты послушать, а потом выходить на трагическую роль. Что касается меня, то перед спектаклем я должна была сосредоточиться, что-то в себе накопить. Если же в день спектакля и даже накануне мне приходилось заниматься разными посторонними делами, то сосредоточиться не успевала. Во всяком случае, в день выступления дома уже знали, что ко мне лучше не подходить, со мной не разговаривать, к телефону не подзывать: я старалась что-то аккумулировать в себе, настроиться…
Начинался спектакль, и все, что копилось в душе за долгие часы репетиций, подготовки, отрешенных раздумий, предстояло передать зрителям, увлечь их страстями своей героини, заставить сопереживать. А в балетном театре на этом пути возникают особые трудности: при эмоциональной, психической нагрузке драматического актера (который зачастую после спектакля выходит в мокрой от пота рубашке) физическая нагрузка у балерины не меньше, чем у спортсмена. В идеале, конечно, мы должны владеть техникой настолько, чтоб о ней не думать: устойчиво вращаться, не падать с пируэта, тянуть стопу – чтобы все технические сложности не мешали эмоциональному воплощению роли и не были заметны зрителю. Потому что если артист думает только о том, как бы не упасть, – тут уже не до эмоций, тут и зритель мучается, глядя, с каким напряжением танцовщик отрывается от пола. Но только правильно, чистенько выполнять все движения – мало! Нужно суметь своим телом воспроизвести музыку, телом пропеть то, что звучит в музыке. И только когда происходит слияние эмоциональности, артистизма и чистой, отточенной техники, становится возможным главное чудо искусства – духовное единение артиста и зрительного зала.
Когда контакт с залом «идет» – это мощнейшая энергетическая подпитка, это ни с чем не сравнимо! Конечно, лиц зрителей я не вижу (даже на таких сценических площадках, где могла бы их разглядеть), не вглядываюсь в выражения лиц: существую в этот момент в своем мире, в котором танцую. Но каким-то десятым или пятнадцатым чувством ощущаю, как зал смотрит, как реагирует, как воспринимает. Иногда танцуешь, проживаешь драматическую сцену, а в это время кто-то жует шоколадку, листает программку – я этого не вижу, но я это чувствую! Значит, что-то не доходит, что-то у меня не получается. Зритель живет своей жизнью, со стороны наблюдая за сценическими страстями. А вот когда наступает такая тишина, что ты в нее словно проваливаешься: никто ни кашлянуть, ни шевельнуться не может, – значит, зал дышит вместе с тобой; значит, чувствует то же, что и ты… Такое единение со зрителем потрясает душу! Как оно достигается, зависит от многого: и от спектакля, и от твоего настроения (иногда так спектакль складывается, что ты не сразу включаешься), и, конечно, от самой публики. Бывает холодный, «тяжелый» зал, особенно на целевых спектаклях: сидят абсолютно равнодушные люди, за которых заплатили, и они делают артистам одолжение, что вообще пришли. Когда же зрители сами стремились в театр, хотели увидеть – это уже совсем другая публика! Тогда из зала идет такой эмоциональный заряд, что появляются новые силы, и ты хочешь отдать им все, что у тебя есть…
Глава восьмая. Символ свободы творчества
К сожалению, жизнь в театре не сводилась только к поискам вдохновения, и проблемы возникали не только творческие. Так называемая общественная жизнь тоже предъявляла свои права…
Он забрался внутрь и захлопнул дверцу. Водитель включил передачу и, подавшись вперед, сощурился, глядя на дорогу.
Партийный призыв
В комсомольском возрасте меня грузили массой общественных дел, но не в театре. Я была в ЦК комсомола – туда меня «запихнули» после победы на Всесоюзном балетном конкурсе в 1957 году, и никто, конечно, не спрашивал, хочу я этого или нет. Ездила по всему Союзу, принимала участие (конечно, чисто формально) во всяких комсомольских мероприятиях – не танцевала, только сидела на разных заседаниях, ходила по заводам, обществам дружбы, с пионерами встречалась, с женскими организациями. Все это продолжалось до тех пор, пока я по возрасту из комсомола не вышла.
Не вижу ночью просто ни хрена, сказал он. Что люди под таким дождем делают?
Как только мы с Володей расстались с комсомолом, нам тут же предложили вступить в коммунистическую партию. «Предложили» не то слово, нас в партию тянули, да еще как! Угрожали: «Карьеру вы не сделаете, званий никогда не получите! В поездки вас брать не будут, ролей не дадут…» и так далее. И угрозами действовали, и «дружескими уговорами» – наши старшие товарищи приводили распространенный аргумент того времени: «Вы должны вступить в партию, чтобы там стало больше честных людей!» Сначала мы отговаривались: «Нет, мы еще не готовы, недостойны», а потом уже прямо говорили: «Не хотим!»
В смысле, помимо того, что мокнут?
Я и в детстве особой веры в партийные идеалы не ощущала – наверное, тут многое определила та атмосфера, в которой росла. С малых лет я знала, что дедушку арестовали (потом узнала и о расстреле), на нас было клеймо – «семья репрессированного». Меня это уже не коснулось, а на маминой жизни отразилось очень сильно. Конечно, мы становились пионерами-комсомольцами, но, во-первых, тогда принимали всех, не спрашивая. А главное – я детство свое пионерское не воспринимала как «борьбу за светлое будущее, за построение коммунизма». Детство – это общие игры, пионерские лагеря – просто одна наша компания, где всем интересно и весело вместе.
Ну да, помимо того, что мокнут.
Но что касается вступления в партию, то здесь уже выражалась определенная позиция, осознанное решение. Очевидно, что, становясь членом коммунистической партии, я должна была бы принять на себя вполне конкретные обязательства, для меня абсолютно неприемлемые, – и потому отказалась категорически.
Мне просто очень надо в город.
К нам «подъезжали» с самых разных сторон – и поодиночке уговаривали, и на «семейное сознание» давили. Когда совершенно однозначно отказался Володя, с новой силой взялись за меня: «Ну хорошо, Васильев не хочет, но в семье обязательно должен быть хоть один коммунист!» Но я тоже не сдавалась: «Так и разговаривайте с Васильевым! Почему именно я?!» Так что ни меня, ни его не удалось втянуть в это дело, хотя давили на нас еще долго.
Водитель окинул его взглядом. Это был тоже ковбой, только старый, тощий и жилистый. Шляпа на нем была нахлобучена без залома спереди, как носили когда-то и как носят теперь некоторые старики.
Танец на гвоздях
Черт побери, сынок, сказал он. Ты просто какой-то отчаянный.
Мы с Володей часто даже удивлялись: в партию мы не вступили, далеко не всем начальственным указаниям подчинялись, иногда совершали поступки по тем временам просто непозволительные. И все-таки наша судьба не повернулась так, как у Рудика Нуреева, или Миши Барышникова, или Саши Годунова.
Да нет, со мной ничего такого. Мне просто там надо с одним делом разобраться.
Что ж, тогда, наверное, это должно быть что-то срочное, иначе бы ты под такой дождь не сунулся, правильно?
Вот, к примеру, история с ленинградским танцовщиком Валерием Пановым, которого не выпускали из Союза, – и по всему миру развернулась шумная кампания в его защиту. Панов и его жена, балерина Галя Рагозина, хотели уехать в Израиль, официально попросили разрешить эмиграцию, вместо того чтобы просто остаться на Западе во время гастролей. Так их не только не выпускали, а тут же обоих выгнали из Кировского театра, оставили без работы. Помню, как мы встретили их в Кремлевском Дворце съездов на какой-то премьере, где публика собралась в основном своя, театральная. Приехали и Валера с Галей: вошли – и все от них просто шарахнулись, все буквально к стенкам прилипли, а они остались вдвоем посредине фойе. И ведь вокруг находились одни знакомые, но каждый делал вид, будто Валеры с Галей здесь просто нет, – никто не подошел, даже не поздоровался. Мы с Володей одни вышли к ним на середину опустевшего фойе, немного поговорили…
Да уж. Иначе б не сунулся.
Панова с Рагозиной еще не выпустили, когда у нас в июне 1974 года начались гастроли в Англии. Поездка оказалась совершенно жуткой из-за того, как нас там принимали. Каждый день проходили шумные демонстрации в защиту Панова; по улицам ездила машина, наверху стояла клетка, а в клетке сидела огромная кукла – Брежнев в балетной пачке. Во время выступлений в театре «Колизеум» наших артистов закидывали яйцами, на сцену бросали гвозди, шурупы, толченое стекло, мышей в зале выпускали, листовки разбрасывали. Помню, как я на спектакле «Спартак» нагнулась, и вдруг над ухом что-то просвистело. Начинаю танцевать монолог Фригии – и вижу, что вокруг меня яйца разбитые растекаются по сцене… Наш отель находился рядом с театром, и нас водили по живому коридору из полицейских туда и обратно. Около артистического входа, когда мы выходили, тоже все было оцеплено. Так что с одной стороны театра бушевала демонстрация: «Русские, убирайтесь вон!» – а с другой – к нам рвались поклонники. Зрители, непричастные к политике, принимали нас очень хорошо, много аплодировали, осыпали цветами. В зале одни мышей пускали, а другие выражали артистам свою поддержку: какая-нибудь леди в бриллиантах брала эту мышку двумя пальчиками, засовывала к себе в сумочку и продолжала спокойно смотреть балет. Когда на одном из представлений опять начались выкрикивания лозунгов, со второго ряда партера поднялся немолодой англичанин, засучил рукава и влепил кричавшему пару затрещин. Публика одобрила это аплодисментами.
Вот и я бы тоже. Вот уже полчаса, как мне положено спать без задних ног.
Да, сэр.
Нас всех собрали в посольстве и объявили: «Гастроли будут продолжены, но имейте в виду – ходить только по этим живым коридорам, никуда не отлучаться, ни с кем не общаться. “Ковент-Гарден”, где сейчас выступают Нуреев и Макарова, ни в коем случае не посещать!» Мы с Володей все это выслушали, а потом обратились к послу: «Мы не сможем объяснить нашим английским друзьям, почему нам нельзя встретиться. В “Ковент-Гарден” все равно пойдем, несмотря ни на какие демонстрации. Мы хотим посмотреть спектакли, нам это даже профессионально необходимо – и так мало видим! Понимаем, у вас свои правила, но тогда отправляйте нас в Москву. При таких условиях здесь не останемся!» Посол «посовещался с товарищами» и распорядился нас отпускать. А мы с Володей пообещали (чтобы посольские чиновники не слишком расстраивались), что не будем садиться в первый ряд партера в «Ковент-Гардене». Так и смотрели вдвоем спектакли Макаровой и Нуреева – больше никто из труппы не рискнул к нам присоединиться. Причем не только в театре бывали, но и встречались и с Наташей, и с Рудиком, в гости к ним заходили.
Но уж ради благого дела…
Наверняка за нашими вылазками какой-нибудь посольский стукач приглядывал. С труппой тоже, разумеется, всегда путешествовал свой стукач. Перед отъездом обязательно проходило общее собрание, нам объясняли, как мы себя должны за границей вести, и оповещали: «От прессы никто не едет. А теперь позвольте вам представить – корреспондент “Комсомольской правды”, который будет вас сопровождать». Очевидно, что написание рецензий отнюдь не являлось основным профессиональным занятием таких «корреспондентов», а свои «репортажи» они отправляли вовсе не в газеты. Иногда один, а иногда и два таких человека с театром на гастроли ездили. Вели они себя по-разному – одни тихо, неприметно, другие довольно настырно, но все потом докладывали: кто куда ушел, кто с кем встретился, кто что сказал, насколько «патриотично» держался во время интервью. А интервью за границей у нас часто брали. И вот как-то в Америке пристали к Володе:
Сэр?
Благого дела. У меня животное там страдает.
– Скажите, костюм на вас какой фирмы?
Пригнувшись за рулем, он вел машину прямо посередине, пропустив белую полосу между колесами. Покосился на парня.
– Австрийской.
– А ботинки?
Если что, возьму правее, сказал он. Правила знаю. Просто не видно ни хрена.
– Итальянские.
– А…
Да, сэр.
И так далее. Чувствую, дело плохо! Но тут Володя вспоминает про необходимую дозу патриотизма и гордо сообщает: «А сигареты я курю советские – “ВТ”!» Я ему так тихонечко подсказываю: «Воло-о-дя, это болгарские!»… Казалось бы, забавный пустяк, но тогда вполне можно было ожидать серьезных неприятностей (при соответствующих комментариях подобного интервью со стороны «сопровождающих корреспондентов» или просто любителей «постучать»). Конечно, это сейчас кажется диким, но в то время за морально-политическим обликом советского артиста бдили действительно не только профессиональные соглядатаи – и в самой труппе хватало доносчиков. И всех их знали, или почти всех… Как-то раз посреди гастролей у нас с Володей образовался небольшой перерыв в спектаклях. Мы прямо подошли к нашему «сопровождающему» и заявили: «Уезжаем к знакомой дня на три». Он побледнел, позеленел… И вот все выходят из театра по коридорчику в одну сторону, а мы – в другую и исчезаем на трое суток… Однако ничего! Никаких последствий, «оргвыводов»…
Ты у кого работаешь?
У Мэка Макговерна.
Каким образом нам подобное сходило с рук – до сих пор не понимаем! Может быть, мы с Володей просто попали в разряд тех людей, которые должны были символизировать свободу творчества в нашей стране? Потому что нас всегда отпускали в поездки, никогда не мучили перед зарубежными гастролями на собеседованиях в райкомах-горкомах. Нет, пару раз случалось – и мне, и Володе присылали повестки: «Вы должны явиться…» Но мы никуда не ходили – ну не возьмут, и не поедем. Наверное, где-нибудь такое наше поведение и обсуждалось; возможно, и выводы делались, но никаких явных санкций к «ослушникам» применять не стали. Почему? Не знаю! Мы ведь и звания получили рано, и премии разные. Хотя никакого блата, никакого «прикрытия» никогда не имели. Наша жизнь сложилась так, что нам никто не помогал: когда мы с Володей поступали в училище, нас взяли не по знакомству и не по родственным связям; когда принимали в Большой театр, тоже никто не составлял протекцию ни мне, ни Володе; в театре никакие высокие покровители нас не опекали. Все, что мы сделали в искусстве, все, что у нас есть в жизни, мы добыли своим трудом, заработали сами, никогда ни на кого не надеялись и ничего не просили. Жизнь строили на том, что сами можем, и во всем отстаивали свою независимость.
А, у старины Мэка! Мужик-то он из неплохих. Верно я говорю?
Почему у кого-то постоянно возникали жуткие проблемы, а нас это не коснулось? Саша Годунов – сколько его терзали на разных собеседованиях! Он приходил оттуда совершенно белый, буквально на стенку лез: «Ну почему меня все время стараются убедить, что я хочу остаться?!» Майя Плисецкая сколько времени была невыездная, сколько боролась…
Да, сэр. Нормальный мужик.
Может, наши «власти предержащие» поняли, что мы не хотим никуда бежать, не собираемся оставаться на Западе? Но ведь они часто ошибались в подобных расчетах: за одним следят неотступно, караулят, а остается другой. Как, например, остался в Америке секретарь комсомольской организации балетной труппы театра, который накануне громче всех кричал на собрании про другого артиста, «выбравшего свободу». «Позор! – бушевал он. – Нам не нужны подонки!» А на следующий день сбежал.
Что страшнее потерять
Начнешь искать, кто получше, загоняешь в хлам самый живучий фордовский пикап.
Разве нам с Васильевым не предлагали остаться? Как раз наоборот, нам еще говорили: «Вас двое, репертуар станцован, вы в любом театре сможете работать без проблем. Вам не нужно искать партнеров, договариваться, чтобы порепетировать, не нужно для этого лететь с другого края света. Вы вдвоем – и весь мир перед вами!» Поступала масса предложений, мы могли остаться в любой момент, в любом театре в любой точке мира и на любых условиях – только выбирайте! Поэтому нас всегда и спрашивали, и удивлялись: «Почему вы возвращаетесь обратно?!»
Да, сэр. Уж это точно.
Естественно, мы над этим задумывались. Особенно когда в очередной раз приходилось выяснять отношения с Госконцертом или Министерством культуры и тебе популярно объясняли, что ты ничего не можешь, не имеешь права, что ты – никто! Ситуации складывались нелепые до идиотизма. Вот только один пример: мы с Володей в свое время пытались добиться, чтобы на сцену Большого клали линолеум, как это делается во всех театрах мира. На линолеуме танцевать во много раз удобнее: сцепление туфель с таким покрытием гораздо лучше, чем с материей, натянутой на нашей сцене, да и выглядит линолеум более красиво. Эта наша борьба началась очень-очень давно, еще когда Министерство культуры возглавляла Фурцева. Мы приглашали в театр и ее, и других чиновников – показывали, объясняли, доказывали. Нам в ответ с тупым упорством повторяли: «Нет-нет, нельзя класть линолеум – он возгорится!» Вызвали мужика с паяльной лампой, он этот линолеум жег-жег, тот лишь немножко оплавился. Я говорю: «А если вы тряпку подожжете? Она что, гореть не будет?! Во всем мире на сценах линолеум лежит!» Бесполезно доказывать – все равно не позволили! Только много позже, когда мы с Васильевым сделали свою программу, свой спектакль, за свои деньги купили линолеум, тогда его разрешили раскладывать – но только на наши представления! Перед другими спектаклями его тут же скатывали и убирали… В такие моменты внутри закипало: «Да что я тут доказываю, распинаюсь?! На что трачу свои силы, свою жизнь?!»…
С кобылой у меня нехорошо. Молодая такая кобыла… Никак не разродится.
У вас кто-нибудь с ней сидит?
Думаю, если бы на нас как следует «надавили», если бы поставили в такое положение, когда нельзя выступать, нельзя выезжать на гастроли – возможно, мы бы и остались на Западе. Но нас никогда не доводили до крайней точки. А просто желания «остаться» не возникало, я всегда стремилась обратно. Не надо забывать, что это происходило не в нынешнее время, когда можно тихо-спокойно поработать за границей, а потом вернуться без проблем. Тогда, уезжая, приходилось здесь все зачеркнуть! Здесь – Россия, здесь – Родина, здесь моя судьба, моя природа, все то, что со мной связано. Хотя дело даже не в березках (березки растут и на Западе), но, покидая свою страну, я теряла человеческие привязанности, теряла друзей. Я понимала, что там у меня будут яхты, острова, замки, да все что угодно – чего никогда не будет здесь. Что страшнее потерять? Мировую славу, богатство, даже какие-то роли, которые я могла бы станцевать на Западе? Оказалось, что для меня существуют гораздо большие ценности, чем карьера, престиж, деньги. Я никогда не смогла бы выбросить друзей из своей жизни: расставание с ними стало бы трагедией.
Жена дома. То есть в конюшне, лучше сказать.
И сейчас я могу сказать, что ни одной минуты, никогда в жизни не жалела, что осталась в России. Хотя и трудно бывало, и очень трудно… Я совершенно не осуждала тех, кто уехал: у каждого своя дорога, свой выбор. Но мои заботы, печали и радости, мое счастье и судьба – только здесь, это моя жизнь, и менять ее не надо…
Едут дальше. В свете фар дождь хлещет по дороге, «дворники» отчаянно мечутся взад и вперед по стеклу.
Глава девятая. Хочу быть гражданином мира
Двадцать второго апреля будет шестьдесят лет, как мы женаты.
Ого! У вас большой стаж.
Если вспомнить все гастроли за рубежом – только перечень стран, где я побывала, займет, наверное, целую страницу. Да, я живу и всегда хотела бы жить только в России, но у меня везде есть друзья, по всему миру, и я уверена, что человеческие привязанности должны быть независимы от границ.
Большой. Как-то даже не верится, но так оно и есть. Она приехала сюда с родителями из Оклахомы в конном фургоне. Женились, когда нам обоим было по семнадцать. На медовый месяц ездили в Алабаму на выставку. А там нам и комнату сдавать не хотели. Ни она, ни я не выглядели достаточно взросло, чтобы быть женатыми. И за все шестьдесят лет дня не было, чтобы я не благодарил Бога за такую женщину. А я такого и не сделал ничего, чтобы заслужить ее, это я точно говорю. Даже не знаю, что бы такое можно было сделать.
Первые гастроли
Первый раз я попала за границу в 1959 году, когда Большой театр проводил масштабные гастроли в США: с оркестром, с обширным репертуаром, со всеми нашими звездами во главе с Галиной Улановой. Что меня больше всего там поразило? Да все! Мы сидели у себя в Москве и даже не представляли, как на самом деле люди в других странах живут! И вот в первый раз оказались в западном мире. За два-три месяца объездили все Соединенные Штаты, увидели огромные небоскребы, потрясающую воображение незнакомую технику, длиннющие «кадиллаки» (что мы дома-то видели: «Победу», «ЗИСы», «ЗИЛы» в лучшем случае) – нас все изумляло! А что мы до этого слышали, что вообще знали об Америке? Только то, что в школе проходили: «злые янки негров угнетают», «Хижина дяди Тома» и тому подобное. И чуть ли не в первый же день увидели такую сценку около нашей гостиницы: подъехал шикарный белоснежный лимузин, из которого вышел холеный негр, а дверцу ему придерживал личный шофер – белый человек. Конечно, все наши прежние представления просто перевернулись!
Заплатив пошлину на пропускном пункте, Билли пошел через мост. Мальчишки на береговом откосе под мостом вздымали вверх жестянки на шестах, просили денег. В толпе туристов он шел по Хуарес-авеню мимо баров и сувенирных лавок, из всех подворотен ему кричали и манили зазывалы. Зашел во «Флориду», заказал виски, выпил, расплатился и пошел дальше.
Как нас готовили к этой поездке: будьте осторожны, будьте бдительны, возможны провокации и даже бойкот советского искусства! Конечно, с нами ездили сопровождающие лица из соответствующей организации; артистов разбивали на «пятерки», в которые назначали старшего, и мы должны были этой «пятеркой» ходить и на спектакль, и на репетицию – везде. Но никаких провокаций не произошло, наши выступления имели просто грандиозный успех, стали настоящим триумфом русского балета! Все газеты отдавали рецензиям на гастроли Большого первые полосы, и американским театральным обозревателям буквально не хватало хвалебных эпитетов, чтобы выразить свой восторг. В американской прессе меня тогда прозвали «чудесным маленьким эльфом» и «беби Большого театра», а потом еще лет двадцать пять уже наши критики и журналисты обязательно упоминали об этом в каждой статье и интервью со мной.
По улице Тлакскала дошел до «Модерно», но там было закрыто. Постучался и стал ждать под выложенной зеленым и желтым кафелем аркой. Обошел здание с другой стороны, попытался заглянуть сквозь разбитый уголок одного из забранных решетками окон. Увидел тусклую лампочку над баром в глубине зала. Постоял под дождем, оглядывая улицу, зажатую в узком коридоре между лавками и приземистыми домами. В воздухе пахло дизельными выхлопами и дровяным дымком.
Вернулся обратно на Хуарес-авеню, взял такси. Водитель посмотрел на него в зеркальце.
В Америке мы неожиданно для себя встретили вполне доброжелательных, открытых людей, которые искренне переживали на наших спектаклях и горячо благодарили после выступлений; у нас завязалась масса знакомств, дружеских связей. За кулисами появились русские эмигранты: они подходили к нам, поздравляли, расспрашивали о Москве, о России. Ну какое у большинства из нас, недавних советских школьников, могло быть представление об эмигрантах? «Белогвардейцы, предатели Родины, мечтающие только о том, чтобы советским людям какую-нибудь гадость сделать». Оказалось – милейшие люди, со многими мы потом долго дружили. Конечно, все это сильно на нас подействовало! Из Америки мы вернулись, переполненные восторженными впечатлениями.
¿Conoce el «Белое озеро»?
[1393]
Sí. Claro
[1394].
Необходимо сказать, что все наши американские поездки, начиная с самой первой, организовывал импресарио Сол Юрок – грандиозная личность, его по праву можно назвать вторым после Сергея Дягилева. Таких нет больше! Есть импресарио, которые просто торгуют гастролями, потому что это приносит прибыль, они делают на театре деньги, и, если завтра окажется, что мыло продавать выгоднее, такой импресарио пойдет продавать мыло. А Юрок – тонкий знаток искусства, он любил артистов, любил театр. Естественно, он тоже зарабатывал деньги организацией гастролей, но его отношение к своему делу было совершенно другим, вся атмосфера вокруг него была иной! Юрок понимал, что такое творческие люди, и никогда не строил отношения по принципу: «Вот тебе гостиница, вот кусок хлеба, а я пошел!» Он по-настоящему жил заботами театрального мира, «варился» во всем: отбирал репертуар, смотрел спектакли, знакомился с артистами. Юрок приглашал нас к себе в гости и очень хорошо принимал. А каждое воскресенье заказывал банкет на всю труппу в шикарном ресторане. Вполне хватило бы пригласить пятерых солистов. Так нет – Сол Юрок угощал всех! Да еще объявил, что будет оплачивать артистам походы в кино и проезд на такси. Ну и очень скоро, конечно, вся труппа не вылезала из кинотеатров и ездила только на такси! Юроку приносили счета, и он все оплачивал без звука! Тут, правда, существовала одна тонкость. Приехали мы в очередной раз в Америку – и ничего! Не то что такси-кино – ни одного банкета! В конце концов пригласил Юрок лишь трех-четырех человек, да не в ресторан, а по-скромному – к себе домой. Оказывается, там как-то изменилась система налогов, и ему теперь стало невыгодно делать большие приемы! Раньше получалось выгоднее заплатить за ресторан и такси, чем платить налоги, а теперь – наоборот. И все изменилось! Правда, отношение Сола Юрока к нам осталась самое хорошее, но, как говорят американцы, «в этом нет ничего личного»: бизнес есть бизнес.
Bueno. Vámonos
[1395].
Водитель кивнул, и машина двинулась. Билли откинулся на спинку сиденья, глядя на проносящиеся мимо мрачные улицы приграничного города. Асфальт кончился, и они поехали по грязным дорогам barrios
[1396]. При виде такси, плещущего водой из рытвин, высоко нагруженные дровами ослики-бурро бродячих торговцев отворачивали голову. Кругом сплошная грязь.
Сын Юрока работал у него в конторе и после смерти отца что-то пытался делать самостоятельно, но у него не очень получалось. Тут ведь необходимо особое чутье на то, что именно сейчас интересует и привлекает публику: ведь это же Сол Юрок приглашал Федора Шаляпина, Анну Павлову, он первый пригласил за рубеж Ансамбль Игоря Моисеева. Как он почувствовал, что эти народные пляски вообще кому-то могут понравиться?! В мире-то и не знали, что существует такой ансамбль – Юрок открыл Моисеева Америке! И он же открыл для американцев Большой театр…
Когда подъехали к входу в «Белое озеро», Билли вылез, прикурил сигарету и вынул кошелек из заднего кармана джинсов.
Могу вас подождать, сказал водитель.
Во время второй гастрольной поездки за границу в том же 1959 году я познакомилась с Китаем. Надо сказать, что я вообще не поклонница Востока; плохо его знаю, и меня туда никогда особенно не тянуло. И Китай меня не то что разочаровал, но… Кроме потрясающей древнекитайской архитектуры не менее потрясало полное убожество современного Пекина. Тогда в городе насчитывались практически одна нормальная улица и одна площадь. Все остальное – какие-то закоулочки, закуточки, лачужки, одноэтажные, без канализации – грязь, нищета чудовищная! Вонь жуткая! Огромное количество народу – что-то строят, копают, тащат, как муравьи. Но принимали нас просто сказочно! Театр приехал на празднование 10-летия Китайской Республики, когда устраивались необыкновенно пышные торжества. Нас всюду возили – еще и в Шанхай, и в Кантон, улыбались все время, кормили просто на убой. Тем, кто нас обслуживал (не знаю, кто были эти люди, – они все тогда ходили в одинаковой обязательной форме), не разрешали с нами общаться. Мы видели их страшную бедность, видели, что они ели – по одной пиалочке риса в день. Ну начальники, естественно, не голодали, на приемах рядом с нами сидели. А нам накрывали какие-то немыслимые столы с потрясающей сервировкой, деликатесами, экзотикой всякой. Мы так хотели этим бедным китаянкам хоть что-то дать, чем-то угостить; девочки наши пытались им какие-то кофточки подарить, маечки. Ни за что! Щепотку риса взять нельзя у иностранца, не то что подарок! Коммунистическая дисциплина! В залах на спектаклях публика тоже дисциплинированная: где положено – похлопали, и все, сидят молчат. Велят – опять похлопают. Понять, что им понравилось, да и понравилось ли вообще, казалось, невозможно. Во всяком случае, в «братском» Китае мы не ощутили того искреннего восхищения нашим искусством, которое встретили в буржуазной Америке.
Нет, все в порядке.
Могу зайти внутрь, подождать там.