Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Баба Соня пережила их обоих. Ее согнуло в три погибели, последние пару лет она передвигалась с помощью табуретки. Вперед ее выставит и подгребает к ней, выставит и подгребает.

Заслышав в коридоре величественное и победоносное громыхание табуреткой, осиротевший Симеон обливался холодным потом. Ему постоянно чудилось, баба Соня замышляет что-то против него, хочет нанести вред его здоровью, жизни, имуществу, не вышло отравить пихтовым маслом – так иссушить его, сглазить, наслать на Симеона мужскую слабость… Она могла силою своего искусства даже переменить его пол! А сколько было страхов, что Соня станет препятствовать плодовитости его брака! И если вопреки ее козням кто-то все же родится, то не существо человеческого вида, а отвратительный зверек, нечто вроде суслика. Но сильнее всего он боялся быть умерщвленным пением бабы Сони, направленным именно на него.

– Теперь она в могиле, – говорил Симеон, вознося меня на руках на седьмой этаж (лифт у них в доме ночью не работал), – и я могу вздохнуть полной грудью, расправить плечи, как я проголодался, мы не ели целый день, будешь капусту морскую? А гречку?

Я не припомню в точности все, что мы ели, да это и не важно, помню лишь слова Симеона:

– Ты играешь с огнем. Дай мне слизнуть с твоих пальцев грушевое варенье! Что? Ты не вымыла руки, когда пришла с улицы? Но это ерунда. Сейчас у всех свиной цепень. Что нам терять, кроме свиного цепня?

– О ты, прекрасный возлюбленный мой! – отвечала я. – Постель наша – зелень, потолки наши – кедры, стены – кипарисы…

– Я человек заслуженный, непростой, – жарко шептал Симеон, обнимая меня одной рукою, а другой в это самое время нащупывая на стене выключатель. В пустынной комнате от бабы Сони осталось три предмета: обшарпанный диван, дубовая табуретка и люстра, ослепительно сиявшая во все пять лампочек. – Я еще покрою себя неувядаемой славой. Ведь я такой, я всегда добиваюсь, чего хочу. Ты будешь гордиться, что знала меня когда-то!

Щелкнул выключатель. Но свет не потух.

Щелк! Щелк! Щелк!!!

Люстра не гасла. Наоборот, она разгоралась. Бешеный свет, нестерпимый, залил пустыню Сониной комнаты.

– Старая ведьма! – вскричал наконец Симеон. – Это ее рук дело! Уж на том свете, а продолжает вредить.

Он яростно замолотил кулаками по выключателю.

– Но, может быть, – робко предположила я, – это можно и при свете?

Симеон обернулся и печально произнес:

– Я не могу при свете. Я стесняюсь.

– Симеон! – Я взяла его за руку. – Плюнь ты на все. Слышишь зов плоти моей? Ближе прижмись ко мне, крепче, ты будешь спать под одним одеялом со мной, и рука твоя будет лежать у меня на груди!

Я подвела его к дивану, мы разделись и только хотели возлечь, как со страшным треском, воем и лязгом из дивана выскочили пружины.

– Мама родная, – пробормотал Симеон, опускаясь на табуретку.





И табуретка под ним заходила ходуном.

В этот миг на пороге возникла жена Симеона Вера, три его пуделя, черепаха и две дочери в белых ночных сорочках, Надежда и Любовь.

– Симеон! Укротитель табуреток! – сказала Вера. – Ты что тут шумишь?

– Да вот, – объяснил им Симеон, – что-то не в порядке с электричеством! Я гашу свет, а он не гаснет. Я гашу, а он не гаснет!

– Разве? Разве? – удивилась Вера… и выключила свет.

А впрочем, уже рассвело, я попрощалась со всеми и поехала домой.



– Где ты была? Мы всю ночь собирались обзванивать морги! – сказал Йося, когда я вернулась. Он имел такой грозный вид. В корейских резиновых сапогах со шнуровкой на толстой подошве, в жилете приталенном полосатом, в штанах, о каких только мог бы мечтать Дуремар, – все это Йося выбрал на ВДНХ в отделе культуры в куче барахла, прибывшего из далеких, не в меру расщедрившихся стран.

У Иосифа совсем обуви нет, а на барахолке было много приличных ботинок, но он как увидел корейский сапог, так тот и запал ему в душу. Йося стал спрашивать:

– А где такой еще?

– Вон ищите в горе́ башмаков!

Йося рылся, и рылся, и рылся, и ухватил эти самые резинки, потому что они напомнили ему войну, когда его папа Аркадий ходил по земле в подобных сапогах, только у него они были кожаные, а Йося учился, учился и работал на заводе, он делал мины…

– Какие мины? – кричит из комнаты Фира. – Всем известно, что ты, Иосиф, делал миски.

– Я делал мины! – заводится Йося. – Мины! Заруби себе это на носу!

А Фира:

– Я только хочу одного, – говорит, – чтобы мой муж не стыдился того обстоятельства, что во время Великой Отечественной войны с немецко-фашистскими захватчиками он делал миски. Всякий труд почетен, а миска в тяжелое военное время не менее полезна, чем мина. Как бы там ни было, Иосиф, ты ветеран, герой, уважаемый боец трудового фронта, и тебе полагается бесплатный проездной.

– Если я еще раз услышу, – клокочет Иосиф, – слово “миска”, я просто… уйду из этого дома!

Он хлопает дверью и выскакивает на улицу – прямо на дождь, но через минуту возвращается:

– Милочка! Фира! – Йося чуть не плачет. – В правом сапоге дыра!

– А ты думал, – отвечает Фира, – они будут хорошие сапоги нам отдавать? Если бы мы им отдавали, мы дали бы хорошие!

– А на жилете совсем нету пуговиц! Ах! Ах! Пуговиц нет! – Он сунул руки в карманы, а там пробка от пива – как видно, кто-то пошел, попил пива с омаром, напился, наелся, раздобрился, скинул со своего плеча жилет и послал в Москву Йосе Пиперштейну лично в руки: эх, была не была, носи, Йоська, старый ты еврей! Что ж ты такой-то? Старый, лысый?! И куда тебе без жилета? Что за жизнь без жилета русскому еврею? Только что повеситься! – А где мое-то пиво с раками? – плакал Йося, сжимая в ладони чужедальнюю пробочку от бутылки. – Господи! Ведь я тоже – вот он я, и мне хочется всего, чего и другим Божьим тварям. Хотя мне грех жаловаться – вчера вечером Фира отварила кальмара. Их теперь продают целиком. И она его, целого, отварила. Господь Бог наш и Бог отцов наших, известно тебе тайное тайных всего живого, и ты сам знаешь это свое творение: щупальца, щупальца, кругом присоски, в середине клюв и два огромных глаза. Мы с Фирой долго гадали, что там можно есть, а что нет, – я отрезал какое-то щупальце, съел, и мне показалось, что это был член.

И приснился Иосифу сон, как приплыл к нему тот кальмар и сказал: “Ты зачем съел мой член? Теперь я, Иосиф, съем твой”.





– Я ему объяснил, что я съел его член по неведению, ведь он мало чем отличался от остальных частей его тела, что это всего-навсего оплошность, путаница, неувязка, квипрокво и, конечно, без всякого злого умысла.

А кальмар – куда там! – и слушать не стал. Вонзил клюв в Иосифа и откусил ему это место.

Дальше видит Иосиф свой член в заграничной упаковке на витрине коммерческого ларька. Но не такой, какой был, а гораздо больше, крупнее, причем с электрическим проводом, вилкой для штепселя, стоимостью одиннадцать тысяч рублей.

– Шляешься где попало! – орет на меня Иосиф. – Являешься под утро, а сейчас такие ужасы творятся! Кругом лежат то ли пьяные, то ли мертвые. В подземных переходах нищие суют тебе под нос свои трофические язвы! От каждого встречного можно получить ножевое или огнестрельное ранение. Везде слышатся крики, стоны, оружейные выстрелы. Повсюду следы чьей- нибудь трагической гибели. Вчера по телевизору показывали: мужик бежал по берегу реки, увидел женщину с ребенком, набросился и покусал! Теперь им будут делать сорок уколов от бешенства. Кто знает, нормальный он или ненормальный?

– Нормальный издерганный жизнью человек, – задумчиво говорит Фира.

– Нормальные издерганные жизнью люди, – неистовствует Йося, – высаживают грудью дверь, врываются в дома и жгут хозяев утюгами!

– Хотела бы я знать, – изумляется Фира, – где они берут утюги?

Сама она сожгла свой утюг, позабыв его выключить, и уже целый год гладит Йосины брюки да и другие наши вещи о край ванны.

– О, время всеобщего бедлама! – говорит Йося, воздев руки к небесам. – В России царят гнев, страх, сонливость, жестокосердие. Я тебя заклинаю. Милочка, никогда никому не открывай дверь!

– И в лифт пускай не садится с незнакомыми мужчинами! – кричит Фира. – Я тоже видела своими глазами: стоит у подъезда группа молодых людей – столпились, сгрудились, и знаете, что они делают???

– Что? – в ужасе спрашивает Йося.

– Сосут сосульку!

– Одну на всех? – ужасается Иосиф.



Господи! Как прекрасно всё, что ты создал! Земля, и лед, и камни, и палки, и вороны. Я так люблю смотреть. Я даже когда целуюсь, не закрываю глаза. Тогда есть возможность наблюдать светила небесные и движение лун, звезда Нила вспыхнет на несколько минут перед восходом Солнца, предвещая половодье, свет от нее летит восемь лет и восемь месяцев. Это если любимый повыше тебя. Если же он пониже, виден один только снег золотой на закате, и больше ничего.

– Блин горелый! – нежно бормочет мне на ухо некто Кукин. – Я с тобой, Милочка, – говорит он, – как накурился марихуаны.

Он так и представился, когда мы познакомились: некто Кукин.

В ночь на это событие мне приснился сон – у нас маленький курёнок, очень глупый. А Йося возьми и посоветуй:

– Надо отрубить ему голову. Тогда вырастет другая, лучше!

И вот курёнок сидит в корзинке, живой-здоровый, но без головы.

Прошло три года.

Сидит по-прежнему без головы. Вызвали ветеринара. Приходит ветеринар. Я спрашиваю:

– Вот у нас курёнок. Вырастет у него голова?

А тот отвечает:

– Нет, не вырастет. А если вырастет, то плохая, некрасивая.

Я – на Йосю:

– Что ты наделал?! Никогда не буду слушаться твоих дурацких советов.

Проснулась вся в слезах.

Слышу: изо всех сил кто-то барабанит в балконную дверь так, что стекла дребезжат. Это Фира закрыла Иосифа на балконе – он там лобзиком выпиливал полочку из фанеры в подарок своему старшему брату Изе на день рождения. Фира по телефону: “Ду-ду-ду, ду-ду-ду!” Йося стучит, а Фира не слышит. Я открыла ему, Йося выскочил как ошпаренный. Фира сразу давай на него орать, это ее обычная манера: когда она провинится в чем-нибудь, начинает обвинять Йосю во всех смертных грехах.

– Что ты стучишь? – кричит Фира. – Зачем? Нельзя подождать?

– Хорошо, Фира, – Йося сразу идет на попятную. – Я больше не буду стучать. Я буду стоять и плакать, забившись в уголок, и, может быть, к ночи кто-то обо мне вспомнит. А может быть, и нет…

– Как ты смеешь кричать на меня? – не унимается Фира.

– А что бы ты хотела? – в испуге спрашивает Иосиф.

– Чтобы ты сказал: ах ты, моя бедная малышка!



Йося, слушай, я шла по улице, меня догнал человек. В чем он был? Не помню, кажется, в пальто. Да-да, на нем было пальто, причем довольно приличное, швейная фабрика “Свобода”.

Шагает он рядом со мною и говорит:

– Блин горелый! Как интересно жизнь устроена – то темнеет, то светлеет.

– Да! – с жаром воскликнула я. – Это крайне интересно.

А он продолжал:

– В такие моменты обычно слышен голос сверчка. Хотя он стрекочет непрерывно – и днем и ночью. Надеюсь, вам известно, – спросил он, – что звуки, издаваемые насекомыми, являются любовным призывом? Я почему знаю, – добавил он, – на этой улице жил мой репетитор по биологии.

О, репетитор по биологии, мост между кузнечиком и человеком, трутень медоносной пчелы, зимнее гнездо златогузки, благодаря тебе в тот вечер мы вступили в учтивый разговор.

Мне он понравился, некто Кукин! Понравилось его пальто болотного цвета, гордое имя фабрики, на которой оно сшито, – “Свобода”, любовь к природе, презрение к миру, и при этом в руке он все время катал два чугунных шара.

– У меня, Милочка, рука сохнет, – жаловался Кукин. – Я жертва людской несправедливости и жестокости.

Два года назад Кукин испугал милиционера в каком-то учреждении – тот икал, а Кукин его напугал, и милиционер в него выстрелил.

– Лучше бы я дал ему попить, – до сих пор не может успокоиться Кукин.

Он пригласил меня домой. Они жили вдвоем с матерью-старушкой на пятом этаже блочной пятиэтажки, в окне у него шумели березы, на стенке висел календарь с изображением голой девушки.





– А это палка моя плевательная! – с гордостью сказал Кукин, вытаскивая из-за дивана обломок лыжной палки. – Мама теперь ее использует как трость. Я плевал из нее рябиной или бумажными патронами. Обклеил пластырем с одной стороны, чтобы губы не к железу, и плевал из окна вверх под сорок пять градусов – далеко-о-о попадал! Кто-нибудь сидит у подъезда на лавочке, видит: сверху – раз! – с одной стороны упало, раз! – с другой, не больно, ничего, а просто интересно. Особенно мне. Это очень хорошее дыхательное упражнение. Народ сначала озирается, потом начинает бдительно смотреть, потом принимаются вычислять обратную траекторию. Иногда замечали меня сквозь деревья.

“А! Вот! – кричали. – С пятого этажа!..”

Тогда я прячусь. А они уходят. Кто ж может выдержать такую бдительность?

Мы с ним стояли обнявшись, и целый мир, сам того не подозревая, лежал у наших с Кукиным ног: огни земли и безлюдные дороги, отшельники в лесной пуще, осенний туман, халдеи, египтяне, греки, сирийцы и эфиопы – весь наш московский сброд.

– Один парень был на год помладше меня, – говорил, покрывая лицо мое поцелуями, Кукин. – Он девятиэтажный дом рябиной переплевывал. Я же всего только до седьмого мог доплюнуть.

– А меня ты сразил, – отвечала я Кукину, – одним только взором! Нёбо твое – сладость, живот – слоновая кость, весь ты, Кукин, прекрасен, и нет в тебе изъяна.





– Милочка, Милочка, – произнес Кукин страстно и довольно безумно. – Я должен признаться тебе – меня потрясал мой одноклассник. Он от стены противоположной доплевывал до доски! Он потрясал меня тем, что, во-первых, он в классе мог так свободно плеваться. А во-вторых, его мощь – он дотуда доплевывал безо всякого плевательного аппарата.

Кукин рос без отца. Его папа оставил его маму из-за того, что она, вступая с ним в брак, отказалась менять свою девичью фамилию. Хотя у отца была очень благозвучная фамилия: Вагин.

– Вагина – это звучит гордо, – уговаривал он ее, – и красиво. Не то что какая-то Кукина.

Но мама решила оставить себе непременно фамилию предков, поскольку в том случае, если она станет Вагиной, Кукины переведутся на этой Земле. К тому же, говорила она, не имя красит человека, а человек имя.

Нашла коса на камень, а дело касалось фамильной чести, поэтому Вагин без проволочек ушел от своей строптивой жены, так и не увидев не замедлившего появиться на свет Кукина. Лишь спустя много лет Вагин позвонил по телефону и неумолимо сказал Кукину, что он, Вагин, ему – родной отец, поэтому стервец Кукин обязан баюкать его одинокую старость.

– Сыночка! Чай готов, приглашай свою спутницу к чаю, – послышался из-за двери голос мамы. Она ватрушек напекла! Выставила парадный сервиз для особо торжественных чайных церемоний. В окне у нее тоже ветер качал березы, но на стене висел ее собственный портрет в простой деревянной раме.

– Правда, я тут похожа на Джоконду? – спросила она с английской улыбкой.

– Один к одному, – говорю.

– К сожалению, – сказала она, – я ничего не слышу, и мы не сможем насладиться беседой.

– Не страшно, – ответила я, налегая на ватрушки.

– Во мне умерла трагическая актриса, – вздохнула она после долгой паузы. – Как я читала со сцены Илью Эренбурга!

– А кто это? – спросил Кукин.

Ему никто ничего не ответил.

– Надо сказать, я окончила очень хорошую школу, – вдруг заявляет мама Кукина. – У нас были лучшие преподавательницы в Москве. Все старые девы. Все-все-все.

– Я хочу умереть молодой, – сказала я.

– Молодой ты уже не умрешь, – резонно заметил Кукин.

В тот день мне исполнилось двадцать семь лет.



Йося, Йося, опять ты набедокурил! Мало тебе досталось от Фиры, когда ты с помойки принес чье-то кресло-качалку, потом притащил табурет, ломберный столик потрескавшийся, ты ополоумел! Любят евреи устраивать голубятни! Как будто сейчас только переехали, все разложили, и никто не думает никуда ничего рассовывать. Тут ковры скрученные, сверху мебель, тряпье, старье, барахло, но это все ладно уже, а зачем ты, Иосиф, принес к нам с помойки гроб? Да, он крепкий, он пахнет сосновой смолою, он хороший и всем нам как раз, но у нас в нем пока – тьфу-тьфу-тьфу! – нет надобности!

– Фира, Милочка, – лепечет Йося. – Я пошел в магазин – вижу, он на помойке валяется, ну просто полностью никому не нужный. Я окаменел, и две пустые черные сумки бились на ветру за моей спиной, как крылья ангела. Только не подумайте, что я его сразу схватил и поволок, хотя каждый бы на моем месте так и поступил, ведь гроб сейчас стоит денег! Я его приоткрыл, заглянул и как следует убедился, что в нем никого! Потом я его приподнял, он был нетяжелый, но с гробом мне вряд ли бы удалось забежать в магазин. Ах, подумал я, ладно, взял гроб и отправился домой.

– А ты не подумал, – заходится Фира, – что в нем могут быть клопы, тараканы! Иосиф! Ты интеллигент! Бывший человек искусства! Куда мы его поставим? В каких таких целях будем применять? Пока не представится случай использовать его по назначению?

– Картошку в нем будем хранить на балконе, – ласково отвечает Йося. – Или поставим к тебе, Фира, в комнату около батареи и станем гостей туда класть. Рома с Леной приедут из Нижнего Тагила…





– Так он же не двуспальный! – кричит Фира.

– Хорошо, – соглашается Иосиф, – я буду в нем ночевать у тебя в комнате. А Рома с Леной улягутся на моей кровати.

– Ни боже мой! – кричит Фира. – У тебя, Йося, волосы с ног облетают. Если долго не подметать, на полу образуется ковер.

Йося – вылитый йети. Он стриг себе брови, в подмышках подстригал и в паху, в носу, между прочим, и на носу у него росли волосы, он стриг себе все это и не стеснялся. Фира говорит, его в молодости за это прозвали “сушеный Тарзан”. Она же, красавица Фира, полюбила Иосифа за внутренний мир – больше было не за что. Ведь он артист, музыкант, он играл в духовом оркестре. Худой, совсем крошечный, почти бестелесный, а Фира – женщина крупная. Она в него до смерти влюбилась. И всю жизнь его страшно ревновала, он был барабанщиком, к нему девушки липли.

Иосиф с рожденья играет на барабане. Его даже в детстве делегировали пройтись по Красной площади перед Мавзолеем в праздничном строю.

– Ты кто? – спросили у Йоси, когда он приехал в оргкомитет в сопровождении дедушки Аркадия.

– Я еврей, – ответил маленький Йося.

– Нет, мы спрашиваем: ты горнист или барабанщик?..

Я дочь лабуха.





– Нужно торопиться жить, столько времени пропало впустую, – жалуется Иосиф, – уже мы на ладан дышим, а я с тобой, Фира, не приобрел никакого сексуального опыта. Пусти меня к себе на ночь, хотя бы в гробу.

– Пойми, Йося, – на весь дом рокочет трубный глас Фиры, – мне больше не нужен мужчина. Я в этом не испытываю потребности.

– Что же мне, – Йося всплескивает руками, – искать себе женщину?

– Как хочешь, – пожимает плечами Фира.

– Но я же тебе слово дал! Я весь, Фира, твой, без остатка.

– А ты, Йося, думай, что ты вдовец, – напевно говорит Фира.



Йося, Йося, родной мой, ну почему ты такой обалдуй?

Взгляни на сердце свое и задумайся о причине, которая побуждает тебя хулить всех и каждого, у кого только мысль мелькнет попросить у вас с Фирой моей руки! Ну что тебе вздумалось, когда я привела домой Кукина, лечь в свой гроб, скрестить руки и глядеть на него оттуда так зачарованно и печально, что у нас по спине мурашки забегали?.. Кукин пришел к тебе, честь по чести, в игрушечном галстуке на резинке, с букетом гвоздик! Фиры дома не было, так что цветы он был вынужден положить тебе на грудь. Еще он принес конфеты “Цитрон”. А ты, Йося, не вылезая из гроба, слопал весь кулек, сморщил нос и сказал:

– Людей, которые произвели эти конфеты, надо выгнать с работы, чтобы они безработицы хлебнули.

– Тебе что, Иосиф, – кричит из комнаты Фира, – надо, чтобы ребенок окочурился?

– Милочка! Фира! – оправдывается Йося. – Этот Кукин имеет такой жуткий облик, что мне показалось, я видел его портрет на стенде “их разыскивает милиция”. Он насильник, убийца, зарезал троих человек, я хотел это сразу сказать, но у дочери был до того счастливый вид, что я подождал, пока он уйдет.

– Зато он не курит! – кричу я, заламывая руки. – Где я тебе возьму человека безупречной репутации? Сейчас все насильники! Насильника от ненасильника не отличишь!

– Господь, свет мой и спасение мое, – бормочет Иосиф. – Господь, оплот жизни моей! Смилуйся и ответь: разве я ей не твержу от зари до зари, что лицо – это зеркало души? И что о моральных качествах человека судят по форме его черепной коробки? Приклони, Господь, ухо свое: у меня в голове не укладывается – как может избранник моей единственной дочери иметь такую широкую лобную кость?

– А как могут твои родственники, – кричит из комнаты Фира, – иметь такие ужасные большие носы???

Иосиф не переносил, когда кто-либо отваживался подвергать сомнению неописуемую красоту, ясный ум и благородную натуру, присущую всему его генеалогическому древу, но именно тут ему нечего было возразить. Ибо перед размером и формой носов этого древнего рода испытывали ужас и благоговение и ярые сионисты, и отъявленные антисемиты.

Я помню, в детстве, случись какой-нибудь праздник, съезжалась к нам Йосина родня: царил за столом дедушка Аркадий, одесную восседал Иля-старший с семьей, по левую руку Иосиф, потом Юлик, Сёма, Зиновий, Авраам, муж Илиной сестры Вова, сын полка трубач Тима Блюмкин, подросток Будимир – и все с этими своими носами!





Однажды я не вытерпела и сказала:

– Ой, какие у вас страшные носы!

А дедушка Аркадий улыбнулся мне ласково и говорит:

– Вырастешь, Милочка, и у тебя такой будет.

Слабая надежда на то, что это предсказание не сбудется, рассеялась как дым. Я прямо чувствую: у меня становится нос, как у моего прапрадедушки по Йосиной линии, контрабандиста Кары Пиперштейна. Говорят, именно Кара положил начало огромным еврейским носам, родившись внебрачно от жутко носатого тата, в которого Йосина праматерь Фрида влюбилась без памяти с первого взгляда.

Когда Фрида опомнилась и захотела вернуться, было уже некуда: муж ее Додик, витебский глазной врач, женился на другой.

Соседи Фриды злорадствовали и, передавая из уст в уста эту нашумевшую в Витебске историю, обязательно добавляли:

– У нас никто ее не жалеет. Если бы вы знали, какой ее муж симпатичный.

Отец мой Иосиф, сноб и мракобес, утоли моя печали! Не с твоим генеалогическим древом придавать значение лобной кости Кукина. Пускай уже каждый ходит с такой лобной костью, с какой ему, черт возьми, заблагорассудится, из-за тебя я как женщина терплю фиаско за фиаско. Жду не дождусь, когда ты в конце концов поедешь с Фирой в санаторий. Твой отъезд я хочу использовать как отдушину.

– Скоро, Милочка, скоро, – отвечает Йося с видом оскорбленного Лира. – Ты еще вспомнишь обо мне, ты еще пожалеешь и скажешь: “Сердце мое пребывало в заблуждении. Не знала я Йосиных путей”.

Фира и Йося уехали в город Геленджик. На прощанье Иосиф пообещал мне звонить каждый день, сразу дать телеграмму, как только приедет, и не одну, а три: как доехал, потом – как устроился, и самое главное – когда встречать обратно: поезд, место, вагон, а то письма идут очень долго, но он будет писать, несмотря ни на что, во всех подробностях о своей курортной жизни, хотя у них с Фирой путевка на десять дней. Йосе выдал ее ко Дню Победы комитет ветеранов и присовокупил два рулона туалетной бумаги.

– Ветераны и впредь непоколебимо будут стоять на страже мира, но если что – дадут отпор врагу, – сказал Иосиф, получая вышеуказанные дары от старенькой общественницы Уткиной.

Поезд тронулся. Фира стала махать носовым платком и громко плакать. А Йося крикнул мне из окна:

– Человек, Милочка, должен всю жизнь отращивать себе крылья, чтобы в момент смерти улететь на небо.



Йося, Йося, как только исчезли огни твоего концевого вагона, я вздохнула легко и свободно впервые за много лет. Знаешь ли ты, что ты, Йося, давно мне никто? Да-да, не падай в обморок – известно ли тебе, что один раз в семь лет клетки человека полностью обновляются? Это сказал мне великий Кукин, а ему – его репетитор по биологии. Так что я, Йося, уже не та Милочка, что в красном платье бежала от гуся в Немчиновке, а гусь щипал ее за уши. Я уже трижды не та, а через месяц буду четырежды, ты мне чужой, и пора забыть о той роли, которую ты сыграл в моем рождении.

Знай, я приму его этой ночью, оставлю у себя, было бы непростительною ошибкой с моей стороны все еще держать дистанцию, когда ты, Иосиф, пропал в облаке дорожной пыли, исчез в полосе неразличимости, лишь тень твоя ложится в эту минуту на глинистые берега, глухие заборы, зеленые овраги, на спины кузнечиков и желтые поля сурепки, прилегающие к железнодорожному полотну.

Вон он идет мне навстречу – любитель сладкой жизни Кукин, Тибул, который ни дня не жил честным трудом, коммерческий директор несуществующих структур, продавец недвижимости, культурный атташе с кожаным портфелем и бамбуковой тростью, сам ест пирожное “картошку”, а мне купил булочку с повидлом.





– Я зонтик взял, – говорит он, – хотя ничто не предвещало дождя. Ведь когда я с тобой – всегда случается что-то непредвиденное.

Над ним летают голуби и вороны, сияют перистые облака, у ног его цветут одуванчики и анютины глазки… Он снимает ботинки с носками, закатывает штаны и шагает босой по газонной траве и по цветам.





– Простите меня, цветочки, милые и любимые, – говорит Кукин. – Сейчас я пройду по вам, а время придет – и вы будете расти на мне и цвести. Ну? – спрашивает он у меня. – Что мы будем делать? Радоваться? Веселиться? Оживлять покойников?

На “Баррикадной” нам предложили сфотографироваться на память с живым питоном. Я согласилась, а Кукин – нет. Из страха, что тот его удушит.

– Глупо, – сказал Кукин, – в своей единственной жизни быть удавленным питоном во время фотосъемки.

Мы съели по пирожку горячему с рисом, по яблочку, по кулебяке с капустой, и Кукин сказал:

– Ты прекрасна, Милочка! От твоих волос пахнет дохлым воробышком. Надо будет тебя как-нибудь соблазнить.

– Что ж, – ответила я безрассудно. – Пора познать и мне любовное волненье. Кукин, трепет моих очей, проводи меня домой.

– Сейчас очень опасно ходить, – согласился Кукин. – Китайцы расплодились в Москве и под видом киргизов убегают в Америку. Хотя чего проще, – воскликнул он, – отличить китайца от киргиза! Киргизы кочковатые, а китайцы, наоборот, суховатые и желтоватые.



Йося, Йося, могу себе представить, как ты раскричался бы, расплакался, растопался бы ногами, узнай о том, что я приняла его в доме твоем в тот самый вечер, когда от тебя пришла телеграмма: “Устроились хорошо. Рядом море. Иосиф”.

Счастье, когда твои близкие живы, здоровы и находятся в санатории! Бледная и трепещущая, ставила я чайник на плиту, а Кукин, со всех сторон окруженный почетом, слонялся по квартире, и впереди была вечность.

– Безумные евреи! – говорил он, встречая повсюду Йосины запасы макарон.

Йося запасал макароны на черную старость, на случай войны, голода, разрухи, еще он запасал крупу и спички. Спички отсыревали, в крупе заводились жучки, Йося же – иссушенный, как осенний лист, – запрещал расходовать его запасы без особых на то причин, считая их стратегическими.

Йося, Йося, все кончено между нами, я больше не вернусь на твой зов, найди уединенное место, пади на траву и орошай землю горькими слезами: сегодня я скормлю твои макароны Кукину.

В нашем доме не принято сходить с ума по мужчинам, но Кукин, да-да – не перебивай! – Кукин разбудил во мне столь сильную любовь, что я совсем одурела от страсти. Где он? А где я? У нас везде ноги, везде руки, везде глаза, головы, лица, уши повсюду в мире…

– Какие у тебя, Милочка, большие уши, – восторженно шепчет Кукин. – Такие уши говорят о здоровом организме человека и о его физической мощи. Люди с мясистыми, эластичными ушами, – продолжал он, – имеют проблемы с печенью, почками и сердцем. А у кого уши тонкие и просвечивающие, мучаются всю жизнь с желудком и кишечником.

В заключение – вне всякой связи с предыдущим – Кукин спросил: знаю ли я, почему у меня холодный нос?

– Нет, – ответила я.

– Потому что ты хочешь меня! – сказал Кукин. И победоносно посмотрел в мою сторону.

– Да, – воскликнула я, обнимая его и целуя, – да, мой единственный Кукин! Явись к нам, репетитор по биологии, а то с годами мне стало казаться, что я еще недостаточно тщательно изучила этот вопрос, хотя я постоянно штудирую специальную литературу, перелопатила горы брошюр, с дальним прицелом выписываю журнал “Огни Сибири”, там дают множество дельных советов, и я чисто теоретически неуклонно овладеваю сей областью знаний, по крайней мере – терминологией.

– А я, – беззаботно заметил Кукин, – всегда предпочитал спонтанность в этом деле. Как пойдет, так и пойдет. Жаль, энтузиазм стал угасать.

Он взял сыр, приложил к ноздре и шумно вдохнул.

– Такой здоровый воздух от сыра, – сказал Кукин, – даже голова идет кругом. А давай гонять чаи!!! – неожиданно предложил он. – Будем, Милочка, гонять чаи всем врагам назло. Кстати, ты не знаешь, куда девались татаро-монголы после Куликовской битвы?

Кукин провел у меня шесть часов. Он сидел на кухне, покуда не забрезжил рассвет, гонял чаи, рассказывая о том, что он в жизни любил и утратил и через какие неописуемые опасности он прошел.

– В молодости, – сказал он наконец, съев четыре яйца, помидорки две, девять бутербродов, – я вел распущенную жизнь, пока неудачная любовь не натолкнула меня на иные мысли, и я решил посвятить всего себя обращению магометан в христианство.

С этими словами он встал и отправился в прихожую надевать ботинки.

– Как? – спросила я. – Разве ты не останешься?

– Нет, – ответил он.

– Почему???

– Мама будет волноваться.

– Но она давно спит!!! – вскричала я.

– Спит, – ответил Кукин. – А все равно волнуется. – И он стремительно убежал на карачках.



Иосиф, я узнаю твои проделки! Той ночью – Йося, не отпирайся! – разбуженный странной тоской и тревогой, ты выскользнул из санатория, накрыв себя шкурой козы, не знавшей ни разу самца, и на языке, который был мертвым уже во времена Ашшурбанапала, произнес: “Да будет туман, страх и великие чудеса для всех, кто ищет тебя! Да станут они мякиной на ветру, гонимые Ангелом Господа!” Вслед за этим, – молчи, Йося, за твои мерзости Господь, Бог твой, изгонит тебя от Лица Своего, – сделался такой густой туман и такая тьма, что враги твои заблудились и вынуждены были отказаться от своих замыслов.

Иосиф, смутитель небес, не мужчина ты и не женщина, ты хочешь, чтобы я жила в пустыне или на вершинах гор и родила от непорочного зачатия, – что ж, в нашем славном роду Пиперштейнов случалось и не такое. Вспомнить хотя бы странные обстоятельства Йосиного рождения. До Йоси у дедушки Аркадия с его женой Сарой уже было пятеро детей. После пятых родов Саре сделали перевязку маточных труб, а плодовитому Аркадию тоже что-то такое сделали в этом духе: крепко-накрепко перевязали, а может быть, даже отрезали.

Каково же было изумление Сары и Аркадия, когда после всех вышеупомянутых процедур на свет появился Иосиф, причем – так гласит семейное предание – родился он со словами:

“Благословен ты, Господь Бог наш, Владыка Вселенной, сотворивший плод виноградной лозы”.

Наутро с разбитым сердцем я получаю письмо от Йоси:



“Здравствуй, Милочка! – писал он мне. – Как прекрасен мир! Проснешься – солнце, тишина, и слышно гуденье: это тысячи и тысячи голосов звучат в унисон с жизнью. Чтоб ты знала, мы с Фирой только питаемся в санатории, живем же у хозяев. Она сама Маргарита, а муж ее работает на говновозке, поэтому у него очень много знакомых и большие связи. Слышал я, как Маргарита рассказывала соседям: «Она их выгнала, Рая, этих евреев, а мне их жалко!..» Это не про нас, не беспокойся. Возблагодарим Бога нашего, не одни мы евреи на этой земле.

Вчера с самолета колхозники опыляли поля от вредителей божьими коровками. А их ветром отнесло на пляж. Часть попала в море, но большинство на отдыхающих. Так эти божьи коровки набросились на нас, как на злодеев и вероотступников, они нас грызли, Милочка, рвали на части, чуть было живьем не съели со всеми потрохами.

Красив закат на фоне бархатного неба! У меня бархатный стул и прозрачная моча. У Фиры стул более оформленный, но менее регулярный. Доча! Твоя мать Фира сгорела дотла! На ней сейчас можно яичницу жарить. Я перегрелся, перекупался, и вечером меня стошнило. Будь умницей и не чини беспутств. Целую, папа”.





Йося – это певчий ястреб Калахари: он охотится, поет на лету и несет голубые яйца.

– Почему ты не едешь на родину отцов? – спрашивает его иногда Фира.

– Потому что мне нравится, – отвечает Иосиф, – эта убогость российского пейзажа. Мне нравятся эти люди в черных пальто приталенных, в этих черных ботинках и черных шапках. И я не буду питаться папайями, потому что я их не люблю, я люблю картошку, капусту, я лучше буду жить здесь богато, чем там считать эти шекели, и я думаю, именно здесь, – отвечает он Фире, – при содействии моих близких я быстрее попаду в Царствие Небесное.





А Фира:

– Если ты ставишь себе такую задачу, то я тебе это обеспечу.

А тут и правда очень хорошо в этом смысле. Зимой, например, множество народу гибнет под льдинами. Идет человек по улице, думает свою тяжелую думу, а ему – бац! – льдиной по голове – и готово!

Некоторые сами стремятся покончить с тяжелою думой своею. Один отдыхающий в доме отдыха от несчастной любви взял с овощного стола и съел целую тарелку соленых помидоров. Его в критическом состоянии доставили в больницу, но как ни старались врачи, помидоры уже всосались в кровь, и вернуть его думы им не удалось.

Или иду я на почту платить за телефон, а около дома толпа зевак. Известно, что жители нашего микрорайона – самый легкомысленный народ в мире. Их, как говорится, хлебом не корми, дай только поглазеть на какое-нибудь происшествие. Шум, гвалт, переполох, “скорая помощь”… Оказывается, в соседнем подъезде на балконе четыре человека повесились. Всей семьей. Муж, жена и два сына.

К ним в квартиру проник милиционер, вышел на балкон, видит, все как положено: висельники в петлях, только у каждого есть еще запасная веревка, замаскированная. Они за эти веревки держатся, пьют вино, закусывают ежеминутно тепленькими пирожками и от души посмеиваются, как славно они всех одурачили.

Наш участковый милиционер Голощапов Александр Давидович снял фуражку, положил ее на бортик балкона, вытер лысую голову носовым платком и принялся старательно вынимать их из петли, одного за другим, рассказывая во всех подробностях, что их за подобные вещи ожидает в загробном мире. Они не сопротивлялись, ничего. Когда их увозили, на лицах у них были написаны небесная радость, счастье и веселье, как будто они уже очутились в раю.

Их увезли в сумасшедший дом. А жители нашего дома на чахлой траве плясали под звуки волынок и свирели, делясь впечатлениями о том, как все-таки разные люди по-разному отводят душу.

– Целая семья сумасшедших! – со смесью ужаса и восхищения воскликнул стоявший рядом со мной узбек или калмык. – Не кто-то один, а все!!! И это неудивительно: шизофрения, – стал он охотно объяснять мне, – великолепно передается по наследству. Вот почему шизофреникам, – он уже весело шагал со мной рядом на почту, – не рекомендуется иметь детей. Но в данном случае один шизофреник полюбил другого. И всё. Им так хорошо друг с другом. Они очень увлекающиеся. Один предложил: “Давайте повесимся?” И все обрадовались. Четвертый, наверное, не соглашался. А ему сказали: “Ты что, дурак?” Или ему сказали: “Давай вешайся с нами, а то мы тебя по-настоящему повесим”. Он испугался и повесился. А то с ними шутки плохи.

И мы пошли с ним, страшно довольные таким чудным разговором. Мне он понравился, этот калмык, понравилось то, что он так и дышал незаурядностью. Все люди вокруг меня, я заметила, как-то некрепко держатся за жизнь. Он же совсем не производил впечатления человека, ходящего по краю пропасти.

– Вы случайно не калмык? – спросила я. – Или вы калмык?

– И то и другое, – ответил он.

У него было такое лицо – его невозможно забыть. Если смотреть на него слева, лицо было строгое, суровое, пронзительное. Зато правый глаз глядел не на тебя, а куда-то вдаль, в вечность, от этого вся правая сторона смотрелась мягче и сносней.

Звали его Тахтамыш.

– У вас есть “Известия для одинокого мужчины”? – громко спросил он, войдя на почту.

Брюки мешковатые, рубашка на животе расстегнута, живот весь в складочку, сам разморенный.

– Какая красивая девушка! – сказал Тахтамыш, распахивая свои объятия почтальону. – Из моих мест. Как это хорошо, – воскликнул он, – что в Москве много южан. Город живой, когда тут ходят арабы, евреи, негры, кавказцы… Газета сегодняшняя? Завтрашняя?

Даже просто глядеть на него доставляло удовольствие. А уж идти с ним рядом и разговаривать обо всем на свете! Правда, разговаривал обо всем на свете он один – это был монолог.

– Вот о чем я мечтаю, – он говорил, дружески обняв меня за плечо, – все время лежать в кровати, пускать мыльные пузыри и любоваться игрой радужного света на их боках.





Подобное заявление могло обескуражить любого, кто спал и видел, как ему в свои неполные тридцать четыре стать наконец женой, женщиной, матерью, заиметь собственный дом, семью и отделиться от Фиры с Йосей! Но Тахтамыш выглядел до того цветущим, в желтой рубашке с оттенком калифорнийского лимона, в новых оранжевых ботинках, так и напрашивался сам собою вопрос: есть ли у него девушка в общепринятом смысле этого слова?

– Вам никто не говорил, – вдруг спросил он, – что у вас череп очень красивый? Когда видишь такую женщину, тут же хочется овладеть… ее вниманием, мыслями, душой.

Я почувствовала, как я восстаю из пепла.

– Вы очень соблазнительная, – продолжал Тахтамыш. – Пойдемте к вам? Купим чего-нибудь поесть. Вы любите пиво? Нет? Я люблю пиво. Кстати, о любви! Поговорим о сладости поцелуя. Вы любите целоваться? Я очень люблю целоваться. А вы подарите мне поцелуй? Да? А когда вы поняли, что хотите целоваться со мной? Шли-шли, и вдруг раз – и поняли? Волнуетесь? – спросил он, когда мы ехали в лифте. Он держал в руках пиво, грудинку и колбасу.

– Да, – сказала я.

– Не надо, не волнуйтесь. Всё очень просто.

Колбаса выкатилась у него из рук и упала на пол.

– Падшая колбаса, – величественно произнес он.



Йося, Фира, ну что вы окаменели с чемоданами на пороге, когда вам открыл Тахтамыш? Говори, Йося, что тебя потрясло? То, что он полукрасный, полусиний и полузеленый? Так спроси, Йося, что это с ним? Ничего, он ответит тебе, мы, калмыки, такие. Или он на артиста похож, который подлюг играет? Да не рассматривай ты его так придирчиво! У него в животе начинает бурчать от чрезмерного внимания. Дай я тебе расскажу о моем Тахтамыше. Рожденный в деревне, он оказался не создан для нее. Родители его, я знаю, Йося, тебе это небезразлично, интеллигентные люди – погонщики верблюдов, и сам он ученый, знаток – носитель татарского эпоса. Он турок-сельджук, Барбад, укрывшийся в ветвях кипариса. Он крупнее лошади, покрыт рыжей шерстью, но морда, уши и две длинные тяжелые косы у него черные. При появлении всадника или пешего он притягивает их к себе своим мощным дыханием и заглатывает, он глотает и камни! Убить его можно стрелами в незащищенные шерстью места, и когда он станет падать – подойти и разрубить его мечом.

Тебя, Йося, интересует, утратила ли я невинность? Нет, не утратила. Поскольку Тахтамыш обещал жениться на мне при одном условии: если я сначала выйду замуж за его брата Тахтабая и мы пропишем его в Москве. Но для Тахтамыша немаловажно, чтобы Тахтабай женился на девушке, так у них там принято, у калмыков, поэтому я блюду девственность – для Тахтабая, хотя этот брак наш с ним будет фиктивным.

– Надеюсь, это шутка? – сказал Иосиф.

– Нет, Йося, это серьезное дело.

– Ну хорошо, – сказал Йося, – а то были бы плохие шутки.

– Отец! – Тахтамыш собрался обнять Иосифа, но тот жестом остановил его порыв.

Йося похудел. Глаза у него ввалились и сверкали каким-то сумасшедшим блеском. И у него очень нос загорел. В руке Иосиф держал тяжелую трость с набалдашником. За Йосей высилась Фира – сияющая, вся в перьях, в соломенной шляпе – с безумной улыбкой на устах.

Не зря меня страшила первая встреча Тахтамыша с моими родителями. Во-первых, разъяренный Иосиф мог запросто кинуться на Тахтамыша и хорошенько его отдубасить. Сцены “Иван Грозный убивает чужого сына” боялась я прежде всего. Вторая моя тревога была: как бы Тахтамыш не составил верного представления о всей нашей семье и я бы не упала в его глазах.

– Что же вы, не хотите меня поцеловать? – спросил Тахтамыш, опечалившись.

– Нет, – ответил Йося.

– Почему?

– Потому что это негигиенично. Я и руки-то больше никому не подаю, боюсь подцепить какую-нибудь заразу.

– Я мужчина чистый, – сказал Тахтамыш. – И я вам покажу документ.