Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

- Иди сюда, - поманила Марго. А когда я подошла, сурово проговорила:

- Придётся полагаться на тебя, безобразница. У нас мальчишки разболелись, а их и так в хоре мало. У тебя голос... - Марго запнулась, но нашла нужное слово: - Хулиганский. Споёшь за мальчика?

Я поспешно закивала: конечно, спою! Вдруг стало страшно, что она передумает, и даже эту последнюю надежду отнимет у меня!..

Заведующая хмыкнула.

- Ну, тогда иди, репетиция начинается, - велела она и подтолкнула меня к сцене.

Тут-то бы мне и взмолиться: дорогая Маргарита Степановна, позвольте мне сыграть, я мечтала об этом всю жизнь!.. Но ничего такого я не сказала, а деловито протопала на сцену .

Лариска встретила меня приторно-радостной улыбкой и возгласом: как, Танька, и ты будешь петь?.. А шанс был упущен - и оказалось, навсегда. Ни одного выступления в своей жизни я больше так не ждала, как того, которого меня лишили.



Музыканты не ударили в грязь лицом: после каждого номера зрители подолгу аплодировали. И только мама с Виталиком, сидевшие во втором ряду с Ларискиной бабушкой, всё больше мрачнели по мере того, как программа близилась к завершению. А ведь с утра в день концерта они просто светились...

У меня в душе был мрак кромешный. И стыд.

После того, как все отыграли, на сцену поднялся хор. Мы ладно спели - и я пела, мальчишеским хулиганским голосом. И даже солировала отдельные фразы.

Потом Лариска выдвинулась из хора и с чувством прочла:

- Онаса лисиласась косонцесертнысым засалосом...

Тут она испуганно ойкнула и закрыла рот ладошкой.

Из зала донёсся радостный шум, мальчишки захохотали, а Ларискина бабушка посуровела.

Лариска покраснела, собралась и начала заново:



Она лилась концертным залом,
Как льются воды в водоём,
И трогательно рассказала,
Как мы творим и как живем.
Она сейчас смычками пела
О близком нам, о дорогом,
И этот вечер в зале белом
Согрет её живым теплом![18]



На этот раз ей дружно хлопали - все, даже мои грустные родители.

Хорошо, что времени на объяснения почти не оставалось. «Меня сняли с концерта... Я больше не буду...» - «Да-а, мы уже поняли... Вечером дома поговорим!» Нас загоняли в автобус. Пора было ехать в Михайловку.

Я видела, как моя расстроенная мама подошла к Марго, и та, жестикулируя, принялась ей что-то объяснять. О чём они говорили, я не слышала, но догадывалась. Мы с Лариской сидели в автобусе на заднем сидении и, болтая ногами, поедали булочки, которые нам раздали перед дорогой, - сухпаёк.

И вдруг стыд и страх испарились куда-то!



Автобус по тряской дороге вёз в Михайловку. Иногда мы с мамой и Виталиком проезжали здесь, следуя на дальний пляж, делали остановку, собирали облепиху в большую стеклянную банку. Мама готовила из облепихи варенье и сиропы, которые были, по её словам, «безумно вкусными и полезными».

После первых заморозков облепиха, конечно, не уцелела. Да и в другое место нас привезли. Там был Дворец Культуры, где нам предстояло выступить.

- ...Зал - битком, - оживлённо говорила Марго, и глаза её лихорадочно блестели. - Не подведут ли дети?

- За хор даже не беспокойтесь, - отвечал длинноволосый хорист.

Пока другие дети, выбравшись из автобуса, осматривались по сторонам, мы уже нашли кое-что. А именно - ручеёк. По бережку его росла, чуть тронутая изморозью, ярко-красная ягода. Не факт, что волчья. Нас учили, что нельзя есть незнакомые дикорастущие ягоды. Однако мы же их ели - постоянно! И хоть бы хны.

Потянувшись к кусту, Лариска потеряла равновесие и, заорав, ухватила меня за руку и потащила за собой.

Осень в наших краях была непредсказуемой, но не безжалостной. Несмотря на конец октября, на нас не было теплых курток. Только вязаные кофты поверх школьных платьиц с белыми фартуками. А на ногах - белые колготки и сандалики. Всё же концерт как-никак.

Мы были нарядными, оживлёнными, разгорячёнными. И мы искупались в ледяном ручье перед самым концертом.



Марго рыдала, размазывая слёзы вместе с тушью. Молодая учительница музыки и ещё какая-то тётка деловито растирали нас ветошью, принесённой из ДК. Хоть мальчишек и отгоняли от автобуса - нашего с Лариской «карантина», они всё равно заглядывали в окна и гримасничали. Особенно настырно лез к автобусу конопатый Славка, он даже на плечи приятеля забрался.

Мокрые вещи сушились на печи в подсобном помещении ДК. Мы с Лариской сидели в одних трусах, и чужие женщины растирали нас сухими и жёсткими тряпками, а потом переодевали в клубный реквизит для спектаклей. Лариске достались бальное платье кремового цвета и сапожки с оторочкой из искусственного меха, а мне - костюм Кота в сапогах: блузка, жилетка, шаровары и сапоги-ботфорты. Мы с интересом осматривали себя и друг друга и, наконец, повеселели.

И Марго успокоилась. Пока она плакала, мы всё ждали - что последует? Вот она достала из сумочки пудреницу, заглянула в зеркальце, провела по носу и под глазами бархоткой, и её лицо снова приобрело волевое выражение. Подойдя к нам, Марго произнесла сухо и официально:

- Из автобуса ни шагу! Когда вернёмся, я доложу о вашем безобразном поведении директору общеобразовательной школы.

Мы зашмыгали носами. С концерта нас сняли, теперь и в хоре мы не поём, и Лариска стишок не читает - так это, оказывается, ещё полбеды! Нас ждёт суровое наказание - а меня только-только приняли назад в октябрята!

- Не смейте реветь, лживые девчонки! - рявкнула Марго. - Я не верю вашим слезам ни на копейку!

И она ушла, и все ушли, только водитель остался, видимо, за нами присматривать.

Отсюда, из «карантина», нам казалось, что концерт продолжается уже целую вечность. Сколько мы тут просидели - час, полтора? Водитель дремал, откинувшись на спинку своего кресла. Мы видели только его неподвижную спину и затылок. Сидеть на одном месте было невыносимо...

И мы удрали - без разрешения покинули автобус! Водитель даже ухом не повёл.



Как преступников на место происшествия, нас тянуло в концертный зал. Туда, где выступали наши ребята и где находилась суровая, измученная нами Марго. Однако найти проход за кулисы оказалось непросто.

- А вы тоже выступаете? А что это за костюмы у вас? Какие-то странные, - удивилась женщина, попавшаяся по дороге. Впрочем, одного нашего кивка - «да, выступаем» - ей хватило, чтобы больше не задавать вопросов. Женщина, спешившая по своим делам, показала нам дорогу в закулисье, и мы оказались по ту сторону занавеса.

Концерт заканчивался. До нас донеслись бодрые звуки рояля, а потом детский хор запел:



Мечтал смычок скрипичный
В концертах выступать.
Имел он слух отличный
И нотную тетрадь.
Вот только он вначале
Не ладил со струной,
С ним вместе уставали
Соседи за стеной...



Мы с Лариской подобрались вплотную к красному занавесу и тихонько слушали. Хор пел так хорошо, так слаженно, что захотелось разреветься от зависти. Перехватив взгляд Лариски, я поняла: ей тоже завидно. И - она снова что-то задумала.

- Ну, пощиплем их? За жопы, - свистящим шёпотом произнесла Лариска. - Ты - с того конца! - И она бесшумно метнулась к левому краю сцены.

Я шмыгнула на «правый фланг». Оказавшись там, ощупала бархатный занавес и то, что за ним, нашла живое, плотное и ущипнула. Раздался короткий удивлённый вскрик. И тут же с «левого фланга» пискляво отозвалось: «Ой-ой!»

Беззвучно смеясь, мы с Лариской устремились навстречу друг другу, нащупывая чужие попы и благословляя их крепкими щипками. А хористы, стоявшие в ряду, поочередно охали и подпрыгивали, вызывая смятение на сцене и гогот в зале.

Наконец, добрались до центра хоровой экспозиции. Там стояла сама Марго, исполнявшая мою партию (мальчишескую, «хулиганскую»). Её мы ущипнули одновременно с двух сторон. Марго басовито вскрикнула, сунула обе руки в портьерную щель, расположенную как раз за её спиной, и выволокла нас с Лариской, одетых в сценические костюмы.

В зале загремели аплодисменты. Зрители вскакивали с мест, выкрикивали что-то, топали и хлопали, а Марго, красная от ярости, через всю сцену тащила нас к выходу, держа за шкирки, как котят.

Повезло, что нас не выдрали прямо в зале. Хорошая выдержка оказалась у заведующей.

13. В ожидании лета

Марго почему-то не рассказала о щипках за кулисами и купании в ручье, но мама и Виталик всё равно долго не разговаривали со мной. Потом, казалось, все отошли. Уже и Марго, как ни в чем не бывало, понукала нас с Лариской. Мы же были просто шёлковые.

Однако спустя неделю, когда шли занятия в школе, в класс заглянула старшая пионервожатая Раиса, сорокалетняя тётка, и сообщила:

- Каткову кличут к завучу.

«Нажаловалась-таки», - с неприязнью думала я о Марго, покидая класс. Лариска проводила меня тоскующими глазами.

Оказалось, всё не так. В кабинете у завуча я застала Славку и ещё одного мальчишку из музыкальной школы. Они переминались с ноги на ногу перед начальственным столом и ныли:

- Это не мы, Юлия Игнатьевна... Чесслово, не мы...

Когда я вошла, все повернулись в мою сторону. Мальчишки смотрели затравленно .

- Расскажи-ка, Таня, - обратилась ко мне Юлия Игнатьевна, мягкая, интеллигентная женщина средних лет, - что у вас произошло. С завода приходил рабочий, он говорит, что тебя обидели эти мальчики.

Славка злобно косился на меня, не ожидая пощады: сейчас в дневнике запись сделают, на линейке пропесочат... а дома - ремень, как завершающий аккорд.

Моё внимание привлекли предметы, лежащие перед Юлией Игнатьевной - рогатки, конфискованные у ребят и принесённые в школу рабочим. Эти дурни вырезали на них свои имена, фамилии и даже класс, в котором учились, - 3«Б»!

Я было улыбнулась, но спохватилась: смешки могут быть расценены как неуважение. Лицо заведующей, обычно доброе, красиво-округлое, сейчас было суровым, даже страшным. Наверное, такие лица у судей (я некстати вспомнила, как меня чуть не посадили в тюрьму из-за кражи спичек).

- Говори, не бойся, - повторила заведующая. - Кто в тебя стрелял?

Я повернулась к Славке и другому мальчику. Оба тут же опустили глаза.

Неожиданно для всех, и для себя тоже, я проговорила:

- Нет, это не они.

Мальчишки подняли головы. В их глазах были удивление и надежда.

- Как прикажешь тебя понимать, Таня? - заведующая ещё больше нахмурилась. - Взрослый человек, заступившийся за тебя, - он что, врёт?

- Нет, он не врёт, - заговорила я, быстро и сбивчиво. - Мне действительно попали камешком в глаз. Было ужасно больно. А этот человек, знакомый, - он заступился и наказал этих мальчиков, потому что увидел у них рогатки. Они стреляли по мишени на дереве... Мне не надо, - я готова была разреветься, - чтобы кого-то наказывали из-за меня. А вдруг это не они?

Брови Юлии Игнатьевны разъехались и заняли свои привычные места на лице. Я вспомнила рассказы о том, что сын Юлии Игнатьевны рос хулиганом и стал уголовником, потому что она была с ним «добренькой» и баловала его в детстве.

Мальчишки сейчас смотрели на меня прямо, а не исподлобья. И все меня слушали.

- Не хочу новой несправедливости, - всхлипывая, говорила я. -Когда я пожаловалась заведующей музыкальной школой, что мне попали камнем в глаз, она сняла меня с концерта! И все играли пьесы, а я не играла, и мои родители зря отпрашивались с работы. А разве я виновата, что мне чуть не выбили глаз?

Разревелась-таки. Юлия Игнатьевна, большая и громоздкая, выбралась из-за стола, обняла меня и принялась утешать.

- Я поняла, Танечка, - проговорила она растроганно. - Ты не хочешь, чтобы ребят наказали несправедливо.

- Не хочу, - рыдала я, - не хочу!..

- Видите, - сурово заговорила Юлия Игнатьевна, обращаясь к мальчишкам. - Перед вами - честная и справедливая девочка. Вот с кого вы должны брать пример! Ради Тани я прощаю ваши выходки. Но - в последний раз!

Оказавшись в коридоре, мы с мальчишками какое-то время шли рядом и молчали. Перед тем, как свернуть к своему классу, Славка остановился и мрачно глянул на меня... «Это не он», - решила я. И сразу стало как-то спокойно и легко.

- Это было нечаянно. Я не в тебя целился, - басовито и грустно произнёс вдруг Славка.

Я впервые заметила, что он картавит, как Витька. Конечно, ведь Славка - Витькин двоюродный брат! А я и забыла.

- Я стгелял в Лагиску, - продолжал Славка. - Ты мне давно уже не интегесна...

Произнеся эти слова, Славка повернулся и побрёл на урок. Низкорослый приятель потрусил за ним следом. И я, в отличном настроении, тоже вернулась на урок.



Зимой главной радостью был каток. Его заливали на пустыре у подножия холма, на котором стояли наше и Дворянское общежития. Приезжала машина с бочкой, из салона вылезал рабочий, разматывал шланг и крепко держал его, направляя струю воды на тот или иной участок предварительно расчищенного пустыря. Морозец схватывал политую землю довольно быстро, и она покрывалась плотной ледяной корочкой. Тогда к работе подключались дети. Пока лёд не затвердел, они спешили его выровнять, сточить лопатами комки.

Старшеклассники притащили из парка две скамейки, выкопав их вместе с бетонными основами. От ДК каждый вечер доносилась эстрадная музыка. Горел единственный фонарь.

Каждый день каток нужно было расчищать от снега, заливать водой облысевшие участки, и даже - адская пытка! - выдирать окостеневшими пальцами из прорех во льду пожухлую травку. Дети приходили на «субботники». С утра на катке трудились те, кто учился во вторую смену, а после обеда - учившиеся в первую. Тунеядцев не допускали к вечерним катаниям. Вот почему все, даже халявщик Генка, тоже выпросивший у кого-то старенькие коньки, беспрекословно убирали каток - или хотя бы делали вид, что убирают, беспорядочно махая вениками и изображая активность. Главное - чтобы их участие в уборке было замечено.

Любителей покататься за чужой счёт на входе ожидали железная рука, придерживающая за плечо, и суровый голос активиста, сообщавший:

- Не убирался - иди гуляй!

И неудачники вынуждены были гулять по пустырю, завистливо прислушиваясь к счастливому шуму и грохоту, доносившимся с катка. Впрочем, у них была возможность всё исправить, притом уже назавтра. Я, кстати, сама однажды проспала утреннюю уборку, и вечером меня не пустили на каток...



В новогодний вечер мы гуляли допоздна, не торопились домой. Я уже даже знала, что мне подарит Дед Мороз (лыжи!), и примерно представляла, как пройдёт праздник. Мама напекла воздушных плюшек в сахарной пудре (я помогала готовить тесто) и сочинила очередные стихи. Дарение подарков она обычно сопровождала оправдательными виршами, якобы от лица Деда Мороза:



Хотел подарки подороже
Я всем вам к празднику купить,
Но нас, Морозов, боже-боже,
Успели премии лишить!
Не выполняешь план по снегу -
Уже попал на карандаш!
А много снега - враз «телегу»
В обком накатит дворник ваш!
Морозом нынче быть накладно...
Пойду-ка лучше в ЖЭК служить,
Чтобы исправить двор нескладный
И все канавы вам зарыть!



...Мы с Генкой возвращались с катка. На ногах были коньки, так что мы шли неуклюже, балансируя, чтобы не поскользнуться, переставляя ноги «ёлочкой». Вот Дворянское общежитие с празднично освещёнными окнами, а за ним и наш дом.

- Генка, - сказала я, - знаешь, что Витька придумал? Как лето настанет, говорит, давайте подожжём траву у озера, где ялы.

Было темно, но я представила, как оживилось Генкино хмурое лицо.

- Чётко, - откликнулся он. Это означало: классно, здорово.

- Теперь главное - дожить до лета, - пафосно резюмировала я.

Генка искоса глянул и обронил:

- Ну дык мы живучие...

В Дворянском общежитии на первом этаже обитал наш враг Герцог. Поравнявшись с его окном, мы заглянули в комнату. Хозяин был дома. Он только что включил телевизор. На экране шли помехи, и Герцог крутил тумблер, пытаясь настроить канал. Посреди комнаты стоял накрытый стол, который украшали шампанское, разноцветные салатницы и торт. В углу пристроилась наряженная ёлочка. Занавеска была отдёрнута, форточка открыта: комната проветривалась.

За Дворянским, в тёмном перекопанном парке (мама говорила, что там водится Дикий Вепрь Ы), валялись рубленые еловые ветки. Их откромсали от слишком больших ёлок, чтобы эти ёлки пролезли во входные двери. Мы подобрали подходящую по размеру ветку, соорудили из неё «ёлку» и принялись «наряжать»: прикрутили к лапам проволокой шишки, завернутые в блестящую мишуру, разбросанную повсюду. Дивно смотрелись комья окровавленной ваты, подобранной возле подвала, украшенного жуткой вывеской: «Зубоврачебный кабинет». С тех пор, как над входом в подвал появилась эта вывеска, оттуда постоянно слышался зудящий звук бормашины, а у входа валялась вата. Сейчас она должна была сыграть роль снежка на нашей «ёлке». Цепь из туалета сошла за гирлянду, а на верхушку мы торжественно водрузили дохлого нетопыря. После чего наше сооружение было аккуратно, почти бесшумно, просунуто в форточку Герцога и со свистом влетело в комнату.

Раздался грохот - что-то упало, и звон - что-то разбилось. А потом наступила тишина.

Мы с Генкой замерли, скрючившись под окном, стараясь не дышать. Несколько минут показались бесконечными. А потом...

Дверь подъезда с грохотом отворилась - и появился Герцог в мокрой и грязной одежде. Герцог держал нашу «ёлку» в вытянутой руке. Он крутил головой, высматривая нас. На его лице была только слепая, энергичная злоба.

Герцог стоял под фонарём, а мы сидели во тьме. Разглядеть нас Герцог не мог, да и вряд ли вообще видел. Но страх сорвал нас с места.

Мы с Генкой ринулись бежать, на коньках, как и были. За Дворянским общежитием, теряясь среди чёрных кустов, проходила канава с трубами на дне. Недолго думая, мы спрыгнули в канаву и поползли по-пластунски.

На весь парк разносился скрежет - это мы задевали коньками трубы, а над канавой, словно военный прожектор, блуждал луч карманного фонарика. Герцог разыскивал двоих несчастных нашкодивших детей! Напуганные, мы ползли и ползли, а когда видели, что пронырливый луч забегает вперёд и поджидает нас там, поворачивали назад.

Но всё-таки мы выбрались из этой канавы. Луч фонарика по дороге отстал, заблудился в парке. Мы оказались возле почты с освещёнными окнами и решили зайти. Почтальонша тётя Нина и её дочка Маринка часто засиживались допоздна.

Когда мы вошли, с трудом отворив примерзшую дверь, тётя Нина деловито сортировала бандероли. Нам она хмуро кивнула. Маринка, вялая и скучная, скособочившись, сидела за столом, на котором стояли в ряд чернильницы и валялись пустые бланки. Перед нею лежало печенье в обёртке, но Маринка его не грызла. На нас с Генкой Маринка даже не взглянула.

- Чего это она? - поинтересовался Генка у почтальонши. - Двойку схлопотала?

- Хворает, - отозвалась тётя Нина.

- А чем? - задала я вопрос из вежливости.

- Башка болит, - тихо пожаловалась Маринка, не поднимая глаз от столешницы.

- Кажись, скарлатина, - равнодушно сказала тётя Нина.

- А зачем вы её больную сюда привели? - по-взрослому строго спросила я.

- Дома оставить не с кем, - объяснила тётя Нина, не глядя на нас, продолжая возиться с бандеролями.

Мы с Генкой испугались скарлатины ещё больше, чем Герцога. Но сразу уйти было неловко, поэтому мы продолжали стоять, грея о батарею свои пятые точки.

- А вы помните стих Багрицкого, тёть Нина? - спросила я. - Про то, как девочка от скарлатины умерла.

И с чувством прочитала:



Тоньше паутины
Из-под кожи щек
Тлеет скарлатины
Смертный огонёк...



Маринка оживилась, в глазах её появился интерес.

Тётя Нина оторвалась от своего занятия и впервые посмотрела на меня. Глаза у неё были незлые, но и не добрые, а какие-то пустые и равнодушные.

- Шли бы вы, ребятки, домой, - посоветовала она.

Мы попрощались и ушли.

У моего подъезда остановились, тревожно глянули друг на друга.

- Слушай, Танька, - хмуро проговорил Генка, - если вдруг тебя заметили, ты меня не выдавай.

- Хорошо. А ты - меня.

- Нашла чего просить, - Генка хмыкнул. - Я друзей не предаю. Даже под пытками. И вообще - не разглядел он нас. Да нас у Дворянского и не было!

- Конечно. Нас там не было.

Успокоенные, повеселевшие, мы отправились встречать 1984 год.



Зима измотала. Долго болел Генка, заразившийся от Маринки скарлатиной. Ту же болезнь поначалу заподозрили и у меня, когда я свалилась с температурой после Нового года. Приехавшая по вызову молодая докторша сказала, что это всего лишь бронхит, однако нужно колоть антибиотики, поэтому мне придётся лечь в больницу.

Такая перспектива меня не огорчила. Во-первых, по рассказам друзей, больница была местом таинственным и романтичным, где круглосуточно совершались отчаянные проделки. Во-вторых, в больнице уже валялся Генка. Так что собиралась я в «казённый дом» охотно. Взяла с собой плюшевого медвежонка - новогодний подарок тёти Леры - и пару любимых книжек.

В больничной палате, помимо меня, лежали ещё три девочки, знакомые по школе. Как только я переступила порог, они обернулись.

- Гля, девки, - полушёпотом проговорила первая девочка, низенькая и коротконогая, - пришла мелюзга!

- Сама мелюзга, - выпалила я и крепче прижала к себе медвежонка.

Вторая и третья девочки расхохотались, а первая продолжала в той же тональности:

- Видала я в бане, как тебя мама купает в детской ванночке! Мелюзга!

Действительно, у нас дома был большой пластмассовый таз в форме детской ванночки. Когда мы шли в баню, мама тащила этот тазик. И всякий раз, наполнив его горячей водой, взбивала в тазике пену. У нас были ленинградские шампуни: пенистые, душистые - а большинство посельчан мылись хозяйственным мылом.

В бане мы встречали тётю Валю с Генкой. Это было в порядке вещей: женщины, не имевшие мужей и родственников-мужчин, брали маленьких сыновей в баню с собой. Не навяжешь же своего ребёнка на помывку чужому дяде. Девочку можно было отправить в баню с малознакомой тёткой, а мальчика с посторонним мужчиной - нет.

И Генка преспокойно шествовал через зал со своим писюном и с шайкой в руках, занимал очередь у крана с горячей водой, наполнял и оттаскивал тазик матери, потом возвращался и снова набирал воду - уже для себя. На меня он смотрел без особого интереса, правда, завистливыми глазами: ведь у него не было чудесной ванночки, а у меня была.

Я принимала как должное зависть других ребят и с наслаждением плескалась, разбрызгивая пенную воду, а другие дети угрюмо сопели, наполняя свои жестяные шайки. Все обслуживали себя сами. Восьмилетних детей в нашем посёлке не купали мамы, это было не принято. А меня мама купала.

Но мне впервые стало за это стыдно.

Девчонкой, обозвавшей меня, была Шаволдина из 3 «Б». Ещё в первом классе она начала меня терроризировать. Однажды подошла на перемене и нагло спросила: «Эй, длинная, у тебя папка в Ленинград ездит?» - «Да, ездит, а тебе какое дело?» Шаволдина глянула так, что мне сделалось не по себе. «Когда поедет в следующий раз, накажи, чтобы привёз тебе фломастеры, - велела она. - Отдашь их мне. Да смотри, чтобы был фиолетовый! А не то...» - «А то что? Ну?» -спросила я с вызовом, но голос подвёл, сорвался - и я почти пискнула. «Раздеру тебе жопу на немецкий крест», - жёстко отвечала Шаволдина. Я вспотела, сердце заколотилось так, что трудно стало дышать. Дикая угроза подействовала эффективнее, чем просто «набью морду». Едва Шаволдина отвалила, ко мне подскочила Лариска: «Зачем ты с этой свиньёй разговариваешь? Она же колышница! От неё хлевом пахнет!» - «Да так... Спросила, нет ли у меня фломастеров лишних», - промямлила я и отвернулась. Содержание разговора с Шаволдиной я постыдилась передать Лариске. Ещё стыдней было вспоминать, как я потом долго вымогала у папы новые фломастеры.

Воспоминание об унижении всколыхнуло ярость, которой в этой палате от меня никто не ждал.

- Хочешь детскую ванночку? Ладно, подарю, - проговорила я насмешливо. - Может, подмываться научишься.

И я двинула к единственной свободной кровати у окна, по дороге демонстративно задев ногой авоську Шаволдиной, стоявшую в проходе.

Подруги Шаволдиной непочтительно фыркнули (видимо, их она тоже достала своей нечистоплотностью), но тут же спохватились: Шаволдина всё-таки своя, а я - чужая.

Вторая девчонка, белобрысая Чапова, произнесла с вызовом:

- Свою запеканку в полдник нам отдашь!

Требование прозвучало недостаточно свирепо для того, чтобы я с готовностью кинулась его выполнять.

- Ага! Догоню и ещё раз отдам! - огрызнулась я.

Девчонки пошушукались и, сговорившись, решили больше меня не цеплять.



Генку я видела мельком: он был совсем вялый, из палаты едва ползал в процедурную. Так что я оказалась в одиночестве.

Погрустила с полчаса. Потом температура поднялась. И продержалась до позднего вечера. Третья моя соседка по палате, толстая Коклюшкина, тоже чувствовала себя совсем неважно. Кончилось дело тем, что нам с ней поставили капельницы.

Я лежала с иголкой в руке и читала книжку «Момо» немецкого писателя Михаэля Энде. Коклюшкина под капельницей, видимо, от скуки на стенку лезла. Когда Шаволдина с Чаповой после ужина куда-то убежали, эта несчастная попыталась со мной заговорить:

- Слышь, ты... Зачем зубную щётку и пасту с собой принесла? Надолго тебя ложут?

- Нет. Но зубы надо чистить каждый день, - объяснила я.

- Ы-ы-ы... Дура, - засмеялась Коклюшкина. - Они же так скоро выпадут... А чё читаешь? Тебе это задали?..

- Просто читать люблю.

- Совсем дура, - вздохнула Коклюшкина. И, уяснив для себя, что новая соседка «с приветом», отвернулась и принялась ковырять ногтем извёстку на стене.

Вскоре явилась Шаволдина. Она подошла к моей кровати и нерешительно остановилась. Постояв, начала чесаться. От неё резко пахло. Платье и кофту Шаволдиной не стирали с осени, голову она не мыла, по меньшей мере, месяц. Совсем не хотелось её общества.

- Чё зыришь? - на доступном Шаволдиной сленге обратилась к ней я. - Чё надо?

Шаволдина улыбнулась с неожиданным дружелюбием.

- Это... Ты капельницу заберёшь, когда её с тебя снимут? - поинтересовалась она.

- Что-что?

- Ну, капельницу - трубочку и всё остальное. Медсёстры всё это выкидывают, но нам разрешают взять. Всё, кроме иголки.

Я молчала, переваривая информацию: оказывается, я могу забрать себе трубку от капельницы, вынутой из моей вены... Но зачем?

- Ты будешь делать из капельницы чёртика или рыбку? - терпеливо спросила Шаволдина.

Какой-то чёртик, какая-то рыбка... Что за ерунда? Я пожала плечами.

- Не умеешь, что ли? - поразилась Шаволдина. И, не дожидаясь ответа, предложила: - Хочешь, я тебя научу?

- Научи, - без особого энтузиазма согласилась я.

- Тогда сегодня после отбоя?

Я кивнула. Шаволдина полезла под свитер и стала чесаться там. Запах сделался невыносимым. Мне хотелось, чтобы Шаволдина поскорее ушла в свой угол.

- У меня пёсий лишай, - вдруг сообщила Шаволдина. - Как обострится, так мыться нельзя. Меня дёгтем мажут...

Я не знала, что на это ответить, и вообще не имела представления о том, что такое «пёсий лишай». Поэтому просто «дипломатично промолчала» (как назвала бы это мама).

- Лишай... пёсий, - повторила Шаволдина. - Дёгтем мажут...

И, потоптавшись и почесавшись ещё полминуты, не дождавшись моей реакции, побрела прочь.

Поздней бессонной ночью, проклиная свой конформизм, я под руководством Шаволдиной мастерила чёртика из капельницы. Получился, что ни говори, симпатичный чертяйка! У него были глазки-колёсики, клювик-нос и кудрявые патлы-волосы. Коклюшкина, явно стараясь угодить мне, причудливо раскрасила его фукорцином и зелёнкой.

- Красивеньки-ий! Повесь на настольную лампу, - посоветовала Чапова. - У тебя дома есть настольная лампа?

- У неё всё есть. Даже фломастеры, - произнесла Шаволдина таким тоном, как будто гордилась моими достижениями.

Так я завоевала авторитет в палате. Впрочем, мне он не особенно пригодился, поскольку уже назавтра я оказалась дома.

Позже мама рассказывала, как утром пришла меня навестить и в коридоре больницы встретила бледное привидение, пролепетавшее: «Мне уже лучше...» Мама сразу метнулась на сестринский пост и написала заявление о том, что забирает ребёнка домой «под свою ответственность».

- Нечего тут тебе делать, - говорила она, запихивая мои вещи в сумку. - Дома даже стены лечат!

Действительно, дома я тут же поправилась.



В ту же зиму скончался генсек Андропов. На этот раз, когда в нашу комнату заглянула тётя Генриетта и сказала: «Лида, Андропов умер!», - мама только ахнула и проговорила: «Да ты что!», - но уже не плакала. Пожалуй, никто уже не плакал. Особенно мы, потому что именно в «дни скорби» наша семья получила отдельную квартиру.

Вернее, мы с мамой и Виталиком остались в квартире одни: тётя Генриетта, взяв Тишку, переехала к Нефоростову. Это к ней рабочий шёл в тот вечер, когда защитил меня от мальчишек с рогатками. Он и потом навещал их: играл с Тишкой, брал с собою на прогулки, а однажды принёс ему подарок - большую машину с зелёным кузовом. И - вот!

Тётя Генриетта, некрасивая и старая (у других детей бабушки такие, как у Тишки мама), вышла замуж. За «хорошего человека», заслуженного рабочего, который, став семейным, тут же завязал с выпивкой. Я радовалась за Тишку, а Генка завидовал ему.

Нефоростов брал Тишку на рыбалку, отводил в садик. Встречали их и на катке. Тишка заметно окреп, его щёчки порозовели. А тётя Генриетта вообще расцвела.

Однажды я услышала, как мама говорила Виталику:

- ...Теперь бы нам Валентину замуж выдать.

И тут я замерла, переживая, переваривая в себе тайну, которую не рассказывала никому...

Однажды я подглядела, как тётя Валя целовалась на крыльце с мужчиной. Они меня не заметили. Мужчину, жившего в Дворянском общежитии, я встречала и раньше. А тётю Валю с трудом узнала. Она, растрёпанная и дикая, обнимала его, и оба медленно и осторожно переступали ногами, как будто исполняли неуклюжий танец. Потом он её отпустил, её руки упали вдоль тела, - и мужчина, посмеиваясь и бормоча, красный и взъерошенный, начал отступать, спускаясь по ступенькам. Но она вдруг рванулась к нему - и он взбежал на крыльцо, схватил её за плечи, впился в полураскрытые губы, и она повисла у него на руках, прикрыв глаза и запрокинув голову... А потом, словно проснувшись, и сама начала его целовать и целовать...

Неужели и у Генки появится папа?

Но - нет. Не срослось что-то там.



Мы заняли комнатку тёти Генриетты и Тишки, перенесли туда свои вещи. Подселять к нам никого не собирались, но лишнюю кровать оставили . Эта комната пустовала в ожидании гостей.

На кухне стало просторно. Исчезла одна из двух электрических плиток, Генриеттина. Пришли завхоз с помощником-татарином, забрали лишний стол. Мама передвинула наш столик на освободившееся место. Теперь за ним могли сидеть четыре человека. Стол покрыли яркой клеёнкой, а подоконник украсили горшками с цветущими бобами и фасолью.

Кухня превратилась в уютную столовую. Там больше не курили, как было при Генриетте, а с комфортом ужинали.

Однажды, собираясь в школу, я увидела своё отражение в зеркале, встроенном в дверку шкафа. На меня смотрела высокая смуглая девочка с длинными косами. Лицо её было серьёзным, незнакомым... Я разглядывала себя, словно это был кто-то другой.

И вдруг радость выплеснулась - и я запрыгала, заплясала, заорала:

- Ура-а-а! Я выросла! Я выросла-а-а!

Мама молчала и только улыбалась. «Мама тоже радуется, что я, наконец, выросла», - подумала я.

А потом - весна спустилась с гор золотым потоком. На школьных переменах мы с Лариской валялись на траве, слушая дрожь земли и гул, идущий из её недр. Где-то далеко чабаны[19] перегоняли стада баранов. Колхозники готовили землю для будущих посевов. Терзали земную плоть турбины и экскаваторы. Запах земли весной становится особенным. В воздухе витает гормон счастья. В восемь лет мы были счастливы, как никогда потом.

14. Чёрный кролик

- Ну, что там у нас с поджигателем? - вяло поинтересовалось Светило, постукивая скрюченным пальцем по столешнице.

Всякий раз, когда мы выносили на рассмотрение Светила своё заключение, я видела смертельную скуку в прозрачных вневозрастных глазах эксперта. Когда-то Светило принимало участие в освидетельствовании известного потрошителя и нескольких людоедов. Большую часть жизни Светило существовало в другой эпохе, в которой и психиатрия играла иную, даже немедицинскую роль.

Сергей Александрович, не страдавший никакими комплексами, кроме необъяснимой неприязни к блондинкам, через стол щелчком отправил Светилу папку с анамнезом:

- Склонность к поджогам у пациента проявилась в шесть лет. С тех пор было почти сто эпизодов. Кстати, он не впервые поджигает автосервис.

- Почему? - безо всякого интереса спросило Светило.

- Отец пациента работал в автосервисе, - Сергей Александрович почему-то покосился на меня. - Он ушёл из семьи, когда пациенту исполнилось шесть.

- У мальчиков и юношей глубинными причинами поджогов выступают отсутствие отца, - вылезла я, - переживание социального отвержения...

- А у девочек? - хитро поинтересовался Сергей Александрович.

- Чаще всего - травмы и потери, пережитые в детстве... Впрочем, девочки бунтуют против социума другими методами. У мужчин, по официальной статистике, расстройство проявляется втрое чаще.

- Ну да, ну да, - покивало Светило. - Молодец, - похвалило оно меня.

Я вспомнила, как этот профессор с высохшими руками-клешнями и рыбьим взглядом принимал у меня экзамен по клинической психиатрии, и как у меня от испуга перепутались в голове формы шизофрении. Правда, потом будто страница конспекта перед глазами открылась, и слова так посыпались, что Светило, нахмурившись и выставив перед собой клешню, остановило поток, не дав мне выложить и половины вызубренного.

- Пироманию можно перебороть, - продолжила я. - Но нужно признать проблему. Наш подопечный её не признаёт. Ведь и свидетели были, и видеозапись есть. А он всё отрицает, причём искренне. «Нет, - говорит, - это не я! Капюшон другой формы. У меня - остроконечный»...

- И какой мы видим выход? - Светило задало свой вопрос в пространство, но мне показалось, что ответа ждут именно от меня.

- Пристрелить, - хихикнул Урия Гип.

- Наверное, какое-нибудь мощное потрясение его может вылечить, - предположила я. И добавила: - Психиатрия тут бессильна.

- Ну, основания для недобровольной госпитализации всё же есть - конечно, если мы подтверждаем диагноз, - Светило потянуло к себе папку, перелистало последние записи. - А мы... подтверждаем?

- Это уже вам решать, - я пожала плечами. - Моё дело - вопросники, рисунки...

- Значит, госпитализация, - Светило вытащило свой «Паркер»...



Травмы и потери, пережитые в детстве - наш самый стойкий и бесперспективный груз. Я его называю «синдромом чёрного кролика». И вот почему.



Мы с Генкой возвращались домой после купания в озере, и вдруг кто-то свистнул из-за забора частного дома. Это был Юрка Глотких.

- Здорово, мелюзга! - приветливо помахал он. - Заходь на перекур!

- Спасибо. Не курим, - с достоинством проговорил Генка.

- Кто бы сомневался, пузан. Ладно, всё равно лезьте. Телек поглядим. Айда, - Юрка раздвинул кусты, открыв большую прореху в сетке забора. - Славка всегда отсюдова залазит - так ближе.

Мы охотно приняли приглашение.

- Сейчас «Четыре танкиста и собака» начнутся, - сообщил Юрка, запуская нас в дом.

- Чётко, - обрадовался Генка. И в предвкушении киносеанса толкнул меня в бок.

Я знала, что Генка обожает «Четырёх танкистов». Недавно мать наказала его, лишив на две недели телевизора. А тут такое везение!

Сама я к «Танкистам» была равнодушна, как вообще к кино. Моё раннее детство прошло вовсе без телевизора. Позднее, когда у нас всё-таки появился «ящик», как называл его Виталик, я проявила к нему полное равнодушие. Читать любила, это да, но телевизором практически не интересовалась. Иногда смотрела вместе с родителями «Что? Где? Когда?», реже - «Ну, погоди» или отечественные приключенческие фильмы. «Четыре танкиста и собака» - фильм неплохой, только шёл он в такое время, когда родители были на работе. В эти часы я предпочитала свободно болтаться по посёлку, а не сидеть у «ящика».

Глотких пригласил нас в комнату, рассадил, как билетёр в кинотеатре, и включил телек.

Всё время просмотра Генка сидел прямой, вросший в табуретку, изредка со знанием дела перебрасывался репликами с Юркой. Я не знала ни одного персонажа. Мне было скучно... Поднявшись с места, начала бродить по комнате. С интересом разглядывала горку с посудой, старенькую вешалку, приколоченную у двери (Юрка похвастал, что она «трофейная»: привезена его дедом из фашистской Германии), и шифоньер, на котором валялись какие-то вещицы.

- Юрка, а что это? - спросила я, взяв в руку незнакомый инструмент с крутящимся зазубренным колёсиком на конце.

- А-а, это? Алмаз, - небрежно отвечал хозяин, не отрываясь от экрана.

- Ты что! Алмаз - это камень драгоценный, - возразила я. - А тут какая-то резалка... Ой! Острая.

Я поранилась о зазубренное колёсико и сунула палец в рот, чтобы остановить кровь.

- Сама ты камень, - фыркнул Юрка. - Алмаз - это струмент такой. Стекло резать. У моего бати вообще много струмента.

Отец Юрки Глотких был рабочим - как все говорили, с золотыми руками. Конечно, выпивал, как все рабочие. Юркина мать Антонина Павловна трудилась воспитателем в детском саду (к ней в группу меня привели когда-то совсем мелкой). Она выгоняла пьяного мужа из дома с лаконичной формулировкой: «Где гулял, там и ночуй!» Старшего Глотких можно было найти спящим у родной калитки - тогда Юрка заботливо подсовывал ему под голову подушку и укрывал ватником -либо на пляже, в своём ялике, покачивающемся у берега, с торчащими из-за бортика ногами в грязных ботах. Юрка, кстати, и туда притаскивал подушку и брезентовую накидку.

Юрка жалел отца, которого перерос уже на целую голову. Глотких, просидевший по два года в каждом классе, начиная с шестого, слыл самым великовозрастным восьмиклассником не только в нашей школе, но и во всём районе. Но надо было видеть, как он боялся своей матери, ни разу в своей жизни не произнёсшей бранного слова, как поспешно сжевывал предательский окурок, когда она - руки в боки - появлялась у ялов, чтобы застукать его за курением.

- Погодь, фильм кончится, я тебе покажу, чё за алмаз, - сказал Юрка. - А покамест положь и сядь.