Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Майкл Маршалл

Соломенные люди

Michael Marshall Smith

THE STRAW MEN



© К. П. Плешков, перевод, 2018

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2018

Издательство АЗБУКА®

* * *

Джейн Джонсон
Мы пришли слишком поздно для богов, но слишком рано – для Бытия. Поэзия Бытия лишь только началась, и это – человек. Мартин Хайдеггер. Поэзия, язык, мысль
Палмерстон, Пенсильвания

Палмерстон – небольшой городок, ничем не выделяющийся среди тысяч других. Он просто стоит себе, словно веха на дорожной обочине. Как и у всех подобных ему городков, у него есть прошлое и было когда-то будущее. Но сейчас все его будущее свелось к тому, чтобы становиться все более пыльным и сонным, все дальше отклоняясь от магистральных путей истории – словно старый кран на конце проржавевшей водопроводной трубы, которая когда-нибудь прохудится настолько, что даже капля воды не доберется до него никогда.

Городок расположился на берегу реки Аллегейни, в тени высоких холмов, а чтобы пересчитать в нем все деревья, потребовалось бы немало времени и желания. Когда-то неподалеку, по другому берегу реки, проходила железнодорожная ветка, но в середине семидесятых станцию закрыли и большую часть рельсов убрали. Сейчас от нее не осталось ничего, кроме воспоминаний да нескольких экспонатов в заброшенном музее, который даже школьники теперь почти не посещают. Время от времени туда заглядывают немногочисленные туристы, с удивительным безразличием глазеют на тусклые фотографии давно умерших людей, а затем вновь забираются в свои машины и отправляются дальше, стараясь наверстать упущенное.

Хотя с тех пор прошло уже тридцать лет, старожилы (а старожилами в Палмерстоне с гордостью себя называют все) до сих пор ощущают отсутствие железной дороги, словно ампутированную конечность, которая порой напоминает о себе болью. Одни вспоминают петиции и городские собрания, наклейки на бамперах и сбор средств; для других перемены прошли тихо и незаметно, воспринятые словно часть исторического процесса, следующего своим путем.

Будь городок чуть крупнее и оживленнее, заросшие рельсы могли бы стать подходящим местом для наркоторговцев или грабителей. Но в Палмерстоне там в основном прогуливаются по выходным родители, показывая детям птиц и деревья; а несколько лет спустя на том же месте те же самые дети делают уже друг другу детей, меняя тем самым одни жизненные ограничения на другие.

Городок построен вокруг т-образного перекрестка, форму которого несколько нарушают боковые улицы, будто не уверенные в собственном предназначении. На прямой дороге располагаются несколько бензоколонок, автомобильная мойка, видеомагазин, два маленьких мотеля и мини-маркет, где можно купить дешевые диски с записями хитов Оркестра Маршалла Такера. На перекрестке стоит старая деревянная церковь с облупившейся краской, но до сих пор выглядящая достаточно живописно на фоне холодного голубого неба. Поворот направо ведет прямо через холмы, в сторону штата Нью-Йорк и Великих озер.

Если свернуть налево, направляясь на запад по шоссе номер шесть, чтобы взглянуть на реку Аллегейни – а это, собственно, единственная причина для того, чтобы проехать через город, – вы попадете на Мэйн-стрит. Здесь разместилось несколько банков и магазинов: первые – с зеркальными, защищающими от взглядов окнами, вторые – с витринами, явно нуждающимися в мытье. За слоем пыли и грязных разводов выставлены предметы старины, имеющие весьма сомнительную давность, и есть все основания предполагать, что потребуется еще немало времени, чтобы ценность их стала реальной. Есть два маленьких кинотеатра, один из которых пытался десять лет назад показывать артхаусное кино и в итоге закрылся ввиду крайне малой посещаемости и так больше никогда и не открылся. Второй до сих пор верно следует в фарватере поп-культуры, кормя несбыточными мечтами любителей попкорна. На южной стороне улицы, окруженный высоким забором, стоит прекрасный дом в викторианском стиле. Уже несколько лет в нем никто не живет, и, хотя большинство окон целы, краска с него облезла еще сильнее, чем с церкви, а часть досок начала расползаться.

Если вы голодны, есть все шансы, что вы окажетесь в «Макдоналдсе» чуть дальше по улице, рядом с музеем железной дороги. Впрочем, там оказываются многие. Палмерстон – не такое уж плохое место. Городок этот мирный, люди в нем дружелюбны. Тут редко случаются преступления, а неподалеку находится лесопарк Сасквеханнок. В Палмерстоне можно родиться, вырастить детей и умереть, не ощущая себя в чем-то обделенным судьбой.

Обычно здесь не происходит ничего особенного.



Днем тридцатого октября 1991 года в «Макдоналдсе» было полно народу. Свободных столиков почти не осталось, а к прилавку тянулись четыре очереди. Две маленькие девочки, четырех и шести лет, пришедшие с матерью, шумно требовали чикен-наггетов. Все остальные почтительно разглядывали меню.

В зале присутствовали трое не местных – выдающийся день для туристической индустрии Палмерстона. Один из них, мужчина средних лет, в костюме, расположился за столиком в углу. Его звали Пит Харрис, он возвращался в Чикаго после долгой и во многом его разочаровавшей деловой поездки. С того места, где он сидел, была видна итальянская башенка викторианского дома. Задумчиво жуя, Харрис удивлялся, почему никто до сих пор не заявил своих прав на дом и не отремонтировал его.

Остальные двое, пара английских туристов, по случайности оказались за соседним столиком. Марк и Сюзи Кэмпбелл пожертвовали завтраком ради того, чтобы проехать поутру несколько сотен миль, и основательно проголодались. Они рассчитывали на живописный ресторан, но, медленно проехав через весь город, в итоге оказались здесь. Сперва их несколько встревожило, но затем даже обрадовало, что местный житель, сидевший рядом, решил с ними заговорить. Его звали Трент, он был высокого роста, лет сорока, с медно-рыжими волосами. Услышав, что они уже несколько дней едут от побережья до побережья, он одобрительно кивнул – словно ему сообщили о чем-то таком, что он прекрасно понимал, но не имел никакого желания предпринимать сам, наподобие коллекционирования спичечных коробков, или скалолазания, или хождения на работу. Он имел общее представление об Англии, был знаком с ее богатой историей и процветающей индустрией рок-музыки – и то и другое представляло для него несомненный интерес.

В конце концов разговор иссяк, сев на мель. Сюзи ощутила легкое разочарование: беседа со случайным знакомым забавляла ее. Марк был занят своими мыслями: он намеревался пройтись по магазинам. В гостинице, где они провели прошлую ночь, бармен некоторое время блуждал по радиоволнам в поисках чего-нибудь погромче. Случайно он наткнулся на станцию, передававшую классику, и на короткое восхитительное мгновение по бару поплыла мелодия баховских «Вариаций Гольдберга». Перед внутренним взором Марка возникла картинка затерянной высоко в горах радиостанции, где сидит одинокий человек, забаррикадировавший дверь от орд, вооруженных до зубов записями Гарта Брукса[1]. Музыка Баха продолжала звучать в голове Марка в течение последующих часов слащавых баллад, сравнивающих недолговечность супружеских уз с лебединой верностью, и ему хотелось купить диск и послушать его в машине. Однако в Палмерстоне не было магазина классической музыки.

К Тренту вскоре присоединилась компания вялых и непривлекательных подростков. И, как подслушала Сюзи, оказалось, что он убеждает молодых людей помочь ему убрать большую кучу грязи возле его трейлера, у старой железной дороги. Так и осталось неясным, откуда взялась эта грязь и почему ее вдруг понадобилось убирать. Парнишки, что вполне естественно, интересовались платой за работу, и она была им предложена в виде ящика пива. Поскольку до законного права покупать спиртное всем им оставалось еще как минимум года три, предложение было с готовностью принято. В ожидании, пока Трент покончит со своими гамбургерами, они бродили вокруг, обмениваясь дружелюбными ругательствами и фантастическими предложениями, что обычно составляет главную тему в разговорах мальчишек. За это время стало ясно, что, несмотря на футболки с рисунками на тему серфинга, в которые было одето большинство из них, никто серфингом никогда не занимался, большая часть никогда не бывала за пределами штата и лишь один хотя бы видел море.

Слушая все это, Кэмпбеллы начали понимать, сколь выдающимся был сам факт, что они – по некоей прихоти, пришедшей в голову одним пьяным вечером, когда они сидели в пабе за шесть тысяч миль отсюда, – решились пересечь от края до края огромную чужую страну. Ощущая гордость и благоговейный страх перед величием собственного предприятия, они задумчиво потягивали кофе, потратив на это, возможно, на пять-шесть минут больше, чем обычно. Не будь этой задержки, к 12:50 они уже были бы за дверью. И самое позднее в 12:56 – уже в пути. К этому времени Сюзи была бы готова выкурить сигарету, что запрещали здесь делать таблички на стенах – легко читаемые фразы и узнаваемая во всем мире пиктограмма. Пит Харрис никуда особо не торопился и, так или иначе, остался бы тут, продолжая разглядывать дом и размышляя, сколько он мог бы стоить, хотя прекрасно знал, что даже если бы и сумел накопить нужную сумму, его жена употребила бы ее на что-нибудь другое.

В 12:50 посреди ресторана раздался женский крик.



Это был короткий возглас, просто чтобы привлечь внимание. Люди машинально расступились, образовав свободное пространство в центральном проходе. Стало ясно, что причиной всему двое мужчин, один – лет восемнадцати, второй – лет двадцати пяти, оба в длинных плащах. У того, что постарше, волосы были светлые и короткие, у того, что моложе, – более темные и длинные. Вскоре выяснилось также, что оба вооружены полуавтоматическими винтовками.

Освещение в зале неожиданно словно вспыхнуло ярче, звуки стали неестественно чистыми и холодными, будто кто-то вдруг сдернул некую завесу. Когда вы сидите в «Макдоналдсе» в обеденное время, ожидая, когда остынет ваш кофе, и вдруг понимаете, что с ясного голубого неба опустилась ночь, время словно замедляется, и вы начинаете воспринимать окружающее с необычайной отчетливостью. Так же как и долгая секунда перед ударом во время автокатастрофы, эта пауза ничем не может вам помочь. Это не путь к спасению и не дар от Бога. Единственное, на что у вас остается шанс, – это встретить смерть и удивиться, почему она так медлит.

Один из подростков в компании Трента успел лишь ошеломленно произнести: «Билли?» – а затем двое начали стрелять.

Стоя в центральном проходе, они спокойно и быстро сделали по выстрелу, надежно прижимая к плечам приклады своих винтовок. Когда первую жертву отбросило назад с выражением безмолвного удивления на лице, оба продолжили стрелять, сосредоточенно и размеренно, словно стараясь продемонстрировать некоему высшему руководству, что они достойны подобной работы и прилагают все усилия к тому, чтобы с честью ее выполнить.

Когда миновала секунда и еще двое расстались с жизнью, все, кто был в ресторане, в ужасе бросились к выходу. Время вновь пошло с нормальной скоростью, раздались крики. Люди пытались бежать, или спрятаться, или выставить перед собой других. Некоторым удалось прорваться к дверям, но стволы тут же повернулись в их сторону, и пули уложили беглецов на месте.

Направление огня переместилось туда, где сидели приезжие. Марк Кэмпбелл получил пулю в затылок почти в то же самое мгновение, когда лицо его жены разлетелось кровавыми клочьями по паутине трещин в окне из закаленного стекла, остановившего полет обеих пуль. Еще через несколько секунд смерть настигла Трента, в отчаянии пытавшегося вскочить на ноги в бесплодной попытке броситься на стрелявших. Мало кому хватило самообладания, чтобы последовать его примеру, а те, кто попытался, умерли столь же быстро. Два ствола повернулись практически одновременно, и это было последним, что успели увидеть несостоявшиеся герои, прежде чем пули оборвали их жизнь.

Большинство посетителей пытались бежать, вырваться из этого кошмара. Попытался бежать вице-президент страховой компании Бедлоу, так же как и его крайне неумелый помощник. Попытались бежать двенадцать школьников – и в итоге преградили друг другу дорогу. Многие обнаружили, что запутались среди тел раненых, и, неуклюже раскинув руки и ноги, падали под ударами пуль. Те, на чьем пути не было препятствий, умирали на бегу, ударяясь о столы, стены и прилавок, за которым сжалась в комок оставшаяся в живых кассирша, не осознавая, что лежит в луже собственной мочи. С этого места ей видны были дергающиеся ноги Дуэйна Хиллмана, парня, с которым она совсем недавно гуляла вдоль железной дороги. Он оказался вполне симпатичным и предложил воспользоваться презервативом. Поскольку она знала, что его не только застрелили, но он еще и упал, держа в руках поддон с кипящим маслом, у нее не было никакого желания на него смотреть. Она надеялась, что, если вообще ни на что не будет смотреть, а станет совсем маленькой, может быть, все обойдется. Чуть позже шальная пуля пробила прилавок и попала ей в позвоночник.

Некоторые даже не пытались бежать, а лишь продолжали сидеть на своих местах, широко раскрыв глаза и расставшись с собственной душой еще до того, как пули вонзались в их легкие, промежности и животы. Одна женщина, у которой недавно обнаружили тот же рак, что медленно убил ее отца, возможно, видела все происходящее не столь мрачно. Хотя на самом деле молодой врач в больнице, которому она не слишком доверяла, потому что он чем-то напоминал ей злодея из ее любимого телешоу, вполне мог бы ее спасти, если бы она осталась жива и последовала его советам.

У остальных не было подобных причин сохранять спокойствие. Они просто сидели, не в силах пошевелиться, пока не лишились возможности самостоятельно решать свою судьбу.

В помещении, полном трупов, убийцы походили на богов. Они продолжали стрелять, меняя направление и поливая огнем очередной угол зала. Время от времени они перезаряжали оружие, но никогда – одновременно. Они действовали быстро и умело и не произнесли ни слова.

Из пятидесяти девяти человек, находившихся в этот день в «Макдоналдсе», лишь тридцать один услышал умолкающее эхо последнего выстрела. Двенадцать из них умерли еще до заката, увеличив число жертв до сорока. Среди выживших оказалась девушка, прятавшаяся за прилавком, которая так и не смогла больше ходить и стала алкоголичкой. Выжила и одна из маленьких девочек. Ее забрала к себе тетя из Айовы, и дальнейшая жизнь ее сложилась относительно спокойно. Удалось остаться в живых и одному из приятелей Трента, и четыре года спустя он поступил на службу в береговую охрану Лагуна-Бич.

Выжил и Пит Харрис. По сути, он должен был погибнуть почти сразу, после первых же выстрелов по левой стороне ресторана, но на него свалилось тело Сюзи Кэмпбелл как раз в тот момент, когда он пытался нырнуть под стол. Под ее тяжестью он упал со стула и ударился головой о пол. Мгновение спустя к ним присоединился муж Сюзи, уже мертвый. Лиц обоих Кэмпбеллов невозможно было опознать по фотографиям в их паспортах, аккуратно убранных в нагрудные карманы на случай, если кто-то вломится к ним в машину, пока они будут есть, – но их одежда, отчасти привезенная из Англии, отчасти в целях экономии купленная на распродаже в Бостоне, выглядела практически безупречно. Она нуждалась лишь в легкой чистке, после чего они могли бы выйти за дверь, сесть в свою взятую напрокат машину и продолжить путь. Возможно, в какой-нибудь лучшей реальности подобному позволено было бы случиться, и Марку удалось бы по счастливой случайности найти «Вариации Гольдберга» в следующем городке, и остаток дня они ехали бы по длинному прямому шоссе среди деревьев с как будто светящимися изнутри листьями, до самого захода солнца так и не заметив, что на дороге нет никого, кроме них.

В этом же мире они просто спасли жизнь другому человеку. Пит Харрис неподвижно лежал между ними, не в силах пошевелиться после удара головой о покрытый плиткой пол. Его окружали чьи-то руки и ноги, и все, что он видел, – хаос и смерть; все, что он ощущал, – тупая боль в голове, которая перешла в столь серьезную контузию, что несколько дней ему казалось, она никогда не пройдет. Молодая медсестра больницы в Пайперсвилле, которая, казалось, смотрела на него с благоговейным восторгом, поскольку он остался жив, когда почти все остальные погибли, всю ночь не давала ему заснуть, хотя он предпочел бы поскорее забыться.

Но все это было позже, так же как и сердечный приступ в 1995 году, который довершил то, чего не смогли сделать пули. Он так никогда и не пытался выяснить, продается ли тот самый викторианский дом. Он просто продолжал работать, пока не скончался.



На фоне размеренных щелчков выстрелов, хрипов и криков умирающих послышался отдаленный звук приближающихся сирен. Убийцы стреляли еще секунд двадцать, очистив небольшой участок возле прилавка, где нашли временное убежище мать и ее девочки. Затем выстрелы прекратились.

Мужчины в плащах окинули взглядом зал с бесстрастными лицами, не выражая никаких эмоций по поводу того, что только что совершили. Тот, что помоложе, – парнишка по имени Билли – отступил на шаг назад и закрыл глаза. Второй выстрелил ему прямо в лицо. Пока тело Билли все еще судорожно корчилось на полу, светловолосый присел и окунул руки в кровь. Затем встал и написал что-то на стеклянной двери. Спокойно и не торопясь. Большими, с подтеками буквами, после чего снова не спеша огляделся вокруг. Он даже не бросил взгляда в сторону мчавшихся по Мэйн-стрит полицейских машин, которые уже никак не могли повлиять на событие, благодаря которому Палмерстон наконец обрел известность.

Затем убийца выпрыгнул в разбитое окно позади тел Кэмпбеллов и исчез – предположительно сбежав вдоль старой железной дороги. Его так и не поймали. Никто не смог четко описать лицо, и со временем образ постепенно затерся. В конце концов всю вину полностью возложили на Билли, парнишку, лишь делавшего то, что ему велел человек, которого он считал своим новым другом.

Услышав шум затормозивших снаружи полицейских машин, Пит Харрис попытался сесть и собраться с силами, чтобы оттолкнуть в сторону тела Кэмпбеллов. Ему это не удалось, но он все же сумел поднять голову достаточно высоко, чтобы увидеть написанное кровью на дверях.

Буквы потекли, и в глазах у него все плыло, но слова читались достаточно отчетливо. Они гласили: «соломенные люди».

Прошло одиннадцать лет.

Часть первая

В толще холма, а не на холме… Фрэнк Ллойд Райт об архитектуре Талисина[2]
Глава 1

Похороны были обставлены вполне пристойно, народу собралось достаточно, все подобающим образом одеты, никто не вставал и не говорил: «Вы же понимаете, это значит, их нет в живых». Церемония проходила в церкви на окраине города. Я понятия не имел, что она должна была продемонстрировать, и еще меньше – почему она должна следовать указаниям, оставленным Гарольдом Дэвидсом. Насколько мне было известно, мои родители не отличались никакими религиозными взглядами, за исключением неагрессивного атеизма и невысказанной веры в то, что если бы Бог существовал, то он, вероятно, ездил бы в неплохом автомобиле, скорее всего, американского производства.

Организацию похорон полностью взяла на себя контора Дэвидса, и на мою долю почти ничего не осталось, кроме как ждать их завершения. Большую часть этих двух дней я провел в холле отеля «Бест вестерн». Я знал, что мне следовало бы прийти к дому родителей вместе с другими, но не мог вынести даже мысли о подобном. Я прочитал бо́льшую часть дрянного романа и пролистал немалое количество журналов, какие обычно бывают в гостиницах, не узнав ничего нового, за исключением того, что за самые обычные часы можно заплатить целую кучу денег. Каждое утро я покидал отель, намереваясь пройтись по главной улице, но ни разу так и не зашел дальше парковки. Я знал, что могут предложить магазины в Дайерсбурге, штат Монтана, но мне не нужны были ни лыжное снаряжение, ни «произведения искусства». По вечерам я ужинал в ресторане отеля, а обедал сэндвичами в баре. Вся еда сопровождалась картофелем фри, который, судя по его структуре, на пути от поля до моей тарелки неоднократно подвергался промышленной переработке. Без картошки здесь обойтись было невозможно. Я дважды пытался обсудить эту проблему с официантками, но уступал, видя все возрастающую панику в их взгляде.

После того как священник объяснил всем, почему смерть не является окончательным уходом из жизни, каковым могла бы представляться, мы вышли из церкви. Мне не хотелось уходить: там я чувствовал себя в безопасности. Снаружи оказалось очень холодно, воздух был свеж и неподвижен. Позади кладбища возвышалась горная гряда Галлатин, отдаленные размытые очертания которой были будто нарисованы на стекле. Неподалеку стояли уже готовые ограды. В числе полутора десятка свидетелей похорон находился и Дэвидс, а также, судя по всему, его помощник. Рядом со мной стояла Мэри с туго завязанными в узел седыми волосами. Ее многочисленные морщины будто разгладились от холода. Некоторые из присутствующих показались мне смутно знакомыми.

Священник произнес еще несколько слов утешительной лжи. Возможно, для кого-то они и имели значение, но я почти их не слышал, пытаясь сосредоточиться на том, чтобы не дать взорваться собственной голове. Затем те, для кого это было привычной еженедельной работой, ловко опустили гробы в землю. Веревки мягко заскользили в их руках, и гробы легли на предназначенную им глубину в шесть футов под поверхностью, на которой продолжали стоять живые. Последовало несколько успокаивающих фраз, но на этот раз произнесенных в быстром темпе – словно священник вдруг понял, что его время истекает и пришла пора дать понять это слушателям.

Наконец все закончилось. Всё. С Дональдом и Бет Хопкинс больше ничего не могло случиться. По крайней мере такого, из-за чего имело смысл беспокоиться.

Некоторые из участников похорон слегка помедлили, словно не зная, что им делать дальше, а затем я остался один. Мне вдруг представилось, будто я раздвоился. Одна часть превратилась в раскаленный камень, не в силах когда-нибудь вновь сдвинуться с места; другая же вполне осознавала, что стоит рядом с могилами, а где-то совсем недалеко люди уезжают прочь в своих машинах, слушая «Дикси-чикс»[3] и смутно беспокоясь о своих деньгах. И каждой из моих ипостасей другая почему-то казалась смешной и нелепой.

Я знал, что не могу стоять здесь вечно. Впрочем, никто этого от меня и не ожидал. Это не имело никакого смысла, ничего не могло изменить, и в самом деле тут было очень холодно. Наконец, подняв взгляд, я увидел Мэри, которая тоже все еще стояла всего в нескольких футах от меня. Глаза ее были сухи – она прекрасно знала, что пройдет не так уж много времени и подобная же судьба постигнет ее, так что нет никакого смысла ни плакать, ни смеяться. Я плотно сжал губы, и она протянула руку и положила ладонь мне на предплечье. Некоторое время оба мы молчали.

Когда она позвонила мне три дня назад, я сидел на террасе маленького симпатичного отеля на де ла Вина в Санта-Барбаре. Я был временно безработным или безработным в очередной раз и использовал свои скромные сбережения на незаслуженный отпуск. Передо мной стояла бутылка местного мерло, которую я успешно опустошал. Она была уже не первой за вечер, так что, когда зазвонил мой мобильник, я собрался было предоставить снять трубку автоответчику. Однако, бросив взгляд на телефон и поняв, кто звонит, я нажал кнопку ответа.

– Алло?

– Уорд? – ответил женский голос.

И больше ничего.

Наконец я услышал в трубке какой-то тихий всхлипывающий звук.

– Мэри? – быстро спросил я. – С вами все в порядке?

– О Уорд, – произнесла она голосом, который показался мне надломленным и очень старым.

Я выпрямился в кресле, в тщетной надежде заранее подготовиться и хоть как-то смягчить удар, который должен был на меня обрушиться.

– Что случилось?

– Уорд, лучше приезжай.

В конце концов я заставил ее все мне рассказать. Автокатастрофа в центре Дайерсбурга. Оба скончались в больнице.

Вероятно, я сразу же понял, что произошло нечто подобное. Если бы это не касалось их обоих – Мэри бы мне не позвонила. Но даже сейчас, стоя рядом с ней на кладбище, глядя на холмики земли над гробами, я не в силах был в полной мере осознать их смерть. Я не мог теперь ответить на звонок матери, мой автоответчик зафиксировал его неделю назад, а у меня просто не нашлось времени на ответ. Я не ожидал, что они исчезнут с лица земли без предупреждения и окажутся там, где никогда не смогут меня услышать.

Внезапно я почувствовал, что больше не хочу стоять возле их мертвых тел, и отступил на шаг от могил. Мэри полезла в карман пальто и достала связку ключей, прикрепленную к маленькой картонке.

– Сегодня утром я вынесла мусор, – сказала она, – и убрала кое-какие продукты из холодильника. Молоко и прочее. Не хочу, чтобы в нем плохо пахло. Все остальное я не трогала.

Я кивнул, глядя на ключи. Своих собственных у меня не было – просто незачем. В тех нечастых случаях, когда я наносил визиты родителям, они всегда были дома. Я вдруг понял, что впервые вижу Мэри вне кухни или гостиной. С моими родителями всегда получалось так. Гости приходили к ним домой, а не наоборот. Они всегда являлись неким центром притяжения. Раньше.

– Знаешь, они о тебе часто говорили.

Я снова кивнул, хотя и не был уверен, что ей стоит верить. Бо́льшую часть из последних десяти лет мои родители даже не знали, где я, и все, что они говорили, касалось человека более молодого, единственного ребенка, который когда-то рос и жил вместе с ними в другом штате. Это вовсе не означало, что мы не любили друг друга. Любили, но по-своему. Я просто не давал им особых поводов для разговоров из тех, которыми родители склонны хвастаться перед друзьями и соседями. У меня не было ни жены, ни детей, ни работы, о которых стоило бы говорить. Осознав, что Мэри до сих пор стоит с протянутой рукой, я забрал у нее ключи.

– Ты надолго к нам? – спросила она.

– Зависит от того, сколько потребуется времени, чтобы уладить все дела. Может быть, на неделю. А может, и меньше.

– Ты знаешь, где меня найти, – сказала она. – Тебе вовсе незачем считать себя чужим просто потому, что тебе так кажется.

– Не буду, – быстро ответил я, неловко улыбнувшись и жалея о том, что у меня нет брата, который мог бы поговорить с ней вместо меня. Кого-нибудь ответственного и умеющего вести себя в обществе.

Она улыбнулась в ответ, но весьма сдержанно, словно уже зная, что на самом деле все совсем не так.

– До свидания, Уорд, – сказала она и зашагала вверх по склону.

Ей было семьдесят, немногим больше, чем моим родителям, и это было очень хорошо заметно по ее походке. Она всю жизнь прожила в Дайерсбурге, в свое время работала медсестрой, а чем она занималась еще – я и сам не знал.

Я заметил, что Дэвидс стоит возле своей машины по другую сторону кладбища, убивая время со своим помощником, но явно дожидаясь меня. У него был такой вид, словно ему не терпится быстро и качественно довести дело до конца.

Еще раз оглянувшись на могилы, я тяжело двинулся по дорожке навстречу тем необходимым формальностям, которые повлекла за собой потеря моей семьи.



Бо́льшая часть бумаг была у Дэвидса с собой в машине, и он пригласил меня на ланч, чтобы заодно и решить все вопросы. Я не знал, будет ли подобная обстановка более уместной, чем у него в конторе, но принял любезность со стороны человека, который почти не был со мной знаком. Мы обедали в историческом центре Дайерсбурга, в заведении под названием «Тетушкин буфет». Обстановка имитировала бревенчатую хижину с изготовленной вручную мебелью. Меню предлагало огромное количество экологически чистых супов и домашней выпечки, сопровождавшихся салатами, основу которых составляли по большей части бобовые побеги. Я знаю, что отстал от жизни, но никогда не считал бобовые побеги едой, более того, они даже не выглядят съедобными, напоминая скорее неких бледных червей-мутантов. Хуже их только кускус, который тут тоже предлагался в большом количестве. Не знаю ни одной тетушки на свете, которая стала бы есть подобную дрянь, но как обслуживающий персонал, так и посетители, похоже, были на седьмом небе от счастья. Маньяки.

После недолгого ожидания мы получили столик у окна, вызвав немалую досаду у разряженного молодого семейства позади нас, которое положило глаз на тот же столик и не понимало, каким образом позиция впереди в очереди может дать право на определенные преимущества. Свое недовольство женщина выплеснула на официантку, громко заметив, что за столиком есть место для четверых, а нас только двое. Обычно подобное приводит меня в наилучшее расположение духа, особенно если мои враги все одеты в одинаковые шерстяные костюмы цвета морской волны, но сейчас колодец моего хорошего настроения полностью иссяк. Муж не шел с ней ни в какое сравнение, но двое светловолосых детей выглядели торжественно, словно парочка ангелочков. Мне совсем не хотелось ничего знать о дурных сторонах их характера. Смуглая официантка, симпатичная, но довольно массивная молодая женщина, из тех, что толпами стекаются в места, подобные Дайерсбургу, чтобы покататься на лыжах, решила не вмешиваться, уставившись в пол.

Дэвидс бросил короткий взгляд на женщину – главу семьи. Он того же возраста, что и мои родители, высокий и сухощавый, с крупным носом и похож на того типа, которого призывает Бог, когда по-настоящему хочет обрушить на землю ад. Открыв дипломат, он достал пачку документов, даже не пытаясь скрыть, к какому событию они имеют непосредственное отношение. По-деловому разложив их перед собой, он взял меню и начал читать. К тому времени, когда он закончил, семейство в полном составе усердно смотрело в сторону. Я тоже взял меню и попытался представить, чем могло бы меня заинтересовать его содержимое.

Дэвидс был адвокатом моих родителей с тех пор, как они познакомились с ним после переезда из Северной Калифорнии. Мне уже приходилось несколько раз с ним общаться на вечеринках по случаю Рождества или Дня благодарения в их доме. Но сейчас для меня он был попросту одним из тех, с кем мне в силу обстоятельств предстояло познакомиться намного ближе. Из-за этого у меня возникали смешанные чувства: с одной стороны, я ощущал разделявшую нас дистанцию, а с другой – мне хотелось продолжить общение, хотя разговор никак не клеился.

К счастью, Дэвидс взял инициативу в свои руки, как только нам принесли миски с супом из калифорнийского ореха и лишайника. Он пересказал мне обстоятельства смерти моих родителей, которые в отсутствие свидетелей сводились к единственному факту. Когда около 23:05 в прошлую пятницу они возвращались от друзей, где играли в бридж, их машина стала жертвой лобового столкновения на перекрестке Бентон-стрит и Райл-стрит. Второй автомобиль стоял неподвижно, припаркованный у обочины. Вскрытие показало, что отец, ехавший на месте пассажира, выпил примерно полбутылки вина, а мать – большое количество клюквенного сока. Дорога была обледеневшей, перекресток не слишком хорошо освещен, и в том же месте год назад произошла еще одна авария. И все. Рядовой несчастный случай – если только я не хотел ввязаться в бесплодный гражданский процесс. Я не хотел. Больше сказать было нечего.

Затем Дэвидс перешел к делу, вследствие чего мне пришлось подписать немалое количество бумаг, принимая таким образом в собственность дом и его содержимое, несколько клочков невозделанной земли и портфель акций отца. Потом мне объяснили массу налоговых вопросов, касавшихся всего вышеперечисленного, и потребовали поставить еще с десяток подписей. Слова влетали мне в одно ухо и вылетали из другого, и я бросал на бумаги лишь беглый взгляд. Отец, несомненно, доверял Дэвидсу, а Хопкинс-старший был не из тех, кто разбрасывался подобными вещами. Что было хорошо для отца, было хорошо и для меня.

Я вполуха слушал Дэвидса, с аппетитом поедая суп – после того как улучшил его рецепт, добавив добрую щепотку соли и перца. Медленно поднося каждую ложку ко рту, я сосредоточенно наслаждался вкусом, пытаясь занять этим большую часть мыслей. На слова Дэвидса я вновь переключился лишь тогда, когда он упомянул «Движимость».

Он объяснил, что бизнес моего отца, состоявший в успешной торговле дорогой недвижимостью (отсюда в связи с успехом и шутливое название фирмы), находится в процессе ликвидации. Стоимость оставшихся активов будет переведена на любой названный мною счет, как только процесс завершится.

– Он закрыл «Движимость»? – спросил я, поднимая голову и глядя на адвоката. – Когда?

– Нет, – покачал головой Дэвидс, вытирая миску куском хлеба. – Он распорядился, чтобы это было сделано после его смерти.

– Независимо от моего мнения?

Он посмотрел в окно и легким движением потер руки, стряхивая крошки с пальцев.

– Он вполне четко выразился по данному вопросу.

Суп внезапно показался мне холодным и напоминающим на вкус жидкие водоросли. Я отодвинул миску. Теперь мне стало понятно, почему Дэвидс настоял, чтобы мы оформили бумаги сегодня, а не до похорон. Я собрал свои копии документов и сложил их в конверт, который дал мне Дэвидс.

– Это все? – спокойно и бесстрастно спросил я.

– Думаю, да. Мне очень жаль, что вам пришлось через это пройти, Уорд, но от этого, сами понимаете, никуда не деться.

Он достал бумажник и уставился на счет, словно не только не доверяя подсчетам, но и с трудом разбирая почерк официантки. Потом достал было кредитную карточку, но передумал и отсчитал наличные – вероятно, решил не относить стоимость обеда на деловые расходы.

– Вы были очень любезны, – сказал я.

Дэвидс лишь махнул рукой и добавил ровно десять процентов чаевых.

Мы встали и вышли из ресторана, лавируя между столиками, за которыми сидели оживленно беседующие туристы. Я собирался отвести взгляд, когда мы проходили мимо столика, занятого ядерной компанией в костюмах цвета морской волны, но неожиданно они оказались прямо передо мной. Мать и отец негромко спорили о том, где лучше остановиться в Йеллоустоуне; мальчишка тем временем с помощью ложки и супа создавал эффект астероида, падающего в Тихий океан. Его сестра сжимала обеими руками пластиковый стакан, с довольным видом глядя в никуда. Когда я проходил мимо, она посмотрела на меня и улыбнулась, словно при виде большой собаки. Возможно, улыбка и была милой, но на мгновение мне очень захотелось сделать так, чтобы она исчезла.

Выйдя на улицу, мы немного постояли, глядя на состоятельных женщин, бродивших по Колледж-стрит с кредитными карточками наготове.

Наконец Дэвидс сунул руки в карманы пальто.

– Как я понимаю, вы скоро уезжаете. Если до этого я могу быть чем-то вам полезен – свяжитесь со мной. Мертвых я, конечно, воскресить не могу, но во всем остальном, возможно, и сумею помочь.

Мы пожали друг другу руки, и он быстро зашагал прочь, старательно сохраняя бесстрастное выражение лица. И только тогда, непростительно поздно, я понял, что Дэвидс не только был адвокатом моего отца, но и стал его другом, и, возможно, я не единственный, для кого это утро оказалось тяжелым.

Обратно в отель я шел, крепко стиснув кулаки, а к девяти часам основательно надрался. Первая бутылка была у меня в руке еще до того, как двери отеля закрылись за мной. Уже делая первый глоток, я знал, что совершаю ошибку. Я знал об этом всю дорогу домой, знал на кладбище и с того самого мгновения, как проснулся тем утром. Нет, я вовсе не пустился в запой из тех, после которых можно проснуться где-нибудь в Женеве в компании двух жен и с татуировкой на лбу. Напивался я в исключительных случаях, что в итоге не причиняло мне ничего, кроме боли, и к тому же нарушало мои собственные высокие моральные принципы, – вот только проблема заключалась в том, что в данной ситуации никакого иного разумного выхода, похоже, не было.

Иван Дмитриевич Чекалов

Мы сгорели, Нотр-Дам

© Чекалов И., текст, 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

Соборная площадь

Предисловие

Сколько-то месяцев тому назад, отдыхая от московской беготни, автор этой книги побывал в Париже. Он пробыл там всего неделю – и многое успел. Успел подняться по лестницам Монмартра, оглядеть Париж с вершины Эйфелевой башни, послушать гитару там, где, как казалось, гитары оказаться не могло (в самых грязных и забытых переулках, в самых дешевых ресторанах, у входа в башню Монпарнас и у парковки рядом с этой башней).

За какую-то неделю автор, глядя во все глаза и держа ухо востро, осмотрел все, что ему хотелось осмотреть, и, довольный, клюя носом от усталости и недостатка сна, стал собираться домой. Уже вылетая, он вдруг понял, что не увидел главную французскую святыню, Нотр-Дам. Ладно бы не посетить Дом инвалидов – с этим можно смириться, с этим можно жить, – но Нотр-Дам! Впрочем, вскоре автор пришел к выводу, что не посетил сейчас – посетит потом, не велика, в конце концов, беда. И так же, как из его головы выветрились Лувр, Мулен Руж и Пер-Лашез, исчезла всякая мысль о Соборе.

Спустя три дня загорелся Собор Парижской Богоматери.

Этот пожар и породил настоящую книгу.

Октябрь 2019

Шпиль

Моему дорогому брату Жану

15 апреля,

Нотр-Дам

Моему дорогому брату Жану



Не знаю, где ты сейчас. Письмо шлю по адресу, который мне тут дали. Анси, улица Сомейе, дом семь. Чего ты там делаешь? Я думал, ты в Париже еще, а тут мне сказали, что ты теперь в Анси. Анси. Это где вообще?

А я в Париже. Ты уехал в Париж четыре года назад, и все только и говорили четыре года, что Жан уехал. Жан уехал! Мне тоже захотелось в Париж. Все говорили: «Поль, куда ты поедешь, у тебя же тут Анна твоя!» И смеялись. Но я с Анной поговорил. Пришел к ней, посидели, она все поняла. У нее такие красивые ступени. Ну ты знаешь. А крыша у нее поехала, это да. Вот был бы ты дома, поправил бы. Кстати, что ты там строишь? Опять свои библиотеки? Не знаю, кто столько книжек может прочитать. Ну вот только ты и можешь, наверное.

Мне, когда ты уехал, совсем стало сложно. Тебе-то хорошо, ты умный, а я что? Мне же много не надо – я только к Анне приходил, и все. С тобой мы помнишь как? Ходили вместе, и ты, такой гордый, голову свою кудрявую поднимал, и я тоже как будто поднимал. Ты еще ждал меня на скамейке, когда я Анну подкрашивал, ей это нравилось, помнишь? А потом рассказывал мне, как у нее что называется, части тела ее. Колонны там, фронтон луковый, карниз. Помнишь? Я помню. А когда ты уехал, меня гнать стали. Я к Анне ходил, как обычно. Ну сидел там, обнимал иногда, ты знаешь. Кто-то ходит мимо, а мне все равно. Я на них не гляжу даже. А как-то раз там дети оказались, увидели меня. Плеваться стали, рожи мне корчить. Камнями кидались. И стали меня тогда гнать. Все вообще, не только дети. Я по ночам стал выходить, а они собаку выпустили, злющую такую. Ну я все равно как-то выбирался. Долго так было. А потом смотрю – и люди, кто видят меня, даже не плюются уже, а отворачиваются просто. Очень обидно было. Даже собака гавкать перестала. Была бы мама жива, она бы погнала их всех. Помнишь, как мама на Моро кричала, когда мы маленькие были? Очень громко. А Анна бы ей понравилась. Только крыша у нее поехала, да.

А в Париже я тут работаю на стройке. Вместе с Жюли. Она давно живет в Париже. Хорошая. Ноги у нее, как доски в заборе. Очень большие и коричневые. Помнишь, у нас за рощей был такой дом? С забором. Мы стучали по этому забору, помнишь, а потом выходил этот жуткий черный Моро и кричал: «Опять эти дети! Надо их убить, этих детей!» Вот Жюли, когда отворачивается, очень на забор этот похожа. Ногами.

На стройке не только Жюли. Жюли подруга. А работаем мы с Н. Над Н. Вместе с Н. Н удивительная, Жан, я таких, как Н, еще не встречал. Она удивительная. Ни на кого не похожа. Я помню, как ты мне показывал ее фотографии, давно. Мне тогда неинтересно совсем было, но это же совсем другое! Она когда перед глазами, такая большая, красивая, удивительная, невероятная! Ее плечи поднимаются так высоко надо всем, как будто, кроме них, и нет ничего. Такие бледные плечи. Жалко, я говорить не умею. Ты бы так про нее сказал красиво, наверное! А глаза у нее, как какие-то чудесные цветы, такие красивые и такие глубокие. Я когда приехал только в Париж, думал, что буду спать где-нибудь на скамейках, пока денег не найду, а теперь я рядом с Н сплю, каждый день. Жюли смеется надо мной и говорит: «Поль, какой ты смешной, приходи ко мне, ты можешь поспать у меня!» Но она по-доброму смеется. Жюли добрая. А когда не совсем еще вечер, когда солнце опускается, все уходят, Жюли уходит, другие рабочие уходят, и только мы с Н остаемся. На нее так красиво падает тень, что кажется, будто она горит. А если встать прямо за ней, особенно когда не совсем еще вечер, то как будто только ты и есть вместе с Н. А больше нет никого.

Н меня тоже любит. Когда жарко, рядом с ней прохладно становится, а когда холодно, можно совсем к ней прижаться – и становится тепло. Н удивительная. Я сначала в Париже вообще ни на что не смотрел, только на нее. И хочется все-все запомнить, части тела, как ты рассказывал, помнишь? И я запомнил. Лучше всех на стройке теперь, никто лучше меня Н не знает. Неделю назад я сидел с ней ночью, прижался так и тихо сказал: «Я тебя люблю». Так сердце у меня стучало, как будто землетрясение какое. Или собака гавкает так, очень громко. Никогда еще так не стучало. Смотрю на Н, дрожу, а на нее луна падает. Вся Н побелела, представляешь? И тогда я понял сразу, что она меня тоже любит. Так хорошо, Жан, так хорошо! Ты даже не представляешь.

Но мы тут не одни. Сначала мне было все равно, а потом я из-за этого стал злиться. Каждый день на Н таращатся. Приходят и смотрят, смотрят, фотографируют, опять смотрят. И еще так закрывают глаза, будто что-то понимают. Да ничего они не понимают! А есть совсем ужасные. Они другим рассказывают. Показывают, например, на ее плечи, на ее удивительные, невероятные, прекрасные, чудесные плечи и чепуху какую-то говорят про них. А остальные кивают, будто понимают. Не понимаете! Ничего не понимаете! Они все дураки, Жан, глупые, злые дураки. Они ее совсем не понимают, из-за них она не всегда со мной. Она всегда не только со мной, она всегда всех любит! За что их любить, Жан? Они же дураки! Они с ней не целиком, у них есть еще книги, картины, у них еще что-то есть, Жан! Еще что-то, кроме нее! А у меня ничего больше нет, мне ничего больше не нужно! Когда я засыпаю, я вижу во сне Н вместо окон, вместо облаков, вместо травы. Я люблю ее, Жан!

Жюли сегодня спросила меня, а как там твой дорогой брат Жан? А я ответил: не знаю, Жюли, он не писал мне уже два месяца, как я могу знать. Мне тебя не хватает, Жан. Ты бы мне что-то посоветовал. Я сижу тут, уже почти вечер, Жюли отошла покурить. Она взяла спичку, а коробок оставила здесь, у шпиля, в лесах. Шпиль очень красиво светится на солнце, как будто горит. И вокруг так много людей… И все смотрят на нее, глаза так выпучили, помнишь, когда я Анну целовал, они так же смотрели? Бедная Н. Она просто не видит. Надо ей помочь. Они глупые, злые, они так много всего видели, что больше не видят ничего. А я вижу. Все, хватит ждать. Не то они будут пялиться завтра, и послезавтра, и послепослезавтра. От меня отворачиваются, а от нее не могут. И солнце так красиво падает. В последний раз касаюсь тебя, Н. Больше к тебе никто не прикоснется. Они поймут. Они увидят. Я люблю тебя, Н. Пока, Жан. Прости, что опять про дома. Я больше не буду.

Портал

Je suis[1]

Любой город начинает жить с утра. Москва уже в восемь часов спускается на эскалаторе в метро – нахмуренная, вечно чем-то недовольная; пунктуальный Лондон просыпается к шести (потом, правда, весь день спит на ходу); Нью-Йорк, после короткой передышки на ночь и разбавленного кофе, к семи часам снова горит всеми своими окнами – как будто и не спал. И то же самое Берлин – тот город строгий, лишний сон себе не позволяет. И то же с Прагой, Токио, Мадридом… Только Париж устроен по-другому. Так сразу не поймешь, что наступило утро. Разве что свет – до того белый, лунный – синеет понемногу. И тени появляются – длинные, прямые.

Париж живет по вечерам. Когда солнце прячется за краем неба, а Елисейские Поля – за Триумфальной аркой, когда начинают петь клошары и зажигают фонари, на улицы Парижа высыпают люди: с кем-то или сами по себе; выгуливающие, может быть, собак; держащие в руках портфели, сумки и корзины. Вечером все светофоры, словно сговорившись, светятся зеленым, опавшие листья бегают наперегонки. Деревья шуршат – ветки касаются друг друга, кроны кивают девушкам. Около ресторанов мяукают кошки. А луну видно всю ночь – даже сквозь облака.



Пятнадцатого апреля в доме 10 по улице Азиль Попенкур проходила вечерняя летучка. Редакция газеты Nicolas periodiques[2] придумывала новый номер. Холодный воздух заползал сквозь приоткрытое окно в уютный светлый кабинет, почти целиком занятый широким письменным столом. В дальнем углу на стене висели отобранные карикатуры на обложку, рядом, за распахнутой дверью, виднелся темный коридор. Слышался скрип маркеров, карикатуристы изредка поднимали головы от рисунков и перебрасывались парой слов. Из пяти человек, работавших в редакции, курили двое – карикатурист Филипп и колумнистка Нина. За неимением пепельниц пользовались забракованными карикатурами. Пепел лежал на хитро подмигивавшем кому-то президенте Франции, на желтом спасательном жилете, на красном дуле игрушечного пистолета… В окно подул ветер, пепел разлетелся по редакции. Главный редактор, Жорж Пьер, бледный скелет в круглых очках, чихнул. В знак солидарности молодая колумнистка Адель тоже чихнула – только тихо, отвернувшись. Жорж Пьер благодарно посмотрел на нее и, встав с кресла, гаркнул:

– Это невозможно! Филипп, Нина, не курите в здании. Дышать уже нечем от ваших сигарет.

– Ты закупи пепельниц лучше на редакцию. – Филипп, пожилой рыжий мужчина, с глубокой морщиной посередине лба и россыпью мелких на всем лице, затянулся и уныло посмотрел на Жоржа Пьера. – Не ущемляй права курящих.

Снова замолчали. Жорж Пьер покрутил головой, словно что-то забыл, и, наткнувшись глазами на Адель, улыбнулся:

– Ладно уж. Курящих… Сдаем послезавтра, а не готово ни черта. Нина!

Из-за стола выглянула маленькая кудрявая голова. В зубах у головы была тоненькая сигарета.

– Помнишь?

– Помню.

– Статья про жилеты. Сделай, пожалуйста. Все тебя ждем… Так. Что еще… – Жорж Пьер наклонился к Адель, и та шепнула ему что-то на ухо. – Да, конечно! Обложка. Есть у нас конечный вариант? Филипп, Андре?

Андре Симон, пятидесятидвухлетний седеющий карикатурист, смотревший всю летучку исключительно в окно, обернулся на главного редактора. В руках он вертел монетку в один евро.

– Все в порядке? – спросил Жорж Пьер.

– Что?

– Неважно выглядишь.

– Нет, все хорошо. – Андре поднялся из-за стола и медленно подошел к стенке с карикатурами. – По поводу обложки. Все ждут карикатуру на президента. Будет им. Завтра двадцать третий акт жилетов, надо туда бить.

– Ох, я вам напишу… – Нина хихикнула и снова склонилась над бумагой. Она затянулась и стряхнула пепел – комочки рассыпались по бумаге.

– Вот. Предлагаю так.

Андре показал монеткой на одну из карикатур. На красном фоне голова президента Франции, широко выпучив глаза и улыбаясь треугольником зубов, говорила: «Я начну с жилетов». В углу стояла белая подпись: «Реформы».

– Черт его знает. Мало. – Жорж Пьер подошел к карикатуре и взялся за край листа. – Нерва нет.

Андре вернулся к столу. Мелькали прожекторы Эйфелевой башни, где-то далеко проехала «скорая помощь». Вдруг Филипп поднял голову.

– А про Нотр-Дам мы чего, – спросил он, – молчим как рыбы?

О раму стукнулось окно – в редакцию залетел сквозняк. Жорж Пьер зябко передернул плечами:

– Нина, окно прикрой, пожалуйста.

– Так душно будет!

Главный редактор снова чихнул. Нина в последний раз затянулась, бросила окурок на улицу и закрыла окно. Жорж Пьер протер нос салфеткой.

– Ну а чего… – сказал он неуверенно, – Нотр-Дам.

– Так горит же. – Филипп обвел глазами редакцию.

– Да знаю, что горит. Нина, они тушат его вообще?

– Шлангами особо не потушишь. – съязвила Нина.

– А вертолеты?

– Ну какие там вертолеты? Крыша же…

– А, ну да, ну да… – Жорж Пьер почесал в затылке и растерянно взглянул на Андре. – Что думаешь? Сможем привязать?

Но Андре не мог ответить главному редактору Nicolas periodiques. Он уже не был в доме 10 по улице Азиль Попенкур. Он был в Нотр-Даме вместе со своей женой Николь.



Они познакомились десять лет назад. Андре было сорок два года, он умел рисовать, корчить рожи и готовить пасту карбонара. По словам друзей, получалось хорошо. К тому моменту Андре успел переменить десяток профессий – грузчика, клоуна в цирке, официанта, художника-мультипликатора для одного заслуженно забытого мультфильма, дворника. Жил он не то чтобы впроголодь, но бедно – ел немного, любил карбонару и зеленые оливки, а кроме этого, готов был жить на хлебе и воде. И жил.

За месяц до того Андре потерял очередное место – учителя французского в начальной школе. Впрочем, эта работа настолько не соотносилась с сорокадвухлетним Андре Симоном – Андре, не получившим высшего образования, Андре, хоть и читавшим Флобера и Золя, но помнившим лишь несколько их книг, – что он не очень-то о ней жалел. А выкинули его за то, что на уроке, посвященном букве «e», он охарактеризовал действующего президента Франции неприличным словом, начинающимся на эту букву. Только за восторженные взгляды детей, полные трепетного почтения к красивому ругательству, Андре готов был простить и президента, и школу, и даже эту самую несчастную букву «e».

Спустя пару недель, после обидного отказа в бухгалтерии маленькой аптеки, Андре возвращался по ночному Парижу домой. Шел дождь, сентябрь набирал силу, а куртка на Андре уже заметно расходилась в двух местах. На улицах было пусто. Капли барабанили по крышам.

Повернув на свою улицу, Андре увидел мима. Он изображал серебряного трубочиста – щетка валялась в луже на асфальте, а отломанную трубу он держал между ногами. Высыпав из пластикового стаканчика мелочь, мим старательно ее пересчитывал. Мелочи было много. Промокший до нитки Андре пару раз кашлянул. Мим медленно поднял на него глаза и, покачав головой, протянул деньги Андре.



На стеклах Нотр-Дама, путаясь с тенью от вздымавшегося позади аркады шпиля, горело солнце. Бирюзовые апостолы грустно смотрели на горгулий, а святой Фома, как будто что-то вспомнив, притронулся к виску. Западная роза пряталась от глаз зевак – снаружи на ней был виден только вписанный в квадрат витражный круг. Чуть ниже, под балюстрадой, гордо что-то высматривали ветхозаветные цари. Отгороженный тремя порталами от соборной площади, Нотр-Дам возвышался над островом Сите, словно престол над алтарем.

Андре, изображая президента Франции, стоял на постаменте перед Нотр-Дамом. Костюм был ему велик на три размера, а рукава, казалось, доставали до колен. Вокруг столпились люди. Время от времени кто-то из них подкидывал на постамент монетки. Тогда президент начинал говорить.

– Это что? Это что такое! Вы видите, в каком состоянии достояние республики? Видите? В а-ва-рий-ном! Нам надо спасать достояние! А как? Как, спрашиваете вы? Верно! Верно, мальчик! Три буквы, священная мантра французского народа. С – как свобода волеизъявления! Ш – как широта политических воззрений! А – как ангельская честность по отношению к друзьям из-за границы! Верно! Верно, девочка! США! США поможет нам подняться на ноги! – В этот момент Андре вставал во весь рост, и костюм ему внезапно оказывался мал. – И тогда я буду везде. В каждом телевизоре. В каждой новости. Слышишь, Нотр-Дам! Авария, вот что тебе нужно! Вот что нужно французскому народу! Вот что нужно мне!

И Андре снова замолкал – до того, как ему не подкинут еще немного мелочи. К вечеру людей на соборной площади почти не осталось. В костюме было жарко, Нотр-Дам смертельно надоел, и больше всего Андре хотелось вернуться домой и выпить стакан сельтерской воды. Но уйти он никуда не мог – перед ним, прямо на мостовой, сидела молодая девушка и что-то увлеченно рисовала. Денег она не кидала, но зато имела такие удивительные зеленые глаза, что Андре, даже когда моргал, продолжал их видеть. Она носила опрятное черное каре, лицо ее улыбалось, как лицо человека, не привыкшего хмуриться, а на подбородке темным заманчивым пятнышком выделялась очаровательная ямочка.

– Мадмуазель, – нарушая установившееся молчание, произнес Андре, – позвольте бедному президенту задать вам один нескромный вопрос.

Девушка улыбнулась:

– Когда президент начинает так разговор – жди беды.

– И все же. Кого вы рисуете?

– Вас, господин президент, – ответила девушка, вставая. – Хотите взглянуть?

– Ужасно. То есть – очень.

Девушка поднесла к глазам Андре блокнот. Там был изображен президент Франции в костюме, который был ему велик на три размера. Огромная голова президента болталась на крошечном тщедушном теле, он улыбался и говорил: «Авария! Нам нужна авария!» Андре задумчиво пробормотал:

– Я так сразу и подумал…

– Что подумали? – поинтересовалась девушка.

– Что вы не только красивая, но и талантливая… – Андре удовлетворенно кивнул. – Позвольте узнать ваше имя.

– Николь!

Девушка убрала блокнот в сумку. Края ее пиджака дрожали на ветру, от нее пахло свежестью, свежей листвой.

– Николя, – Андре поклонился, – президент. По выходным и праздникам скрываюсь за личиной мима. – Андре помолчал. – А это вы для себя рисуете?

– Для работы.

– Ах вот оно что, – протянул Андре. – Значит, художница? Картины пишете? Социальные?

– Карикатуры, – девушка улыбнулась. – В Nicolas periodiques. Слышали?

– Слышал… Вы знаете, в школе мне говорили, что я неплохо рисую.

– Карикатуры? – осведомилась Николь.

– Картины. Особенно удачной признавали работу «Падающий пожарный». Она у меня в ванной комнате висит, до сих пор. Вроде зеркала… А вам, случайно, художники лишние не нужны?

Николь расхохоталась.

– А вы приходите завтра с утра в редакцию. Посмотрим на вас… господин президент.

Холодный ветер обдувал нотр-дамский шпиль, протыкая небо яркими угловатыми звездами. Андре и Николь разошлись по домам. Они еще и сами ни о чем не догадались, ловили только себя на невольной улыбке – с чего бы ей здесь взяться? – и на странном, взволнованном настроении, когда ничего невозможно сделать: ни порисовать, ни пасту приготовить. Кроме них двоих только Собор Парижской Богоматери слышал это чувство. И тоже улыбался, пропуская лунный свет за витражи.



Первый месяц работы карикатуристом прошел для Андре ужасно. Маркер валился у него из рук, бумага соскальзывала со стола, а каждая свежая идея на поверку оказывалась вовсе не такой уж свежей. К тому же выяснилось, что навыка рисования – единственного навыка, за исключением готовки, которым Андре раньше гордился, – не только не хватало для газетных разворотов, но даже для маленьких портретов-шаржей.

В коллективе отношения у него не задались – рыжий маэстро Nicolas periodiques Филипп терпел его только из-за Николь, в которую, как оказалось, был давно влюблен; главный редактор Пербе, осматривая очередной его рисунок, сурово супил брови, и лишь высокий худощавый карикатурист Жорж Пьер жалел Андре. Впрочем, его в редакции тоже не очень-то любили. Не будь там Николь, Андре наверняка ушел бы из газеты, но там была Николь – Николь!

Когда прорехи в художественном образовании Андре стали совсем невыносимы, Николь снова повела его к Собору. Они сели на площади, ровно в том месте, где пару месяцев назад французский президент отчитывал Собор, и достали блокноты. Николь обернулась к Андре.

– Рисуй, – приказала она.

– Есть, капитан. – Андре достал карандаш. – Вопрос дозволяете?

– Дозволяю.

– Что рисовать?

Николь махнула рукой в сторону Собора. На ее очках блеснуло солнце.

– Нотр-Дам, – произнесла она на выдохе.

– Де-Пари?

– Де-Пари.

И Андре начал рисовать. Спустя полчаса Николь заглянула в его блокнот и перекрестилась.

– Андре, – спросила она испуганно, – это что?

– Это Собор, – невозмутимо ответил Андре.

– Нет, Андре. Собор – вот, – Николь кивнула в сторону Нотр-Дама, – а это черт-те что. Ты рисуешь карикатуру. Увеличивай, делай смешным, глупым. Хватит стирать, – Николь вырвала из рук Андре ластик и убрала к себе в сумку, – рисуй плохо!

Спустя неделю свежий номер Nicolas periodiques глядел на изумленные лица прохожих из всех витрин, киосков и продуктовых магазинов. На его обложке Нотр-Дам, выпуклый и глупый, с двумя башнями, наклонившимися друг к другу в виде сердца, смотрел розой на Францию и перевирал «Марсельезу»: «Allons enfants terrible». Под самим Собором Золя вместе с Флобером держали за шкирку президента Франции и надували щеки.



– Слушай, может, тебе воды?

Жорж Пьер сел около Андре и положил ему руку на плечо. В редакции становилось душно, Адель то и дело поглядывала на улицу, на часы – и снова за окно. Андре убрал монетку в карман, мотнул головой, скользнув взглядом по рыжей макушке Филиппа, разбросанным карикатурам, кудрявой голове Нины, и наконец сосредоточился на двух дужках, расходящихся к ушам главного редактора Nicolas periodiques.

– Нет, ничего, – тихо ответил он. – Давление, наверное… Я отойду на минуту?

– Да, конечно. Точно ничего не нужно?

– Нет, нет…

Андре вышел из комнаты.

Филипп все еще скрипел маркером по бумаге. Сигарета в его зубах окончательно превратилась в черный тонкий окурок, с которого даже отказывался падать пепел. Некоторое время все молча на него смотрели. Наконец Жорж Пьер не выдержал:

– Филипп, обложку все равно надо.

– Надо, – окурок перекатился во рту Филиппа.

– С Собором?

– С ним.

Жорж Пьер беспомощно взглянул на Нину. Колумнистка сложила руки на груди и поежилась.

– Слушай, – она почесала затылок, – а может… без?

– Почему это?

– Ну как. Жалко?.. – скорее спросила, чем ответила Нина.

Миниатюрные часы на руке Адель медленно готовились показать одиннадцать, и чем стрелки были ближе к этой цифре, тем больше Адель, расстраиваясь, бросала умоляющие взгляды за окно.

– Кого жалко? – Филипп рассмеялся. – Здание?

– Людей. Почему сразу… здание. На Андре посмотри.

– Андре тут при чем? Извини, Нина, мне надо работу доделать. Жорж, можешь по-быстрому горящий Собор нарисовать? Идея есть.

Жорж Пьер стал рисовать горящий Нотр-Дам. Ночь заползала в Париж, становились слышны птицы. Адель обреченно вздохнула и еще раз поглядела на часы.



Андре сидел в туалете редакции Nicolas periodiques и пытался вспомнить черты лица своей жены. Вспоминались брови, уши, нос… Но все ее манеры, каждая деталь, лишь на секунду вспыхнув в голове Андре, тотчас же снова исчезали. И как он ни старался, вспомнить заново Николь не удавалось. Он стукнул по кабинке. Андре пытался остановить мысль на жене, но вместо ее близкого, дорогого имени вдруг появлялись чужие имена, вместо ее темных волос возникала кудрявая макушка Нины, вместо очаровательной улыбки – сухая линия губ Пьера. Он попытался вспомнить ее глаза, ее чудесные зеленые глаза, которые она то ли из скромности, то ли из кокетства прятала все время за солнцезащитными очками. В этих глазах ему всегда виделся пожар, какая-то горящая стена, за которую можно было попасть только тому, кто вместе с нею был в огне. Андре снова вспомнил про Нотр-Дам – горевший Нотр-Дам, где горел он, где когда-то горела его жена; Нотр-Дам, вместе с которым горел весь Париж.



Она ушла раньше него. Стрелять начали в одиннадцать, а в девять она уже ушла. Он в девять еще спал. Она тихо встала с постели, надела обручальное кольцо (перед сном она всегда снимала его и клала на небольшую подставку около кровати, рядом с лампой, книгой и карандашом), схватила тост и, одевшись и взглянув на него в последний раз, ушла. После Андре пытался повторить то же самое множество раз – выключал свет, снова включал, тихо вставал с постели, хватал тост (обручальное кольцо он не снимал), но никогда не мог дойти до двери. У двери он всегда поворачивал назад. Она в тот день назад не повернула. В одиннадцать началась стрельба, а в десять он уже вышел из дома. До редакции можно было добраться на метро, автобусе, такси. Андре пошел пешком. Было холодно, зима уже перевалила за январь, а на нем только и было, что легкое пальто. Он вдыхал холодный воздух и останавливался возле каждого киоска. Последняя его карикатура казалась ему особенно удачной. В одиннадцать уже стреляли, а в половине одиннадцатого он проходил мимо Нотр-Дама. И что-то дрогнуло в Андре Симоне в десять сорок. В десять сорок он решил зайти в Собор.

Андре не верил в Бога. И все же иногда, в самые неожиданные моменты своей жизни, когда Андре даже не вспоминал про Бога, Бог как будто вспоминал про Андре. Сам Андре не смог бы растолковать, что это значит. С ним не случалось никаких совсем уж необъяснимых и неведомых чудес, не было никаких голосов, пронзающих небесный свод, никаких горящих смоковниц, да что там: даже поднеся из игривого интереса спичку к можжевеловому кусту, Андре не смог его поджечь. Но иногда – чувствуя полоски света, разделяющие его квартиру на шахматную доску; когда покупал в магазине хлеб, глядя в глаза кассирше, в которых отражался он, и хлеб, и что-то еще – непонятное, темное, обволакивающее, – смущенно протягивая деньги, потому что та уже начинала хмуриться; изо дня в день, переходя дорогу по пути к редакции перед расступающимися машинами и под расступившимися облаками, – иногда Андре чувствовал Бога. В тот день в десять сорок утра Андре не мог не зайти в Собор, хотя изо дня в день уже пять лет проходил мимо него и даже не поворачивал головы. Он отключил телефон – и все звонки, сообщения, все новости и эсэмэски, отправленные главным редактором Пербе, Филиппом, Жоржем Пьером, уплыли в темноту экрана. Николь написать мужу не успела. На следующий день появились чужие люди – и все зачем-то плакали, все выходили на улицы, поднимали руки. И говорили: «Je suis Nicolas».

Андре знал, что они не Николя. Николя умер в тот день, в одиннадцать – вместе с Николь. В Нотр-Даме Андре провел двадцать минут. После он сам не мог вспомнить, что там делал. В одиннадцать часов утра застрелили Николь Симон – а он в одиннадцать только выходил из Нотр-Дама.



Спустя четыре года, сидя в туалете Nicolas periodiques, Андре беззвучно плакал. В сжатом кулаке он все еще держал маркер. За стенкой слышались голоса. Все в редакции напоминало Андре жену. Створки окон были отпечатком ее ног, складки штор – изгибами плеч. Неправильный контур ее носа отражался в ручке двери, а ее волосы повторялись в полосках света, откидываемых жалюзи. Глаза Николь были в горящем Нотр-Даме.

Андре вышел из кабинки, подошел к раковине и вгляделся в отражение. В зеркале стоял полноватый седеющий карикатурист с мешками под красными глазами, с ввалившимися щеками и с маленьким сжатым ртом. Андре посмотрел себе в глаза. За красными сосудами виднелся отблеск света. И то ли лампа в эту минуту подмигнула Андре, то ли он сам моргнул – но отблеск на секунду потемнел. В темноте Андре увидел кабинку туалета, приоткрытую дверь. За потухшим отблеском Андре чувствовал Бога.



Нотр-Дам горел. Прошло четыре часа с появления маленькой искры в районе шпиля – сейчас огонь был уже везде. Целые бригады пожарных сновали по свинцовой крыше, доставали и убирали лестницы, уезжали и приезжали на больших машинах. Тонкие струи воды, кружась с пламенем на крыше, рождали дым, и понемногу дым заволок весь Нотр-Дам. Спряталась крыша, уже обрушился шпиль, не было видно башен, стрельчатых порталов, витражей. Нотр-Дам умирал. Снаружи сновали люди, весь Париж следил за Собором, вся Франция, весь мир. Внутри Собора был только Андре.

В руках Андре все еще держал маркер. И думал он все еще только о Николь. Собор горел, а Андре горел вместе с ним и мечтал только об одном – наконец-то догореть. Андре осмотрелся. Пол был усеян обломками. Новые падали со сводов каждую минуту. Пахло гарью. В конце центрального нефа, за главным алтарем, огнем светился крест. Рядом стоял Христос. Он надул губы и сказал:

– Обидно.

– За что? – спросил Андре.

– Такая красота была.

Христос поднял обломок шпиля и посмотрел наверх. Андре взглянул туда же. На крыше стоял мощный седой старик в крестьянской рубахе, подвязанной ремнем, и поливал из огромного ведра огонь. На его длинной бороде лежал пепел, а брови не разгибались от тяжелого прищура. Старик расторопно бегал по крыше и пытался потушить огонь. Его фигура показалась Андре смутно знакомой. Он вопросительно посмотрел на Христа.

– Писатель. Представитель, временный. – Христос улыбнулся и посмотрел на Андре. – Ну что? Горим?

Андре промолчал. Он стоял в туалете редакции и смотрел в тупое мутное отражение перед глазами.

– Зачем? – тихо спросил он.

– Не знаю, Андре, – Христос грустно посмотрел на Андре и подошел к нему вплотную, – сам не знаю.

– Почему? – Андре опустил голову на грудь Христа. – Почему? Я хочу к Николь, хочу домой!

– Знаю, Андре. Скоро.

– А Николь?

– Николь давно там.

Андре протер кулаком глаза.

– Забери меня, – жалостливо попросил Андре. – Пожалуйста, забери. Я устал…

– И я устал. Горим, Андре, – Христос улыбнулся, – горим…

Слышались крики пожарных, дым забирался внутрь Собора, становилось тяжело дышать. Андре закашлялся.