Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Могу вас заверить, что Магда Заморски — последняя жертва в этом деле.

По его тону обергруппенфюрер понял, что на этот раз все действительно кончено.

— А убийца?

— Он ушел вместе с ней.

Дело закрыто. В сущности, ни самого Пернинкена, ни даже тех, кто стоял намного выше, всяких Гиммлеров и компанию, не так уж волновали детали. Им сейчас было чем заняться, а в перипетиях войны одной смертью больше, одной меньше… какая разница. Важно только, чтобы подобные убийства больше не повторялись.

Франц вскоре отправился на польский фронт, потом в Нидерланды. Названия городов, карты, сражения. Наконец-то он заполучил свою войну. Однако он никак не мог постичь логику своей судьбы. Он хотел сражаться против французов? Но эти Schangels[183] были такими жалкими, что проиграли войну, даже ее не начав. Он хотел отомстить за отца? На самом деле старик умер давным-давно, задушенный немецкими газами. Но ненависть засела в Бивене накрепко, диктуя свои законы. Расследование дела Адлонских Дам приобщило его к иным ценностям.

И первое из этих ценностей — дружба. Ему не хватало Минны и Симона. Сейчас он мог с уверенностью сказать: не было ни одного дня с лета тридцать девятого, когда он не думал бы о них. Потом — ум. Расследование шло таким извилистым путем… Бивен пристрастился к размышлениям. Пусть он по-прежнему старался исходить прежде всего из фактов, ему теперь нравилась и другая сторона, отведенная работе мысли. Не исключено, что это куда эффективнее, чем махание дубинкой, которое и было его основным занятием с самых юных лет.

На полях сражений он стал стратегом, говорил на равных с начальством, предлагал свои решения… И получал удовлетворение, глядя, как его идеи претворяются в жизнь. Для офицеров война — это некая абстракция, игра уловок и ставок, за которые расплачиваются в реальном бою… вот только платят другие.

Бивен одернул форму, глянул на себя в грязное зеркало, потом надел длинный черный кожаный плащ с меховым воротником и вышел из блиндажа. День еще не занялся. С порога он рассеянно оглядел окружавшую его мрачную картину. Его люди спали под проливным дождем, укрывшись под брезентовыми тентами, провисшими над телами, как бурдюки со скопившейся водой. Постукивание капель в этих импровизированных чашах, мужской храп, вой ветра — у каждой детали имелся свой звук… Этих парней низвели до первобытного состояния — животного или даже еще более древнего, до состояния гнилостного месива. В эту ночь важно было одно — не замерзнуть. Солдаты жались друг к другу, пока кровь каждого не согревала тоненькую пленку дождя, связывавшую их воедино.

Оберст-лейтенант не испытывал никакой симпатии к своим людям — шайке скотов, покорных до гробовой доски. Но в конце концов его тронуло их страдание, их невзгоды. Немецкие солдаты были сволочи, что и говорить. Это они развязали войну, это они нарушили мировой порядок, они напали, разграбили, уничтожили. Храбрые бойцы или трусливые садисты — в любом случае они были отребьем мира, и земля сомкнется над ними, в том нет сомнений.

Но рядовые, находящиеся под его командованием, не походили на сволочей. Раненые, отчаявшиеся, больные. Под касками он видел их лица, зеленоватые (дизентерия), желтоватые (гепатит) или заросшие (поди пойми почему, но недоедание вызывало усиленный рост щетины). Эти парни были всего лишь пушечным мясом, и ни один из них не вернется домой живым.

Оберст-лейтенант не знал в точности, где они находятся. Связь со штабом была потеряна. Карты противоречили друг другу. Что до их собственной способности определиться в пространстве… В конце концов их единственным ориентиром стали русские. Бивен был им почти признателен за то, что они неизменно оставались здесь, атаковали, умирали, воскресали. Советский враг был той единственной данностью, на которую они могли с уверенностью положиться.

В остальном… Одни только названия повергали их в смятение. Майкоп. Краснодар. Нальчик. Моздок… В то лето в Майкопе они одержали победу, но когда они уже решили, что нефтяные месторождения в их руках, скважины оказались уничтожены. Они продолжили двигаться вперед среди черных гор и варварских народов, а навстречу им шла зима.

Еще остались оптимисты, твердившие, что Германия будет владычествовать над всей Европой, от Франции до Волги и от арктического полярного круга в Норвегии до пустынь Северной Африки. Это верно. Тысячелетний рейх покорил невероятное жизненное пространство, достойное его притязаний, но некоторые знаки не могли обмануть. По полотну бежали трещины, они множились, и Бивен давно уже чуял запах поражения.

На севере, в Сталинграде, люди шестой немецкой армии увязли в рукопашных боях прямо на городских улицах, где им и предстояло сгинуть. Не без помощи зимы советские войска сомкнутся над ними, как льды Чудского озера над тевтонскими рыцарями в XIII веке.

Несмотря на дезинформацию — об этом запрещалось говорить, — все знали, что союзники открыли новый фронт в Северной Африке, в шести с лишним тысячах километров отсюда. Там тоже поражение было неминуемо. Снега России, пустыни Марокко… Против Германии выступали не только союзники, но и сама природа.

И потом, оставались еще они сами: первая и четвертая Panzerarmee (танковая армия), искатели черного золота, покорители нефтяных полей, затерявшиеся в пустоте. После летних побед осень засасывала их в ледяную грязь Кавказа. В начале ноября они взяли Нальчик, потом дошли до Владикавказа, последнего этапа перед тем, как двинуться на Грозный. Но русские опять дали им отпор, и теперь они остановились, рассеялись, впав в растерянность и нерешительность…

Приказы сверху всегда сводились к одному: вперед! Легко говорить, уткнувшись носом в карту и сидя в тепле Генерального штаба. А здесь, посреди незнакомых гор, в таком холоде, что камни трескаются, ничего невозможно было поделать. Даже русские больше не выходили на линию огня: они просто не мешали противнику сдохнуть от холода.

На Украине Бивен уже попадал в снежную бурю. Порывы ветра такие, что способны вырвать у вас винтовку из рук или вывернуть саму руку, если вы осмелитесь высунуть ее из-под шинели, чтобы прикурить сигарету. Но здесь, в этих горных проходах, было еще хуже. Ветер старался поднять в воздух орудия и перевернуть грузовики, столкнуть камни и вырвать с корнем деревья.

Бивен прохаживался между своими людьми. Над горными хребтами вроде бы с удвоенной силой возобновились бомбардировки, но он бы затруднился сказать, кто там кого утюжит. Дождь стекал с козырька его фуражки, черное небо тяжело нависало над ним, и оставались только эти далекие огни, огни смерти, чтобы напомнить ему, что они добрались до края надежды.

По правде говоря, все эти три года одна мысль — одно наваждение — не покидала его. Адлонские Дамы. Они нашли убийцу, что верно, то верно. Магда Заморски, цыганка с белыми волосами, и была Мраморным человеком. Они получили ее признание. Они узнали ее мотивы, образ действий, ее ярость. Они даже, того не желая, уничтожили ее.

Остались ее последние слова: «Вы ничего не поняли… Все дело в операции „Европа“…» Эти несколько слогов постоянно преследовали его. Что хотела сказать Магда? Нацисты всегда давали гротескные имена своим планам наступлений и военным стратегиям. План «Барбаросса». План «Синий вариант», он же план «Блау». Операция «Эдельвейс»… Но Бивен никогда не слышал об операции «Европа». Касалась ли она Франции? Скандинавии? Греции? Еще какой-нибудь страны? Или же речь шла о глобальном проекте?

Настоящий вопрос заключался в другом. Какая связь могла быть между военным маневром и смертью четырех — пяти, если считать Магду, — жительниц Берлина? Что-то не сходилось при такой разнице в масштабах. Явное несоответствие между исполненными мании величия планами Гитлера и убийством нескольких кандидаток на материнство.

За три года войны он чего только не навидался по части ужаса и боли — в этом смысле он обзавелся броней покрепче, чем у любого танка. Но эти слова по-прежнему не давали ему покоя, причиняя боль: операция «Европа»…

И вот вчера, удаляясь от Владикавказа, они случайно наткнулись на другой полк четвертой танковой армии. Офицеры договорились о совместных действиях, потом вместе поужинали — слишком громкое слово: снабжение больше не поступало.

Именно тогда, болтая с офицерами, когда они травили друг другу всякие истории, Бивен уловил неожиданную информацию. Сведения, которые позволяли ему даже здесь, в сердце великого небытия, вернуться к расследованию дела Адлонских Дам…

Наконец он заметил машину. Он запросил неприметный стандартный автомобиль — одну из тех военных лошадок, которые сотнями колесили по дорогам Кавказа или Украины. Заурядный «Фольксваген-82», он же «лоханка», цвета хаки, но так заляпанный грязью, что превратился в нечто неопределимое, между болотным коричневым и серым feldgrau[184]. Отлично.

Как он и приказал, сзади поставили канистры с горючим, а на пассажирском сиденье закрепили пулемет на специальной треноге. Он также потребовал уплотнить откидной верх и законопатить дверцы, чтобы морозный ветер не превратил его в ледяную статую еще до того, как он прибудет на место.

Из тени появился его адъютант:

— Оберст-лейтенант, все готово.

Для проформы Бивен проверил оси и самоблокирующийся дифференциал — эта приземистая колымага была лучшим, что могли придумать для сцепления с дорогой, даже когда эта дорога превращалась в грязную колею или вообще отсутствовала.

— Оберст-лейтенант…

— Что?

Ординарец был молодым рыжим парнем из Мюнхена с такой тонкой кожей, что можно было пересчитать все трещинки на его щеках.

— Если позволите заметить, это не ваша обязанность отвозить…

— Не беспокойся. Я отдал распоряжения. В мое отсутствие командование будет должным образом обеспечено.

Бивену все же пришлось прибегнуть к обману — якобы следовало передать сообщение другим частям. Он выберется из этого дерьма, причем даже не задумываясь, собирается ли вернуться. Конечно, дезертирство. Трус, как и все. Но у него по-прежнему имелось все то же оправдание: его расследование.

Адъютант сухо откозырял. Бедолага казался хрупким, как бокал на ножке. Согласно выведенным Бивеном средним статистическим данным, жить адъютанту оставалось от силы день-два.

Франц забрался в «фольксваген» и взялся за руль. Его пронзило ощущение, будто он встал за штурвал маленького корабля, готового преодолеть все бури, чтобы достичь цели за горизонтом, солнечного берега.

Он тронулся с места и исчез в темноте. Ему удалось скрыть от подчиненного свое возбуждение. Теперь, оставшись один в ночи, он мог дать волю ликованию, пустившись в путь, который растянулся на восемьсот с лишним километров. Бивену предстояло в одиночку проехать вдоль всей линии фронта.

Он прибавил скорость, хотя машину заносило на наледи и лужах грязи. Он чувствовал себя неуязвимым. У него имелось сокровище — нечто сияющее во тьме. Решающая информация, которая стоила всех жаровен в мире, чтобы согреть себе сердце.

145

— Осколочное ранение. Реберное крыло с переломом трех соседних ребер и параллельной открытой раной…

— Беру, — сказала Минна.

— Осколочное ранение. Открытый перелом лобной кости с кровоточащим повреждением скальпа…

— В сторону.

Врач наклонился и переломил пополам личный жетон, который солдат носил на шее. Одна часть, подвешенная на цепочке, осталась на месте, другая послужит для регистрации смерти. Лицо раненого представляло собой сплошную кровавую кашу, и медик, молодой румын по имени Константин, с трудом нащупал маленький кусочек цинка в этом вязком крошеве.

Минна продолжила обход. Солдаты лежали в грязи, некоторые на носилках, другие прямо на земле, у стен наполовину разрушенной православной церкви, которая служила госпиталем или, скорее, убежищем.

Всякий раз, когда прибывал транспорт с ранеными, молодая женщина, кутаясь в армейскую накидку, приступала к этому зловещему смотру войск. Любая хирургическая операция, требующая более часа времени, исключалась.

— Нижняя конечность раздроблена ниже колена.

— Беру.

Из осторожности она проведет ампутацию выше сустава. Все займет не более тридцати минут. Кстати, она препоручит это румыну, чье искусство владения пилой прогрессировало куда быстрее, чем способность сочувствовать.

— Массивное рассечение лицевого отдела, — продолжил он со своим акцентом землекопа. — Двусторонний перелом костей верхней челюсти, скул, глазниц.

Даже теперь вид некоторых ранений вызывал у нее приступ дурноты. Это разрубленное пополам лицо… На уровне лба череп сдвинулся назад, в то время как глазные дуги выступили вперед, словно оставленные открытыми ящики шкафа.

— В сторону.

Она уже наклонилась над следующим раненым, когда услышала, как жетон упал в маленький жестяной лоток. Умирающим предлагалось довольствоваться этим позвякиванием вместо похоронного колокола.

— Рассечение лобкового симфиза, открытое кровотечение…

Минна даже не дала себе труда взглянуть на тело: вся паховая область превратилась в месиво крови и внутренностей. Можно было бы попытаться провести спасательную операцию, но только в госпитале, достойном этого названия. А не в разрушенной церкви с нулевой асептикой, где оперировали без наркоза.

— В сторону.

Она на мгновение остановилась, переводя дыхание. День едва занялся. Казалось, тьма цепляется за каждую деталь, отказываясь сдавать позиции. Был понедельник, 23 ноября 1942 года. Минна знала это, потому что всегда носила в кармане маленький блокнотик-календарь — нечто вроде ежедневника, выпущенного производителями пива «Лёвенброй». Ее единственная связь с утекающим временем, с вращением Земли. Здесь, в водовороте сшиваемых внутренностей и отрезаемых костей, дни крутились вихрем, увлекая вас в глубины либо безумия, либо смерти — на выбор.

Минна не пошла на войну. Это война вошла в нее. Не очень понимая, каким образом, психиатр попала под мобилизацию и была отправлена сначала в Бельгию в августе сорокового, через год после дела Адлонских Дам, а потом в Данию. Работа особо не напрягала — она занималась только легкоранеными, а еще общим медицинским наблюдением за войсками. Потом в конце сорок первого ее перебросили на Восточный фронт.

Вот тогда она и открыла для себя военную медицину, причем настоящую — варварскую хирургию, ежедневную мясорубку без средств и асептики. Сначала она ассистировала практикам в их конвейерном потрошении, потом мало-помалу сама встала на их место. Сначала ампутации, потом полостная хирургия.

Беспрерывно прибывающие кровавые транспорты не оставили Минне ни выбора, ни времени: она была вынуждена стать хирургом-универсалом. Она едва успевала вечером что-то заучить по книгам, чтобы пополнить профессиональные знания. Ортопедическая хирургия, полостная, дыхательных органов, челюстно-лицевая… Весь день, всю ночь Минна оперировала, отрезала, кромсала, зашивала. Она училась ремеслу, спасая жизни — и теряя их. Увильнуть было невозможно. Или она, или никто.

Сначала ее отправили в Смоленск, потом в Днепропетровск, пока она не оказалась здесь, в предместьях Сталинграда, где оперировала раненых на алтаре, который втащили на хоры. Заливаясь гемоглобином, она мысленно благодарила генератор, чей грохот отчасти перекрывал вопли пациентов, а бензиновые испарения — вонь сырого мяса.

Она оперировала взломанные, как двери, грудные клетки, вырванные лица, бурлящие жидкостями животы, вываливающиеся, как белесые трубы, внутренности. Любые представления о человеческом существе были бы ошибкой — и даже слабостью. Следовало держать в голове только модели и схемы — человеческого организма, рассматриваемого исключительно как механическое устройство, — и стараться сориентироваться в той алой фиброзной каше, которую выкладывали перед ней на операционный стол. И точка.

Рекомендовалось избегать еще одной ошибки: попытки понять и отследить положение на фронте. Ложь, слухи и путаница полновластно царили повсюду, и невозможно было отделить одно от другого. Насколько она все-таки сумела уловить, Гитлер после провала под Москвой обратил свои взгляды на Волгу и Кавказ. Посылая войска в направлении нефтяных месторождений в районе Баку и Грозного, он решил в то же время атаковать Сталинград, чтобы перерезать ось снабжения русских «север — юг». То, что полагали формальностью, превратилось в кошмар для солдат, завязших на все лето в безысходных уличных боях. Шушукались об отходе, разгроме, бегстве…

— Разрез сонной артерии на шейном уровне осколком снаряда, оставшимся в ране…

Минна взорвалась:

— Зачем мне подсовывают людей в таком состоянии? Сколько раз я должна повторять? Мы же только теряем время! Здесь потребуется шесть часов, чтобы хоть что-то сделать! Что за бардак, Scheiße! В сторону!

Она предплечьем потерла лоб — на руках по-прежнему оставались хирургические перчатки, заскорузлые от засохшей крови, — пока за спиной звякал, падая в лоток, EK[185].

— Многочисленные пулевые ранения в области живота с возможными кровотечениями в селезенке и печени.

Может, назло всему, а может, от усталости она решила, что возьмет его, хотя операция требовала минимум двух часов.

— Перелом шейного отдела позвоночника вследствие взрыва. Безусловное смещение пятого, шестого или седьмого позвонков… Клапанный пневмоторакс. Риск полного паралича и начавшаяся асфиксия…

— В сторону.

Она никогда не вспоминала о Берлине или же очень редко. Само название этого города стало для нее чужим. Минну словно похоронили заживо в окружающей грязи. Ни прошлого, ни будущего. Только удушающее настоящее.

Да и вспоминать-то было особо не о чем. О смерти Магды Заморски сообщили весьма сдержанно. Минна не позволяла себе протрезветь. Ее терзала последняя картина: Магда на пропитанных кровью простынях и стеганом одеяле. Они оставили ее, сделав вид, что сами никогда там не появлялись, никогда не слышали истинной истории, словно всего этого никогда не существовало…

На протяжении недель Минна не выходила из дома. Бивен ушел на фронт, как пускаются в дальний заплыв. Симон, у которого больше не было ни дома, ни кабинета, принимал назначения в разные психбольницы и диспансеры, постепенно продвигаясь все дальше на восток.

Как с психиатром, с баронессой фон Хассель было покончено. Ее мир лишился всякого смысла. Она потеряла веру в свою профессию и больше не подходила для работы по специальности — там требовались скорее палачи, исполнители. Поэтому, когда ей предложили отправиться на фронт в качестве медика без специализации, она ни секунды не колебалась. Лучше уж быть чем-то полезной, а заодно и постараться меньше пить.

Однажды вечером, когда ей удалось наконец урвать несколько часов сна, она прокрутила в памяти историю Магды Заморски, маленькой цыганки, ради всей общины взявшей на себя роль дикарского мессии, героической женщины, которая не остановилась даже перед тем, чтобы дать оплодотворить себя нацистскому извращенцу, лишь бы осуществить свою месть. И потом, эта ее фраза: «Вы ничего не поняли… Все дело в операции „Европа“…»

На протяжении трех следующих лет Минна пыталась прояснить значение этих слов в свете военных маневров рейха. Но ни разу ничего не слышала об операции «Европа»…

— Доктор…

Она вздрогнула: обход раненых закончился. На самом деле конца ему никогда не бывало, но Минна уже набрала, чем заняться в ближайшие пять-шесть часов.

— Пора начинать.

— Подготовьте все. Я иду.

Она решила сначала выпить кофе — со вчерашнего дня у нее маковой росинки во рту не было. Она уже заходила в церковь, когда ее окликнул незнакомый голос:

— Здравствуй, Минна.

Она обернулась и на мгновение замялась. Среди санитаров с носилками, калек и снующих туда-сюда медбратьев перед ней стоял высокий человек в заляпанном грязью кожаном плаще. На нем были мотоциклетные очки, поднятые на козырек фуражки, и все его лицо было черно-белым, словно он попеременно окунался в слои пепла и снега.

— Ты меня не узнаешь?

Нет, она его не узнавала. И вдруг, как удается выдернуть тяжелый якорь из придонного песка в глубине моря, на лицо наложилось имя. Франц Бивен. Да, это его измочаленная голова, его прикрытый глаз, его черты олимпийского атлета. Стать гиганта, всегда казавшаяся несообразной в Берлине, здесь была как нельзя более уместной. В водовороте войны Бивен обрел свое истинное предназначение.

Она пошла к нему, не говоря ни слова. Гестаповец улыбался ей — но это была далекая улыбка, словно отделенная тремя годами от жестокостей и ужасов. Теперь она достаточно разбиралась в званиях и военной форме и заметила, что он больше не носил — это было видно по нашивкам на воротнике под плащом — мундир войск СС: на нем была форма Deutsches Heer, пехотных войск вермахта.

Почти мгновенно (и без всяких оснований, собственная наивность всегда ее поражала) она вообразила, будто гигант прошел через все фронты, сражения и вражеские укрепления, чтобы признаться ей в любви. Он никогда не переставал думать о ней и, невзирая на бомбы и смерть, отыскал ее, свою возлюбленную. Он дезертировал из полка, прошел по полям боев, перетряс все госпиталя, чтобы найти ее и сделать ей предложение руки и сердца.

Но Бивен снял фуражку и, тряхнув золотистой, как свежая выпечка, шевелюрой, с горящим взглядом (веки его покраснели, словно изъеденные морской водой) просто проговорил с горловым смехом:

— Я нашел Менгерхаузена!

146

— Они приходят по ночам.

— Куда?

— В мои сны.

— Мужчины?

— Нет. Женщины, а в основном дети.

— Кто они?

— Те, кого я убил, понимаете? Я их узнаю…

Einsatzgruppen[186].

Когда Симона Крауса мобилизовали в Виннице, на Украине, он еще не знал этого слова. Оперативные группы. Для какого рода операций? Он наивно подумал, что речь идет о войсках специального назначения, о коммандос, которым поручали особые задания. В некотором смысле так оно и было, только эти люди не сражались. Их задачей было уничтожать безоружных штатских. И в невообразимых количествах.

Эти группы СС продвигались вслед за войсками вермахта и убивали все, что движется. Главным образом евреев, но также немало крестьян и их семей — так называемых партизан или сообщников партизан. В любом случае те были славянами. А в новом жизненном пространстве Германии нет места низшим расам…

— И что происходит потом? — продолжил Симон.

— Я убиваю их снова, понимаете? Тем же способом, что и в первый раз…

— То есть?

Симон Краус задал вопрос для проформы: таких историй он уже слышал сотни. Эсэсовец с выпученными глазами больше не мог сдержать бьющий его нервный тик. Он скорее бредил, чем говорил. Лет двадцати пяти, ангельские глазки, красавчик, которого так и хочется нарисовать…

— Их заставляют вырыть ров длиной метров двадцать… — начал объяснять он. — Потом велят раздеться и спуститься в яму, понимаете? Они должны лечь на живот рядом друг с другом, и поплотнее…

— Почему?

— Чтобы сэкономить место, понимаете? Раньше их приканчивали на краю рва, но они падали как попало… Теперь их аккуратно укладывают… Стреляют и приводят следующую партию… Им велят… Ну, в общем, то же самое…

Симон слушал, как эти душегубы описывают свои чудовищные действия, и старался убедить себя, что должен считать их своими пациентами. Последовали новые подробности. Эти парни приходили сюда исповедаться, облегчить душу. Но Симон не был священником: он не понимал и не прощал. Никакой пощады убийцам.

— В моем сне, — продолжил субъект, — мертвые возвращаются. Они покрыты пеплом и известью. Мы засыпаем ею ров, чтобы не слишком воняло, понимаете?

Парень беспрестанно подскакивал на сиденье. Он засунул обе руки себе под ягодицы, чтобы унять их дрожь, но с трясущимися плечами ничего поделать не мог: казалось, он сидит на пружине.

«Психически травмированные», которыми занимался Симон, были особого рода. Психологический шок был вызван их собственными бесчинствами. Еще с сорокового года эсэсовские бонзы обратили внимание на появление расстройств такого рода и решили высылать на места психиатров, которые могли бы их подлечить. И вовсе не из человеколюбия или хорошего отношения к подчиненным: таких понятий нацистская машина не знала. Просто эти парни больше не могли обеспечивать требуемый темп.

Наверное, в этом и заключался худший аспект его миссии: Краус знал, что как только он поставит диагноз сломавшимся убийцам и отправит отчет своему начальству, он вынудит эсэсовские власти действовать энергичнее.

Нацисты уже работали над другими способами уничтожения, более эффективными. На смену слишком медлительному и уязвимому человеку придет машина. Время ремесленничества прошло. И Симон способствовал этой эволюции… Именно он фиксировал недостатки и слабости системы.

Надежными сведениями он не располагал, но уже поговаривали об использовании газов по примеру методов, опробованных, чтобы избавиться от душевнобольных и инвалидов. Угарный газ, синильная кислота… Концлагеря обзаводились оборудованием. Уже начался переход на новый, промышленный уровень.

Симон больше не мог уснуть — он сам принимал не меньше успокоительных, чем его пациенты. У него было ощущение, будто он витает в этом вывернутом мире подобно смутному сознанию, готовому в любую секунду исчезнуть.

Психиатрический госпиталь, в который его направили, был сам по себе чем-то немыслимым. Войска СС расстреляли всех его прежних обитателей — душевнобольных, для которых был вырыт общий ров позади здания, — чтобы освободить место для «испытывающих затруднения коллег».

Заведение не располагало никакими современными средствами, даже элементарным оборудованием — электричество обеспечивал движок, разбитые окна заколочены досками. О питании нечего и говорить, а из душа тонкой струйкой сочилась холодная гнилая вода.

По крайней мере, в его кабинете стояла дровяная печь. Симон проводил бо́льшую часть времени в этих четырех стенах, рядом с источником тепла. Здесь он принимал пациентов, используя гипноз или прописывая успокоительное, здесь же ел и спал на смотровом столе.

Иногда он вспоминал о Минне фон Хассель и не мог сдержать смех при мысли об иронии ситуации. Он, потешавшийся над ней и ее полуразвалившейся клиникой в Брангбо, на сегодняшний день скатился в ничем не лучшую дыру.

Когда он выбирался наружу, его немедленно пронизывал холод, и потом пальцы часами его не слушались. Ему казалось, что этот проклятый город покинули все.

Кроме собак.

Вот еще одна деталь, вгонявшая его в тоску, — ни один настоящий эсэсовец не мог обойтись без собственного пса. И этим депрессивным убийцам для поддержания духа разрешали брать своих шавок с собой. Их набралось столько, что пришлось построить рядом с госпиталем собачий питомник. Они гавкали весь день, и их яростный лай смешивался с невыносимыми признаниями их хозяев.

— Вы меня слушаете, доктор?

Симон вздрогнул. Он уже давно утерял нить разговора.

— Конечно. Продолжайте.

Поначалу он не верил в эти истории. Набитые женщинами и детьми сараи, которые обливали бензином и поджигали. Люди, которых вешали, завязывая узел под подбородком, чтобы они умирали подольше. Мертвецы, а иногда только раненые, которых перемешивали экскаватором, отсекая руки и ноги, прежде чем сбросить в ямы. Танки, катящиеся по грудам тел, младенцы, выброшенные из окон поездов…

На каждом сеансе Симон пребывал на грани того, чтобы сблевать или врезать этим дергающимся убийцам, — и такое уже случалось. Самым тяжелым было подмечать под панцирем душегуба остатки человечности. Одни, несмотря на тысячи убитых на своем счету, переживали из-за разорванных снарядами лошадей. Другие оправдывались премией в двенадцать марок и двойной пайкой, которые обеспечивала им эта работа. А третьи, в ужасе перед возможной расплатой за свои преступления, принимались вскрывать собственные склепы в надежде спалить дотла все хранящиеся там скелеты.

Симон волей-неволей вел записи. Он оставался ученым, завороженным Танатосом[187] в его самом жестком, самом варварском проявлении. Пульсация смерти передавалась, так сказать, посредством этих ошалелых солдат, простых инструментов намного превосходящей их силы.

По вечерам на своем слишком жестком ложе Симон исписывал страницу за страницей. Он планировал написать книгу, нечто вроде мемуаров в форме аналитических заметок о природе зла. Но себя не обмануть: он громоздил великие теории лишь для того, чтобы продержаться. Рано или поздно все эти зверства возьмут верх и над ним. Скоро он покончит с собой — какой смысл влачить существование в саморазрушающемся мире, где столько жестокости.

Когда он гасил свою керосиновую лампу, зажигался иной свет. Вновь появлялись Адлонские Дамы. Сюзанна Бонштенгель. Маргарет Поль. Лени Лоренц. Грета Филиц. И конечно же, Магда Заморски. Жертвы, которые в свой черед оказались монстрами. Монстрами и матерями. Марионетки изощренного проекта, имеющего целью создать квинтэссенцию германской крови.

Симон раз за разом прокручивал в голове всю историю, без устали выстраивая ее детали. Не возникало никаких проблем. Все было прозрачно, логично, безупречно.

И все же оставалась последняя фраза Магды: «Вы ничего не поняли… Все дело в операции „Европа“». Вспоминая об этом, Симон, как наверняка и Минна с Бивеном, испытывал невыносимое ощущение, что упустил самое важное в этом деле. Скрытый смысл существовал, но они так до него и не докопались.

Операция «Европа» оставалась тайной, так и не разрешенной загадкой.

Глухой шум вернул его в реальность. Пациент, сотрясаемый судорогами, только что упал со стула, по пути обжегшись о печку. Симон без колебаний ухватил его за ворот и оттащил от раскаленной стенки. Потом изо всех сил застучал в собственную дверь. Хотя никто его не запирал, с течением месяцев он обзавелся привычками арестанта, в частности этой. В некотором смысле он им и был. Узником в камере площадью шестьсот тысяч квадратных километров. Украины.

Появился санитар — в действительности простой эсэсовец в белом халате, — и Симон указал ему на пациента, все еще бившегося в припадке с пеной на губах:

— Убери это отсюда. И вкати ему люминал за мое здоровье.

Тот повиновался, потащив больного, как мешок с картошкой. Симон захлопнул за ними дверь и рухнул на стул. Он погрузился в созерцание печки, кутаясь в солдатскую шинель. Теперь он носил только это и сапоги на меху. Отстроченные костюмы, хомбурги с заломом и ботинки «дерби» на танкетке остались далеко в прошлом…

В дверь постучали.

Он раздраженно дернулся. Если это очередной выродок-убийца… Он яростно распахнул дверь и с изумлением обнаружил двух людей, которых менее всего ожидал увидеть.

Франц Бивен в кожаном плаще и очках «авиаторах», выглядящий бо́льшим арийцем, чем статуи Арно Брекера. Минна фон Хассель, выглядывающая из огромной, не по росту гимнастерки, прекрасная все той же неяркой, томной красотой.

Какое-то мгновение он пытался найти слова, потом кинулся в их объятия и разрыдался.

147

Чтобы добраться до Минны, Бивену пришлось проехать восемьсот километров — у него ушло на это три дня. Затем вдвоем они направились в Винницу. Еще четыре с половиной дня. Теперь они направлялись в Польшу, и, согласно их подсчетам, экспедиция должна была занять еще три дня. Может, больше. Когда они добрались до Львова, пошел снег, и начиная с воскресенья, 29 ноября, они стали продвигаться намного медленнее.

Но Бивен, в общем-то, был даже доволен столь долгим путешествием. Покрыть такое расстояние, да еще по зимним дорогам во время войны — это граничило с настоящим подвигом. Да, он испытывал немного смешную гордость дальнобойщика. Его «Фольксваген-82» держал удар. Запасы горючего закончились, но звание оберст-лейтенанта гарантировало им дозаправку повсюду, где бы они ни оказались.

По пути в Винницу они с Минной почти не разговаривали — дорожные ухабы и шум мотора заменяли беседу. А главное, Бивену не хотелось дважды повторять то, что он собирался рассказать. Лучше уж дождаться Симона.

И в это снежное воскресенье, когда они вот уже два дня по очереди вели машину (пока один сидел за рулем, двое других отсыпались), он решил все им выложить.

Итак, как-то ноябрьским вечером в расположении его части случайно оказался один офицер и рассказал о том, как побывал в недавно созданном концлагере недалеко от Ченстоховы. Что-то вроде экспериментального подразделения, которое разрабатывает новые методы уничтожения, опираясь прежде всего на медицинские исследования. Имя руководителя этой зоны заставило Бивена подскочить — Эрнст Менгерхаузен, уже ставший группенфюрером.

Франц не стал долго раздумывать: в тот же вечер он велел подготовить машину, чтобы нанести визит единственному человеку, который, возможно, знал, что такое «операция „Европа“». Но у него и мысли не было отправиться туда в одиночку. Прежде всего он должен был отыскать своих сподвижников, чтобы вместе добраться до окончательной истины.

— Как ты нас нашел? — спросила Минна.

— У меня еще остались кое-какие связи в гестапо. Я никогда не выпускал вас из виду.

Бивен был счастлив снова их увидеть. В последнее время голова у него работала не очень ясно, эти годы войны словно выжгли его мозг, но наконец-то в том потоке дерьма, в который превратились его мысли, наметился лучик радости.

А больше всего его подхлестнуло то, что Минна и Симон при одном только упоминании Менгерхаузена последовали за ним, не задав ни единого вопроса. Покидать таким образом свой пост было опасно — их могли обвинить в дезертирстве, в пораженчестве. Но оба сделали это без колебаний: как и сам Бивен, они никогда не забывали об Адлонских Дамах, и загадка «операции „Европа“» лежала у них грузом на сердце.

Выложив одним духом первую порцию объяснений, Бивен замолчал. Он мог бы заодно рассказать, чего навидался, проехав всю Украину или вообще за последние годы, но зачем? Он не знал, что пережили Минна и Симон, но был уверен, что они тоже хлебнули лиха.

Этим вечером он предложил сделать остановку в подлеске и передохнуть. Они отказались: лучше уж ехать всю ночь, сменяя друг друга (им оставалось еще четыреста километров, а учитывая снег, по-прежнему сильно замедлявший их продвижение, и целые сутки).

Радуясь их решимости, он предпочел остаться за рулем, а пока поделиться сведениями касательно пункта их назначения.

— В Ченстохове все поставлено под строгий контроль: инфицирование, боль, смерть… Именно там проверяют эффективность газовых камер. Они оборудованы односторонними зеркалами без амальгамы, чтобы хронометрировать агонию заключенных.

Бивен, не отрывая глаз от дороги (которая сводилась к двум черным колеям, проложенным в сугробах), говорил монотонным голосом. В конечном счете он предпочел ничего от них не скрывать, чтобы они были готовы к тому, что их ждет. Второго шанса у них не будет.

— Этот лагерь кичится тем, что является исследовательской лабораторией. Для очень особых исследований. Они прививают болезни здоровым людям, набирают побольше заключенных, чтобы наблюдать за результатом различных методов лечения или просто отслеживать состояние ран. Некоторые опыты проводятся с токсичными материалами, например нефтяными продуктами, которые наносят на кожу подопытных или впрыскивают им в органы. Мне рассказывали также об ожогах фосфором, экспериментах с поглощением морской воды или с сопротивлением холоду… после таких экспериментов не выживает никто. Еще теплые тела немедленно вскрывают, расчленяют, препарируют, потом отправляют на медицинские факультеты или в секретный музей рейха, собирающий скелеты. Когда новых тел не хватает, узников умерщвляют уколом фенола в сердце. Для Менгерхаузена подобные резервы человеческого материала — уникальная удача. Наука должна быть свободна от всякой морали и, разумеется, от тени жалости.

Бивен говорил так, проверяя самого себя. Он изображал крутого парня, но никогда не бывал в лагере уничтожения и совершенно не представлял, как на это отреагирует.

В понедельник, 30 ноября, около четырех дня они добрались до окрестностей Ченстоховы. Насколько Бивен знал, это был город-святилище, где хранилась Черная Мадонна[188], и обычно туда стекалось огромное количество паломников. Но ныне молиться было поздновато, все силы Польши уходили на то, чтобы выжить…

Они не стали въезжать в район жилых застроек, выяснили направление и скоро оказались на дороге, покрытой грязью и лужами. Наступала ночь, и у подножия белого холма можно было различить лишь стоящие аккуратными рядами одноэтажные здания, словно черные гренки, впитавшие в себя тяжелые хлопья сумерек.

— Говорить буду я, — просто предупредил Бивен.

148

Ни нацистского флага, ни черепа. Никаких особых знаков. Однако вблизи лагерь смерти олицетворял мрачную мощь. За оградой из колючей проволоки под током, высотой в три метра и со сторожевыми вышками, откуда торчали дула пулеметов, видны были три десятка кирпичных зданий — Бивен говорил о небольшом лагере, и Минна задумалась, что же представляют собой другие, — выстроенных друг за другом двумя параллельными рядами. Похоже было на обувную фабрику или молокозавод — нечто, не требующее ни гигантских машин, ни просторных хранилищ.

Бивен вышел из машины и заговорил с часовыми на сторожевом посту. Слова взлетали над их головами облачками пара. Минна оглядела размеченную высокими фонарями ограду, поднимавшуюся по склону и исчезавшую в ночи. Она напоминала новогоднюю гирлянду, нечто праздничное, волшебное. Минна чувствовала, что теряет рассудок.

Теперь Бивен предъявлял свои бумаги — разумеется, фальшивые, которые он сфабриковал перед отъездом, — и солдаты согласно кивали. В определенном смысле все бумаги, изготовленные Бивеном, были подлинными, поскольку подлинным был он сам.

Ворота открылись, караульные расступились. «Фольксваген-82» вполз внутрь заснеженного лагеря. Центральный проход был расчищен, и они проехали несколько сот метров, не обменявшись ни словом. Дорога напоминала длинную черную трещину в замерзшем озере.

Вокруг все было пустынно. Ни одной живой души в красно-белом городке, за исключением охранников, которые вышагивали с винтовками на плече, придерживая пыхтящих овчарок.

С нездоровым интересом Минна смотрела во все глаза, пытаясь разглядеть заключенных, а может, и мертвецов. Она испытывала физическое ощущение, что проникает в самое сердце зла, и не желала упустить ни грана. Но вокруг царило сонное затишье.

Бивен снова вышел, чтобы задать вопрос часовому. Стоящий напротив него солдат казался осыпанным ртутной пылью, словно ее частицы покрывала хрустальная оболочка.

Минна опустила глаза и через приоткрытую дверцу увидела, что у снега здесь тоже серебристый отблеск — и не просто отблеск: снег действительно переливался, как муар. Наклонившись, она поняла, что в наст вкраплены мельчайшие частицы. Пепел.

Только тогда она осознала, что за странный запах, новый и в то же время знакомый, просачивался в салон. Поверх поднятого ворота она бросила исполненный ужаса взгляд на Симона.

Запах жареного мяса.

Человеческого мяса.

— Контора Менгерхаузена в глубине, — сообщил Бивен, возвращаясь в машину.

Они двинулись дальше по главной дороге. Холод придавал странное свечение каждой детали: сквозь ветровое стекло виднелись свисающие с крыш сталактиты, непрозрачные стекла, отбрасывающие серебристые отблески, голубоватые следы сапог охранников.

Наступившая темнота ничего не могла поделать с этим призрачным окружением. Все белые поверхности словно отталкивали ночь, держа ее на почтительном расстоянии, будто мел наконец взял верх над черной грифельной доской.

Вскоре они подкатили к флигелю, над которым висели флаг со свастикой и еще один с нацистскими рунами — первые, увиденные ими с приезда. Строение было окружено колючей проволокой, как лагерь в лагере, и весь его тяжелый, приземистый вид свидетельствовал об административной власти. Именно в этом сейфе принимались решения, именно здесь распределялись права на жизнь или на смерть.

Третий выход Бивена. Тут больше не было ни часовых, ни собак — как если бы самыми опасными узниками в конечном счете были именно эти, власти предержащие. На этот раз оберст-лейтенант последовал за одним из солдат в глубину здания.

— Он в дополнительном корпусе, — бросил Бивен, вернувшись.

— Что за дополнительный корпус?

— Не знаю. Они так обозначают группу строений в лесу, там, наверху. Частные владения Менгерхаузена.

Они доехали до края лагеря. Минна была разочарована. Они так ничего и не увидели. Ченстохова походила на заброшенную тюрьму.

Новое заграждение. Будка, двое солдат, снова собаки… На этот раз Бивен просто опустил стекло и наорал на эсэсовцев. Ему даже не понадобилось предъявлять бумаги; шлагбаум поднялся в ватной тишине.

Новая дорога, размеченная елками с хлопьями снега на ветках. Выше небольшой подлесок напоминал пропитанный водой мох или черный камыш по берегам невидимого пруда.

Снова ограда. А вот теперь Бивен остановился и выключил мотор.

— Это должно быть там, — прошептал он, словно кто-то мог их услышать. — Вы готовы?

Вместо ответа Минна и Симон одинаковым движением достали свои люгеры. Бивен, казалось, был доволен. Они одновременно поставили пистолеты на боевой взвод, затем вышли из машины и направились к воротам. Никакой охраны. Никаких укреплений. Однако справа внутри огороженного пространства курил какой-то человек, повернувшись к ним спиной и прислонившись к столбу, прямо под электроизолятором.

Бивен включил фонарик. Человек обернулся и опустил шарф, скрывающий его лицо. Несмотря на шапку, несмотря на шерстяную ткань, укутывающую подбородок, Минна сразу же его узнала: Ганс Вирт, личный телохранитель Менгерхаузена, жуткий убийца из СД.

По его лицу она поняла, что он тоже их узнал. Все они были замотаны по самые уши, но их было трое — знакомое трио.

Стоя по колено в сугробе, с хлопьями снега на плечах Вирт разглядывал их сквозь колючую проволоку. На носу у него были все те же маленькие очки, совсем запотевшие от пара его дыхания.

— Что вы здесь делаете? — спросил он, спуская шарф еще ниже.

Он улыбался во весь рот.

— А как по-твоему?

Вирт выбрался из снега, пошел вдоль колючей проволоки к воротам и отпер тяжелый висячий замок. Возясь с ключом, он все время бросал на них насмешливые взгляды. Казалось, он был счастлив снова их видеть. Свидание, которое все время переносилось, не раз и не два отложенная казнь…

Разгребая снег, он широко распахнул ворота, пропуская их внутрь. Он был одет на русский манер: шуба из волчьего меха, меховые сапоги, кожаная шапка на меху, кожаные перчатки.

— И вы забрались в такую даль, чтобы его увидеть? Ну вы даете, голубки мои!

Он прыснул, выпустив клуб пара. Казалось, он затянулся смехом.

— Только вы явились слишком поздно, — заявил он с наигранным огорчением. — Смотреть тут больше не на что… Все уже закрыто и…

Вирт не закончил фразу — Бивен воткнул ему лезвие ножа в горло. Мгновенно его затянутую в перчатку руку залила ярко-алая кровь, будто ей не терпелось вырваться на свободу. Ликующая пунцовая струя. Вирт тоже смеялся, но его смех обрел неподвижность, застыв четкими морщинками у губ. За стеклами запотевших очочков влажные глаза бросали недоуменный отсвет.

Все еще придерживая лезвие, Бивен другой рукой сгреб Вирта за отвороты шубы. Издалека сцена походила то ли на встречу знакомых, то ли на ссору. Короче, мужская разборка, может, дружеская, может, враждебная — но ничего опасного.

Минна опустила глаза: ее завораживала кровь, которая, дымясь, пятнала снег, словно пуховая поверхность скрывала под собой пылающий кратер.

Наконец Бивен бросил взгляд по сторонам — ни часового, ни свидетеля на горизонте — и ослабил хватку. Вирт упал на колени. Потом завалился вперед, уткнувшись лицом в снег, как в гипсовую массу для слепка. Кому какая посмертная маска достанется…

Бивен не отпустил ни одного замечания. Он лишь провел двумя сжатыми пальцами по окровавленному лезвию, смахивая с него пурпурные следы. Жест мясника, спокойный и неумолимый, но еще и несущий предупреждение: всякого, кто здесь дышит, ждет та же участь.

149

Они двинулись к первому зданию по узкой тропинке, обозначенной лежащими по бокам камнями. Под своей броней из шинели, капюшона, перчаток и шарфа Симон прокручивал в голове одну мысль, алую, как кровь Вирта на снегу: они здесь не только для того, чтобы любой ценой добыть последние фрагменты истины, но и чтобы убрать последних действующих лиц этого дела.

Из следователей они незаметно превратились в ликвидаторов.

В Польше 1942 года в этом не было ничего особо шокирующего.

Вокруг царила невозмутимая тишина. Ни звука, ни дыхания. Даже время словно застыло подобно сосульке на ветке. Они двигались по снегу, увязая выше щиколоток, утепленные, как стеганые подушки, и ловкие, как три толстяка. Всадники Апокалипсиса, только тяжелые и неповоротливые.

У дверей зданий горели натриевые лампы, но ни в одном окне не было света. Весь комплекс казался покинутым. Пока что радовало лишь одно обстоятельство: невыносимый запах — из-за которого недавно их чуть не вывернуло — отступил. Дышать стало легче: здесь даже витал аромат влажной коры и свежей смолы.

Бивен приблизился к первому зданию слева и подергал за дверную ручку: открыто. Он двинулся в тень и почти сразу же вокруг него возник желтоватый ореол — он включил свой фонарь.

Симон и Минна присоединились к нему в тот момент, когда он нажимал на выключатель. Резкий свет голых лампочек залил комнату, напоминавшую общественную баню, только без кафеля и полотенец. Кирпичные стены, прямоугольные цементные бассейны, в которых плавали куски льда. У стены ряд раковин. Никелированные краны. На полу лужи воды…

Похоже на русскую баню, вот только никакой жары и пара. Симон даже почувствовал, что его здесь пробирает холод, как в детстве на церковной службе, когда ему приходилось окунать пальцы в мраморную кропильницу.

Они пошли дальше. Слишком яркий свет подчеркивал больничную жесткость окружения. Оставленные на полу трубы напоминали брандспойты. Секционные столы, на которых были расположены странные резиновые приспособления, напоминали языческие алтари.

В тот самый момент, когда Симон сказал себе, что осмотр здания, возможно, не таит ничего жуткого, его надежды обратились в прах. За колонной на стеллажах стояли ряды сосудов. Их содержимое напомнило ему студенческие годы и семинары по анатомии, но он не был уверен, что все верно опознал: печень, желчный пузырь, почечные камни, яичники… Некий коллекционер явно отвел душу.

А главное, тут были глаза. Заполняя множество банок, теснясь в формалине, как вишенки в водке, они словно следили за их троицей, не переставая нашептывать чудовищные истории о вылущивании маленькой ложечкой…

Среди прочего Симон обнаружил на небольшой хромированной тележке инструменты, каких нигде никогда не видел, — по всей видимости, местного изготовления. Крючки с загнутыми кончиками, кривые лезвия, щипцы с пилообразными кромками…

Они пошли обратно. Им ничего не удалось узнать, кроме того факта, что любые представления о человечности, о физической неприкосновенности или о морали здесь давно отсутствовали. В этом лагере мужчины и женщины стоили не больше, чем лабораторные кролики, а точнее, не стоили ничего.

Следующее здание, поменьше, походило на сарай для скота. Его зашторенные окна не пропускали свет. Возможно, внутри имелись узники…

Дверь была закрыта на цепь с висячим замком. Бивен разобрался с ним ударом приклада. Они зашли и обнаружили пленников, лежащих вокруг жаровни. И не фигуры в робах, вовсе нет. Скорее диковинки в штатской одежде. Сначала органическая коллекция, теперь коллекция… человеческая.

При виде форменной фуражки Бивена две близняшки лет десяти в черных платьицах и белых носочках вскочили и начали танцевать в унисон, как две маленькие заводные куклы. Чуть дальше семья карликов — их сходство было поразительно — сгрудилась вместе, словно ощетинясь единым фронтом. Казалось, они готовы умереть, но уж точно не сдаваться.

Лежавшие вдоль стен мужчины с голыми торсами в состоянии крайнего истощения ни на что не реагировали. Их костлявые грудные клетки с заострившимися выступающими ребрами были покрыты чем-то вроде черноватого гноя. Как и говорил Бивен: в Ченстохове проводились эксперименты в том числе и с углеводородами.

В глубине комнаты скорчились женщины, покрытые повязками. Симона замутило. Все эти существа, которым в определенном смысле повезло выжить, были простыми объектами опытов Менгерхаузена.

Где же он сам? Не сговариваясь, они решили выйти наружу и сосредоточиться на здании, расположенном выше всех по склону. Кабинет, венчающий все эти ужасы, был вполне в духе рыжего выродка.

Увидев дымок над трубой, они поняли, что добрались до цели. Кряхтя на каждом шагу и выдыхая громадные клубы пара, они двигались вперед, увязая в толстом ватном слое, поскрипывавшем под их шагами.

Внезапно их сапоги стали издавать иной звук, более резкий, более… насыщенный, как если бы они ступали по камням. Бивен посветил под ноги. Череп, бедро, ребра… Казалось, дорога под снегом была устлана человеческими костями или же просто останками.

По телу Симона прошла дрожь, почти судорога. В голове завертелись все истории, услышанные от Einsatzgruppen, — это был тот же кошмар, хоть и в другой форме. Бивен говорил о «научном подразделении», но все это место производило впечатление деревни кустарей, помешанных на одной-единственной цели — смерти во всех ее проявлениях и самой безжалостной жестокости.

Они без труда проникли внутрь дома и сразу же поняли свою ошибку: это не был кабинет Менгерхаузена. Ни один кабинет в мире не мог так выглядеть. Скорее, они попали в логово колдуньи из «Гензеля и Гретель», за вычетом конфет и пряников.

Большая комната, погруженная в полутьму и освещенная огнем под черными котлами. Мгновенно горло у них перехватило от запаха, при каждом вздохе едкий сухой воздух отдавался болью. В молодые годы, стремясь подработать где только можно, Симон однажды нанялся в дубильный цех. Он не выдержал и трех дней из-за мерзких испарений. Здесь царила та же вонь.

Объяснений долго искать не пришлось. Вдоль стен, которые в первый момент показались отделанными бревнами, на самом деле сплошняком лежали обезглавленные трупы, голые, воскового цвета, наваленные друг на друга и даже утрамбованные в нишах. Все тела были поразительно худыми. Человеческая природа, сведенная к костям, обтянутым кожей.

Бивен споткнулся о деревянную лохань. Обритые головы покатились на пол. Они были ровно отсечены на уровне шеи. Симон заставил себя не отводить глаза. У них были сморщенные лица и прищуренные глаза, как у монголов. Рты, наоборот, казались нарочито раззявленными, а зубы — если таковые оставались — готовыми выпасть. Что до глаз… их словно превратили в желе, выварив загадочным образом.

Они подошли к чану, где кипела густая жидкость. Крышка скрывала половину поверхности. Рукой в перчатке Бивен сдвинул ее. Не сговариваясь, все трое нагнулись над чаном. Кто знает? Возможно, когда-нибудь им придется давать свидетельские показания… Там плавали разрубленные торсы, отрезанные члены, непонятные куски. Их наполовину отделившаяся кожа поднималась наверх — что, без сомнения, и было желаемым результатом.

Уже давно во всех военных лагерях ходили ужасающие слухи: фабрики, производящие мыло из человечьего жира, предметы и одежда, сделанные из человеческой кожи, — жуткие рассказы, которым даже в нацистской среде трудно было поверить.

И вот сейчас они оказались прямо в средоточии этих материализовавшихся слухов. На столе лежали кирпичики комковатого мыла, рядом — литейные формы с остатками той же засохшей субстанции. Округлившимися глазами Симон разглядывал это невообразимое вещество. Кто может умываться человечьим мылом?

— Уйдем, — сказал Бивен неузнаваемым голосом. — Для нас здесь ничего нет.

Симон заметил в углу раскройные столы, как в швейной мастерской, на которых лежали длинные куски бежевого материала, а рядом выкройки и пунктирные рисунки. Рядом со столами швейные машинки с толстыми иголками, катушки с нитками…

Он прибавил шагу и догнал остальных. На свежем воздухе им полегчало. Того, что они увидели в этих зданиях, не существовало — во всяком случае, в человеческом смысле слова: это было нечто чужеродное, полный разрыв с чувствами, присущими любому человеческому существу. И тут нечем было возмущаться и нечего понимать — это исходило откуда-то извне, с другой планеты, из другого пространства-времени, где естественная эмпатия исчезла или ее никогда и не было.

— Наверх, — сказал Бивен, указывая пальцем.

Симон поднял глаза и заметил за деревьями деревянный домик. Что-то вроде русской дачи. Окна в нем были освещены, а из трубы шел дым. Все вместе напоминало мирную гавань, убежище в бурю.

На этот раз сомнений не оставалось: личный кабинет Эрнста Менгерхаузена.

150

— Добро пожаловать в мое скромное жилище!

Под белым халатом Менгерхаузен был одет как барин — но как барин в воскресный день, собирающийся поработать в саду или покормить собак. Синяя матросская блуза, полотняные брюки, отороченные мехом сапоги.

По-прежнему жизнерадостный, он не выказал ни малейшего удивления при виде троих посетителей.

Убежище медика стоило того, чтобы его увидеть: шале с обстановкой из грубого дерева, с меховыми коврами и чучелами медвежьих голов на стенах. В центре возвышалась гудящая печь, к которой хотелось поднести руки. Комфортабельный приют лесоруба на покое.

Но себя не переделаешь: на стеллаже за письменным столом стояли банки с органическим объектами, плавающими в формалине.

— Могу только восхититься вашей настойчивостью, — заметил Менгерхаузен, словно давно их ждал. — Прошло три года, а вы снова здесь, ищете ответы! В другие времена подобное любопытство стоило бы вам жизни, но сегодня… — Он сокрушенно улыбнулся. — Как ни парадоксально, но сейчас, когда жизнь больше ничего не стоит, появилось больше шансов ее сохранить, проскочить между дождевыми каплями…

Посетители хранили молчание, такие же неподвижные, как трупы, которые только что были перед их глазами. Хозяин предложил им присесть — вокруг стояли грубые кресла, прикрытые звериными шкурами, — но те предпочли остаться на ногах, как приговоренные ждут у подножия виселицы.

— Судя по виду, вы совсем закоченели, — заметил Менгерхаузен. — Я сделаю вам кофе.

Маленький толстячок направился к печке из эмалированного чугуна — там грелся кофейник. Чашки, ложечки, сахар. Медик действовал не спеша, не дрожа и не проявляя ни малейшего страха. Его шевелюра оставалась такой же густой и такой же взлохмаченной. Словно ее сбрызнули коньяком и подожгли.

Каким бы нереальным это ни показалось, но когда он протянул каждому его чашку, посетители сняли перчатки и приняли ее. Независимо от гнева, отвращения и любых этических соображений они подыхали от холода — и горячий кофе, видит бог, был именно тем, что им требовалось.

Бивен выпил свой залпом и даже не ощутил ожога в горле. И все же несколько секунд спустя в груди разлилось тепло. Он подумал о Вирте, которому только что перерезал горло, — пятно его крови еще оставалось у него на рукаве. Подумал о человечьем жире, о выделанной коже, об органах, плавающих в своем соку…

— Для меня все это дело прошлое, — бросил акушер, усаживаясь за письменный стол. — Здесь я обустроил себе берлогу. Продолжаю свои исследования подальше от войны и от Берлина… Стал отшельником.

Будь у него под рукой топор, Бивен с радостью раскроил бы хозяина пополам, прежде чем скормить куски собакам. Но это было бы тактической ошибкой. Он пришел сюда за истиной и не желал упустить ни слова.

Тот продолжал разглагольствовать, доставая свою трубку:

— Я не знаю, куда нас заведет эта война, и не хочу об этом думать. Сижу себе скромно в своем глухом углу и работаю над исследованиями, которые позволят Третьему рейху и всему человечеству в целом жить лучше, стать и счастливее, и здоровее…

Голос рыжего лился как бальзам. И эта тихая дача с ее запахом елок действовала на удивление успокаивающе. Как будто на окраине ада обнаружился теплый уютный закуток, где дородный человечек в матросской блузе покуривал длинную трубку из человеческой кости.

— Мы не для того пришли, чтобы слушать твой треп безумного ученого, — оборвал его Бивен.

— Отлично, — откликнулся Менгерхаузен. — У вас есть вопросы?

Бивен сделал шаг вперед. Вопрос у него был всего один:

— Что такое «операция „Европа“»? И как она связана с Адлонскими Дамами?

— Кто вам о ней сказал?

— Магда Заморски.

— Эта милая Магда… Она оказалась самым страшным нашим врагом.

Они переглянулись. Значит, Менгерхаузен знал все. Тот спокойно набивал трубку. Его движения были мягкими, мирными. Из него получился бы отличный дедуля.

— Ты ведь представляешь, как функционирует рейх, верно? — спросил он, внимательно глядя на Бивена.