Споффорт предложил мне это. Говорить в диктофон вечером после работы, рассказывать, что сделал за день. Он дал мне для этого лишний ББ.
Работа по временам утомительная, однако она приносит удовлетворение. Я занимаюсь ею уже пять дней, но только сегодня настолько освоился с диктофоном, что начал говорить в него сам. А что можно про меня рассказать? Я неинтересный человек.
Фильмы хрупкие, обращаться с ними надо очень бережно. Когда лента рвется – а это случается часто, – я должен аккуратно ее склеивать. Я просил проректора Споффорта дать мне в помощь робота, например робота-недоумка, выученного на стоматолога или на другую тонкую работу, но тот ответил только: «Это будет очень дорого». И я уверен, что он прав. Так что я вставляю фильм в странный древний аппарат, который называется проектором, проверяю, что лента идет правильно, и показываю его на маленьком экране в своей комнате. Проектор все время гудит. Но здесь, в подвале старой библиотеки, даже мои шаги раздаются чересчур громко. Никто сюда не заходит, и старые стены из нержавейки поросли мхом.
Когда на экране появляются буквы, я останавливаю проектор и читаю их в диктофон. Некоторые строчки, например: «Нет!» или «Конец» занимают совсем мало времени, потому что их я произношу почти без затруднений. Но бывают трудные фразы и трудное написание, и тогда мне приходится подолгу изучать строчку, прежде чем я смогу уверенно ее произнести. Одна из самых трудных надписей была на черном фоне после очень эмоциональной сцены, в которой девушка выражала встревоженность. Вот эта фраза целиком: «Если д-р Карротрес не придет прямо сейчас, мама лишится рассудка». Представляете, каково мне было ее разобрать! И еще одна: «Лишь пересмешник поет на опушке леса». Это говорил старик девушке.
Сами фильмы тоже иногда завораживают. Я уже посмотрел больше, чем умею сосчитать, и все равно это только малая часть. Все они черно-белые и все дергаются, как огромная обезьяна в «Конг возвращается». В них все странное, не только то, как персонажи говорят и действуют. В них есть – как это сказать? – ощущение вовлеченности, ощущение, что через них прокатываются мощные волны чувств. Однако, на мой взгляд, они иногда невыразительные и бессмысленные, как отполированный камень. Конечно, я не знаю, кто такой «пересмешник» или что означает «д-р». И все же больше этого, больше странности меня смущает атмосфера древности в изображаемой ими жизни. Намек на чувства, совершенно для меня неведомые, но общие для каждого тогдашнего жителя, а сейчас полностью утраченные. Чаще всего я испытываю грусть. «Лишь пересмешник поет на опушке леса». Грусть.
Я часто обедаю у себя в комнате. Миска фасолевого супа и эрзацбекон. Или соевый батончик. Сервоуборщика запрограммировали по моей просьбе приносить мне еду из университетского кафетерия. Иногда я медленно ем, снова и снова прокручивая один и тот же кусок фильма и силясь проникнуть в туманное прошлое. Бывает, я вижу такое, что потом не могу забыть. Например, сцену, где девочка плачет на могиле в поле. Или лошадь стоит на городской улице, на ней обвислая шляпа, уши торчат в дырки. Или старики пьют из больших стеклянных кружек и беззвучно смеются на экране. Иногда, глядя на такое, я начинаю плакать.
А потом, на несколько дней кряду, все чувства уходят, и я механически просматриваю обе катушки фильма от начала до конца, диктуя: «Байограф-пикчерс представляет „Плач Маргариты“, режиссер Джон У. Кили, в главной роли Мэри Пикфорд» и так далее до слова: «Конец». Потом выключаю диктофон, вынимаю стальной шарик и кладу его в отделение черной герметичной коробки с фильмом. И перехожу к следующему.
Это тяжело и скучно. Я поддерживаю себя марихуаной, а когда становится совсем невмоготу, ложусь подремать.
День третий
Сегодня я видел групповое самосожжение, первый раз в жизни. Двое молодых людей и девушка сели на Пятой авеню перед зданием, где делают и раздают обувь. Они выглядели мокрыми – видимо, полили себя какой-то горючей жидкостью. Я заметил их в тот самый момент, когда девушка поднесла огонек зажигалки к подолу своей джинсовой юбки. Наверное, они заранее накачались нужными препаратами, потому что на лицах не было и следа боли, только что-то вроде улыбок, когда бледное в солнечном свете пламя окутывало их желтым газовым цветком. Они стали сперва красными, затем черными. Несколько прохожих остановились посмотреть. Постепенно стал чувствоваться неприятный запах, и я ушел.
Я слышал про групповые самосожжения – в них всегда участвуют по три человека, – но сам их никогда не видел. Говорят, в Нью-Йорке они случаются часто.
Я нашел книгу. Настоящую книгу! Не такую, как те, что я читал в Огайо: они были тоненькие и рассказывали только про Роберто, Консуэлу и их пса Барбоску, – а настоящую, толстую и увесистую.
Это было просто. Я всего лишь открыл одну из сотен дверей в огромном стальном коридоре, в который выходит моя комната. В середине большого пустого помещения в стеклянной витрине лежала эта толстая книга. Я поднял запыленное стекло и взял ее. Она была тяжелая, страницы – желтые и сухие на ощупь. Книга называется «Словарь». В ней целые заросли слов.
День пятый
Теперь, начав вести дневник, я обнаружил, что стал обращать внимание на всякие странности, которых бы раньше не заметил. Я думаю, это для того, чтобы записать вечером. Примечать и обдумывать – очень большое напряжение. Иногда я чувствую себя совершенно растерянным. Наверное, именно поэтому Учредители сделали так, что обычному человеку почти невозможно добыть диктофон. И поэтому же нас учили с самого раннего возраста: «Сомневаешься – забудь».
Например, я заметил странность в зоопарке Бронкса или даже несколько странностей. Я больше месяца по средам ездил в зоопарк на мыслебусе и всегда видел там только пятерых детей, причем мне кажется, что это одни и те же дети. Все они в белых рубашках, все время едят мороженое в рожках, и – это, наверное, самое странное – они постоянно очень возбуждены и радуются всему, что видят. Другие посетители – мои ровесники или старше – часто смотрят на них мечтательно и улыбаются, и тогда дети указывают пальцем, скажем, на слона и кричат: «Ух ты, какой большой слон!» – и взрослые переглядываются, как будто успокоенные. В этом есть что-то жуткое. У меня закралась мысль: может, эти дети – роботы?
И еще более жуткое: если они роботы, то где остальные дети?
Всякий раз, заходя в Дом Рептилий, я вижу девушку в красном платье. Иногда она лежит на скамейке рядом с игуанами и спит. Иногда просто расхаживает без дела. Сегодня она держала в руках сэндвич и глядела, как питон за стеклом своей клетки скользит по ветвям синтетического дерева. И кстати, насчет питона у меня тоже сомнения. Он постоянно скользит в ветвях. Однако я помню с того далекого времени, когда был ребенком (насколько давно это было, я, конечно, знать не могу), что большие змеи в зоопарках обычно спали или лежали, свернувшись, в углу клетки, по виду как мертвые. А вот питон в зоопарке Бронкса все время скользит по ветвям и высовывает язык, так что все посетители Дома Рептилий ахают. Неужели и он робот?
День одиннадцатый
Я в расстроенных чувствах. Мне больно записывать то, что я подумал сегодня. Однако все настолько ясно и очевидно, как только поймешь. Отчего я не думал об этом раньше?
Я смотрел фильм. Старуха сидела на веранде (так у них это называлось) маленького темного дома в том, что они называли креслом-качалкой, и держала на коленях совсем маленького ребенка. Затем она встревоженно подняла ребенка к лицу, изображение оборвалось, как всегда перед словами, и на экране появилось: «У малютки круп!» И когда на экране возникло слово «малютка», я внезапно понял, что не видел младенцев дольше, чем можно упомнить. Желтые, синие, красные; бессчетные годы я не видел ни одного младенца.
Куда они исчезли? И задается ли еще кто-нибудь этим вопросом?
И тут голос из детского обучения произнес у меня в голове: «Не спрашивай; расслабься».
Но я не могу расслабиться.
Постараюсь об этом не думать и приму сопор.
День девятнадцатый
Девятнадцать. Не помню, чтобы я когда-нибудь употреблял такое большое число. Ничто в моей прошлой жизни этого не требовало.
Хотя, наверное, можно сосчитать синие и желтые своей жизни. Непонятно зачем, конечно, но можно.
В фильмах я часто вижу большие числа. Часто они связаны с войной. Особенно часто встречается число 1918. Не знаю, как это понимать. Может быть, была война, которая продолжалась 1918 дней? Но ничто не длится так долго. В голове не укладывается мысль о чем-то настолько долгом или большом.
«Не спрашивай; расслабься». Да, мне надо расслабиться.
И обязательно надо будет съесть соевых батончиков и супа, прежде чем принимать сопор. Второй вечер кряду я забываю поесть.
Иногда по вечерам я изучаю «Словарь», чтобы узнать новые слова, и, бывает, это помогает уснуть. А бывает, я нахожу волнующие слова. Часто я не могу понять определений, как с «алгеброй» или «инфекцией». Я кручу их в голове, читаю определения снова и снова. Но в них почти всегда есть другие непостижимые слова, и от этого я прихожу в еще большее волнение. Так что в конце концов приходится все-таки принимать сопор.
И у меня не получается расслабиться.
Раньше помогал зоопарк, но туда я в последнее время не хожу из-за тех детей. Конечно, я ничего не имею против роботов. Но дети…
День двадцать первый
Сегодня я пошел в зоопарк и поговорил с девушкой в красном. Она сидела на скамейке рядом с игуанами, я сел рядом и спросил:
– Питон – робот?
Она повернулась и посмотрела на меня. Было что-то странное, загадочное в ее глазах – как будто она под гипнозом. Однако я видел, что она размышляет и что она не под действием препаратов. Долгое время девушка молчала, и я уже думал, она не ответит, замкнется в личном пространстве, как нас учили делать, если нам неприятны посторонние. Однако, когда я уже собирался встать, она сказала:
– По-моему, они все роботы.
Я смотрел на нее в изумлении. Никто прежде со мной так не говорил, но именно об этом я думал уже несколько дней. Я так смутился, что встал и ушел, даже не поблагодарив ее.
Выходя из Дома Рептилий, я увидел пятерых детей. Они все были вместе, все держали рожки с мороженым, у всех были круглые от возбуждения глаза. Они посмотрели на меня и заулыбались. Я отвел взгляд…
День двадцать второй
Одно удивительное явление, которое часто бывает в фильмах, это объединение людей под названием «семья». Насколько я понял, в древности такие объединения были широко распространены. Семья – это группа людей, которые часто находятся вместе и даже, насколько я понял, вместе живут. Это всегда мужчина и женщина – если только кто-нибудь из них не умер, но даже в таком случае его часто упоминают, а изображения умершего («фотографии») находятся рядом с живыми: на стене или на полке. И еще обычно есть младшие, дети разных возрастов. Что особенно удивляет и, видимо, характерно для семьи, мужчина и женщина всегда приходятся отцом и матерью всем этим детям. Иногда в семье бывают старики, но они – родители мужчины либо женщины! Не знаю, как это понимать. Они там все родственники!
И более того: значительная часть прочувствованности, которой пронизаны эти фильмы, связана именно с отношениями родства, которые преподносятся как благо.
Знаю, конечно, что не следует морально судить других людей, а уж тем более – людей из прошлого. Я понимаю, что жизнь в фильме противоположна изречению: «Одному лучше», но беспокоит меня не это. В конце концов, мне случалось проводить дни кряду в обществе других людей, неделями каждый день видеть одних и тех же учащихся. Не оплошность близости тревожит меня в этих семьях. Меня угнетает, что люди шли на такой риск. Испытывали друг к другу такие сильные чувства.
Я потрясен и опечален.
И они так много друг с другом разговаривают. Губы постоянно шевелятся, хоть слов и не слышно.
День двадцать третий
Вчера я лег спать с мыслью, как сильно рисковали люди, объединяясь в семьи, и первый же сегодняшний фильм это подтвердил.
На экране умирал старик. Он лежал на древней кровати у себя дома – не в больничном центре для умирающих, – и вся его семья собралась вокруг. На стене висели часы с маятником. Здесь были девочки, мальчики, мужчины, женщины, старики – больше, чем я могу сосчитать. И все они были несчастны, все плакали. А когда он умер, две девочки упали на него и беззвучно зарыдали. В ногах кровати лежала собака. Когда старик умер, она положила морду на лапы и тоже смотрела скорбно. И часы остановились.
Зрелище всех этих ненужных страданий так меня расстроило, что я бросил недосмотренный фильм и поехал в зоопарк.
Я отправился прямиком в Дом Рептилий, и девушка была там. Кроме нее, во всем большом павильоне были только два старика в серых свитерах и сандалиях; они курили травку и клевали носом над крокодилами в большом пруду посередине. Она шла с сэндвичем в руке и ни на что не смотрела.
Я по-прежнему был взбудоражен – и фильмом, и всем, что произошло с тех пор, как я начал вести дневник, – так что под влиянием порыва подошел и спросил:
– Почему ты всегда здесь?
Она резко остановилась и поглядела на меня своими загадочными, пронзительными глазами. Мне подумалось, что она сумасшедшая. Но это невозможно. Детекторы бы ее нашли и поместили в резервацию, где держали бы на джине и валиуме продленного действия. Нет, она здорова. Все, кто свободно ходит среди людей, здоровы.
– Я здесь живу, – сказала она.
Никто не живет в зоопарках. Насколько я знаю. А всю необходимую работу в зоопарках, как и во всех общественных учреждениях, выполняют роботы той или другой модели.
– Зачем? – спросил я.
Это было вторжение в личное пространство, но почему-то мне не казалось, что я нарушаю правило. Может быть, потому, что нас окружали рептилии, которые извивались и скользили за стеклом. Или из-за плотной, зеленой, мокрой на вид листвы искусственных деревьев.
– А почему нет? – спросила она и добавила: – Ты тоже тут часто бываешь.
Я покраснел:
– Правда. Я прихожу сюда, когда чувствую себя… расстроенным.
Она посмотрела на меня в упор:
– Ты не принимаешь таблетки?
– Принимаю, конечно, – сказал я. – Но все равно хожу в зоопарк.
– Ясно, – ответила она. – А я не принимаю таблеток.
Теперь уже я на нее уставился, не веря своим ушам.
– Не принимаешь таблеток?
– Пробовала. Но мне от них плохо. – Лицо ее немного смягчилось. – В смысле, меня от них тошнит.
– Но ведь против этого тоже есть таблетка? В смысле, робот-провизор может…
– Наверное. Но если от противотошнотной таблетки меня тоже стошнит?
Я не знал, правильно ли будет улыбнуться, но все равно улыбнулся. Наверное, отчасти из-за того, что был потрясен.
– Есть еще уколы… – начал я.
– Забудь, – сказала она. – Расслабься.
Затем отвернулась к вольере с игуанами. Они, как всегда, весело скакали за стеклом, словно лягушки. Девушка откусила сэндвич и начала жевать.
– И ты живешь здесь? В зоопарке? – спросил я.
– Да, – ответила она, прожевав, и откусила снова.
– А тебе не… скучно?
– Скучно, конечно.
– Тогда почему ты отсюда не уходишь?
Она посмотрела на меня так, будто не собирается отвечать. Разумеется, ей достаточно было пожать плечами и закрыть глаза; тогда мне по правилам обязательной вежливости пришлось бы оставить ее в покое. Нельзя безнаказанно посягать на индивидуализм.
Однако она все-таки решила ответить, и когда я это понял, то почувствовал признательность – сам не знаю почему.
– Я живу в зоопарке, – сказала она, – потому что нигде не работаю и мне негде жить.
Наверное, я целую минуту смотрел на нее в упор. Потом спросил:
– Почему ты не выключилась?
– Я попробовала. По меньшей мере два желтых прожила в резервации для выключенных. Пока меня не начало тошнить от травы и таблеток.
Конечно, я слышал про траву в резервациях для выключенных: ее выращивает автоматическое оборудование на огромных полях, и считается, что она невероятно сильная. Чего я не слышал, так это чтобы кого-нибудь от нее тошнило.
– Но когда ты включилась обратно… тебе ведь должны были дать работу?
– Я не включалась.
– Ты не…
– Ага.
Она сунула в рот остатки сэндвича и принялась жевать, глядя не на меня, а на клетку с игуанами. Мгновение я ощущал не растерянность, а злость. Безмозглые скачущие игуаны!
И тут же подумал: «Надо о ней сообщить». Но я знал, что не сообщу. О групповом самосожжении я тоже должен был сообщить. Как всякий ответственный гражданин. Но не сообщил. И другие, думаю, тоже. Я вообще не слышал, чтобы кто-нибудь о ком-нибудь сообщал.
Закончив жевать, она снова повернулась ко мне:
– Я просто выбралась из спального корпуса ночью и пришла сюда. Никто не заметил.
– А как же ты живешь? – спросил я.
– Очень просто. – Ее взгляд утратил часть своей пронзительности. – Например, перед зданием есть автомат для продажи сэндвичей. В который вставляешь кредитную карточку. Каждое утро серворобот наполняет его свежими сэндвичами. Придя сюда полжелтого назад, я обнаружила, что робот всегда приносит на пять сэндвичей больше, чем влезает в автомат. Он недоумок, поэтому просто стоит, держа пять лишних сэндвичей. Я их у него забираю. Ими и питаюсь в течение дня. А пью из фонтана.
– И не работаешь?
Она посмотрела на меня:
– Ты знаешь, как сейчас с работой. Им приходится деактивировать роботов, чтобы придумать, за что платить нам.
Я знал, что она права. Наверное, все это знали, только никто не говорил вслух.
– Ты могла бы заняться цветоводством…
– Я не люблю сажать цветы, – ответила она.
Я отошел и сел на скамейку рядом с питоньей клеткой. Старики ушли, мы с девушкой остались вдвоем. Я на нее не смотрел.
– Чем ты занимаешься? – спросил я. – Что делаешь, когда тебе скучно? Здесь нет телевизора. В увеселительные заведения без кредитки не попадешь. А если у тебя нет работы, то нет и кредитки.
Девушка не отвечала целую минуту, и я уже думал, что она не услышала вопроса. Но тут раздались шаги, и она села рядом со мной.
– В последнее время, – сказала она, – я фиксирую свою жизнь.
«Фиксирую свою жизнь». Это было так странно, что я ничего не ответил. Только смотрел, как ненастоящий питон извивается в ненастоящих ветвях.
– Попробуй как-нибудь, – сказала она. – Сперва вспоминаешь, что произошло, а потом повторяешь это снова и снова. Называется «фиксировать». Если делать это достаточно долго, я буду помнить все, как историю или песню.
«Господи! – подумал я. – Она точно сумасшедшая».
Однако девушка сидела рядом со мной, а значит детекторы ее не тронули. Тогда я подумал: «Это оттого, что она не принимает таблетки». Что творится у нее в голове?
Я встал со скамьи, попрощался и ушел.
День двадцать четвертый
«Фиксирую свою жизнь». Фраза не идет у меня из головы. Всю дорогу из Бронкса на Манхэттен и в библиотеку я смотрел на лица приятных, застенчивых, незаметных людей, которые сидели в автобусе, тщательно выдерживая расстояние от соседей, или шли по улице, старательно избегая смотреть друг другу в глаза. А я продолжал думать: «Фиксирую свою жизнь». Никак не мог отделаться от этих слов, хотя почти их не понимал.
А когда автобус подъехал к библиотеке и я послал ему мысленный сигнал остановиться перед главным эскалатором, я вдруг увидел множество людей на улице, и фраза, над которой я так настойчиво думал, сменилась другой: «Где вся молодежь?»
Потому что я не видел никого младше себя. Я был старше многих отцов в фильмах. Старше Дугласа Фэрбенкса в «Капитане Бладе». Намного старше.
Почему нет никого младше меня? В фильмах очень много молодых. Больше, чем старых.
Что происходит?
День двадцать пятый
Когда я рос в интернате вместе с другими мальчиками и девочками из моего класса, там не было группы младше нашей. Не знаю, сколько всего нас было в большом старом поселке из пермопластовых корпусов под Толедо: нас никогда не считали, а сами мы считать не умели.
Помню, там был тихий старый корпус под названием Детская капелла: там мы каждый день по часу обучались приватности и погруженности в себя. Цель состояла в том, чтобы не замечать целый класс ровесников, глядя на огромный телеэкран, по которому двигались огоньки и цветные фигуры. В начале каждого занятия робот-недоумок – Вторая модель – раздавал легкие сопоры. Помню, я так натренировался, что мог войти после завтрака, просидеть час после того, как сладкий конфетный сопор растает во рту, и отправиться на следующий урок, даже не заметив, что рядом был кто-то еще: хотя на самом деле со мной в помещении было не меньше сотни детей.
Это здание снесла команда больших машин и роботов Третьей модели после того, как мы закончили заниматься там и перешли в подростковый корпус. А когда примерно через синий меня перевели в спальный центр для взрослых, наш старый спальный центр тоже снесли.
Надо понимать, мы были последним поколением детей на Земле.
День двадцать шестой
Сегодня я опять видел самосожжение, в полдень.
Это произошло в «Бургер-шефе» на Пятой авеню. Я часто хожу туда обедать, потому что с кредиткой Нью-Йоркского университета могу позволить себе больше лишних трат, чем мне на самом деле нужно. Я доел бургер с хлореллой и наливал себе второй стакан чая из самовара, когда на меня вдруг дохнуло ветром и кто-то громко ойкнул. Я повернулся, держа стакан в руке. В кабинке в другом конце помещения сидели трое, и они были объяты огнем. В полутемном зале огонь казался очень ярким, и я не сразу смог разглядеть горящих людей. Но постепенно мне это удалось, как раз когда их лица начали темнеть и съеживаться. Все они были старые и все, кажется, женщины. Разумеется, ни на одном лице не было и следа боли. Как будто играют в джин-рамми, только на самом деле они горели.
Мне хотелось вскрикнуть, но я, конечно, не вскрикнул. Я подумал было выплеснуть на них чай из стакана, только это стало бы нарушением их личного пространства, так что я просто стоял и смотрел.
Два серворобота выбежали из кухни и встали рядом – наверное, проследить, чтобы огонь не распространился дальше. Никто не двигался. Все молчали.
Наконец, когда запах сделался невыносим, я вышел из «Бургер-шефа», но остановился, увидев, что на улице человек через окно смотрит на горящих людей. Я постоял рядом с ним, потом сказал: «Не понимаю».
Он мгновение смотрел на меня удивленно, потом брезгливо нахмурился, пожал плечами и закрыл глаза.
Я покраснел, поняв, что плачу. Плачу. На людях.
День двадцать девятый
Я начал записывать это все на бумаге. Сегодня у меня выходной, фильмов я не смотрел. Я взял листы бумаги для рисования и ручку из Отдела самовыражения и начал записывать слова из моего надиктованного дневника, используя как образец большие буквы с первой страницы «Словаря». Поначалу было так трудно, что я думал, ничего не получится. Я воспроизводил с диктофона несколько слов и рисовал их буквами на бумаге. Но это очень утомляло. И писать правильно длинные слова оказалось очень сложно. Некоторые я запомнил из фильмов, а некоторые, особенно длинные, по счастью, недавно узнал из «Словаря». Обычно мне удается их там найти, хотя на это требуется много времени.
Я уверен, что слова в «Словаре» расположены по какому-то принципу, так что наверняка есть легкий способ их находить, но я этого принципа не понимаю. Несколько страниц подряд все слова начинаются с одной буквы, а потом, резко, идут слова на совершенно другую букву.
Через несколько часов писания рука у меня заболела, так что я не мог больше держать ручку. Пришлось принять обезболивающее, но я заметил, что после таблеток сосредоточиться стало еще труднее: я пропускал целые слова и фразы.
Я и раньше подозревал, что препараты так действуют, но только сейчас получил убедительное подтверждение.
День тридцать первый
Сегодня в зоопарк не ходил.
Весь день я писал слова на бумаге с утра и до теперешнего времени, когда за окном уже начало темнеть. Рука болела очень сильно, но я не принимал обезболивающих таблеток и через какое-то время вроде бы про нее забыл. Вообще-то, есть какое-то – как бы это сказать? – какое-то удовлетворение в том, чтобы сидеть, ощущая острую боль в руке и локте, и писать слова на листе бумаги. Я перенес на нее свой дневник вплоть до двадцать девятого дня, и хотя сейчас диктую на шар, уже думаю о том, как завтра возьму бумагу и начну писать слова.
Меня не отпускает настойчивая мысль. Фраза «фиксирую мою жизнь», которую сказала та девушка в Доме Рептилий. Записав это на бумаге час назад, я увидел в словах что-то, что не сразу сумел осознать. Сейчас я сам фиксирую мою жизнь. Диктовать на шар – другое. Писать на бумагу – умственный акт, то, что девушка назвала «фиксировать». Написав слова «фиксирую мою жизнь», я оторвался от работы и решил кое-что попробовать. Я взял «Словарь» и начал перелистывать страницы, пока не дошел до слов, которые все начинались на букву «Ф». Я стал просматривать их и довольно скоро обнаружил закономерность: все слова на букву «Ф», за которой шла «И», стояли рядом. И вот среди этих слов я наконец нашел «фиксировать». Там было определение: «Отмечать, запечатлевать на бумаге или в сознании». Но я чувствовал, что в этом есть что-то очень правильное. На бумаге или в сознании. Отмечать, запечатлевать. Я фиксирую свои мысли, словно оттискиваю печать.
Никогда прежде мне не случалось видеть, слышать и думать так ясно. Неужели это из-за того, что я весь день не принимал таблеток? Или из-за писания? И то и другое настолько новое и они так тесно связаны между собой, что я не могу определить, в котором из двух причина. Очень странное чувство. Оно упоительное, но ощущение риска ужасает.
День тридцать третий
Прошлой ночью я не мог уснуть. Лежал на кровати без сна, смотрел на стальной потолок моей комнаты в архивном корпусе. Несколько раз собирался позвать серворобота и попросить сопор, но я твердо решил этого не делать. В каком-то смысле ощущение бессонницы мне нравилось. Я ненадолго встал и походил по комнате. Она большая, с толстым сиреневым ковром. Письменный стол скомбинирован с кроватью, на столе лежит «Словарь». Я почти час листал страницы и смотрел на слова. Сколько в них заключено смысла, сколько памяти о прошлом!
Я решил выйти на улицу. Было очень поздно, на улицах никого. Хотя в Нью-Йорке точно безопасно, я ощущал напряжение и даже страх. Что-то засело в голове, я не мог от этого избавиться, а сопор решил не принимать. Я вызвал мыслебус и велел отвезти меня в зоопарк Бронкса.
В автобусе я был один. По дороге между домиками и пустырями Манхэттена я смотрел в окно. Некоторые окна горели: кто-то еще смотрел телевизор. Нью-Йорк – очень спокойный город, особенно по ночам, но я думал об этих людях, которые смотрят телевизор, об их жизни, и в голове у меня крутилось: «Они ничего не знают о прошлом, ни о своем, ни о чужом». И конечно, это была правда. Я знал ее всю жизнь. Но той ночью, в автобусе, который долго ехал по Нью-Йорку, я ощущал это особенно сильно, и чувство было почти невыносимое.
В Доме Рептилий свет не горел, но дверь была не заперта. Входя, я хлопнул ею довольно громко, и тут же девушка испуганно спросила:
– Кто там?
– Всего лишь я.
Она ойкнула и сказала:
– Господи! Теперь и ночью.
– Да, наверное, – сказал я.
Девушка чиркнула зажигалкой, потом огонек стал ровным, и я понял, что она зажгла свечу, которую, скорее всего, вынула из кармана. Девушка поставила ее на скамью.
– Хорошо, что у тебя есть свет, – сказал я.
Она, наверное, спала на скамье, потому что потянулась и сказала:
– Ладно уж, можешь сесть.
Я сел рядом с ней. Руки у меня дрожали. Я надеялся, что она не заметит. Некоторое время мы молча сидели на скамейке. Я не видел рептилий в клетках, и звуков они не издавали. В помещении было очень тихо. Отблески свечи плясали на лице девушки. Наконец она заговорила:
– Тебе не положено быть ночью в зоопарке.
Я глянул на нее:
– Тебе тоже.
Она посмотрела на свои руки, которые держала на коленях. В этом было что-то очень красивое. Я много раз видел такое в фильмах. Мэри Пикфорд. Девушка посмотрела на меня. В свете свечи ее взгляд не казался таким пристальным.
– Зачем ты сюда пришел? – спросила она.
Я долго молча смотрел на нее, потом ответил:
– Из-за слов, которые ты тогда сказала. Я не мог выбросить их из головы. Ты сказала, что собираешься фиксировать свою жизнь.
Она кивнула.
– Сперва я не понял, что это значит, а теперь, кажется, понимаю. И даже пытаюсь делать то же самое или похожее. Не детство, не интернат и не колледж, но свою теперешнюю жизнь. Пытаюсь ее фиксировать.
Я умолк, не зная, как продолжать. Девушка внимательно разглядывала мое лицо.
– Значит, я не единственная, – сказала она. – Может быть, я чему-то положила начало.
– Да, – ответил я. – Может быть. Но у меня есть кое-что, и это кое-что может тебе пригодиться. Ты знаешь, что такое диктофон?
– Да, наверное. Это то, во что говорят слова, а он говорит их обратно? Как когда запрашиваешь информацию в библиотеке и тебе отвечает голос, но это не человек, который говорит сейчас, а человек, который сказал эти слова когда-то давно?
– Да. Примерно так. У меня есть диктофон. Я подумал, может, ты захочешь попробовать.
– Он у тебя с собой? – спросила она.
– Да.
– Отлично, – сказала она. – Это будет интересно, но нам понадобится свет.
Девушка встала и вышла из круга света от свечи. Я услышал, как она что-то открывает. Раздался щелчок, и помещение залилось светом. Стекла всех клеток сияли мне в глаза. За ними были рептилии: питон, игуаны, зеленые вараны, огромные бурые крокодилы – все они сидели, недвижные и безмолвные, среди искусственной растительности. Девушка вернулась и села рядом со мной. Теперь я видел, что волосы у нее всклокочены, а на лице остались складки от спанья на скамейке. И все равно она выглядела очень бодрой и свежей.
– Покажи свой диктофон, – сказала она.
Я порылся в кармане и вытащил диктофон.
– Вот. Я покажу, как он работает.
Мы возились с диктофоном около часа. Она пришла в восторг и спросила, не могу ли я оставить его на время. Я объяснил, что это невозможно: диктофон очень трудно достать и он нужен мне для работы. В какой-то момент я чуть не рассказал ей про чтение и письмо, но что-то меня остановило. Быть может, расскажу в другой раз. Потом я сказал, что мне пора возвращаться, и она спросила:
– Где ты живешь? Где работаешь?
– В Нью-Йоркском университете. Я там временно, только на лето. А вообще живу в Огайо.
– А в университете что делаешь?
– Работаю со старыми фильмами. Ты знаешь, что такое фильмы?
– Фильмы? Нет, – ответила она.
– Фильмы – это вроде видеозаписей. Способ записывать движущиеся изображения. Они были до изобретения телевизора.
Глаза у нее расширились.
– До изобретения телевизора?
– Да, – ответил я. – Было время, когда телевизор еще не изобрели.
– Господи, – выговорила она. – Откуда ты знаешь?
Вообще-то, я, конечно, не знал, но по просмотренным фильмам догадался, что их сняли до изобретения телевизора: в тамошних семейных домах телевизоров не было. Идея последовательности событий – что обстоятельства не всегда были одинаковыми – была в числе нового и удивительного, поразившего меня при знакомстве с тем, что я могу назвать прошлым.
– Очень странно думать, что когда-то телевизоров не было, – сказала девушка. – Но мне кажется, я могу это понять. Мне кажется, я очень много стала понимать с тех пор, как фиксирую в памяти свою жизнь. Чувствуешь, что одно идет за другим и что-то меняется.
Я посмотрел на нее:
– Да, да! Я знаю, о чем ты!
Потом я взял диктофон и вышел. Мыслебус ждал. Уже светало. Какие-то птицы чирикали, и я подумал: «Лишь пересмешник поет на опушке леса». Но в этот раз мне не сделалось грустно.
Идя к автобусу, я вдруг почувствовал себя неловко. Как будто девушка оказала мне большую услугу. Нервозность, погнавшая меня среди ночи в зоопарк, исчезла, словно я принял две таблетки нембукаина… Но я не знал, как поблагодарить девушку, поэтому просто зашел обратно в здание, сказал: «Доброй ночи» – и двинулся обратно.
– Погоди! – крикнула она.
Я повернулся к ней.
– Почему бы тебе не взять меня с собой?
Ее слова меня ошарашили.
– Зачем? – спросил я. – Для секса?
– Возможно, – ответила она. – Но необязательно. Я бы хотела… воспользоваться твоим диктофоном.
– Не знаю. У меня контракт с университетом. Не уверен…
Внезапно ее лицо переменилось. Оно пугающе исказилось гневом – сильным, как у актеров в кино.
– Я думала, ты другой. – Голос у нее дрожал, но не срывался. – Думала, ты не боишься оплошностей. Не боишься правил.
Меня смутил ее гнев. Злиться прилюдно – а это в каком-то смысле было прилюдно – одна из худших оплошностей. Почти так же плохо, как то, что я заплакал перед «Бургер-шефом». И когда я вспомнил про себя, про мои слезы, то уже не знал, что сказать.
Наверное, девушка восприняла мое молчание как неодобрение или как начало ухода в личное пространство, потому что внезапно сказала:
– Подожди.
Она быстро вышла из Дома Рептилий, а я остался стоять, потому что совершенно не знал, что делать. Через минуту девушка вернулась, неся камень размером со свой кулак. Наверное, взяла его с цветочного бордюра. Я зачарованно за ней наблюдал.
– Давай я кое-что тебе покажу насчет оплошностей и правил поведения, – сказала девушка.
Она отвела руку и запустила камень прямо в стекло, за которым сидел питон. Это было поразительно. Раздался громкий звук, большой треугольник стекла выпал к моим ногам и раскололся. Я стоял в полном ужасе, а она просунула обе руки в дыру и вытащила питона. Я содрогнулся от ее смелости. Что, если питон не робот?
Девушка вытянула змею головой вперед, раздвинула ей пасть и заглянула внутрь. Потом развернула жуткую, широко открытую змеиную пасть ко мне. Мы оказались правы. Примерно на фут в глубине горла различалась ядерная батарейка робота класса Д. Не узнать его было невозможно.
Я был в таком ужасе от ее поступка, что не мог выговорить ни слова.
Мы стояли, как на «живой картине» в старых фильмах: девушка торжествующе держала змею, а я ужасался масштабам того, что она натворила. Внезапно сзади раздался звук. Я обернулся. Дверь в стене между двумя клетками открылась, и вышел высокий, грозный робот-охранник. Он уверенным шагом двинулся к нам.
– Вы арестованы, – загремел его голос. – Вы имеете право хранить молчание…
Девушка холодно глянула на робота, который высился над ней во весь свой огромный рост. Затем сказала:
– Отвали, робот. Отвали и заткнись.
Робот умолк и застыл.
– Робот, – сказала девушка. – Возьми эту чертову змею и отнеси в починку.
И робот, забрав у нее змею, без единого слова вышел в ночную темноту.
Даже не могу объяснить свои тогдашние чувства. Отчасти это было как смотреть жестокие сцены в фильмах – например, тот эпизод в «Нетерпимости», где рушатся огромные каменные здания. Просто пялишься в экран и ничего не чувствуешь.
Но потом я начал думать и сказал:
– Детекторы…
Девушка глянула на меня. Ее лицо было на удивление спокойным.
– С роботами иначе нельзя. Они созданы, чтобы служить людям, а все об этом забыли.
«Созданы, чтобы служить людям»? Это очень походило на правду.
– А как же детекторы?
– Детекторы никого больше не уличают. Посмотри на меня. Меня не уличили. Ни в краже сэндвичей. Ни в ночевке в общественном месте. Ни в уходе из резервации для выписанных.
Я не ответил, но ужас, видимо, ясно читался у меня на лице.
– Детекторы никого не уличают, – повторила она. – А может, и раньше не уличали. Незачем. Людей так воспитывают с детства, что никто ничего не делает.
– Люди самосжигаются, – сказал я. – Часто.
– И что, детекторы их останавливают? Если детекторы знают, что у людей неуравновешенные, самоубийственные мысли, то почему не вмешиваются?
Я мог только кивнуть. По всему выходило, что она права.
Я глянул на осколки у себя под ногами, на дыру в стеклянной стене, на пластмассовое дерево. Потом на девушку. Она стояла в ярком искусственном свете посреди Дома Рептилий, спокойная, не одурманенная препаратами и (я опасался) совершенно безумная.
Девушка посмотрела на питонью клетку. На одной из верхних ветвей дерева за разбитым стеклом висел какой-то плод. Девушка просунула руку в дыру с явным намерением его сорвать.
Я вытаращил глаза. Ветка была высоко, девушке пришлось встать на цыпочки и тянуться изо всех сил, чтобы дотронуться до плода кончиками пальцев. Яркий свет из клетки четко очерчивал ее тело под платьем; оно было прекрасно.
Она сорвала плод и замерла на миг, будто танцовщица. Потом опустила его на высоту своей груди и внимательно оглядела. Не знаю, что это был за плод, возможно, какая-то разновидность манго. На долю секунды мне показалось, что она сейчас от него откусит, хотя он почти наверняка пластмассовый, однако девушка протянула его мне.
– Он совершенно точно несъедобный, – сказала она на удивление спокойно и сдержанно.
– Зачем ты его сорвала? – спросил я.
– Не знаю. Мне показалось, что это будет правильно.
Я долго глядел на нее и молчал. Несмотря на морщинки в уголках глаз, и на складки от спанья на скамейке, и на всклокоченные волосы, она была прекрасна. Тем не менее я не испытывал влечения – только восхищенный страх.
Я засунул пластмассовый фрукт в карман и сказал:
– Поеду в библиотеку и приму сопоры.
– Ладно, – ответила она, снова поворачиваясь к пустой клетке. – Доброй ночи.
* * *
У себя в комнате я положил пластмассовый фрукт на «Словарь» и сел на кровать. Потом принял три сопора и проспал до сегодняшнего полудня.
Фрукт по-прежнему на «Словаре». Мне хочется, чтобы в нем был какой-то смысл. Но смысла в нем нет.
День тридцать седьмой
Четыре дня без таблеток. И только два косячка в день – один после ужина и один перед сном. Очень странное состояние. Я чувствую себя в напряжении и в то же время взбудораженным.
Часто я не нахожу себе места и расхаживаю взад-вперед по коридорам библиотечного подвала. Коридоры бесконечные, ветвящиеся, как лабиринт, чуть сырые и заросшие мхом. Иногда я открываю какую-нибудь дверь и заглядываю внутрь, помня, как нашел «Словарь». Мне почти страшно найти что-нибудь еще; не уверен, что я этого хочу. И без того на меня навалилось слишком много нового.
Однако в комнатах ничего нет. У некоторых вдоль всех стен стеллажи от пола до потолка, но полки пусты. Я осматриваюсь, потом закрываю дверь и возвращаюсь в коридор. Там всегда пахнет плесенью.
Двери в комнаты разных цветов, чтобы их различать. Моя сиреневая, под цвет ковра внутри.
Когда я сюда переехал, мне было страшно гулять по огромному пустому зданию. Теперь меня это успокаивает.
Я больше не укладываюсь вздремнуть в течение дня.
День сороковой
Сорок дней. Все записано на семидесяти двух листах бумаги для рисования и лежит передо мной на столе. И все написано моей рукой.
Главное достижение моей жизни. Да, я употребил слово «достижение». Мое умение читать – достижение. Никто этого не умеет, кроме меня. Споффорт не умеет. Впрочем, Споффорт – робот, а роботы могут знать что угодно. Но они ничего не достигают, просто делают то, для чего созданы, и не меняются.
Сегодня я сделал семь фильмов и едва ли вспомню хоть слово из тех, что надиктовал в аппарат.
Не могу выбросить из головы ту девушку. Вижу ее на фоне деревьев и папоротников за стеклом, как она протягивает мне пластмассовый плод.
День сорок первый
«Бургер-шефы» – это по большей части маленькие пермопластовые строения, но тот, что на Пятой авеню, побольше и из нержавеющей стали. На столах там красные лампы в форме тюльпанов, а фоновой музыкой из настенных репродукторов звучат балалайки. В обоих концах красной раздаточной стойки стоит по большому медному самовару, а официантки – роботы Четвертой модели женской клоновой линии – носят на голове кумачовые косынки.
Я пришел туда позавтракать синтетическими яйцами и горячим чаем. Пока я стоял в очереди, мужчина передо мной – низенький, в коричневом спортивном костюме и с безмятежным лицом – пытался получить на завтрак «Золотистую картошечку фри». Мужчина держал в руке кредитку, и я видел, что она оранжевая, а значит – он кто-то важный.
Робот-официантка за стойкой сказала ему, что «Золотистую картошечку фри» к завтракам не подают. Мужчина на секунду утратил свой безмятежный вид и сказал:
– В каком смысле? Я не заказывал завтрак.
Официантка тупо уставилась в стойку и сказала:
– «Золотистая картошечка фри» подается только с «Супершефом».
Потом она глянула на неотличимую официантку, стоящую рядом с ней. У обеих были сросшиеся брови.
– Только с «Супершефом». Ведь правда, Марж?
Марж сказала:
– «Золотистая картошечка фри» подается только с «Супершефом».
Первая официантка быстро посмотрела на мужчину и тут же снова потупилась.
– «Золотистая картошечка фри» подается только с «Супершефом», – сказала она.