Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Здесь ведь не один вопрос, а множество. На главный вопрос ответ принесет Понятовский. Он должен при первой же возможности переговорить с Вильямсом и все выяснить. Если Вильямс утверждает, что Елизавета точно умрет, значит он знает что-то такое… Здесь есть два объяснения: либо он подкупил кого-то из лейб-медиков, и тот сообщает ему голую правду, либо… либо речь идет о насильственной смерти. Государыня не умерла сразу, значит… страшно подумать… яд?

Работать, надо работать, времени в обрез. Было поздно, собственно, уже ночь, поэтому править манифест приходилось уже в спальне. Пребывание ее в кабинете в такой час могло показаться подозрительным. Екатерина примостилась на широком подоконнике. Василий Шкурин принес ей красные чернила в склянке и несколько очиненных перьев в стаканчике. Она велела ему сесть при входе в спальню и, если кто-нибудь придет, подать голос. Под словом «кто-нибудь» подразумевался муж, и Василий это понимал.

Екатерина опять принялась читать манифест, ставя на полях мелкие, острые и нервные галочки. «По смерти их величества императрицы…» — далее на абзац шло перечисление регалий Елизаветы.

— Понятно, что не при живой! — не смогла сдержать себя Екатерина и тоже поставила галочку. Она сильнее нажала на перо, отчего галочка получилась с петелькой посередине и широко расставленными крыльями. Толстая, как чайка, куда понесет она эту весть — «по смерти их величества и т. д.».

Главное, что сулил ей этим громоздким, подробным манифестом Бестужев, — сделать ее не только супругой законного императора Петра III, но и соправительницей его, то есть обеспечить ей участие в правлении. За это обещание канцлер, в выражениях настойчивых, просил, а может, даже не просил, а указывал, как на вещь совершенно необходимую и единственно возможную: «Оставить все должностные лица на местах своих», ему же, канцлеру Бестужеву, дать звание подполковника во всех четырех гвардейских полках, а также председательство в трех государственных комиссиях — военной, адмиралтейской и иностранных дел.

Прочитав манифест в третий раз, Екатерина вдруг рассмеялась — вздор какой! Все это может подождать до утра.

Она сунула манифест о престолонаследии под матрас и вернулась к нему только на следующий день после всех утренних ритуалов. Молодой двор нельзя было назвать малой копией большого, потому что у Екатерины не было ни денег, ни самостоятельности, кроме того, муж был вздорен. Но иметь фрейлин и соблюдать этикет ей не мог запретить никто.

Она вставала рано утром и умывалась куском льда. Лед подавала на маленьком голубом подносе Анна Фросс, это уже стало ее привилегией. Анна очень мила, она старается угодить, она умна, а главное — она из Цербста. Умываться льдом Екатерину приучила маменька принцесса Ангальт-Цербстская — несравненная и незабываемая Иоганна. Да и как ее забудешь, если она и сейчас, бросив дом, взрослых детей и пребывая в Париже, умудряется тайно писать дочери, клянча деньги. А Екатерина ценой унижений и жесточайшей экономии только что расплатилась за ее долги, сделанные двенадцать лет назад. Может быть, этот каждодневный кусок льда — единственно доброе, чем наградила она дочь для будущей, царской жизни. В лед для запаха были положены несколько ломтиков яблока и груши. Лед освежает кожу, расширяет сосуды, делает щеки румяными и нежными, а кровь горячит.

Бестужев ненавидел Иоганну. Он считал ее прусской шпионкой и выдворил из России. Потом на долгие годы устроил слежку за дочерью. Это было ужасно, оскорбительно, унизительно. «Сударыня, не надо искусственно взвинчивать себя!» — приказала Екатерина. Когда ее одевали, причесывали и потом, за завтраком, она заставляла себя не думать о Бестужеве, и, только сев за стол для писем, стоящий за ширмой в маленькой выгородке, называемой кабинетной каморкой, она вернулась к манифесту.

На этот раз документ не произвел на нее того отрицательного впечатления, которое возникло ночью. «Он просто наивен, этот старик», — сказала себе Екатерина. Пока Елизавета жива, даже если она будет в агонии, канцлер не посмеет опубликовать этот документ, а после ее смерти он уже будет не нужен. После смерти императрицы в помощь великой княгине нужны не бумаги, а верная гвардия. Это в Англии, где правит порядок, бессмертен лозунг: «Король умер, да здравствует король!» В России все не так. В эти зыбкие, неустойчивые часы — смерти законного государя — здесь все решает не закон, а верные люди, которые должны быть под рукой… И которых надобно вовремя предупредить. Так было с Екатериной I, Анной Леопольдовной, самой Елизаветой.

Ответ Бестужеву был немногословен, вежлив и уклончив. Если старик вобьет себе что-нибудь в голову, его вообще не переубедишь. Но она ни в коем случае не хотела отказываться от его услуг, поэтому в первых строках горячо поблагодарила за доброе отношение к себе, во-вторых, написала, что согласна со многими положениями манифеста, не назвав эти положения, а в-третьих, намекнула, что документ требует доработки, поскольку некоторые его положения — какие именно, опять осталось тайной — трудновыполнимы.

Записку она перешлет Бестужеву с Понятовским, а сейчас необходимо заняться неотлагательным — планом конкретных действий на время смерти Елизаветы. Здесь надобно все учесть, потому что она не могла предсказать, как поведет себя муж. Екатерина не знала, какие указания, письменные или устные, успела дать императрица относительно сына Павла. Бестужев клялся, что своими ушами слышал от кого-то из Шуваловых, наверное от Ивана, что Елизавета предполагала выслать и наследника, и саму Екатерину за границу. Правда это или вымысел? Ах, как много она не знала и все-таки торопила время, трепеща, и тут же пыталась удержать его, страшась не успеть придумать, организовать.

У нее есть верные люди, но пустить колесо мельницы, заварить кашу должна она сама. Только она и никто иной может спасти жизнь своих детей — Павла и того, кого носит она под сердцем, спасти семью и выполнить предначертанное судьбой. О, она уверена, что будет править Россией, будет ее царицей, императрицей, властительницей умной, щедрой и справедливой. Но это потом…

А сейчас… Екатерина открыла ключом нижний ящик бюро. Нутро его обнажило беспорядочно перепутанные, словно внутренности неведомого животного, ленты, тесьму, репсовые шнуры. Екатерина резко отодвинула всю эту блестящую требуху, в стенке ящика обнаружилось еле заметное, узкое, как щель, отверстие, его и видно не было, его надобно было нащупать. Щелкнула невидимая пружина. В тайнике лежали документы, которыми она особенно дорожила: письма, деловые и любовные, расписки на тайные заемы, а под всем этим лежали самые секретные бумаги, написанные ее быстрым аккуратным почерком. Поправок было много, собственно, это были черновики, озаглавленные «План, как вести себя должно в случае смерти императрицы».

Еще в 49-м году, сразу после суда над Лестоком, Елизавета опасно заболела. Бестужев держал эту болезнь в тайне и от нее, и от великого князя. Конечно, болезнь, как дым от огня, спрятать невозможно, поэтому канцлер говорил о ней как о легком недомогании. Бестужев, Апраксин, с которым канцлер тогда был очень дружен, кажется, Чернышев и другие преданные канцлеру люди все время устраивали тайные собрания, решая вопрос — кто? Вот тогда-то двадцатилетняя наследница престола доверила бумаге отрывочные и сумбурные мысли о том, как этот трон занять. Потом Елизавета болела в 56-м, год назад. Во дворце ходили упорные слухи о сглазе, порче и даже отравлении. Подозреваемая (вина ее не доказана) и по сию пору сидит в крепости, дети ее отданы в приют. Но опять сорвалось, Елизавета выздоровела.

Наконец час настал. План, как вести себя должно… нужно переписать набело. Екатерина взяла в руки первый лист: «Когда будут получены безошибочные известия о наступлении агонии, надлежит отправиться прямо в комнату сына Павла. Если случится возможность найти обер-егермейстера графа Разумовского, то следует оставить его в подчинении при сыне, ежели нет — отнести Павлушу в мою комнату. Далее, послать верного человека известить пять гвардейских офицеров, дабы те привели во дворец по пятьдесят солдат, пусть они будут в резерве, на всякий случай. При малейшем движении и недовольстве следует взять под стражу всех Шуваловых…» — и так далее, на пяти листах.

Вдруг штора, огораживающая кабинетную камору от гостиной, затрепетала под чьей-то рукой, и ласковый женский голос произнес:

— Ваше высочество, сюда идет их высочество…

— Кто это? А где Василий? — быстро спросила Екатерина, а руки проворно начали прятать листы и убирать письменные принадлежности.

— Это я. Анна Фросс.

— Почему ты?

Екатерина не видела, как между складок двух штор любопытный глаз мелькнул и исчез. Но и мгновенья было достаточно, чтобы разглядеть открытый ящик бюро, полный блестящих, перепутанных шелковых лент, а на столе чернильницу и перья.

— Василия позвала Прасковья Никитишна… Она же и послала меня предупредить…

— Хорошо, иди. — Екатерина оглянулась на безмятежно висевшую штору, дождалась, когда стих шум шагов, и после этого закрыла тайник. Маленький серебряный ключик она опять спрятала в медальон, который носила на груди рядом с православным крестом. В медальоне хранился желтоватый локон младенца Павла.

После этого Екатерина встала, поправила платье. По лицу ее пробежали, чередуясь, выражения гнева, участия, грусти, восторга. Гримасы эти отнюдь не портили ее, потому что подыскивала она себе выражения лица, явно подсмеиваясь над собой, над мужем и над ситуацией. Примерив все возможные выражения, она остановилась на самом привычном: материнское участие и легкая, вопросительная взволнованность, которой она добивалась, морща лоб, слегка тараща глаза и чуть-чуть задирая подбородок. С этой гримасой на лице и нашел ее муж.

— Сударыня, — важно сказал Петр, он был при шпаге и шпорах, — известия достоверны: недомогание известной особы, то есть тетушки, удвоилось. Что делать?

— Молиться, — участливо пожала плечами Екатерина и воздела очи горе, она не могла быстро отделаться от придуманного образа.

— Вечно вы говорите вздор! — вскричал Петр и забегал по комнате, задевая шпагой за мебель. — А если она умрет? Я не знаю, не умею действовать в таких случаях! Да и кто умеет! Надо полагать, при дворе имеется кто-то, чтобы провести меня, как наследника, по всем этим этикетам?

— Пусть вас это не волнует, ваше высочество. Будет назначена траурная комиссия, она учтет каждый шаг. На какой-то день будет назначена присяга…

— Ей-богу, я не всегда могу понять, притворяетесь вы дурой или в самом деле дура! — Он подошел к окну, высматривая что-то с пристальным вниманием, хотя наверняка смотрел он на какую-то безделицу: бродяжку-собаку или солдата на карауле. Екатерина знала за ним эту привычку — неожиданно замирать, тупо глядя перед собой. Затылок у великого князя был удивительно беспомощен, из-под туго скрученной косы парика проглядывал кусочек сероватой кожи, на нем розовел по-детски невинный прыщик. Бывали минуты, когда злость, обида, раздражение на этого человека, назначенного судьбой ей в супруги, сменялись острой жалостью.

— Я притворяюсь, ваше высочество, — сказала Екатерина мягко. — Сейчас трудное время. Я знаю об этом. Вы правы. Нам с вами не на кого положиться, кроме как на нас самих. Хотите ли вы получить от меня развернутый совет? Можно устно, но лучше письменно.

— Что значит «развернутый»?

— Главное, чтобы вовремя была принесена присяга, а для этого надо продумать поведение ваше очень подробно. Во-первых, вы должны знать, по возможности точно, все о состоянии здоровья известной персоны, не полагаясь на чьи-либо слова. И если Господь возьмет ее к себе, вы должны присутствовать при сем событии. Во-вторых… — Екатерина не загнула, а на немецкий манер выбросила вверх второй палец…

— Вот и напишите, — миролюбиво сказал Петр, — а я поеду в Царское Село. Только допустят ли меня до тетушки.

Как это неудобно, что она болеет в Царском. Что же, она там и помрет? Что ж, мне неотлучно там торчать?

— Это уж как бог даст. Мне непременно тоже надо поехать в Царское. Но для этого нужно разрешение Шуваловых. Поговорите с Иваном, умоляю, а я возьму на себя Александра.

Последних слов Петр уже не слышал, он покинул кабинет. Екатерина выглянула в гостиную, встретила внимательный взгляд Анны Фросс.

— Пожалуйста, ко мне никого не пускать. — Екатерина любила быть вежливой с прислугой.

Девушка с достоинством сделала книксен.

Великая княгиня опять села за стол, из медальона был извлечен серебряный ключик. Первым пунктом в выражениях крайне доброжелательных и спокойных она повторила Петру то, о чем шел разговор.

Пункт второй: «Когда смерть будет иметь признаки свершившейся, покиньте комнату государыни, оставя в ней сановное лицо из русских, при этом умелое для того, чтобы соблюсти обычай».

Пункт третий: «С хладнокровием полководца и без малейшего замешательства (выводя эти слова, Екатерина имела до крайности ехидную мину), без тени смущения вы пошлете за канцлером и прочими членами Конференции».

Пункт четвертый: «Вы позовете капитана гвардии и заставите его присягнуть на кресте и Евангелии в верности вам. Если форма присяги еще не будет установлена, использовать обычную форму, которой пользуются в православной церкви».

Работалось спокойно, голова была ясной, пункты так и лепились друг к другу. Всего Екатерина написала семнадцать позиций. Имея на руках такую бумагу и следуя ей неукоснительно, Петр Федорович, а вместе с ним и она получат то, что принадлежит им по праву. Только бы он не струсил, только бы довел все до конца! Екатерина корила себя — надо было сказать, что если Елизавета помрет, а он вступит на трон, то волен будет прекратить войну с Пруссией, что составляло самую заветную мечту его. Петр обожал Фридриха II, считая его своим учителем, идолом, кумиром. Ну да ладно, не сказала сейчас, скажет потом.

Только бы ей добраться до Царского, только бы свершить все по плану, а там посмотрим, кто будет главным — она или Петруша…

В Царском Селе

Великий князь Петр поехал в Царское, был радушно принят гофмаршалом и первыми чинами двора, Мавра Егоровна позаботилась о предоставлении ему удобных покоев, Иван Иванович слезу пустил на радостях, но к Елизавете его не допустили. Петр заикнулся было о том, что, скорбя о здравии их величества, в Царское Село желает приехать великая княгиня. Это было вежливо, но твердо отклонено.

Несмотря на болезнь государыни, распорядок дня во дворце оставался прежним, а этикет, можно сказать, ужесточился. Обедали и ужинали строго по часам, сидели по чинам и классам, кавалерам и дамам давали не устные, а письменные повестки — кому с кем рядом сидеть. Слуги в полной ливрее, музыканты тоже при параде. Все устраивалось так, словно за стол вот-вот сядет государыня. Однако камер-фурьерские журналы тех дней с однообразием кукушки вещали одно и то же: «Их императорское величество своих покоев оставлять не изволили». За столом царили уныние и скука, никто не осмеливался разговаривать, словно творилась трапеза у глухонемых. После принятия пищи все шли в гостиные играть в карты. Последнее делалось тоже по приказу: жить как обычно!

Наиважнейшими людьми во дворце были теперь медики. Каждые три часа они устраивали тайные консилиумы, а потом с важными, непроницаемыми лицами расползались по своим комнатам, прячась от лишних вопросов. Но напрасны были эти меры предосторожности. Их уже не ловили в коридоре, не пытались угадать по выражению глаз, как чувствует себя Елизавета Петровна. Двор устал волноваться. Лучше станет государыне — они сразу узнают и возрадуются, помрет — будем горевать.

От всего этого Петр Федорович как-то вдруг дико, по-волчьему затосковал. Он знал, что жена ждет от него приглашения, на худой конец, надо хоть запиской объяснить, почему нельзя приезжать. А как объяснишь? Мавре Шуваловой, конопатой дуре, следовало фухтель[65] вдоль спины сделать, чтоб сговорчивей стала. А гофмаршалу… Да что он решает? Иван Иванович — этакий лис хитрый. Петр прямо спросил: «Что, агония?» А тот глаза закатил, молитвенник к губам приставил и весь затрясся. Об этом, что ли, супруге-вертопрашке писать? Петр Федорович ушел к знакомым егерям, что жили при дворце ее величества, и безобразно напился.

Екатерина уже поняла, что приглашения от мужа в Царское она не дождется. Главное сейчас было узнать, на чем основана столь твердая уверенность Вильямса в грядущих переменах. Екатерине хотелось самой поговорить с послом, но она не осмелилась организовать встречу в столь тревожное время. К Вильямсу был послан Понятовский, а вечером Анна Фросс с величайшими предосторожностями препроводила молодого поляка в спальню к Екатерине. Встреча с Понятовским была тоже крайне опасна, но она утешала себя тем, что все равно те, кому надо, знают про их любовь. И уж если «те, кому надо» застанут их вместе, она всегда может отговориться, мол, занимались они не политикой, а любовью. За это тоже накажут, но не до смерти…

Понятовский явился настолько взволнованный, что забыл про поцелуи, сразу стал рассказывать:

— Сэр Чарльз Вильямс категорически отказался говорить со мной на эту тему. Он чрезвычайно взволнован. Я бы даже сказал — напуган! Сколько можно ходить вокруг да около? Я спросил: «Что, государыня заболела по чьей-то злой воле? Яд?» Он прямо взвился. Ничего толкового не ответил. Забегал по комнате, стал кричать, как-де я могу говорить об этом вслух? Какова логика! Писать об этом он считает возможным, а говорить — запрещает.

— Откуда сведения о смертельной болезни? Вы спросили?

— Конечно! И в ответ он обрушил на меня водопад слов. Общий смысл их таков: он либо стал невольным свидетелем какого-то разговора, либо случайно прочитал какое-то письмо. Я не понял. Когда я попросил более внятного пояснения, то он просто сошел с ума. Вы знаете, каков бывает сэр Чарльз в гневе.

Екатерина знала. Не так давно из-за пустого спора в небольшой тесной компании Вильямс после какого-то замечания Понятовского воскликнул:

— Я не могу допустить, чтобы мне в моем доме так возражали. Я не желаю вас видеть и прошу удалиться.

А там был пустяковый спор — о свободе воли и предопределении. Можно себе представить, во что обернулись сейчас раздражительность и щепетильность Вильямса.

— Вы поссорились? — спросила Екатерина.

— Он выбежал из комнаты, с такой силой хлопнув дверью, что ваза упала на пол. Я пытался объясниться через дверь, он молчал. Тогда я полез в его кабинет по карнизу…

— Вы помирились, — поняла Екатерина.

— Он был растроган моим появлением до слез. Сэр Чарльз бывает так чувствителен! Он подарил мне афоризм. Кто-то из древних сказал: «Можно забыть того, с кем смеялся, но никогда не забыть того, с кем вместе плакал».

— И после афоризма, как я понимаю, вы о деле уже не говорили…

Понятовский пожал плечами, как бы говоря: разве это возможно?

— Ну что ж… Подождем.

Пока одна болеет, а другая ждет ее смерти, мне хочется порассуждать немного об этих двух женщинах, украсивших собой трон русский. Я позволю себе три раза процитировать нашего блистательного историка Василия Осиповича Ключевского. Об Екатерине II он сказал, что «она была последней случайностью на русском престоле и… создала целую эпоху в нашей истории». Да, она заработала титул Великой, и аура этого сияния застила глаза многим поколениям. От Елизаветы, по строгим меркам, с точки зрения Ключевского, остался прочерк между датами рождения и смерти. Это очень строгие мерки, хотя он написал «царствование ее было не без славы и не без пользы»… Ну почему бы не написать: со славой и с пользой? Не удостоил.

И опять Ключевский: «Средства, которыми располагает народ, бывают материальные либо нравственные; итак, следует разрешить вопрос, насколько увеличились или уменьшились материальные и нравственные средства Русского государства в царствование Екатерины?»

Значение царствования Екатерины в том, что она приумножила богатство страны и расширила границы… На эту тему много можно писать, и все будет мало. Но какой от государыни нашей остался миф? Что при первом упоминании имени Екатерины II возникает в ряду ассоциаций? Ее альковные дела… Судьба жестоко отомстила ей за безнравственность, душевную черствость, притворство. Народная молва настолько гипертрофировала ее эротические игры, украсила их такими подробностями, что в голову сами собой забредают мысли о физическом неблагополучии Великой.

А после дочери Петровой — веселой, беспечной модницы и мотовки с любвеобильным сердцем, тоже остался миф, который перевешивает все Екатеринины богатства: «Поклялась не казнить смертию…» И не казнила. Слов нет, Елизавета жестоко обошлась с Браунгшвейгской фамилией, но все они умерли своей смертью, кроме свергнутого царя Ивана. Пока жива была Елизавета, он тоже был жив. И при Петре III он был жив. Существует легенда, как этот император-недоумок посетил в Шлиссельбургской крепости другого страдальца — семнадцатилетнего Ивана. На трон взошла Екатерина: вначале был убит Петр, потом Иван задушен в каземате своими же караульщиками при попытке Мировича его освободить. А Пугачевский бунт — вот где потоки крови!

У Екатерины был безусловный талант в том, что она умела находить талантливых людей, умела их любить, дружить с ними, наградить и обласкать и знала, как заставить их работать на себя и Россию, потому столь славная плеяда бронзовых мужей украшает в Петербурге памятник, прозванный «Колокольчиком».

Мнение о Елизавете во многом формируют дневники Екатерины… Она старается в них быть честной, но помимо сознательного желания обелить себя всегда и во всем, в оценке Елизаветы постоянно присутствует благородное ханжество, название которому — идея просвещения. Тогда вполне искренне считали, что путь к счастью человечества лежит через грамотность и чтение. Екатерина только и делала, что читала, на среднем пальце ее образовалось несмываемое чернильное пятно — писала прозу, драмы, письма, указы, наказы, любовные цидульки… Все эпистолярное наследие Елизаветы — это десяток записок, короткие пометки на полях документов и недописанные подписи под ними: лень ставить полное имя, и она ограничивалась пятью первыми буквами. Еще куча счетов от ювелирщиков, башмачников, портных, парикмахеров, мебельщиков и прочая, прочая… Ну не читала она книг, не чи-та-ла! А при ком народу лучше жилось на Руси? Понятно, при Елизавете.

Екатерина со снисходительностью и пренебрежением пишет в своих дневниках: «Императрица Елизавета имела от природы много ума, она была всегда весела и до крайности любила удовольствия, я думаю, что от природы у нее было доброе сердце… я думаю, что ее физическая красота и врожденная лень очень испортили ее природный характер… Ее каждодневные занятия сделались сплошной цепью капризов, ханжества и распущенности, а так как она не имела ни одного твердого принципа и не была занята ни одним серьезным и солидным делом, то при ее большом уме она впала в такую скуку, что в последние годы жизни она не могла найти лучшего средства, чтобы развлечься, как спать сколько могла; остальное время женщина, специально для этого приставленная, рассказывала ей сказки».

Не будем говорить о том, кто был приставлен к образованной Екатерине и как ее развлекали. Для Елизаветы сказки — это что-то вроде нашего телевизора: мозг занят, удовольствие или, как теперь говорят, кайф присутствует. Но не будем иронично относиться к слушанию сказок, это ведь сироп народной мудрости. Екатерина не знала тогда о неграмотной, зачастую пьяненькой крестьянке Арине Родионовне, которая сказками проторила путь величайшему мужу на земле Пушкину Александру Сергеевичу.

Вернемся в 1757 год. Екатерина ждала известий из Царского день, второй и, наконец, третий. Ветер не доносил до нее давно ожидаемого слова «агония», и она решилась, на свой страх и риск, ехать в Царское без приглашения. Главное — отдать мужу руководство к действию, те самые семнадцать пунктов, которые она сочинила и переписала собственной рукой. Без руководства он наделает глупостей, а Россия — страна случайностей, в ней надо держать ухо востро.

Бумагу с пунктами она положила в лиф и прикрыла их косынкой. Больше всего она боялась, что, пронюхав о том, куда она едет, за ней увяжется Александр Шувалов, который появился вдруг во дворце и пошел бродить по анфиладам комнат. Мрачный, недовольный и раздражительный.

Выехали очень рано, потому-то Екатерине удалось отправиться в путь только в сопровождении Владиславовой. Уже сентябрь был на исходе. Воздух был чист и хрустален, деревья желты и прекрасны, дороги отвратительны.

До Царского оставалось верст пять, когда на горизонте возникла кавалькада всадников. Пересекая наискось поле, они летели в ее сторону — к тракту. У Екатерины отчаянно застучало сердце — неужели свершилось? Неужели конец унижениям, зависимости, бедности?

Лошади летели, как птицы, впереди неслись собаки, они стелились по земле, почти не касаясь ее ногами. Гончие, борзые? При чем здесь собаки? Да это охота, всего лишь охота…

Кони сами собой замедлили бег. Ком рыжей глины из-под копыт английского жеребца шмякнулся о стенку кареты. Екатерина открыла дверцу.

— Какого черта? — крикнул сидящий на лошади Петр, он был возбужден до крайности, красен, весел и пьян. — Чего вы сюда притащились? Вас там никто не ждет! Поворачивайте назад!

— Как здоровье их величества? — спросила Екатерина, изо всех сил стараясь скрыть гнев и выглядеть спокойной.

— Она никогда не умрет! — крикнул Петр удалым голосом, нельзя было понять, чего было больше в этом восклицании — разочарования или радости, что его оставили в покое.

— Ваше высочество, я привезла вам руководство в письменном виде… Мы с вами о нем говорили. — Она поспешно расстегнула лиф, нащупала двумя пальцами бумагу.

Но Петр даже не посмотрел в ее сторону. Он привстал на стременах, всматриваясь в конец утыканного скирдами поля, потом страшно закричал: «Ату его, ату!» — плюхнулся в седло и вонзил шпоры в потные бока лошади. Та заржала, сделала свечку и помчалась по стерне за неразличимым отсюда зайцем, а может быть, волком… какая разница.

Екатерина привалилась к стенке кареты, ноги вдруг стали ватными. Она понимала, что мужу нельзя доверять, потому что он просто дурак и пьяница. Как бы ни тяжело было состояние Елизаветы, его могли сознательно выставить со двора, чтобы не вертелся под ногами. Все так, так… Но тут же Екатерина со всей очевидностью поняла, что придуманный или подсмотренный Вильямсом сюжет не состоялся. Запозднилась государыня со смертью, видать, будет жить… Судьба опять обманула великую княгиню…

Анна Фросс и Мелитриса

К радости Мелитрисы, двор наконец тронулся из Царского Села в Петербург. Она не предполагала, что это такое значительное, хлопотливое и библейски многолюдное действо, словно целый народ вдруг поднялся с обжитых мест и двинулся на поиски земли обетованной. Кареты с точеными стеклами, золотой бахромой и огромными, в красный и золотой цвет крашенными колесами стояли у главного входа. Цуг коней, украшенных кокардами и бантами, рослые, громкие, деловые гайдуки, кучера в огромных треугольных шляпах, все как один усатые, краснощекие, толстозадые — значительные, и тут же тоненькие и голенастые, странно одетые фигурки с бантами на локтях и шапочками с кистями. Мелитриса решила, что это пажи, но оказалось — скороходы, все это ходило, говорило, смеялось, ругалось. Далее стояли экипажи попроще, но и они являли собой богатую картину. На заднем дворе грузили на телеги сундуки, мебель, зеркала, упаковывали в ящики посуду.

— Это еще что, — сказала Верочка Олсуфьева, посмеиваясь над восторженной оторопью Мелитрисы. — Здесь ехать-то всего сорок верст. А вот когда двор в Москву переезжал… Светопреставление! — И чужим тоном, явно услышала где-то в конторе, добавила: — За государыней ехало восемьдесят тысяч человек на двадцати тысячах подвод, вот…

— Ну уж так и восемьдесят, — усомнилась Мелитриса.

— А я тебе говорю! Переезжал двор, а с ним едут Сенат, Синод, Военная коллегия, почта, казначейство, Иностранная коллегия и прочая! А сейчас едут-то службы дворца. И не побоялись за здоровье государыни. — Верочка вдруг захлопнула свой большой рот, ей показалось, что к ним прислушиваются.

— А что здоровье? — не поняла Мелитриса.

Она, как и все, знала, что Елизавете значительно лучше. Государыня еще не говорит, но врачи полны всяческих надежд. Общие слова, конечно, заставили бы задуматься любого более взрослого и опытного человека, но Мелитриса с удовлетворением услышала: потому-то и переезжаем, что государыня близка к полному выздоровлению.

Однако в Петербурге были другого мнения. Великая княгиня по самым надежным каналам узнала, что переезд назначен из-за того, что, мол, боятся, не случилась бы агония в Царском. Екатерина поверила, человек всегда одержим страстным желанием верить в то, чего хочется. Было и другое мнение. Государыня имела обыкновение именно в это время возвращаться в городской дворец, и, дабы не давать повода иностранным министрам для глупых толков, взяли за благо, несмотря на очень тяжелое состояние Елизаветы, везти ее с величайшими предосторожностями в Петербург.

Все лето, еще до того, как болезнь вошла в новый виток, государыня мечтала переехать в новый Зимний дворец, который по ее приказу уже три года строил на берегах Невы великий Растрелли. Как ни быстро строились дворцы на Руси, здесь дело застопорилось ввиду обширности и роскоши строения. Вызывая к себе Растрелли, императрица почти упрашивала: «Я понимаю, Варфоломей Варфоломеевич, закончить в этом году строительство трудно, нет денег, рабочих рук, искусных мастеров… Я понимаю… но хоть одно-то крыло дворца можно заселить. А другое — опосля…» Растрелли заламывал руки, кланялся в пол, показывая, как грустно, несносно, невозможно его положение: «Но ваше величество, во дворце нет крыла! Вы должны помнить проект… Я могу отдать вам это здание в ваше распоряжение только целиком… только!»[66]

Теперь больную государыню везли в ее роскошный, деревянный, обширный, несколько обветшалый дворец, что на Глухом канале в «третьем саду», как тогда говорили. В описываемое время Летний сад был гораздо обширнее, чем теперешний. На его территории в разных концах разместились три Летних дворца. Первый принадлежал Петру I, он находился на берегу Фонтанной речки и дожил до наших дней, второй, в котором жила Анна Иоанновна, стоял на месте нынешней решетки Летнего сада. Елизавета жила в третьем[67], что находился несколько на отшибе, и сад там имел отличный от парка Петра I вид.

Покои фрейлин размещались на первом этаже со стороны торцовой части дворца, и из окна Мелитриса могла видеть причудливую живую архитектуру этого сада: деревья в нем стригли в форме квадратов, китайских пагод, шаров. Осень раскрасила их в причудливые тона, живые конструкции несколько поредели, но листьев на них осталось еще предостаточно. Казалось, толкни этот желто-оранжевый, как апельсин, шар, и он легко покатится по мощеной дорожке, запрыгает на мраморных лестницах, мостиках и переходах, которых здесь в изобилии, перепрыгнет беседку или клумбу и выскочит наконец на широкую площадь перед Екатерининским каналом. А там только спрыгни в воду и плыви к морю: я от дедушки ушел, я от бабушки ушел… Мелитриса пугалась этих мыслей, зачем ей свобода? Просто во дворце было скучно…

Площадь кончалась набережной, украшенной деревянной решеткой с точеными столбиками и вазонами с цветами. Цветы уж завяли. Здесь же располагалась малая пристань, деревянные ступени сбегали к самой воде. К этому месту причаливали катера, рябики. Мелитриса ходила сюда всю неделю в любую погоду, вдруг из одного такого суденышка выйдет на набережную опекун Никита Григорьевич, нет, просто Никита, он ведь совсем не стар. Пора бы ему навестить свою подопечную. Ветер раскачивал катера и лодки, вода была черной и студеной, ветер рвал юбку, горстями швырял в лицо брызги… Как скучно! Правда, принцесса Курляндская говорит, что, когда государыня окончательно поправится, у фрейлин и минуты свободной не будет.

А впереди зима. Уже и печи затопили, от разноцветных изразцов тянет теплом. Как приятно греть о них руки и рассматривать деревенские и городские пейзажи, кораблики на волне, фигурки людей, цветы — все, что придумал художник. Истопники разносят березовые поленья в больших корзинах, они идут по анфиладам степенно, живя еще в прежнем неторопливом ритме, но их обгоняют, толкают, кричат: «Пошевеливайся, сонная тетеря, чай, во дворце живешь!»

По приезде государыни во всей громаде дворца начались перестановки, чьи-то покои потеснили, кого-то со второго этажа переселили на первый, а то и вовсе во флигель, у иного вынесли всю мебель, спи на чем хочешь, даже у Петра Федоровича забрали одну комнату то ли под лекарей, то ли под аптекарей. Он немедленно побежал к жене жаловаться, а заодно сорвать зло, однако к жене допущен не был. Сказано было (ну не возмутительно ли?), что супруга его в лохани полоскается, то есть принимает ванну. Петр подумал, что задохнется от бешенства. По кому-нибудь надо было немедленно проехаться нагайкой, потому что ведь иначе и жить нельзя, жилы лопнут. Наследник бросился было в свои покои, но был перехвачен горбатенькой принцессой Курляндской. «Милый друг, — провела мягкой ладошкой по груди, заглянула снизу в глаза, — полноте, ваше высочество!.. Всем тяжело, надобно терпеть». Он немедленно выплакал на теплой, необширной груди свое горе. Скажи ему про терпение кто-нибудь другой, Петр опять взвился бы до потолка, а тут только вздыхал: «И то правда… У бедных фрейлин государыни тоже отняли две комнаты, порядка во дворце никакого… Сегодня дежурных кавалеров посадили за стол второго класса, с пажами, секретарями и адъютантами! А им подлежит стол первого класса! Но вы правы, это все пустое… главное сейчас — здоровье тетушки».

Петра не обманули, Екатерина действительно мылась, но не в бане и не в мыльне, а в собственных покоях. Подобные, пренепривычные для русского обихода новшества она разрешила себе ввиду своего положения — в бане и угореть недолго.

Горничные долили в лохань горячей воды и вышли из комнаты. Анна Фросс — она стала незаменима — осталась подле, чтобы массировать грудь. Владиславова стояла рядом с горячим, надушенным полотенцем. Разговор о здоровье Елизаветы начала Владиславова, естественно, говорили в самых теплых, сочувственных тонах, русская речь мешалась с немецкой. Анна знала свое место, она умела молчать и никогда не встревала в разговор без нужды, даже если разговаривали люди равные ей, а здесь вдруг настолько забылась, что всхлипнула:

— Неужели их величество помрут? — И такая в этом всхлипе была печаль, такое искреннее, щемящее сочувствие!

Екатерина улыбнулась, потрепала мокрой рукой ласковую, как замша, щечку девушки: «Бог милостив…», а сама подумала, расчувствовавшись: «Только народ может быть так чист и сентиментален, а германский народ в особенности…»

Ночью, лежа на своем жестком ложе, Анна попыталась вспомнить, куда она сунула записку с именем родственницы князя Оленева. Помнится, она скатала бумажку в плотную «колбаску» и спрятала… Сегодня вечером весь сундук перевернула, заглянула даже в тайник в шляпной коробке, которую по-прежнему берегла. Записка сгинула. Похоже, кто-то нашел ее и сунул туда свой любопытный нос, но не исключено, что лежит эта «колбаска» где-нибудь в складке кармана. Какая дуреха… Она продолжала ругать себя по-немецки и по-русски, как вдруг забытое имя всплыло в сознании, как тихая ладья — Мелитриса Репнинская… Ну вот, теперь можно действовать…

Где встретились эти две столь разные юные женщины (удивительно скрещение их судеб), не так уж важно, но не будем опускать подробности. Мелитриса шла по своим делам. Ей очень не хотелось объяснять, зачем она направляется в придворную контору, поэтому она мышкой проскользнула мимо комнаты принцессы Курляндской, пробежала коридор, с облегчением распахнула дверь на крыльцо и столкнулась нос к носу с красивой девицей в изысканном алом платье-пенье, чепце и накидке.

— Могу я говорить с вами? — прошептала незнакомка по-немецки.

— О, конечно. Только я не очень хорошо знаю немецкий язык.

— А французский? — не унималась Анна.

Они уже вышли из дворца и, не сговариваясь, свернули на аллею, где за стрижеными, как пудели, кустами скрывалась беседка.

— Вы француженка?

— Нет, я немка. — Анна села на узкую скамеечку, шедшую по периметру беседки. — Меня зовут Анна Фросс. Я нахожусь при дворце великой княгини Екатерины.

Дальнейший разговор шел на смеси французского, немецкого и русского языков, последний Анна начала осваивать.

— Вы фрейлина? — спросила Мелитриса.

Анна ничего не ответила, только пожала плечами, но по костюму, речи и еще по кой-каким признакам Мелитриса поняла, что Анна занимает положение ниже, чем фрейлина, но выше, чем горничная.

— И о чем вы хотели?..

— Передать поклон от вашего опекуна…

— Вот как? — опешила Мелитриса.

Ревнивое чувство заставило ее сразу поставить все с ног на голову — с чего это вдруг князь стал посылать приветы с незнакомыми, да еще столь хорошенькими девицами? Анна уже не казалась ей милой и любезной. Та угадала чувства Мелитрисы и постаралась немедленно развеять неприятный осадок.

— Князь Оленев очень добрый человек, он вызволил меня из беды. И хоть он сам небогат, связи, видимо, имеет немалые.

— Что значит «небогат»? — обиделась за Никиту Мелитриса.

— Я видела баронов, которым не на что купить себе кружку пива, — рассудочно сказала Анна.

— Князь Оленев не таков. Мой опекун очень богатый вельможа. И очень скромный, а в остальном вы правы. Какая же беда приключилась с вами, милая Анна? Может, я могу быть вам чем-то полезной?

— Нет, нет, сейчас уже все хорошо. Благодарю вас. Я очень рада была с вами познакомиться. — Взор Анны затуманился.

Мелитриса закивала, ей тоже хотелось быть вежливой и доброжелательной. Она рассказала, какую комнату занимает, поведала о соседке, княжне Верочке, пояснила, что сейчас, когда государыня больна, ее днем можно видеть в любое время, только надобно Шмидтшу уведомить или у принцессы разрешения попросить. Они разговаривали, словно дорогу мостили друг к другу, уповая на какие-то теплые отношения, чуть ли не на дружбу, но Мелитриса чувствовала, что все эти строительные работы творились в угоду показной учтивости, дешевой куртуазности придворных, не более. Теперь надобно вежливо расстаться, и, с единственной надобностью ловко и непринужденно выйти из разговора, Мелитриса спросила:

— Вы не знаете, как пройти в дворцовую канцелярию? Я живу здесь только неделю и еще ничего не знаю. Впрочем, может быть, мне нужна придворная контора…

— А что вас интересует?

— По почте мне прислали вещи моего убитого отца. Их выслали с поля брани и направили в псковскую усадьбу, где я раньше жила. И вот наконец они дошли до дворца. Я получила уведомительное письмо.

Анна сочувственно покивала головой, потом дала необходимые пояснения, и они расстались. По дороге в канцелярию Мелитриса размышляла, что эта девушка из Германии, Анна, никак не может быть ее подругой, потому что она чужая — по крови, по мысли, по воспитанию. И взгляд у нее хитрый, любопытствующий. Вообще в ней есть что-то крайне неприятное, настораживающее. Все очень логично укладывалось в голове Мелитрисы до тех пор, пока она не остановилась вдруг, топнув ногой: «Сознайся, черепашка очкастая, ты просто ревнуешь! Как не стыдно!.. Но именно из-за этого между нами никогда ничего не будет общего, она сама по себе, я сама…»

У Анны, как известно, был другой взгляд на эти события. Роль, которую она придумала для Мелитрисы, игралась только в мыслях, и то, что она решила познакомиться с Анной, объяснялось простым любопытством или капризом. Вдруг ей интересно стало, что это за родственница у князя Оленева? Но родственница и отравительница… они были как будто разные люди.

Используя имя фрейлины Репнинской в тайной депеше, Анна меньше всего думала о самой носительнице имени, ей даже в голову не пришло, что, возведя на Мелитрису хулу, она может нанести реальный вред реальному человеку. Теперь, торопясь в покои великой княгини, она размышляла о необычных вещах и удивлялась тому, что ей приходит это в голову. Странный феномен, вполне, правда, привычный для людей: каждый из них обозначен каким-то именем. Имя — это просто звуки. Но эти звуки можно написать на бумаге. И если ты напишешь эти закорючки и присочинишь что-нибудь такое-этакое, то можешь нанести вред живой плоти, состоящей из рук-ног, глаз, дыхания. Но почему, собственно, вред? Может быть, она окажет этой Мелитрисе услугу? Она такая скучная, худая и все щурится, зато в Берлине теперь знают, что она государыню отравила. Это ведь интересно! Только надо сообразить — нарочно или случайно? Главная-то отравительница она — Анна Фросс, девушка гордо вскинула голову, но не могла же она без помощницы сделать такое серьезное дело. Пожалуй, Мелитриса — случайная отравительница. Она дала Елизавете яд, не подозревая об этом. И когда императрица наконец помрет… то весь навар от операции достанется Анне. Мелитрису тоже не оставят без награды. Только почему русская императрица все не умирает и не умирает?!

А Мелитриса меж тем сидела у себя в комнате над присланной посылкой, которая состояла из одного дорожного ларца. В нем отец возил самые необходимые вещи: локоны в мешочке из парчи, один ее, другой маменьки… бедная маменька. Еще пара пистолетов. Чернильница походная — пустая, чернила высохли. Книга… сонеты англичанина по имени Шекспир и письма. Целая пачка писем от любимой дочери и друзей, наверное…

Мелитриса вынула все содержимое из ларца, нажала пальцами врастопыр нужное место в стенках, пружинка щелкнула, обнажив тайник в донце ларца. Там тоже лежали письма, посмотрела, два письма, денег не было, наверное, украли. Мелитриса закрыла тайник, положила все как было, поцеловала материнский локон и встала на колени, чтобы помолиться за души несчастных родителей ее. Слезы текли без усилий, сами собой:

— Помоги, Господи, прости нас, Господи, помилуй…

Шпиона поймали

Дверь распахнулась, и чья-то рука втолкнула в каюту человека в заячьей шапке. Он рухнул перед Корсаком на колени и замер в угодливой и жалкой позе, тем более странной, что, сложившись пополам, стал похож на кучу тряпья, такой грязной и мятой была его одежда.

— Шпиона поймал, — произнес, входя, унтер-лейтенант Почкин. — Вот падаль! Исцарапал меня всего!

— Где-то я его видел… — задумчиво проговорил Алексей. — Но где, убей бог, не помню…

— Во сне ты его мог видеть, когда ужасы являлись, — с ненавистью заметил Почкин.

Дело происходило на фрегате «Святая Анна», который капитан Корсак с великой поспешностью провел из Кронштадта в Мемель. Главное, нужно было успеть до того, как лед скует весь Куршский залив, превратив его из моря в сушу… Сейчас была середина ноября — начало декабря, холод стоял собачий, в воде плавали куски льда, но основное было сделано. Русский фрегат пришел вовремя и привез нужный армии груз.

Унтер-лейтенант Почкин сел на корабль в последний момент по загадочному приказу. В представленной им бумаге просто рекомендовалось взять подателя сего на борт. Подписи было две, одна от Иностранной коллегии Санкт-Петербурга, вторая от отделения тайной экспедиции в Риге. В Почкине все было подозрительно: и его чин, и повадки, и странное поведение, казалось, он следит за всей командой, да и сама его фамилия не внушала доверия, наверняка выдуманная. Но все время пути агент вел себя тихо, по прибытии в Мемель сразу сошел на берег, а теперь вот, спустя неделю, явился на борт с синяком под глазом, с грязными, окровавленными руками и с громким, резким голосом — у него словно изменился вдруг характер.

Тот, кого называли шпионом, тоже был изрядно помят. Только теперь Алексей увидел, что руки его связаны, а на одной ноге нет башмака.

— Он немец? — спросил Корсак нашего агента.

— Наш, паскуда…

— Почему ты думаешь, что он шпион?

— А потому, что я эту рожу еще по Петербургу знаю. Еще там за ним следил, а он как в воду… Правда, адресочек оставил невзначай, — Почкин притворно вздохнул, сочувствуя невезучести пленного, — даже два адресочка: один — в Мемеле, другой — в Кенигсберге… Подожди, паскуда, Кенигсберг мы тоже возьмем!

Стоящий на коленях поежился.

— Что же это за адреса такие? — не удержался Алексей от вопроса.

— Бывший Торговый дом. Там этого красавца я и взял. А теперь, капитан, мне, стало быть, надо ваше содействие.

— Какое? — настороженно спросил Корсак.

С юности он не любил все связанное с допросами, арестами и сыском. Служить Тайной канцелярии — все равно что в сточной канаве плавать, но, к сожалению, жизнь зачастую заставляла его идти этим помойным курсом.

— Дело весьма секретное… — отрывисто сказал Почкин. — Команда знать его не должна…

— Зачем же вы его сюда приволокли?!

— А куда я его приволоку? Вам хоть ничего не надо объяснять, сами понимаете. Это во-первых. А во-вторых, его надо обыскать.

— Вот от этого меня избавьте!

— Обыскивать буду я, — возвысил вдруг голос Почкин. — А вы будете при сем присутствовать, как бы понятой. И баста!

Почкин подошел к безмолвно стоящему на коленях шпиону, рывком поднял его на ноги.

— Может, сам скажешь, куда шифровку дел? — Он резко встряхнул шпиона, тот только замычал испуганно, но ничего не ответил.

У шпиона, мужчины лет сорока, была крайне неприметная внешность и, если не считать синяков и ссадин, удивительной голубизны глаза. Алексей, однако, мог с уверенностью сказать, что при его появлении в каюте этой небесной голубизны не было и в помине. «Экий хамелеон, — подумал Алексей. — А может, глаза у него голубеют сами собой в минуту страха или отчаяния?» Вспомнил! Алексей сам не ожидал от себя подобного, на той шхуне он так погано себя чувствовал, что все пассажиры были для него на одно лицо. Кроме той милой девушки. Интересно, как она?

Обыск длился долго. Почкин снимал с арестованного одежду, внимательно осматривал карманы, подкладку и швы, затем бросал ее в угол. Наконец шпион остался абсолютно голым, если не считать заячьей шапки. Потом и шапка была сорвана с головы, обследована самым внимательным образом и брошена в общую кучу, рядом с которой стоял одинокий сношенный башмак.

— Где второй башмак?

Шпион сделал неопределенный жест плечами, мол, шут его знает, мол, потерялся в пылу драмы, потом попросил плаксиво:

— Позвольте одеться?

Почкин зашипел ядовито ему в лицо, что если не найдет шифрованной бумаги, то, значит, он ее проглотил, и посему ему, Почкину, придется разрезать пленного на куски, чтобы исследовать желудок и прочее. Корсак заметил, что ногти на руках арестованного голубеют, словно ополоснутые синькой. Он еще не решил, скажет Почкину или нет о том, что встречался ранее с этим человеком. Он чувствовал перед ним некую ответственность, ведь не зря судьба столкнула их когда-то.

— Не пугайте вы его! — прикрикнул он на Почкина. — И пусть он оденется. Холодно же… да и унизительно! Как вам самому не противно?

В этот момент в дверь осторожно постучали, потом деликатно поцарапали. Это был характерный жест боцмана Петровича, которого вся команда за глаза звала Корч, что значит пень. В трезвости боцман был умным и даже деликатным человеком, по пьянке — свиреп и отвратителен. В течение рейса вся команда обычно следила, как бы боцман не нахлебался рому или прочего горячительного напитка.

— Войди, Петрович! — крикнул Корсак.

— Здесь вот — деталь потеряли. Матросики из воды его вытащили. А при вашем деле, как я понимаю, деталь эта может иметь решающее значение. — Он деликатно поставил найденный башмак рядом с первым, на полу немедленно образовалась лужа. Почкин раздраженно кусал нижнюю губу: не хотят канальи тайну беречь!

— Матросам, которые достали башмак из воды, — по чарке водки, — приказал Алексей. — Исключительно, чтобы согреться, — возвысил он голос, видя, как оживился боцман. — Иди.

Как только за Петровичем закрылась дверь, Почкин схватил мокрый башмак. На дотоле безучастном лице арестованного промелькнуло что-то похожее на беспокойство. Теперь уже не только глаза и ногти имели голубой цвет, но и кожа на лице, сгибах рук, и даже, кажется, волосы начали отливать серым цветом.

«Да он сердечник, — подумал Алексей, вспоминая лекции Гаврилы. — Кровь венозная, кровь артериальная… не помню уж что, но где-то кислорода не хватает, а может быть, наоборот, в избытке».

— Можете одеться, — сказал он, кивнув на кучу одежды. По быстрому и мимолетному взгляду, который бросил на Корсака шпион, Алексей понял, что тот тоже его узнал.

Почкин не возражал, ему было не до этого. Видимо, он уже понял, что башмак и есть искомый «плод». Он сделал неприметное, малое усилие, и каблук отвернулся, как пробка на склянке химика. Внутри полого каблука оказалось письмо, вернее, записка, написанная на тонкой, словно шелковой бумаге.

— Цифры, — произнес Алексей с недоумением и оглянулся на странный звук. Это шпион рухнул на груду тряпья, потеряв сознание.

— Притворяется, — небрежно сказал Почкин.

— Нет, у него сердце больное. Его надо в лазарет.

— На виселицу его надо, — безучастно заметил Почкин, вглядываясь в цифры. — А мне позарез нужен шифровальщик.

— Где вы сейчас в Мемеле сыщете шифровальщика? Разве что при штабе, где гауптквартира генерала Фермора. Для этого вам надо в Либаву скакать. Прежде чем обыскивать, следовало бы допросить несчастного.

— Он не несчастный! Он коварный и жестокий враг, — в сердцах крикнул Почкин. — Попадись я к нему в руки, он бы со мной не миндальничал. А теперь узнай у сук-киного кота, — он зло пнул полуодетое тело, — куда он шел? К кому? Зачем?

— Бить я вам его не дам, — сказал Алексей. — Я вспомнил, где я его видел. На шхуне «Влекомая фортуной». В начале июля я плыл из Гамбурга в Россию. Тогда этот голубоглазый господин выдавал себя за немца.

— Что ж вы мне этого раньше не сказали?

— А зачем? — пожал плечами Алексей. — Вы взяли его, как говорите, у Торгового дома. В этом дому есть какие-то люди. Можно их расспросить!

— Да нет уже Торгового дома. Груда развалин. В тот дом ядро попало, а пожар довершил картину.

— Ах как не повезло…

— А хоть бы и целый был… Этот Торговый дом переписывается со всей Европой, а может, и Африкой… Как нужного адресата раздобыть? — Он замахнулся на бесчувственное тело.

Шпиона меж тем уложили на койку. Вечером того же дня его увезли в лазарет при городской тюрьме. На прощание Почкин дал Корсаку ряд объяснений, а закончил разговор так:

— Раз уж он ваш знакомец, так вы за ним и наблюдайте… Заглядывайте в узилище-то, может, заговорит.

После этих слов Почкин исчез, и встретил его Алексей снова много позднее, перед самым Новым годом, когда в Мемель пожаловал со штабом и армией сам фельдмаршал Фермор. К этому времени фрегат «Святая Анна» стоял плотно впаянный в лед, а Корсак жил на берегу.

Почкин нашел Алексея, чтобы идти в лазарет.

— Пошли, может, он с вами поразговорчивей будет.

Голубоглазый шпион лежал в отдельной комнате, под крепким караулом. Он был совершенно беспомощным. У него отнялись рука, нога и даже язык, но Почкин не хотел этому верить и, страшно выпучивая глаза, орал в ухо шпиона свои вопросы. Только поэтому Корсак узнал, как продвинулось его дело, в противном случае Почкин, храня тайну, ничего не рассказал бы Корсаку.

Оказывается, он нашел шифровальщиков из очень опытных. Удивляло то, что для шифровки коротенького текста было использовано не один, а два, если не три, способа шифрования. Это можно было объяснить как необычайной важностью депеши, так и вероятностью того, что шифровальщик был тупица. Пока, как ни странно, были расшифрованы только имена. В правильности имен можно было не сомневаться, потому что писаны они были вместе с должностью или со званием, понимай, как хочешь. Буквы были такие: фрейлина Мелитриса Кепнинская. Кто, откуда, при каком дворе — а шут его знает? Сомнение вызвала так же первая буква фамилии, она была подпорчена водой. И еще… рыцарь Сакромозо…

Услышав это имя, Алексей взволновался ужасно. Правда, он так и не понял, почему Почкин упирал на это имя: узнал он его из зашифрованной депеши или знал раньше?

Не добившись ничего от арестованного устрашающим криком — «даже имени этой сук-ки не знаю!» — страстный Почкин принялся толкать больного локтем, потом кулаком. Тот втягивал голову в плечи, мычал, ужасно тараща глаза, а потом начал синеть: ногти, сгибы рук, кожа…

— Все, хватит, пошли! — не выдержал Алексей. — Он умрет, и вы ничего не добьетесь. Скажите мне только, какую роль в ваших делах играет рыцарь Сакромозо?

— Ишь чего захотел? — зло рассмеялся Почкин. — Я бы и сам это с удовольствием узнал. Прощай, капитан! — И он растворился в вечернем снежном сумраке.

Помнит ли читатель это имя — Сакромозо? Если не помнит, то стоит напомнить чернобрового красавца с острова Мальта, который десять лет назад привез юной Фике (так звали в детстве великую княгиню Екатерину) письмо из Берлина от ее опальной матери Елизаветы Иоганны Цербстской.

Лицом Сакромозо никак не был похож на Никиту Оленева, но фигура, особенно сзади… Именно поэтому судьбе удалось сыграть с этими двумя людьми злую шутку: Никита Оленев попал вместо Сакромозо в крепость, а мальтийский рыцарь, воспользовавшись этим обстоятельством, сыграл нужную ему политическую игру и благополучно исчез со сцены.

Историю эту Корсак знал во всех подробностях, вот только Сакромозо он не видел никогда. Подозрительная фигура, черная лошадка… И когда Никита после похищения из крепости был ранен и метался в бреду между жизнью и смертью, Алексей Корсак поклялся: если когда-нибудь случай предоставит ему возможность скрестить шпаги с Сакромозо, он не упустит этой возможности. Да, дуэль, хотя Корсак был активным противником этого способа сведения счетов.

Часть вторая

«Semper idem» — «Всегда тот же»

Прелестная Аннет

— А не говорила ли при тебе ее высочество с их высочеством про Голштинию и Данию? Припомни-ка…

Анна отрицательно покачала головой. Ответ на этот вопрос очень занимал Александра Шувалова. Елизавета не могла простить Петру отказ поменять его голштинские владения на датские земли — Ольденбург и Дельменхорст. Отказ явно шел в ущерб интересам России. Елизавета подозревала, что Петр говорил здесь со слов жены, и Александру Ивановичу очень хотелось поднести доказательства этого выздоравливающей государыне как подарок.

— Может, они все в письмах обсудили, — предположила Анна. — Никогда раньше не видела, чтоб с мужем переписывались. А здесь все пишут, пишут… по каждой мелочи. Сама записки носила. Петр Федорович, правда, редко в письменной форме отвечают. Чаще сами приходят и ругаются… А про этого, как вы изволили называть, Вильямса, ничего не слышала. Там секретность большая, лишнего не скажут. Калмык Парфен у ее высочества на посылках. Еще Василий Шкурин — предан великой княгине, как пес, носит какие-то личные пакеты, но куда — не знаю.

— Узнай…

— Все письма пишут в кабинетной каморе, это такая маленькая выгородка у окна в гостиной, за шторой малинового шелка. Красивый шелк, китайский…

Анна склонила голову набок, словно припоминая, и даже улыбнулась своим неярким, но милым воспоминаниям. Наполовину обнаженные лифом груди ее сияли в свете закатного солнца, как персики. Шувалов мысленно застонал и отвел глаза.

— Теперь вот что скажи… А поминала ли в разговоре означенная особа такую фамилию — Апраксин… Фельдмаршал Апраксин?..

Вышеозначенный разговор происходил белым днем среди пыльных гипсов и выцветших штор в мастерской Мюллера, в то время как выдворенный из дома хозяин гулял по заросшим берегам Невы и Фонтанной речки. Художник уже забыл о вдруг вспыхнувшем необоримом желании вернуться на родину. Главный талант его состоял в том, что ему ничего не надо было долго объяснять. Он понял, что Анной заинтересовалось какое-то весьма важное лицо, понял, что на этом интересе он неплохо заработает — каждая его вынужденная прогулка оплачивалась поштучно, а главное, он понял, что не любовь так бесцеремонно выталкивала его из собственного дома, но дела государственные. То, что дела эти связаны с Тайной канцелярией, ему было сообщено в открытую: никому, никогда, ни при каких обстоятельствах не разглашать устно или письменно…

Страх перед высоким учреждением до того парализовал его волю, что казавшаяся неистощимой любовь к Анне истаяла вдруг в одночасье, и Мюллер вполне искренне поверил, что любил прелестную Анну только чистой отцовской любовью, а ночные таинства в его спальне — было, не было… Теперь уж роток на замок, он подписку давал.

Высокий господин встречался с Анной три раза. Приезжал он всегда верхами, один, одет неброско, по-немецки говорил изрядно, но с акцентом, видно, что русский. В лице его, вернее, в одежде была таинственная приметность. Входя в дом, он занавешивал нижнюю часть лица черным крепом, словно турецкая красавица, оставались видны только глаза — желтые, настороженные, умные, волчьи. Он приходил в мастерскую в одно и то же время — в три часа, садился в кресло и, завидя хозяина, делал короткий и резкий взмах рукой, дескать, пора, выматывайся! В первый визит мрачного господина Мюллер вообще не видел Анну и потому никак не мог понять, почему высокое учреждение выбрало его дом для тайных свиданий. Во второй раз он увидел Анну издали, одета она была богато, шейку держала гордо, ах ты, нимфа — волшебница! Господин выучил Мюллера, что если кто-то вдруг вопрос задаст, кто это к нему заходит, то отвечать следует: по делам аукционным, то есть по продаже картин.

Каково было бы удивление Мюллера, если бы он узнал, что в дом его является сам глава Тайной канцелярии Александр Иванович Шувалов. Он же сам и подписку с немца взял, потому что дело-то больно деликатное, не нужны в нем посредники, а что велел немцу подписи ставить, так это для устрашения; как тайный агент Мюллер никакой цены для Шувалова не имел.

Однако будем откровенны, посылая «прелестную Аннет», как мысленно окрестил девушку Шувалов, шпионить за великой княгиней, он меньше всего думал о пользе отечества. В переходный период он думал о собственном положении, как настоящем, так и будущем. Ему хотелось иметь на руках какие-либо компрометирующие Екатерину документы. И этими документами могла быть ее переписка с английским послом Вильямсом. О чем бы они там ни переписывались, хоть о незабудках и розочках, с точки зрения дипломатии это можно было считать вещью предосудительной. Не имела права переписываться жена наследника с послом враждебной нам державы!

Хорошо бы иметь на руках пару этих писем, а там… Если их вовремя показать государыне, то при ее и без того натянутых отношениях с великой княгиней можно их испортить до полного разрыва. Другое дело — надо ли ему это? Нет! — немедленно сознавался Александр Иванович, этого как раз не надо. Государыня больна, не сегодня завтра, прости господи… А кто на троне? Если на троне царственный Петр и супруга его Екатерина, то он с поклоном, приватно, сам отдает ей эти письма. А из этого поступка что следует? А следует по буквам: а) он достойно и ревностно исполнял свои обязанности как глава Тайной канцелярии; б) он имел возможность обнародовать эти письма еще при государыне Елизавете, но не сделал этого, дабы не компрометировать великую княгиню; в) этим своим поступком он выказывает верность монархине Екатерине Алексеевне, что послужит сохранению за ним места и ее расположения.

Логично? Логично… Хорошо бы получить такой компромат и на Петра Федоровича, но последний — дурак, он не оценит ни «а», ни «б», ни всего этого списка, а разорется и отправит подателя сего в Сибирь. Наследника оставим в покое, пусть так живет.

Но с другой стороны… Государыня переболеет всеми этими возрастными недугами и, дай Бог, войдет в новый сок, чтоб править вечно. Тогда он верой и правдой будет служить Елизавете Петровне, а на великую княгиню накинет тонкую узду… шантаж, как говорят французы, знаю-де я про эти письма, но государыне, чтоб не усугублять, не скажу. А вы уж ведите себя хорошо.

Все это было придумано очень тонко, беда только, что жизнь не может предоставить нужный — дистиллированный — вариант. Елизавета больна, но жива, а помереть может в любой момент. Но мы забегаем вперед.

О переписке Екатерины с Вильямсом Шувалов узнал случайно, и, как ни странно, первым, кто обмолвился об этом, был Бестужев. Это было зимой, еще до второго приезда Понятовского. Ясно, что сболтнул об этом Бестужев не случайно. Просто так у канцлера ничего с языка не срывалось. Позднее удалось завербовать истопника английского посольства, противного малого из русских: морда прыщавая, на руках несвежие нитяные перчатки. Малый быстро понял, что от него требовалось, и подтвердил сведения о какой-то тайной, местной переписке. На имя посла приходило много почты, она складывалась в большой ящик у входа в его личные апартаменты. Оттуда письма забирал секретарь, сортировал и подавал послу, тайные депеши попадали в руки Вильямса другим путем. Приносил их всегда один и тот же косоглазый, щеголеватый юноша — калмык либо башкирец. Поступал он всегда одинаково, проходил в кабинет и там обменивался с секретарем запечатанными пакетами.

«А почему бы нет? — думал Шувалов. — Косоглазый не иначе как Парфен. Он приносит письмо от ее высочества и тут же принимает ответ Вильямса на предыдущее послание». Шувалов велел проникнуть в кабинет Вильямса, найти оные бумаги и выкрасть их, а если не удастся, то снять копию. Шельмец-истопник вопил: как он будет снимать копии с иностранных писем, если и по-русски понимает с трудом?

В воплях истопника была своя правда, тайный поход в кабинет посла был временно отменен, тем более что калмык вдруг исчез. Ранее являлся каждые три-четыре дня, а теперь полмесяца носа не кажет. Еще через неделю истопника с треском выгнали из посольства, — видно, тот побоялся-таки ослушаться Шувалова и совершил набег на кабинет Вильямса. Если верить последним сообщениям агента-истопника, то отсутствие калмыка с пакетами совпало с приездом Понятовского. Приезд поляка все объяснял, великой княгине стало не до эпистол.

Александр Иванович отложил тогда свое любопытство до лучших времен, Тайная канцелярия без дел не страдает, а тут как раз война началась, Мемель взяли, туда-сюда… И наконец появилась замечательная возможность исследовать ситуацию как бы с другого конца. Похоже, вместо калмыка письма теперь носит Шкурин… Великая княгиня тяжела, время приближается к родам. Конечно, бдительность ее ослабеет, а уж в день, когда она будет лежать на родовой постели, можно будет безбоязненно проникнуть в ее секретер. Камер-фрау Владиславова, которая всюду сует свой нос, скорее всего, будет держать роженицу за руку, а потому не может быть помехой.

Анна во всем была согласна с Александром Ивановичем, но у нее были свои придумки, и о них она пока не желала распространяться.

Пришло время рассказать об Анне Фросс подробнее, чтобы хотя бы частично снять ореол тайны с этого крайне несложного и, к сожалению, непротиворечивого характера. Анна всегда знала, чего хочет — богатства и независимости, и шла к цели с поистине неистощимой энергией, и не ее вина, что судьба-злодейка все время сталкивала ее с торного пути на обходные, длинные тропочки. Она вовсе не рядилась в личину милой и простодушной девушки, она таковой и была, а от прочих милых и простодушных отличалась уменьем молчать и слушать.

О происхождении ее, родителях и детстве рассказать сложно. Как женщина, постоянно красящая волосы, забывает, каков был их натуральный цвет, так и Анна, сочиняя себе различные биографии, не желала вспоминать, какая в них деталь подлинная, а какая — придумка.

Дочь аптекаря из Цербста — это чистый миф, сочиненный Шуваловым, «инквизитор» хотел сыграть на ностальгических чувствах Екатерины. По другой легенде Анна — дочь ремесленника, шестая или седьмая, то есть та по счету, глядя на которую отец делает усилие, вспоминая, когда она родилась и как ее зовут. Детство трудное, голодное — словом, нищета, а что грамоте научилась, так это заслуга местного пастора, который не мог без слез умиления смотреть на ребенка-ангела: и грамоте обучил, и манерам, и даже азам французского куртуазного языка.

Еще один миф об Анне Фросс: она дворянка, родители богаты, но тайна рождения от нее пока скрыта, поскольку найдена она была в шелковом пакете на паперти. Удивительно, сколько сюжетов порхает вокруг этой, вообще-то, заурядной девицы. Господь наградил ее наиглавнейшей чертой — умением нравиться. Были еще качества, оказавшие решающую роль в ее карьере, — удачливость и полная беспринципность (читай — бессовестность).

В берлинскую полицию Анна попала по очень серьезному делу: воровству и убийству, а именно отравлению. Для следователей все было очевидно, но Анна и не собиралась сознаваться. Да, она купила в аптеке крысиный яд, но в доме фрау Крюгер полно крыс, любой на улице это подтвердит… и не ее вина, что этот яд попал в малиновое желе! Фрау Крюгер очень любила свою юную компаньонку (начинала Анна с простой горничной) и потому подарила ей алмазные серьги, да, да… те самые, которые обнаружили при обыске в ее чулках. Завалились в коробку случайно, а ключ от ларца ей подбросили… На допросах Анна лепила все, что взбредет в голову, нимало не заботясь о правдоподобии и логике.

Дальнейшие события разворачивались странно, все вдруг стало, как говорят в России, шито-крыто. Драгоценности так и не нашлись, а Анну, вместо того чтобы отдать палачу, забрали из тюрьмы и отвезли в карете в другое государственное учреждение.

Если размышлять на эту тему отвлеченно, получается абсурд, но если при этом держать в поле зрения чистенькое, невинное, спокойное личико, стан изгибистый и выразительнейшие глаза и отдаться неизвестно откуда возникшему чувству, что ты нравишься… да, да, и можешь составить счастье этой девушке, и тебе это ничего, ну, почти ничего не будет стоить, а взамен тебя наградят любовью неземной и дружбой возвышенной, то желание спасти безвинную страдалицу кажется вполне понятным. Очевидно, влипнув в вышеописанное чувство, как в клей, некий государственный муж, ранга высокого, решил спасти Анне жизнь и честь, снабдил ее инструкциями, более похожими на советы, и направил на временное жительство в обширное восточное государство.

Точное содержание инструкций мы тоже не знаем, одно неоспоримо — ей было рекомендовано попасть в штат людей, близких к русской царице, да в том штате и укорениться. По оценке Блюма, а именно он был ее первым наставником в шпионских делах, мы знаем, что отправка Анны в Россию была сделана крайне непрофессионально. А ведь тайная полиция Берлина была в те времена лучшей в Европе, то есть в мире. Поэтому можно определенно утверждать: хотя радетель о судьбе девушки был патриотом, в делах политического сыска совершенным профаном. Анну направили в Россию, не только не ожидая от нее какого-либо конкретного большого дела, но даже самой малой пользы. Ее просто хотели спасти от эшафота, а наставления о царских покоях носили чисто формальный характер. В самом деле, как юная эмигрантка без серьезных связей могла попасть во дворец? Но когда судьба вдруг буквально выполнила распоряжения берлинского благодетеля, Анной заинтересовались уже серьезные люди.

Иона Блюм ехал в Россию с собственным ответственным заданием. Анну ему просто навязали. Он должен был где-то поселить девушку в Петербурге, проследить, чтобы она не натворила глупостей. Разрешалось использовать ее в делах, разумеется, если в этом появится необходимость.

Маленький Блюм только внешне выглядел смешным, а на самом деле был очень серьезным и неприятным человеком. Характер у него был мерзкий. Он по праву носил баронский титул, хотя поместье его в Курляндии можно было прикрыть носовым платком. До того как приплыть в Петербург на «Влекомой фортуной», Блюм отслужил в России без малого десять лет и вышел в отставку подполковником. Он вполне прилично знал русский язык, а корчил из себя безъязыкого эмигранта по каким-то высоким шпионским соображениям.

Завербоваться в берлинскую разведку его заставило хроническое безденежье — маленький человечек был мот. Вербовка была трудной, если не сказать экзотической. Где найти тех, кто записывает в тайную службу? Не выйдешь же на улицу с криком: желаю служить великой Пруссии! В конце концов он догадался взять отпуск и якобы для оформления наследства отбыл в Берлин.

Прибыв на место, прыткий майор, а именно такой чин был тогда у Блюма, недолго думая, написал о высоком желании самому Фридриху II. Письмо не попало к королю, а осело в секретной канцелярии. Надо себе представить радость канцеляристов, письмо Блюма носило почти интимный характер. С одной стороны, он как бы объяснялся королю в любви, а с другой — как бы подмигивал их величеству, намекая, что Фридрих Великий может на него, Блюма, рассчитывать, разумеется, за некоторую мзду. Размер мзды указан не был. Среди канцеляристов нашелся один умный, который отнесся к письму Блюма с вниманием и свел его с кем следует. Блюму было предложено работать на пользу Пруссии за сто восемьдесят червонных, при этом не покидать русскую службу. Блюм согласился. Это было семь лет назад. За все эти годы барон показал себя исполнительным, точным, не слишком рискованным, но весьма аккуратным агентом. Он присылал сведения о рекрутских наборах в России, о движении полков, об их вооружении. Свои донесения Блюм собственноручно шифровал и высылал в Мемель и Кенигсберг на торговые дома некоего Альберта Малина. Вся переписка выглядела как затянувшаяся тяжба о наследстве, придуманная Блюмом версия пригодилась.

Когда началась война, уже вышедший в отставку Блюм был вызван в Берлин для получения нового задания. Обстановка складывалась сложной, и поскольку в военных условиях тяжба о наследстве выглядела малоубедительно и не могла вместить всего объема информации, Блюму был дан шифровальщик. Он поехал вместе с бароном под видом брадобрея. Анна об этом человеке ничего не знала, и когда Блюм по недоразумению был задержан русской таможней, ей и в голову не пришло обратиться к брадобрею за помощью. Была у Анны надежда, что поможет ей красивый русский моряк, с которым она познакомилась по настоянию Блюма. Но моряк так и не пришел в себя, а с денщика какой спрос?

К Мюллеру Анна попала случайно и только через месяц в пятницу в шесть часов вечера, как и было условлено, пошла на свидание с Блюмом. Барон устроил ей разнос: где она болталась целый месяц? Она обязана была приходить сюда каждую пятницу! Анна очень не любила, чтобы на нее повышали голос.

С самой первой минуты их знакомства, а произошло оно в секретной канцелярии Берлина, Блюм начал вести себя как начальник. Этому не помешало даже внушение прусского эмиссара, который тонко намекнул, что Анна многообещающий агент, поскольку обладает оружием, которого у Блюма нет и быть не может. Барон только фыркнул в ответ.

Анну не волновали начальственные нотки в голосе Блюма — пусть его. Уж она-то знала себе цену. Тем более что памятна ей была главная инструкция, данная на словах, иносказательно, шепотом: «Если свершишь в России то же, из-за чего в Берлине в тюрьму попала, то ждет тебя здесь весьма большая награда. — Важное лицо помолчало и добавило так же шепотом: — И тебя, и детей, и внуков твоих».

— Ваше сиятельство имеет в виду здоровье той высокой дамы, к коей я должна попасть в услужение? — без обиняков спросила Анна.

Важное лицо вдруг все взмокло, высокий лоб его покрылся бисером чистой влаги, красивой формы руки в перстнях мелко задрожали. Анна поняла, что угадала. И еще поняла умная девушка, что в случае удачи этот господин выполнит обещание, хоть главный навар от него получит, конечно, не она. В случае же провала он отречется от всего, потому что не принято в цивилизованном мире посылать к императрицам убийц.

Естественно, она не сказала о главной инструкции Блюму. На выполнение этого задания могут годы уйти. Тогда казалось, что спешить некуда, тогда русские только Мемель взяли.

Попав так скоро и неожиданно в услужение ко второй даме государства, Анна умно воспользовалась этим. Назвать родиной Цербст ее выучил Шувалов, но дверь запереть, помучив Екатерину, а потом прикинуться избавительницей, это она сама придумала, этого у нее не отнимешь.

Теперь перед ней стоял выбор: остаться ли на той призрачной службе, которую предложил ей господин… назовем его X. — это первый вариант. Позабыть про господина X. ради господина Шувалова — второй. Был еще и третий, самый разумный и соблазнительный, — послать обоих господ к чертовой матери и начать служить верой и правдой ее высочеству Екатерине — будущей королеве России.

Разумеется, просто так ни от Блюма, ни от Шувалова не отвяжешься, поэтому пока стоит сохранять видимость истовой службы, а дальше время покажет. Но время, как уже говорилось, мчалось быстрее обычного. Так, в узловые минуты жизни, во время войны, смены формаций, правления господин Кронос вдруг ударяет по маятнику, и он начинает сновать туда-сюда в два раза быстрее. Люди этого не замечают, только становятся вдруг раздражительными, озабоченными, ссорятся, плохо спят, а от жизни ждут одних неприятностей.

Белов возвращается в армию

Мы оставили фельдмаршала Апраксина, когда он отослал с Беловым срочные депеши в Петербург, то есть в самом начале сентября. Дальнейшие события развивались стремительно.

Пока донесения Апраксина летели в Петербург, пока там их осмыслили и написали ответ, а именно известный указ № 134, полный боевого духа и призыва немедленно продолжать наступление, Апраксин, может быть и не желая того, добился, что армия стала полностью небоеспособной. Большая часть повозок, словно при поспешном отступлении, была брошена при переходе через реки, конница сама собой распустилась. Только диву можно даваться, как быстро разложилась только что победившая армия. Нравственная победа (как трудно ее добиться) сменилась нравственным поражением. Так всегда бывает, когда люди не понимают действий своих командиров, однако догадываются, что их действия, даже разумные, ничего не могут изменить в общей картине. Словно под гору катились — дисциплины никакой, мародерство, грабежи, сумрачная какая-то, устрашающая бестолковость: то отряд сбился с пути, то целый полк заблудился в лесочке из десяти сосен.

После получения указа № 134 Апраксин созвал военный совет. Все неприятности, как говорится, были у армии налицо, посему совет с полной искренностью постановил: «Наступать нельзя!» — о чем немедленно и известил Санкт-Петербург.

В столице обиделись. Тем более что и государыне стало лучше настолько, что она вполне могла разобраться в ситуации. Поэтому был немедля отправлен указ № 135, подписанный Конференцией и императрицей лично. Этот указ не просто приказывал, он вопил, используя для пунктов и подпунктов все литеры алфавита: «а) непременное исполнение учинить по указу № 134; б) сохранить Мемель; в) Левальду, в случае перехода Немана, не только подать к баталии повод, но, сыскав его, атаковать, для чего буде успеть возможно, чтоб поворотить конницу…» — и так далее, и все так же грозно. России было стыдно перед союзниками упустить такую победу, и она заверяла Францию и Австрию, подождите-де чуть-чуть, Апраксин немного отдохнет и продолжит наступление.

Однако Апраксин тоже был упрям, да еще и правдолюбив. Он твердил, что «как против натуры ничего делать не можно, так и армии, которая толикою гибелью от того угрожаема, в здешней земле зимовать не место». В ночь с пятого на шестое октября, когда был получен указ № 135, он вторично созвал военный совет, дабы обсудить. Обсудили и постановили: «Мемель будет сохранен для России, но наступать нельзя, поскольку сие есть гибель армии». В подтверждение этого постановления генералы во главе с Апраксиным написали в Петербург петицию, в коей указывали, скорбя: «Армия пребывает в изнеможенном состоянии… весь генералитет просит, дабы повелено было к свидетельству прислать каких-либо поверенных персон»… это, стало быть, комиссию, чтоб проверяла.

Поспешное, нелепое отступление после Гросс-Егерсдорфа не прошло для Апраксина даром. Историки утверждают, что неприятные и опасные для фельдмаршала слухи распустили австрийский и французский послы, мол, угадывается странная связь между обмороком государыни в Царском и поведением русского войска. Но и без всяких иностранных сплетников в голове зрел вопрос: с чего это вдруг наша армия перепутала направление и после победы направилась не в Кенигсберг, до которого было рукой подать (и путь свободен!), а в Петербург? Кроме того, Лопиталь и Эстергази на все лады твердили, что Апраксин играет на руку прусскому королю, что он подкуплен, что русские нарушили союзный договор и теперь вообще нельзя предсказать ход кампании.

Конференции ничего не оставалось, как отказаться от услуг фельдмаршала, дело шло к его смещению. Бестужев повел себя мудро. Как только канцлер понял, что Апраксин будет отставлен, а может быть, и арестован, он тотчас написал фельдмаршалу письмо с требованием немедленного наступления. Более того, он успел связаться с великой княгиней, и она, в свою очередь, написала маленькую записочку. В ней она предупреждала фельдмаршала о порочащих его слухах и заклинала исполнить приказ правительства идти на Кенигсберг.

Бестужев чувствовал настороженное, иногда враждебное отношение к себе не только в окружении государыни, где царили Шуваловы, Воронцов, Трубецкой и прочие, но и в собственной вотчине — в Иностранной коллегии, и в посольских дворах. Алексею Петровичу очень хотелось вернуть себе доверие союзников, и он зачастую глупо суетился и даже лебезил, заигрывал с посольскими. Перед отправкой писем Апраксину он показал свое и Екатеринино послание (воистину бес попутал!) голландскому послу, а также саксонскому советнику Прассе, своему дальнему приятелю — вот-де, смотрите, люди, молодой двор и сама Екатерина есть враг Фридриха, они верны нашим интересам.

Кажется, разумный поступок, хитрый ход, но Бестужев не знал, что улыбчивый, краснощекий, несколько смешной Прассе, который всегда согласен с русским канцлером и так истово кивает, что из-под парика выбиваются его жесткие черные волосы, а очки сползают на нос, очаровательный и доброжелательный Прассе был тайным любовником Анны Карловны Воронцовой, супруги вице-канцлера.

О! Прассе не возвел поклеп, он только обмолвился, мол, канцлер Бестужев послал письмо великой княгини Апраксину, и то письмо имеет самое патриотическое содержание. Воронцова шепнула об этом мужу, вице-канцлер, сгустив краски, поведал об этом государыне. Невинное послание Екатерины было названо перепиской. Воистину Бог шельму метит. Екатерина пострадала именно из-за этого невинного письма… однако мы забегаем вперед.

Екатерина не все знала об интригах при дворе и в армии, но она и без этих знаний предчувствовала беду. Положение молодой женщины стало вообще крайне трудным и опасным.

Автор не может сочувствовать Екатерине в ее несчастье, которое называется «Елизавета не умерла», но понять душевный настрой жены наследника он просто обязан. Уже несколько месяцев Екатерина находилась в таком состоянии, что, казалось, еще шаг, может быть, два, и она вместе с мужем займет русский трон. Великая княгиня и хотела этого, и боялась. У этого страха было много обличий. Она была влюблена, она была беременна, у нее было полно врагов, она знала, как много может возникнуть нелепейших случайностей, которые помешали бы ей не только занять трон, но и лишиться всех надежд, а это для такой натуры, как Екатерина, было сродни физической смерти.

То, что Елизавета стала выздоравливать, никак не уничтожило прожектов о престолонаследии, а только отодвинуло их на неопределенный срок.

Елизавете становилось лучше по капле в день, вот она стала говорить, невнятно, но настойчиво, вот села, однако и шага сделать не могла из-за опухших ног. И сразу появились желудочные колики, потом опять конвульсии. Императрица была хронически больна, однако у нее достало сил для отставки Апраксина и назначения на место главнокомандующего бывшего главного директора Канцелярии от строений генерала Фермора. Некогда он занимал у фельдмаршала Миниха пост генерал-квартирмейстера. Невелика должность, но Фермор быстро сделал карьеру, он был надежен, исполнителен, императрица всегда была милостива к нему, а в этой войне первые победы при Мемеле и Тильзите были связаны с его именем.

Первоначальный приказ Апраксину был — ехать немедля в Петербург, но в дороге он задержался в Нарве. Екатерина не могла узнать, чем вызвана эта задержка. Не знал этого и Бестужев, поэтому решил послать на разведку Белова.

Александр должен был отвезти очередное послание канцлера, в котором тот призывал экс-фельдмаршала, уповая на высшую справедливость, сохранить здоровье, дух и веру, поскольку их величество милосердна и милостива, словом, взяв самый высокий и торжественный тон, испещрил бумагу самыми пустыми словами. Письмо было написано для отвода глаз, главное задание не доверили бумаге: Белов должен был устно выяснить у их высокопревосходительства, где письмо их высочества, написанное перед Гросс-Егерсдорфской баталией. Должен был он также узнать у Апраксина, написал ли тот ответ на оное послание великой княгини. Александр был совершенно уверен, что задание это секретно, и был весьма удивлен, когда узнал, что о его отъезде в армию знает Понятовский. Более того, очаровательный поляк в самых лестных выражениях сообщил, что великая княгиня хотела бы увидеть Белова перед отъездом. Это было полной неожиданностью для Александра. Или хозяйка молодого двора решила вдруг приблизить его к своему кружку? Нет… маловероятно. «Я ей нужен по делу», — подумал Белов.

Встреча произошла в обстановке, очень похожей на предыдущую, казалось, в комнате все еще слышались отзвуки тех разговоров и того смеха, только гостиная была не китайскою, а римскою, посему на каминной полке стояли часы с подобающими бронзовыми воинами в гривастых шлемах, такие же шлемы слагали незамысловатый гипсовый узор на потолке и повторялись в рисунках черных лакированных амфор на полке. У одной из амфор была отбита ручка, не сейчас, а лет эдак тысячи три назад.

Гостиная как-то незаметно наполнилась людьми. Настроение у всех было самое веселое. Великая княгиня сидела у камина, кресло скрывало ее полноту. Понятовский стоял подле, изогнувшись картинно.

Шутки, смех, простая еда: вареная говядина с солеными огурцами, холодный телячий язык, потом чай с засахаренными орехами и моченым изюмом… поели, попили. И вдруг — никого, словно испарились, только чьи-то тени задержались на стенах. В гостиной остались Екатерина, Понятовский и Белов. Весь вечер великая княгиня держала себя очень мило, и если Александр задерживал на ней взгляд чуть дольше секунды, то сразу получал ответный, очень доброжелательный, дружеский, вопросительный, мол, чего еще угодно моему гостю? Белов только улыбался разнеженно, кажется, он был очарован. А сейчас, когда остались втроем, он понял, что только ради этой минуты и позван.

— У меня к вам просьба, Александр Федорович — начала негромко Екатерина.

— Задание? — Голос его прозвучал почти восторженно, само собой получилось, Белову нравилась великая княгиня.

— Задание? Ни в коем случае. Задание — это когда непременно надо исполнять, потом докладывать. Это как-то по-военному. А у меня просьба.

— Но и просьбу надобно исполнить и о ней доложить.

— Да, но не щелкать каблуками, не таращить глаза, но шепотом… И за неисполнение этой просьбы никто не будет наказан.

— Тем необходимее мне следовать во всем желанию вашего высочества… — И подумал: «Господи, когда же она о деле-то начнет?..»