Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дверь за Анной Фросс закрылась… и гора с плеч. Осталось последнее звено, надобно было немедленно донести до великой княгини Екатерины причины исчезновения ее любимой камеристки. Место встречи с Екатериной помогла определить Анна. Мы не описывали допрос полностью, роман — не опросные листы, но к этой части разговора следует вернуться.

— Где собирались провести сегодняшний вечер их высочества? — спросил Никита.

Анна оживилась.

— Ах, они так переменчивы. Сегодня пятнадцатое ноября, так я понимаю? Их высочество великий князь с кавалерами намеревались посетить дом их превосходительства графа Ивана Ивановича Шувалова. Но ее высочество туда точно не поедут. — Видно было, что Анне приятно выговаривать все эти важные титулы, и как горько, что ей навсегда придется забыть их.

— Вы хотите сказать, что великая княгиня останется во дворце?

— Ну уж нет! Они собирались ехать на Локателлиевую оперу, но я думаю — передумали. У них намечались другие планы. — Анна против воли опять приняла кокетливый вид. — Ужин у Нарышкиных, у графа большая компания собирается. Говорили, что и герои войны будут присутствовать… даже пленный граф Шверин, красавец, молодец! А при нем неотлучно поручик гвардии… сейчас вспомню… Орлов Григорий, тот самый, что Шверина в Петербург привез. Так я думаю, туда их высочество и поедут.

На встречу с великой княгиней друзья поехали втроем не из целей безопасности, а из юношеского влечения к романтизму: начали вместе историю, вместе ее и кончать. Главной задачей было отследить карету Екатерины — когда отбудет от дворца, куда направится. Роль наблюдателей взяли на себя Белов и Корсак.

Анна не обманула. В положенный час, Екатерина была по-немецки точна, от третьего подъезда Зимнего дворца двинулся богатый, но неприметный экипаж без гербов, за ним четыре гвардейца верхами. Друзья проследили направление экипажа, а затем малыми переулками бросились к особняку Нарышкиных, где неприметно в тени дерев стояла карета Оленева.

Никита все правильно рассчитал. Если ужин многолюдный, то лучше встретить Екатерину у подъезда, смешавшись с гостями. Как только экипаж великой княгини остановился у подъезда, Никита, облаченный в парадный камзол и модный парик, выскочил из кареты и встретил Екатерину в дверях. Не он один вышел навстречу важной особе, однако успел шепнуть: «Молю о встрече, дела неотложные…» Екатерина только кивнула незаметно, а хозяину дома представила князя Оленева по всем правилам.

Не будем описывать здесь роскошный и веселый ужин. Настроение пирующих было отменным. Зима на пороге, а это значит, что до новой военной кампании жить и жить, можно не думать о всепожирающем молохе войны, пожирающем и жизнь близких. Был здесь, как и предсказала Анна, флигель-адъютант Фридриха Шверин, остроумец, танцор и ловелас. Он проживал в частном дому под малой охраной и с удовольствием шлялся по петербургским домам, развлекая дам. Юный Григорий Орлов, тоже герой войны, был менее приметен, во всяком случае, автор далеко не уверен, что именно на этом ужине великая княгиня обратила на него свой благосклонный взор. После ужина начались танцы — веселые, домашние, без строгостей этикета. Здесь Екатерина и позвала Оленева в малую гостиную.

— Я рада вас видеть, князь. И какое же дело привело вас ко мне, чтобы встретиться столь экстравагантным способом? — разгоряченная вином, великая княгиня нежно улыбалась.

— Это дело не терпело и дня промедления. Оно касается вашей камеристки Анны Фросс.

Екатерина сразу посерьезнела, видно было, что она разочарована таким оборотом разговора, но еще больше обеспокоена — какое отношение может иметь этот вездесущий князь к ее пропавшей камеристке? Анна отсутствовала почти три дня, и Екатерина гнала от себя мысль, что верная служанка ее мертва или, хуже того, угодила в Тайную канцелярию. Последнее было особенно нежелательно, так как сулило новую дворцовую смуту, а она и предположить не могла, с какой стороны погромыхивает гром.

— Вам-то что за дело до моей камеристки? — Голос прозвучал раздраженно и отчужденно. — Она жива?

— Жива. Я должен предупредить вас, что Анна Фросс была агентом немецкого секретного отдела.

Если уместно употребить к столь знатной особе слово «фыркнула», то она сделала именно это, фыркнула, как породистая кошка на плохую еду.

— И в чем же, позвольте спросить, состояла ее функция, или, как говорят у вас, задание? — Этим «у вас» она явно хотела задеть Никиту.

— Отравить государыню…

— О!..

Поняла, сразу все поняла, и с лица сбежала краска, и глаза стали холодными и настороженными, но тон беседы тут же изменился. Ей ли не знать, что князю Оленеву можно верить всегда и во всем.

— Но это ужасно, ужасно… Вы понимаете, как это ужасно?

— Успокойтесь, ваше высочество. Об этом никто никогда не узнает. Через три дня Анна оставит пределы России.

— Это единственный выход, — выдохнула Екатерина, а безжалостный взгляд сказал: «А надежнее бы — убить!»

— И еще я вынужден предупредить ваше высочество об ее отношениях с графом Александром Ивановичем Шуваловым.

— Доносы? Она была его доносительницей? — Екатерина даже несветски приоткрыла рот, так была удивлена.

— Думаю, что да.

— И Шувалов знал, что она отравительница?! — Слова ее снизились до шепота, в них звучал не столько ужас, сколько всепоглощающий интерес.

— Думаю, нет…

— Ах, князь, принесите воды. Жарко, сил нет!

Когда Никита раздобыл стакан ледяной кипяченой воды и принес ее на подносе, Екатерина уже пришла в себя. Она сделала глоток, потом опустила пальцы в воду, смочила виски.

— Примите слова благодарности, князь. Ваша служба так верна и так неприметна. Вы появляетесь всегда вовремя. Я никогда этого не забуду, и если мне когда-нибудь представится возможность — отблагодарю, — она усмехнулась, — …по-царски! А теперь скажите, чем кончилась та романтическая история, из-за которой вы поехали в Кенигсберг?

— Я женился, ваше высочество.

«На этой очкастой худышке, на этой бледной, юной и невзрачной?» — хотелось воскликнуть Екатерине, но она не произнесла этих слов, только горло ее завибрировало, как у надрывно поющей птицы.

— И счастливы? Вижу, вижу… Я вам завидую, князь. Мне меньше повезло с браком.

На следующий день, обсуждая с гофмаршалом мелкие, текущие дела своего двора, Екатерина сказала как бы между прочим:

— Да, граф, забыла вам сказать, я прогнала свою камеристку. Да, да, я говорю об Анне Фросс. Вообразите, она оказалась воровкой. Может быть, это просто болезнь, но ее страсть к золотым побрякушкам выходит за рамки обычной для женщины любви к украшениям.

Удивительно, как прозорливы иной раз бывают великие люди. Екатерина выбрала первую подвернувшуюся под руку версию, и она оказалась правдой.

Александр Иванович покраснел, задергал щекой, целый букет переживаний отразился на лице его, но дворцовая выучка взяла верх.

— И правильно сделали, ваше высочество. Не смею спорить. Эту куртизану и партизану давно надо было изъять. Она не заслуживала вашего доверия, — сказал он с сановитой неторопливостью.

И опять-таки был прав.

Забытый узник

Повествование наше стремительно близится к концу: и об этих рассказала, и эти как-то устроились. Никак не может разрешиться только дело пастора Тесина, что по-прежнему сидит в Петропавловской крепости и ждет, когда же возникнут те обстоятельства, которые переменят его судьбу.

В своих мемуарах, которые уже убеленный сединами Тесин оставил своему потомству, он писал: «Кто был свидетелем Цорндорфского сражения и его последствий, тот не поверит толкам, посеянным злонамеренными людьми, а потом доверчиво повторенным писаками». И еще: «…клевета — явление обычное в среде людей, где страсти составляют главную пружину действий. Говорят, фельдмаршал Фермор жаловался в Петербурге на русского генерала, который не подал ему условленной помощи. Мать генерала пользовалась большим доверием государыни Елизаветы».

Уже на закате жизни Тесин вспоминает дворцовые сплетни, о которых ничего не мог знать, сидя в темнице. Русским генералом, о котором шла речь, был доблестный Петр Александрович Румянцев — граф и генерал-поручик, матушка его была любимой статс-дамой императрицы. Еще будучи в армии, Фермор писал государыне: «Неоспоримая правда, что армия Вашего Имп. Величества по особливому Божия десницы покровительству, после баталии Цорндорфской, соединясь с армией Румянцева, в состоянии находилась неприятельскую атаковать, но помешали недостаток снарядов при артиллерии и разнящиеся сведения о короле Фридрихе от дезертиров и военнопленных»[121]. В Петербурге при личном разговоре с императрицей, более похожем на допрос, Фермор был откровеннее. Он сказал о больших потерях, болезнях в армии и в запальчивости дерзнул обвинить Румянцева, что тот не успел в нужный момент уйти от крепости Шведт и явиться на помощь в Цорндорфской битве. Такие обмолвки не прощаются при дворе. Последним своим заявлением Фермор не только не улучшил своего положения, но туже стянул узел интриг, невольным участником коих стал.

Тем не менее сложное положение Фермора отнюдь не ухудшило положение его духовника. Настал день, когда условия его заточения круто изменились, граф Ив. Ив. Шувалов сдержал свое обещание. Во-первых, сняли щит с окна, и узник вволю мог насладиться светом и пусть весьма скромным пейзажем — уголком площади, выщербленной стеной соседнего строения и изрядным куском небосвода — но это было окно в мир! Вторая послабка была для Тесина не менее значительна — его побрили, он опять стал выглядеть как лютеранской пастор. Космы волос с лица и затылка сыпались на пол, цирюльник насвистывал что-то веселое, а Тесин сидел со счастливой улыбкой, словно над ним совершали важный церковный обряд. В тот же день тюремный чиновник — неулыбчивая крыса — составил опись вещей, необходимых Тесину в темнице. Кажется, уж эта бумага не могла возбудить удовольствие пастора, она говорила, что в ближайшее время никто его из узилища выпускать не собирается, но Тесин не огорчался. Он с удовольствием диктовал длинный список, в который входили и колпак ночной, и туфли домашние, и разномастная посуда, и подсвечников медных три, и свечей в достатке. Все требуемое было ему предоставлено, кроме книг и письменных принадлежностей.

Кормили его всегда хорошо, опрятно и вкусно, а после переломного дня положили на день содержания в крепости целый полтинник. Деньги давали на руки и позволили самому вести хозяйство. В те времена фунт лучшего мяса стоил две копейки, а поскольку полпива давали и вовсе бесплатно, то через некоторое время Тесин с удивлением обнаружил, что скопил в крепости некоторую сумму. Последнее весьма его позабавило. Это значило, что каждый проведенный в темнице день как бы оплачивался. Гвардейцы по-прежнему находились в его каморе, но играли теперь роль не охраны, а расторопных слуг.

Тесин еще придумал себе работу — стал учить русский язык. Вначале он спасался этим от безделья, а потом увлекся. Учителями были все те же гвардейцы. Иллюстрируя свой словарный запас, они вечерами рассказывали пленнику сказки. Содержание их было столь фривольным, а изложение до того наивным, что, переводя эти вирши мысленно на немецкий язык, пастор хохотал в голос, то есть «реготал, квасился, умирал со смеху и держался за бока», учителя вторили ему «радостным ржанием». Очень понравилась пастору русская пословица: «из дурня и плач смехом прет». Тесин правильно понял ее содержание, потому и понравилась.

За все это время он не видел иных людей, кроме гвардейцев, цирюльника и чиновника-крысы, то есть следователи больше не появлялись. Хорошим обращением ему явно давали понять, что большой вины за пленником не видят, но и освобождение считают преждевременным. Поэтому Тесина удивило и испугало насильное знакомство с неким соотечественником, который тоже сидел в крепости. Знакомство это называлось очной ставкой. Когда повели Тесина по бесконечным коридорам, он было возликовал, надеясь на освобождение, но хмурые лица сопровождающих уверили его в обратном.

Тесина ввели в полутемное помещение, на лавке сидел бородатый человек в богатом, но неопрятном костюме. Он с насмешливой живостью и бесцеремонностью принялся рассматривать Тесина.

— Знаете ли вы этого человека? — обратился следователь к бородатому узнику.

— Первый раз его вижу.

— А вам, — поворот головы в сторону Тесина, — знаком ли сей человек?

— Нет, я не знаю этого господина. Впрочем, обождите… Да, да, я видел его, когда был в плену в Кистрине. Он гостил у коменданта фон Шака.

— Вздор! — коротко бросил Сакромозо. — Я вас не знаю.

— Ну как же, сударь? Я был у генерала Дона, а вы сидели у окна в том же самом кабинете. Это было в тот день, когда я оставил Кистринскую крепость. Вы еще попросили меня передать вашему кучеру…

— Так это были вы? — лениво осведомился Сакромозо, весь его вид говорил: «Святая простота… Мне ты не можешь повредить, себя побереги!»

— А иных встреч вы не имели с сим господином, скажем, в Кенигсберге?

— Иных не имел, — вздохнул Тесин, даже как будто с сожалением.

По тому же сырому, многоколенному коридору пастора вернули в его камору, и она показалась ему домом родным: воздух сух, огонь в очаге, мясо булькает в котелке, все эдак опрятно и прибрано. В эту ночь он особенно истово молился, чувствуя, что на очной ставке сказал что-то весьма сподручное следователю, а себе, может быть, и во вред. Но ведь не мог он сказать «не видел», если видел! Если б он на этой очной ставке солгал, то, значит, сидит он в крепости за дело, а при полной правде в словах его стражам должно быть понятно — невинен!

И дальше покатилась жизнь — сытная, размеренная, удушливая, для души удушливая, словно подушкой прижал тебя кто-то к жесткому ложу и держит, а чтоб совсем не помер, оставляет малую щелку для продыха. Нет, будем справедливы, в иные дни душа его была бодра. Ведь кончится когда-то его неволя! Тяжело было после ярких снов, в которых являлся ему родной дом. Он ясно видел свою комнату, свечу на столе, многие листы бумаги и хорошо очиненные перья. Он берет девственно-чистый, приятно шуршащий лист… перо тянется к чернильнице… серый кот на подоконнике одобрительно щурится в его сторону желтым глазом, и вдруг крик матери: «Кристиан, ужинать!» Он просыпался. Иной сон начинался сразу в гостиной, матушка у окна ловко вяжет крючком шелковый кошелек… Отца во сне он видел только раз. На нем было черное траурное одеяние, он сидел в кресле, прямой и жесткий, как чугунный пестик, а лицо было темным, незрячим. Жив ли батюшка, дал ли ему силы Всемогущий перенести постыдный арест сына? И Мелитрису послал Господь увидеть во сне, она появилась не в образе жалкого мальчика, но прекрасной дамой в белом одеянии, отнюдь не ангельском, все на ней было оборочье и кисейная пена. Мысли о Мелитрисе смущали, и пастор гнал их от себя как величайший соблазн. Такие картины узнику не по силам.

Судьба Тесина решилась только на исходе зимы 1759 года, когда по обмену стали возвращаться на родину пленные офицеры. Одним из первых приехал в Петербург генерал-поручик Захар Григорьевич Чернышев. Он и описал Ив. Ив. Шувалову, среди прочих картин мрачного кистринского быта, скромную роль лютеранского пастора, его беззаветную службу в лазарете, его помощь попавшей в плен фрейлине Мелитрисе Репнинской. Каким образом сия девица угодила в мужскую передрягу, подробно рассказано не было, одно только слово вносило объяснение сей истории — навет.

Услышанное от Чернышева Шувалов с подобающими комментариями донес до государыни. Вскользь было задето имя бывшей фрейлины Мелитрисы Репнинской. Уловив интерес в глазах Елизаветы, Иван Иванович рискнул раскрыть некоторые подробности пребывания девицы в Пруссии, при этом напустил такого туману, так жарко обвинял неведомых недоброжелателей в коварстве, так искренне произносил слова «чистая любовь», что государыня расчувствовалась и заявила, что хочет сама отдать фрейлину ее избраннику. Шувалов деликатно заметил, что судьба уже распорядилась на этот счет — фрейлина Репнинская стала княгиней Оленевой. Но, видно, звезды в небе занимали правильные места, и день был легкий, государыня простила судьбе, что та отняла у нее законное право женить собственных фрейлин.

— Я приму чету Оленевых на ближайшем бале… Напомни.

— Уж я-то не забуду, ваше величество, — расцвел улыбкой Шувалов.

Меж тем при дворе велась подготовка к предстоящему военному сезону, и Фермор при горячем участии Конференции составлял план кампании. В начале мая русская армия должна была уйти с зимних квартир и двинуться к Познани, а оттуда к Одеру — прямой слепок предыдущего года. Особо предусмотрено было — не брать с собой в поход ни одного больного или обессиленного, они должны были оставаться на реке Висле для собственного поправления и охраны магазинов.

Отношение к самому Фермору не изменилось, его продолжали попрекать за Цорндорф, корили за чрезмерные денежные затраты, за невнятность докладов о состоянии армии, о точном наличии лошадей, оружия, мундиров и прочая. Но интрига велась вяло, хотя противоположный лагерь был прямо обратного мнения. Определенные группы при дворе считали, что Фермор умный стратег, а недостатков у него два: во-первых, немец, а во-вторых, как следствие из первого, буквоед, подчиненный в ущерб дела ненужной аккуратности и медлительности. Русской армии был нужен русский фельдмаршал.

Таковой был найден — Петр Семенович Салтыков, шестидесятилетний командующий украинской ландмилицией. Фермору надлежало сдать армию новому фельдмаршалу, но службу у него продолжить, оставаясь как бы правой рукой старого полководца, дабы «все нужные объяснения подать и в прочем во всем ему делом, и советом вспомоществовать». На том дело Фермора, если это можно назвать «делом», и кончилось.

Но освобождение Тесина ввиду малости его чина могло задержаться на долгие времена, если б не еженедельные разговоры Оленева с графом Ив. Ив. Шуваловым и генерал-поручиком Чернышевым.

В конце апреля Тесин был вызван в Тайную канцелярию. Последнее время все предвещало близкое его освобождение, ему разрешили прогулки, гвардейцы в камере были веселы и позволяли себе не только намеки, но и прямые высказывания: «Не иначе как к лету дома будете…»

Предчувствия не обманули пастора. Сам комендант крепости вышел к заключенному, открыл папку с тисненым гербом и важно прочитал:

— Именем всепресветлейшей императрицы Елизаветы я возвещаю вам, что вы освобождаетесь из-под стражи. От себя лично добавлю, батюшка ваш и все домашние пребывают в добром здравии.

— Я счастлив, что правда восторжествовала, — без улыбки сказал Тесин, горло сдавил спазм.

Комендант шевелением бровей сообщил о полном своем понимании.

— Помятуя о ваших муках, матушка государыня, как вознаграждение, определила вам выбор: остаться в приличной должности в России, чему их величество будут способствовать, или возвратиться в отечество.

— В отечество…

— Ну что ж… Мы назначим вам денег в дорогу, дадим карету. Какая сумма вам нужна?

— Определите ее сами.

Хмельной и слегка ошалевший от столь важных известий, Тесин плохо соображал. Через два часа он выйдет из крепости. Теперь вопрос: ехать ли ему сразу или остаться на пару дней для осмотра русской столицы, вряд ли ему представится еще случай лицезреть Северную Пальмиру. Но с другой стороны, он эту самую Пальмиру ненавидел! Сколько раз он умолял Господа перенести его отсюда в родной дом так, чтобы и глаза его не видели столицу жестокой империи!

В сопровождении гвардейцев он вышел через узкие ворота. В кармане его лежал выездной паспорт, но охрана следовала за ним неотлучно.

За стенами крепости было безлюдно, только нарядная пара, он и она, стояла на деревянном мосту и напряженно смотрела в крепостные ворота. Тесин огляделся… Сколько воды кругом! Освещенные солнцем стены крепости вовсе не казались мрачными, ласточка лепила гнездо свое к выступу, через булыжник узкой мостовой робко пробивалась трава, рисунок еще голых деревьев был спокоен и прекрасен. Глаза его увлажнились.

Он не понял, почему молодая женщина с веселым криком бросилась к нему навстречу, и только когда она была в пяти шагах, он признал в ней Мелитрису, грезу своих снов. Следом за ней шел сияющий и нарядный князь Никита Оленев.

— Так вы живы, ваше сиятельство?

— Как видишь. А это жена моя. Спасибо тебе, милый друг!

И пастор Тесин упал в их объятия.

Эпилог

…и вот сейчас, сейчас все кончится, и автор снова будет бесповоротно одинок… Анна Ахматова
Дальнейший ход Семилетней войны был следующим. Летняя кампания 1759 года была удачной для русских. Армия научилась воевать, стала более маневренной, улучшилось снабжение. Была выиграна битва при Пальциге. Но главная победа русских была одержана при Кунсдорфе. Как водится, это случилось в августе, а именно первого числа. Прусская армия, потеряв 17 тысяч человек, обратилась в позорное бегство. Фридрих в совершенном отчаянии бросил армию, от плена короля спасли гусары. Судя по его письмам в это время, король даже помышлял о самоубийстве: «Я несчастлив, что еще жив. Из 48 тысяч человек у меня не осталось и трех тысяч. Когда я говорю это, все бежит, у меня нет больше власти над этими людьми. В Берлине хорошо сделают, если подумают о своей безопасности». И последняя фраза: «…я считаю все потерянным».

Но закон парности напомнил о себе и на этот раз. Выиграв битву, новый фельдмаршал Салтыков не погнался за Фридрихом. Русские потеряли 13 тысяч человек. «Мы повоевали, — сказал себе старый фельдмаршал, — теперь пусть австрияки повоюют». Уж очень не хотелось опять в пламя, под выстрелы, а победу праздновать так сладко!

Тем временем Фридрих пришел в себя, остатки армии опять собрались вокруг своего кумира, стали подтягиваться войска из гарнизонов. Король опять был готов жить, воевать, а если умереть, то со шпагой в руке.

На этом кампания 59-го года и кончилась. Сколько ни старалась Конференция подвигнуть Салтыкова к наступательной тактике, он отступил с армией к Висле на зимние квартиры. «Сократить и ослабить» армию прусского короля до полного разгрома не удалось и на этот раз.

В однообразии, с которым главный режиссер этого батального действа (Елизавета, Конференция, Бог?) разворачивает события, приводя их к одному и тому же финалу, есть что-то не только удручающее, но и трагикомическое. Да и то сказать, отечественных войн русские не проигрывают, а на чужих полях драться до победы вроде и не с руки.

В 1760 году, как водится, был назначен новый фельдмаршал. Больной Салтыков был заменен графом Бутурлиным. Не последнюю роль в этой замене сыграл генерал-поручик Чернышев, который после плена вернулся в армию. Вот отрывок письма его к канцлеру Воронцову: «Фельдмаршал (Салтыков) в такой ипохондрии, что часто плачет, в дела не вступает и нескрытно говорит, что намерен просить увольнения от команды». В этом же 1760 году 28 сентября русскими войсками был взят Берлин. Герои этой операции — генерал-поручик Чернышев, генерал-майор Тотлебен, помощь нашей армии оказал австрийский генерал Ласси. С обывателями армия победителей обошлась гуманно, их не тронули, но все, имеющее отношение к военному ремеслу, было уничтожено, оружейные заводы взорваны, склады амуниции сожжены. Вскоре было получено верное известие, что Фридрих с армией спешит на помощь своей столице. Русские вынуждены были оставить город.

Кольберг был взят только в 1761 году. Во взятии этого укрепленного порта-крепости отличился генерал-поручик Румянцев. Все шло к тому, что Фридрих будет разбит окончательно и бесповоротно. Елизавете не дано было насладиться плодами своей победы. Не знаю, какой бы диагноз поставили в наше время, но у императрицы был целый букет болезней: ее мучили желудочные колики, рвота, бессонница, истерические припадки, отеки и незаживающие раны на ногах. Огромная жизненная сила поднимала ее с одра болезни, давая возможность участвовать не только в государственных делах, но и в дворцовом веселье.

Зима 1761 года началась для нее с лихорадки, но данные вовремя лекарства помогли. В декабре императрица опять в Сенате, она выказывает гнев нерадивым и медлительным подданным. 12 декабря Елизавете вновь стало плохо. Началась жестокая кровавая рвота, от которой она уже не оправилась.

22 декабря императрица исповедовалась, приобщилась, на следующий день соборовалась, а 25 декабря ее не стало.

Хотя болела Елизавета не один год и всякому было ясно, что здоровье ее подорвано, молва приписала смерть государыни отравлению. На этот счет не осталось никаких документов. Архивы молчат. Поэтому нам остается строить догадки, сообразуясь скорее с интуицией, чем со знанием. На престол вступил Петр III. Он не только немедленно прекратил военные действия против Пруссии, но, не требуя от Фридриха никакой контрибуции, вернул ему наши завоевания. «Вся кровавая работа армии погибла», — писал позднее военный историк Масловский.

Война велась не только на полях сражений. Крупной удачей нашего секретного отдела было раскрытие шпионской деятельности генерала Тотлебена (да, да, именно он брал Берлин!). Выяснилось, что он передавал через посыльного прусскому королю планы кампании русской армии. Кроме того, Тотлебен был посредником в секретной переписке с Фридрихом великого князя. Трудно ловить шпионов в России, если главный агент сам наследник престола. Тотлебен был разжалован в солдаты. О том, как объяснялась Конференция с великим князем, история умалчивает.

Лядащев не принимал участия в этой акции. Он засел в Петербурге, столицу надо было вычесать мелким гребнем, чтобы освободить ее от агентов разных мастей. Многочисленные допросы Сакромозо мало дали ростков на этой ниве. В конце концов по обмену рыцарь был возвращен в Пруссию и канул в полную неизвестность. Перед отъездом последнего Лядащев не без злорадства сообщил о разоблачении барона Дица и его бесславной гибели.

— Туда ему и дорога, — равнодушно заметил Сакромозо.

Блюм остался в нашем отечестве, поэтому о судьбе его известно больше. Менять барона было не на кого, и потому он угодил в Сибирь. Конечно, жизнь маленького барона была трагична. Служа Германии и подвергая жизнь свою ежедневной опасности, он казался себе значительным человеком, эдаким мужчиной среднего возраста и средней же длины. Ощущение это было упоительным. Сочиняя глупейшие шифровки, он защищался от серых будней. Попав в темницу, барон совершенно растерялся и выпустил узду жизни из рук, но сосланный через три года под Тюмень, окончательно состарившийся, больной и тихий, он начал жизнь в соответствии с той планкой, которую назначила ему судьба. И Господь пожалел этого суетливого человечка. Неожиданно для себя он женился на дородной и властной купчихе, обзавелся кучей родственников — крикливых и дерзких, но при этом умудрялся чувствовать себя счастливым. Со временем в чумном от безделья и пьянства семействе он приобрел статус страдальца, большого знатока батального ремесла и особенно флота. Не было конца его рассказам в зимние, темные вечера: под завывание вьюги опять летели на упругой волне шнявы, яхты, фрегаты и бриги великого флота.

А с Анной Фросс у автора произошла удивительная встреча. Уже подведя девицу, вернее, притащив за руку к ее литературному концу, я наткнулась вдруг в мемуарах сотрудника французского посольства кавалера Месселера[122] на описание некой молодой особы, судьба которой была тесно связана с русским двором. Месселер великолепный, не будем говорить — враль, но выдумщик, причем выдумщик настойчивый, он прямо покрикивает на читателя, заставляя ему верить. Он уверенно чернит и Фермора, и Апраксина, и Конференцию, он запанибрата с государыней Елизаветой, все это невозможно читать без улыбки, но свидание его в Швейцарии с молодой очаровательной и странной девицей описано очень убедительно. Почему они встретились и как завязался разговор, случайно или по чьей-либо просьбе либо поручению, Месселер умалчивает. Но даже если эта встреча была нечаянной, видно, сильное впечатление произвела она на француза, если он посвятил ей целую страницу.

Девица жила в небольшом городке со стариком, жила очень уединенно, поэтому весьма обрадовалась возможности поговорить о жизни русского двора. Судя по вопросам, ей заданным, она хорошо знала жизнь самых верхних особ государства, но при этом у Месселера осталось впечатление, что говорит она куда меньше, чем знает, тайна так и порхала вокруг ее очаровательного личика. В старике без труда можно было угадать Мюллера. Сомнение вызывает только то, что девица была определенно бедна. Эта бедность была далека от нищенства, но и крепкого достатка в доме не было. Другой факт, из-за которого приходится сомневаться в тождественности двух особ, — описанная Месселером девица была смертельно напугана. «Видно, попала она в России в жестокую передрягу», — замечает француз. Анна Фросс только и делала, что попадала в передряги, но не боялась при этом ни суда, ни Тайной канцелярии, ни собственной совести. Поэтому другое предположение более соответствует истине: Анна благополучно добралась до Швейцарии, а оттуда попала в Америку, где влилась в огромное разноязыкое племя, растворилась в общем генетическом тигле, из которого выходят люди, не ведающие страха.

Как уже говорилось, под образом пастора Тесина скрывается другой человек, прочее же все правда. Пастор дожил до 90 лет, имел приход в Побетене. Записки свои он опубликовал в 1804 году в Кенигсберге. Все, касаемое Мелитрисы, по понятным причинам не вошло в его мемуары, это была не его тайна.

Ну вот мы и подобрались к главным героям. Проследив сложный путь моих гардемаринов, сопереживая их дружбе, любви, страданиям, удачам, потерям и приобретениям, иной читатель скажет — все это буря в стакане воды. Стоило ли рисковать жизнью ради Бестужева, если сам канцлер потерпел полное поражение и попал в темницу, разумно ли хранить верность великой княгине Екатерине, если она не могла оценить ее, и какой смысл в пролитой на войне крови, если все завоевания России пошли прахом? И каков итог? Итог всегда один, он как подарок — возможность жить дальше. Не так ли мы сами, путаясь в суете, как в паутине, тоскуем и страждем по поводу событий, кои нам кажутся весьма значительными, а начнешь вспоминать да сам себе их пересказывать — и умолкнешь на полуслове: а стоило ли так превозмогаться, если на поверку выходит, что все как бы зазря? Таков человеческий опыт. Иногда кажется, и сама жизнь зазря, и каков в ней вообще смысл — в жизни? Этим вопросом мучились до Гамлета и после Гамлета, но каждый находит ответ в одиночку. Смысл жизни в том, чтобы жить (уже не помню, кто сказал это первым).

Рассказывать о том, что сталось дальше с моими героями, я не могу, не хочу прибегать к скороговорке. Сведения о них собирались по крохе, описание этих событий — еще один роман. В Историческом музее на Красной площади в архиве есть удивительные документы: «письма неизвестно кого к неизвестно кому». В этих письмах я наткнулась однажды на почтенного старца князя Никиту Григорьевича Оленева, проживающего с семейством в своем родовом имении Холм-Агеево под Петербургом. Письмо датировалось 1812 годом. Встреча эта чрезвычайно меня обрадовала и смутила, по моим подсчетам, почтенному старцу стукнуло 87 лет. Я не могу представить Никиту Оленева в этом возрасте, потому что мои гардемарины вечно молоды и таковыми пребудут всегда.

Слова об одиночестве автора, взятые в эпиграф, отнюдь не кокетство. Двадцать лет Корсак, Белов и Оленев незримо присутствовали в моем кабинете и зримо в снах, но, подобно детям, они не принадлежат родителям, они уходят в жизнь. Повторяю еще раз с прощальной улыбкой: счастья вам, мои гардемарины!


Апрель 1994 г.