Мы сели в мою машину и через пять минут оказались около его дома. Затем милиционер попросил:
– Дорогой товарищ Миронов, может быть, поднимемся ко мне, жена будет очень рада! Выпьем по рюмке!
Миронов, сверкнув глазами, строго отрезал:
– Никогда в жизни! У меня через два часа репетиция!
Мы трогательно попрощались с представителем охраны порядка, и я повез Андрея домой, принимая от него по дороге новую порцию справедливых, но беззлобных обвинений в неправильно проживаемой жизни.
В компаниях мы часто рассказывали эту историю. Как-то я поведал Алеше Баталову о том, какая участь его миновала. Он долго смеялся, но заверил меня, что тоже непременно пришел бы мне на выручку.
А тем временем Андрей хотел жениться на Кате Градовой. До этого у него была многолетняя связь с Таней Егоровой, и хотя нам никакого дела до всех этих интриг не было, но к Тане мы привыкли, а Катю не знали. И вот Игорь Кваша, Лева Збарский, Женя Умнов и я позвонили Андрею и сказали, что едем к нему в гости. На что помрачневший Андрей сказал, что сегодня он нас принять не сможет. Но мы продолжали приставать:
– Ну в чем дело, Миронов, познакомь нас с ней, мы ее совсем не знаем!
И поехали. Вообще мы часто бывали у Андрея. Он жил около зоопарка, и оттуда постоянно неслись трубные звуки и рычанье диких зверей. Миронов был “мальчик из хорошей семьи”, над чем мы всегда подшучивали, хотя, по существу, и сами были “из хороших семей”. Подшучивали над тем, что он собирал маленькие заморские бутылочки с виски и коньяками. Я выпивал их сразу же, как только попадал к нему. Все это было откровенное безобразие, конечно, я с ужасом сейчас об этом вспоминаю, но что делать, так было – мягкость характера Андрея к этому располагала. И вот мы с Квашей, Збарским и Умновым приехали, а он нам не открывает. А из-за двери слышны голоса Марии Владимировны, Александра Семеновича, Андрея, Кати… Они там смотрины устроили. Ну, и мы стали кричать под дверью:
– Пустите нас! Мы тоже хотим в гости!
А они не открывают. Тогда мы от глупой молодой злости забили все замки спичками, так что их открыть было нельзя. И Андрей полгода с нами потом не разговаривал: пришлось все замки менять. Но даже после такого приключения Андрей снова всех простил, и наши встречи продолжились.
Отношения с Андреем за последующие годы окрепли. Я участвовал в съемках фильма “12 стульев”, режиссером которого был Марк Захаров. В свое время Леонид Гайдай отверг кандидатуру Андрея Миронова в пользу Арчила Гомиашвили, а для Марка существовал только один актер на роль Бендера – Андрей Миронов. Работая с ним в Театре сатиры, режиссер буквально сроднился с его образом. По этой же причине он видел в роли Кисы Воробьянинова только Анатолия Папанова. Блистательное исполнение этими актерами главных ролей в соединении с музыкой, созданной Геннадием Гладковым, и стихами Юлия Кима предопределили успех фильма.
Мне как художнику фильма было тяжело, потому что по сценарию Марка было обозначено огромное количество мест действия. Сначала я делал наброски фломастером, чтобы побыстрее донести до понимания техническими службами объем работы, а потом, когда стало ясно, что мы все равно не успеваем, в выделенном нам павильоне телецентра в Останкине мы просто вечерами и ночами передвигали перегородки, клеили новые обои, расставляли мебель в соответствии с образом нового места действия. Иногда Андрей Миронов тоже участвовал в этом процессе, давал советы – всегда точные и с неизменным юмором.
Как правило, он в это время уже был одет в пиджак, шарф и фуражку Остапа Бендера, ибо через два часа уже играл в этих импровизированных декорациях.
Мы с Андреем не раз совпадали во время нашей работы над спектаклями Театра сатиры. В “Малыше и Карлсоне, который живет на крыше” Миронов замечательно исполнял роль жулика Филле, влезавшего в высокую трубу от камина. Она располагалась среди высоких островерхих крыш, служащих созданию образа старого города, где так вольготно чувствовал себя Карлсон. Этот персонаж, столь любимый детьми всего света, в замечательном исполнении Спартака Мишулина “летал” между остриями флюгеров, венчавших пики крыш. Для этого была сделана специальная безопасная подвеска – устройство, обеспечивающее плавание по воздуху. Андрей играл в спектакле маленькую роль и чувствовал в ней себя в ней на редкость органично, тем более там была возможность музыкального самовыражения. Образ Филле замечательно ложился на пластику. Над ролью “первоклассного” вора Филле Андрей работал вместе с исполнителем роли “начинающего” вора Рулле Юрием Авшаровым. У них получался прекрасный дуэт. Андрей показывал бесчисленное множество вариантов образа, какой-то фейерверк предложений, так что режиссеру Маре Микаэлян оставалось только выбирать из них тот, который ей больше нравится. И хотя общее руководство осуществлял Валентин Плучек, на его долю оставалась лишь приемка спектакля на генеральной репетиции. Валентин Николаевич относился к предложениям Андрея с большим сочувствием, его трогал талант Миронова.
Поскольку наши отношения влились в общие дружеские, то постепенно и образовалась, в основном на почве Театра сатиры, та “группа товарищей”, которые постоянно общались между собой и в театре, и вне его стен. О многих из них я уже успел рассказать, некоторые и дальше будут появляться в моем повествовании. Часто к нам присоединялись Гриша Горин и Аркадий Арканов.
Одна маленькая комедия
Валентин Плучек, возглавлявший Театр сатиры в течение многих лет, умел разглядеть талантливых людей. Его близкие отношения с семьей Миронова способствовали тому, что Андрей появился в его театре. Валентин Николаевич знал его с детства. Счастливый альянс Андрея и Шуры Ширвиндта вместе с Мишей Державиным – это период расцвета Театра сатиры.
В числе “повязанных” дружескими связями я хочу с любовью вспомнить Аркадия Арканова, Гришу Горина и его жену Любу. Белла посвящала им свои экспромты.
Особенно часто мы с Беллой бывали в доме у Гриши и Любы, живших близко от нас на улице Горького, рядом с аркой на углу с Малым Гнездниковским переулком. Именно благодаря этой дружбе и родился спектакль “Маленькие комедии большого дома”, авторами которого были Гриша Горин и Аркадий Арканов, а ставили его Андрей Миронов и Шура Ширвиндт. Меня пригласили художником.
Компания была замечательная, и у нас, казалось, существовало полное единомыслие, но, прочитав пьесу, я загрустил. Само место действия удручило меня как художника-постановщика: квартира в современном доме, да и сам современный дом не давали ни малейшей надежды самовыразиться и найти хотя бы какое-то удачное сценическое решение.
Мои сомнения были написаны на лице. Я воскликнул:
– И все действие в этом жутком доме?
Ширвиндт возражал:
– Почему жутком? Обычный современный дом!
– Но эту страшную советскую архитектуру?! Как ее выразить на сцене?!
Словом, я даже не представлял себе, с чего начать.
Постепенно забрезжила идея: “Клин клином вышибают! А что, если на сцене поставить именно такой типовой дом?”
Но как его сделать? Графическим и плоским – нельзя, актеры должны играть в декорации. Она должна быть объемной! Для того чтобы такой дом построить на сцене, необходимо сначала сделать макет. А выполнить архитектурный макет в обычных домашних условиях, а не в мастерских, не так-то просто – это целая наука! Точность размеров, материалы, из которых изготавливают макет, совсем другие, чем в театре. Я был в совершенной растерянности. А время шло. Наконец Шура не выдержал:
– Где макет, что происходит?! Дом пора уже в работу сдавать, начинаем репетиции!
У меня возникла безумная идея: а если взять готовый архитектурный макет? Скажем… на строительной выставке на Фрунзенской набережной.
Мы с Мироновым и Ширвиндтом поехали на выставку. Сейчас это очень оживленное место, а тогда там царило запустение, никто туда не ходил, ни один посетитель этой выставкой не интересовался. И что же? На выставке стояли точно такие макеты, какие мне были нужны. Созрела идея выкрасть такой макет. Миронова мы бросили отвлекать бабушку, которая охраняла зал. Он рассказывал ей какие-то немыслимые истории-небылицы, она была очарована и, конечно, не смотрела на то, что творилось за ее спиной. А мы с Ширвиндтом выламывали макет. Именно выламывали, потому что он держался на столярном клее. Чудом нам это удалось. Затем мы нашли какую-то тряпку, в которую завернули трофей, и с победным видом, радостно озираясь по сторонам, вышли из зала, сели в машину и помчались в театр. Привели макет в порядок, отбили лишний клей, сделали правильный чертеж, и все получилось: макет приняли на худсовете.
Спектакль был так задуман, что в течение всего действа на сцене стоял этот дом, а в его нижней части открывались створки, и получалась большая, в размер дома, квартира. Очень смешно играл Миронов, очень хороша была Татьяна Пельтцер, и другие актеры играли замечательно. В одной сцене действие перемещалось на лоджию, тоже построенную с достаточным правдоподобием.
В своей книге “Shirvindt. Стертый с лица земли” Александр Ширвиндт по-своему вспоминает историю с макетом.
Ну что же, одно и то же событие может быть отражено в разном преломлении участниками приключения. Такова “реальность, данная нам в ощущениях”.
“Артист, без которого…”
Нет сил на то, чтобы описывать события, связанные с уходом Андрея из жизни, – настолько это тяжело. Я лишь приведу слова Беллы о дне прощания с ним.
“Тишина, ты – лучшее из всего, что слышал”.
Эта строка Пастернака самовольно обитала в моем слухе и уме, затмевая слух, заменяя ум, 20 августа 1987 года, когда Москва прощалась с артистом Андреем Мироновым.
Когда в тот день я подошла к его Театру, я оробела перед неисчислимым множеством людей, желавших того же: пойти в Театр. Хотела отступиться, уйти, и это уже было невозможно. Люди – избранники из множественного числа толкающегося и пререкающегося беспорядка – отступились от честной своей очереди, я вошла, они остались. И снова (Шукшин, Высоцкий, Миронов) я подумала: множество людей не есть сборище толпы, но человек, человек, человек… – человечество, благородное и благодарное собрание народа, понесшего еще одну утрату.
Артист, о котором… без которого…
Сосредоточимся. Начнем сначала, лишь изначальность соответствует бесконечности, детство – зрелости. Талант и талант, имя и имя его родителей – известны и досточтимы.
Старая привычка к старинному просторечию позволяет мне написать “из хорошей семьи”. Устаревшее это определение (и не жаль его языковой низкородности) состоит в каком-то смутном родстве с прочным воспоминанием о том, как я увидела Андрея Миронова в первый раз, не из зала, а вблизи, в общей сутолоке житейского праздника. Он был неимоверно и трогательно молод, уже знаменит, пришел после спектакля и успеха, успехи же только брали разгон, нарастали, энергия нервов не хотела и не умела возыметь передышку, в гостях он продолжал быть на сцене, взгляда и слуха нельзя было от него отвлечь. Все это вместе пугало беззащитностью, уязвимостью, в моих нервах отражалось болью, причиняло какую-то страшную заботливую грусть. Он непрерывно двигался и острил, из глаз его исходило зимнее голубое облачко высокой иронии, отчетливо различимое в трудной голубизне воздуха, восхищение этим зрелищем становилось трудным, утомительным для зрения. Но вот – от вежливости – он придержал предо мной крылья расточительного полета, я увидела бледное, утомленное лицо, украшенное старинным, мягким, добрым изъявлением черт, и подумала: только дисциплина благовоспитанности хранит и упасает этого блестящего молодого человека от рискованной грани, на ней, “на краю”.
Притягательность “опасной бездны” – непреодолима, неотвратима для Артиста и непреодолима для его почитателей.
Андрею Миронову удалось совершенство образа и судьбы. Известно, что он дочитал монолог Фигаро, доиграл свою роль до конца – уже без сознания, по пути в смерть. Это опровергает разумные и скудные сведения о смерти и бессознании. Остается – склонить голову.
Август 1987
“Метрополь” и вокруг
Ближе к лету мы с Беллой переезжали в Переделкино на дачу. Вечерами я любил гулять по аллеям, где неизменно встречал Анатолия Наумовича Рыбакова. Я давно знал его, поскольку еще в 1960-е годы оформлял его книги: “Приключения Кроша”, “Каникулы Кроша”, “Екатерина Воронина”, “Водители”, бывал у него в московской квартире. В Переделкине дом Анатолия Наумовича и его жены Тани находился на улице Довженко, через два дома от нашего, так что мы часто встречались по-соседски, а завидев друг друга на аллеях, как правило, дальше шли уже вместе и беседовали.
Основной темой наших разговоров был его роман “Дети Арбата”. Рыбаков писал его долго, основываясь на фактах своей биографии. Волей-неволей звучание романа неизбежно становилось, как тогда говорили, “антисоветским”, ибо описываемая действительность не укладывалась в рамки обычного “советского произведения”. Тем не менее Рыбаков поставил своей целью напечатать книгу в России. Он бесконечно показывал еще не законченную рукопись различным литераторам, прося их вникнуть в проблему и высказать в письменной форме мнение об идее издать роман в России. В итоге еще до завершения работы у Рыбакова набралось много отзывов от весьма достойных людей.
Тогда целое поколение литераторов считало, что написанное произведение сначала следует переправить на Запад, напечатать там, а потом обдумывать, что делать автору дальше.
Анатолий Наумович, с моей точки зрения, первым сделал этот принципиальный шаг – постарался расширить границы литературной свободы и осуществить публикацию романа в своей стране. Позиция Рыбакова подготовила идею издания неподцензурной книги в России. История создания альманаха “Метрополь” подробнейшим образом описана, поэтому я расскажу только о том, чему сам был свидетелем.
Начало “Метрополя”
История “Метрополя” по рассказу Виктора Ерофеева началась с того, как они с Василием Аксеновым оказались в стоматологическом центре на улице Вучетича. Сидя в соседних креслах огромного зала, наполненного “зубовным скрежетом”, в перерывах, когда приостанавливалось лечение, они обсуждали создание альманаха “отверженной литературы” и издание его в России.
Стройного плана привлечения авторов у Аксенова не было, так что затея стала осуществляться достаточно стихийно. Василий, встречая в ресторане ЦДЛ знакомых литераторов – поэтов, писателей, критиков, – спрашивал об их отношении к созданию неподцензурного альманаха. И в случае одобрения просил дать то, что они считают правильным напечатать в этом сборнике. Все это происходило без тени конспирации.
Наиболее близкими для Василия людьми в то время были Белла, Битов, Искандер, Окуджава, Трифонов, к ним в первую очередь Аксенов и обратился. Первоначально все радостно согласились, но через какое-то время Окуджава отказался от участия в альманахе. Будучи членом партии, он предположил, что публикация его произведений в неподцензурном сборнике привлечет к изданию излишне пристальное внимание партийных функционеров и может повредить судьбе альманаха.
Юрий Трифонов тоже отошел от этой затеи, сказав, что предпочитает вести собственную линию в литературном процессе и хочет отвечать только за свои действия.
Белла сразу приняла предложение Василия. У нее уже был вчерне написан рассказ “Много собак и собака”. Буквально на следующий день после разговора с Васей она села дописывать рассказ. Ей хотелось откликнуться на Васин призыв полноценным произведением. Так и случилось: рассказ Беллы стал ведущей публикацией альманаха.
В одном из интервью Аксенов объяснял название альманаха:
Прежде всего это столица, мать городов, стало быть, Москва как наш непреходящий духовный центр. Во-вторых, “Метрополь” – это гостиница, крыша над головой для бездомной литературы. И третье – иронический смысл, связанный с метрополитеном. В русской литературе уже много десятилетий идет своего рода колониальная война. Писатели пытаются отстоять автономию литературы, ну, скажем, хотя бы отделить литературу от государства, как церковь. “Метрополь” тоже был выражением этой борьбы.
Мне хотелось соответствовать задаче, и я решил сделать рисунок, который бы выражал идею альманаха. Им стали уже упоминавшиеся мной граммофоны. Так пригодилось мое детское впечатление времен войны. Мне на всю жизнь запомнились дни эвакуации, когда в селе Кинель-Черкасы под Куйбышевом на центральной площади я увидел столб, на котором были смонтированы четыре черных квадратных раструба громкоговорителей, направленные в разные стороны света. Вокруг столба толпились люди, слушавшие последние известия и сводки с фронта. Эти-то раструбы и превратились в символ “Метрополя”.
В альманахе не было ничего в прямом смысле антисоветского. Именно поэтому среди авторов отсутствовали Владимир Войнович и Георгий Владимов.
Было двадцать четыре совершенно разных писателя, думающих по-разному и объединенных лишь идеей доказать, что цензура губит и подавляет литературу и людям не надо мешать свободно мыслить.
Осенью 1978 года череда наших с Беллой встреч с друзьями-писателями, ставшими близкими людьми, продолжалась во многом благодаря “Метрополю”. Появлялись новые друзья: Аксенов привел Виктора Ерофеева и Евгения Попова. С первых минут общения мы поняли, что это наши люди.
Кроме прочего, дом на Поварской, 20 находился на расстоянии пятисот метров от Союза писателей, располагавшегося в доме 52 по той же улице. После каждой встречи с руководителями Союза наши друзья проделывали путь в полкилометра и оказывались у нас дома.
Разгром и письмо Беллы
19 января 1979 года, еще до того, как состоялась встреча наших друзей-литераторов с руководством Союза писателей, меня вызвал к себе в кабинет Борис Тальберг – председатель МОСХа – на Беговую ул., 7, чтобы “вправить мне мозги” по поводу участия в альманахе “Метрополь”.
Беседа с Тальбергом была довольно странной: он меня громил как идейно порочного художника и тут же старался откреститься от официоза, после каждой длинной тирады начинал оправдываться и говорить, что лично ко мне и к моей литографии не имеет претензий и действует лишь по указанию властей.
20 января 1979 года – за два дня до заседания в Союзе писателей, у меня в мастерской собралась удивительная компания. Вечер был посвящен очередному приезду Тонино Гуэрра и Лоры в Москву. Быть может, такие встречи на грозном историческом фоне и есть необычная, но характерная черта времени, о котором я пишу.
21 января на заседании парткома МОСХа на меня обрушились за то, что я опубликовал свою литографию на форзаце журнала. Это заседание оставило кошмарное впечатление. Когда я вошел в комнату партбюро, все принялись одновременно орать. Из истерических воплей я понял, что они, в отличие от писательского парткома, совсем ничего не знали про “Метрополь” и лепят дежурные фразы об идеологической диверсии по привычке и по стандарту, реагируя на указания, поступившие из ЦК.
Я стоял перед ними и думал только о том, почему никого из них я не встречал ни на выставках, ни даже в кулуарах Союза художников, и понимал, что вся эта нечисть вылезла из каких-то щелей и никакого отношения к художественному процессу не имеет.
Наконец, 22 января произошла “историческая” встреча участников альманаха с руководством Союза писателей. Василий Аксенов, Виктор Ерофеев, Евгений Попов, Андрей Битов и Фазиль Искандер получили строгие повестки с требованием присутствовать на секретариате. Повестки содержали угрозы, что в случае неявки последуют неминуемые кары.
В зале находилось около пятидесяти человек, включая руководителей Союза писателей и так называемый актив.
Дата была выбрана не случайно: 23 января мы предполагали провести презентацию альманаха в кафе “Ритм” на улице Готвальда (теперь Чаянова), куда были приглашены гости – поэты, писатели и журналисты.
Все составители “Метрополя”, пришедшие на заседание, вспоминают о нем как о заранее срежиссированном действе, в котором каждый из выступающих имел определенную роль. Запись вел Женя Попов, за что и удостоился замечания Феликса Кузнецова.
В начале действа Аксенов рассказал о благих намерениях авторов и составителей альманаха, о том, что работа велась в течение года и сейчас она уже завершена. Он подчеркнул, что все участники альманаха хотят просить об издании “Метрополя” небольшим тиражом в три тысячи или хотя бы в тысячу экземпляров на родине. На случай отказа альманах уже выпущен в виде рукописи в количестве 12 экземпляров. Единственным критерием отбора произведений в это издание стала мера их художественности в нашем понимании. Дальше начался погром!
После собрания составители “Метрополя” поехали к Евгении Семеновне Гинзбург. Там, встретившись с другими нашими авторами, они со страстью обсуждали проблему намеченного на следующий день “вернисажа” – презентации альманаха в кафе “Ритм”. После тяжелого дневного обсуждения решили встречу отменить. Затем вся компания – Аксенов, Битов, Искандер, Попов, Ерофеев и Рейн – отправились к нам с Беллой в мастерскую, отметить завершение нелегкого дня.
Предупредить всех приглашенных об отмене “вернисажа” мы не успевали, поэтому следующим вечером некоторые участники альманаха все-таки поехали к кафе, встретить тех, кто не знал об отмене. Кафе было закрыто, и лишь агенты КГБ бродили у дверей.
Листаю записную книжку:
26 МАЯ 1979
Вася и Майя Аксеновы на даче, весь вечер яростное обсуждение возникшей ситуации.
3 ИЮНЯ 1979
Аксенов, Битов, Искандер отправили письма с предостережением о возможности своего выхода из Союза писателей.
Заходил Евтушенко с Бертом Тодом – страшно нервничал – взволнован ситуацией, почему его не взяли в “Метрополь”.
5 ИЮНЯ 1979
Все у нас: Вася Аксенов и Майя, Битов Андрей, Фазиль Искандер, Виктор Ерофеев, Евгений Попов, Кока Игнатов, Богословский Сергей, Былинкин.
Белла написала письмо с угрозой и предостережением о выходе из Союза.
Все возбуждены и торжественны.
Руководство Союза писателей хотело отыграться на самых молодых членах нашей группы – Ерофееве и Попове. По существу, они уже были приняты в Союз писателей, но не получили членских билетов. Аксенов заверил Женю, что выйдет из Союза писателей в знак протеста, и вскоре так и поступил. Липкин и Лиснянская заявили о своем выходе из писательской организации. Женя и Виктор со своей стороны написали открытое письмо ко всем участникам “Метрополя”, в котором призвали друзей не выходить из Союза писателей из-за того, что их исключили.
Совесть Беллы в тот момент была отягощена переживаниями за Андрея Сахарова. В период, соответствующий нашим встречам с физиками-академиками в конце 1980-х – начале 1990-х, длилась эпопея его преследования. Те немногие сведения, которые достигали нашего слуха через “вражеские голоса”, вызывали страшное беспокойство за безопасность Андрея Дмитриевича и Елены Георгиевны.
Белла забыла все другие проблемы, в том числе происходивший тогда разгром “Метрополя”, и целиком сосредоточилась на судьбе Андрея Дмитриевича. Мы ходили на почту на углу Нового Арбата и Поварской и, отстояв очередь, посылали ободряющие телеграммы в Горький. Кроме того, Белла писала длинные письма по тому же адресу, но они, как правило, не доходили до адресата.
Сохранился только черновик одного из писем, вот он:
Глубокоуважаемый дорогой любимый Андрей Дмитриевич!
Все люди живы лишь Вами, Вашей помощью. Вот и сейчас мне помогите: написать Вам – просто что-нибудь.
Я бы не посмела писать Вам, если бы мои слова в телеграмме Елене Георгиевне и Вам: “От имени многих” – не были совершенной правдой. (Вы получили? Я потом еще напишу Вам смешное про эту телеграмму.)
Я только что спрашивала Леву Копелева и Раю: не развязно ли, не покажется ли Вам развязным, что я Вам напишу и пошлю нечто? Сказано было, что – нет… <…>
Но пишу я Вам вовсе не о себе – к Вам, о других. Ко мне обратились по телефону, по почте, на улице, в Ново-Арбатском гастрономе и вошед ко мне в дом без зова – множество людей, прекрасное, но испугавшее меня множество. Я за них испугалась: их страдание и отчаянье, посвященное Вам, их надрывное желание назвать свои имена, адреса и должности (о, негромкие имена, бедные адреса, никакие должности) – все это утешало и возвышало, но внушало мне опасения. Я-то знаю: ребенок против танка. Всех их я просила – о спокойствии, о ежедневной и еженощной мысли о Вас, сосредоточенной, но не перевозбужденной.
Более всего боятся люди, что смысл Вашей жизни для Вас важнее, чем ее сохранность. Тем более что для не сохранности предоставлен такой комфорт.
Даже те, чей ум незряч от тьмы нужды и забитости, вслепую считают и называют Вас своим – народным заступником. Я это знаю, потому что живу среди многих: в очереди, в электричке, от рабочих в Переделкине.
Вчера с рыданьями, напугав, ворвалась женщина из Башкирии: как Вас спасти на каком-то озере, носки какие-то, мед, что делать, как жить детям, правда ли, что Вас… (это я не могу написать) или все-таки врет приемник, как всегда, врет?
Я сегодня рассказала Леве, он говорит: давайте расскажем про озеро, носки и мед – передадим. <…>
Из груды недавних писем, посланных мне, не соотнесенных с Вами, взяла наугад два. Валя и Паша – это те, от кого – икона. На самом деле они за Вас боятся, просто пишут – мне. Я – не боюсь, я знаю, что любовь людей, чьи души и надежды спасены Вами, спасительно витает над Вами и хранит Вас.
С глубокой нежностью,
Всегда Ваша Белла Ахмадулина
1980
Преследование Сахарова Белла переживала как подлинную муку и личное горе. Наконец она решилась написать заявление в защиту Сахарова в “Нью-Йорк таймс”.
Именно корреспонденту этой газеты Крейгу Уитни, работавшему в Москве, показалось, что высказывание Беллы написано белым стихом, и он первый назвал его в своей статье поэмой. Вот полный текст статьи Крейга Уитни, опубликованный 31 января 1980-го:
НЬЮ-ЙОРК ТАЙМС
Жену Сахарова вызывают в суд;
Советский поэт защищает физика
Крейг Эр. Уитни
специально для “Нью-Йорк таймс”
ПРОТЕСТ ВЕДУЩЕГО СОВЕТСКОГО ПОЭТА
Самым выраженным до сих пор признаком шока, вызванного у советской интеллигенции ссылкой д-ра Сахарова, было сегодняшнее выступление поэта Беллы Ахмадулиной в его поддержку.
“Я просто не могла молчать”, – сказала 42-летняя поэт в студии своего мужа художника Бориса Мессерера.
Ссылка д-ра Сахарова, по-видимому, пустила волны тревоги в кругах интеллигенции, потому что он является одним из 231 действительного члена Академии наук. Академия – это одно из немногих учреждений интеллектуальной жизни, которое пока было защищено, хотя и слабо, от вторжения политики. Д-р Сахаров, который занимался теоретической работой, приведшей в 1953 г. к разработке советской водородной бомбы, все еще остается ее членом, несмотря на наказание за годы, отданные защите прав человека.
Мисс Ахмадулина, которая имеет татарско-итальянские корни и считается одним из величайших русских поэтов после Анны Ахматовой и Бориса Пастернака, не является диссиденткой. До сих пор она никогда не писала ни строки о политике.
В прошлом году она участвовала в безуспешной попытке 23 писателей ослабить узы цензуры изнутри системы, обратившись с просьбой об издании “Метрополя”, сборника ранее подавлявшихся работ. Просьба была отклонена, но мисс Ахмадулина, в отличие от пяти ее коллег, в результате этого ни сама не вышла, ни была исключена из официального Союза советских писателей.
Ее заявление в поддержку д-ра Сахарова, написанное белым стихом, гласит:
Когда человек вступается за человечество, очевидно
Он не боится ничего, он боится за человечество.
Но я всего лишь человек. И я боюсь, боюсь за него
И за человечество тоже.
То, что я пишу сейчас, небеспристрастно. Но
Как еще я смогу выжить.
Странно: нет других академиков, чтобы
Заступиться за Академика Сахарова.
Только я: Белла Ахмадулина, почетный член Американской академии искусств и литературы.
По тем временам это был поступок высочайшего мужества. Резонанс был огромным. Письмо бесконечно читали по радио “Свобода” и “Голосу Америки”. Президент Американской академии искусств и письменности, почетным членом которой Белла стала в 1977 году, прислала восторженные письма солидарности в поддержку Беллы.
На следующий день после публикации письма в газете в мастерскую позвонила Римма Казакова, секретарь Союза писателей: в трубке я услышал ее взволнованный голос:
– Что там еще натворила Белла? Что за письмо в “Нью-Йорк таймс”?
– Римма, там все написано верно.
– Как, как это могло случиться?
– Римма, так ты сама у нее спроси, я сейчас дам ей трубку!
– Она не станет со мной разговаривать!
– Ну почему, Римма, она с тобой поговорит, хотя бы как с прекрасной дамой, а не как с секретарем Союза писателей!
И передал трубку. Белла выслушала взволнованные тирады Риммы, многократно вопрошающей: “Как это могло случиться?!”, и ответила:
– Я передала этот текст Крейгу Уитни, чтобы он опубликовал его в “Нью-Йорк таймс”.
Римма бросила трубку.
В нашем доме воцарилась тишина. Никто не звонил.
Высказывание Беллы в защиту Сахарова произвело сильнейшее впечатление на окружающих. И, быть может, самое сильное – на наших друзей-академиков. Выдающиеся физики имели смелые взгляды не только в науке, но и в искусстве, отрицали рутину и доказывали необходимость перемен в художественной жизни. Все они были чистейшими в моральном отношении людьми, но были связаны с научно-исследовательскими коллективами, разрабатывавшими вместе с ними новые направления современной науки. Подписать декларацию в защиту Андрея Дмитриевича значило поставить под удар не только себя, но и целую отрасль науки, которую этот ученый возглавлял. Упрекать их в бездействии невозможно.
Но поразительным образом наша дружба с великими физиками иссякла. Исчезли темы для разговоров, максималистские оценки искусства обесценились. Гордая позиция замечательных специалистов по поводу современных художественных течений перестала быть интересна на фоне реальных мучений великого человека – Андрея Дмитриевича Сахарова.
Андрей Битов
“Метрополь” для меня – это прежде всего люди. И ставшие самыми близкими из них – Андрей Битов и Фазиль Искандер.
Белла написала очень много об Андрее, высоко оценивая его талант. Вот одно из посвящений ему – “Отступление о Битове”:
Когда о Битове…
(в строку вступает флейта)
я помышляю… (контрабас) – когда…
Здесь пауза: оставлена для Фета
отверстого рояля нагота…
Когда мне Битов, стало быть, все время…
(возбредил Бриттен, чей возбранен ритм
строке, взят до-диез неверно,
но прав) – когда мне Битов говорит
о Пушкине… (не надобно органа,
он Битову обмолвиться не даст
тем словом, чья опека и охрана
надежней, чем Жуковский и Данзас) —
Сам Пушкин… (полюбовная беседа
двух скрипок) весел, в узкий круг вошед.
Над первой скрипкой реет
прядь Башмета,
удел второй пусть предрешит Башмет.
Когда со мной… (двоится ран избыток:
вонзилась в слух и в пол виолончель) —
когда со мной застолье делит Битов,
весь Пушкин – наш, и более ничей.
Нет, Битов, нет, достанет всем ревнивцам
щедрот, добытых алчностью ума.
Стенает альт. Неможется ресницам.
Лик бледен, как (вновь пауза) луна.
Младой и дерзкий опущу эпитет.
Сверг вьюгу звуков
гений “динь-динь-динь”.
Согласье слез и вымысла опишет
(все стихло) Битов. Только он один.
Андрей Битов настолько прочно вошел в мою жизнь, что я могу смело сказать, что понимаем мы друг друга с полуслова. Для меня нет большего удовольствия, чем беседовать и проводить время с Андреем, но приходится себе в этом отказывать, чтобы не отвлекать от работы. Однако судьба бывает милостива, иногда нас приглашают в одни и те же места. Мы не раз совпадали вместе в Италии и Германии, встречались в Санкт-Петербурге и других городах России.
Вспоминаю такой случай. Мы ехали в одном купе поезда Санкт-Петербург – Москва, радовались нашему совпадению, пили вино и разговаривали всю ночь. Несмотря на физическую разбитость, нам не хотелось расставаться, и, спустившись с перрона, мы побрели в сторону квартиры Андрея на Красносельской улице, недалеко от вокзала.
Наконец, после трудной для нас дороги и краткого подъема на лифте, дошли до квартиры. В который раз я отметил сугубо петербургский стиль этого жилья: такие узкие, длинные комнаты-пеналы чаще бывают в квартирах старинных питерских домов.
Когда мы садились за стол, я с ужасом вспомнил, что забыл в вагоне либретто балета, который мне предстояло оформлять. Либретто было отпечатано в одном экземпляре!
В состоянии, близком к безумию, я сообщил Андрею, что вынужден его покинуть и бежать искать либретто. Я на всю жизнь благодарен Битову, сказавшему: “Я пойду с тобой!”
Так ничего не съев и не выпив, мы двинулись обратно.
На перроне спросили у дежурной, где находится “Красная стрела”, на которой мы приехали. Она ответила, что, вероятно, состав стоит на запасных путях через одну остановку от Ленинградского вокзала.
Мы сели в электричку и поехали на поиски. Мне показалось, что ехали довольно долго, но тем не менее вышли на указанной станции и увидели много поездов, стоящих на запасных путях. Пришлось нырять под днища вагонов, идти по шпалам или по кочкам вдоль путей, постоянно натыкаясь на неработающие стрелки и перешагивая какие-то железки. Пройдя семь или восемь составов, мы обнаружили наш поезд краснокирпичного цвета и пошли вдоль него в поисках нужного вагона.
Найденный нами вагон, в котором, похоже, мы приехали в Москву, был наглухо задраен и не подавал признаков жизни. Тогда я нагнулся, подобрал кирпич и стал стучать им по днищу вагона в том месте, где, по моим расчетам, должно было находиться купе проводника. Неожиданно дверь вагона открылась, и уже знакомая нам проводница с улыбкой протянула мне рукопись. Восторгу не было предела! Мы с Андреем пустились в обратный путь.
Опять долго блуждали и наконец наткнулись на платформу и пошли искать выход в город. Неожиданно обнаружили какие-то двери с мутными стеклами и, толкнувшись в них, поняли, что оказались в раю. Это было пивное заведение со столиками, вокруг которых толпились мужики, и за их спинами можно было разглядеть янтарного цвета кружки с пивом, выделявшиеся под синим потолком и на фоне зеленых стен силой колористического контраста. Отстояв короткую очередь, мы, не веря своему счастью, стали обладателями целебного напитка и, взяв по две кружки, примкнули к народу. Это был момент подлинного блаженства, и я благодарен Андрею за то, что он мне его подарил.
Когда мы выпили пиво и заторопились к выходу, то обнаружили себя на площади у Рижского вокзала, то есть в самом центре Москвы. Электричка следовала задами огромных домов и довезла нас всего лишь от Ленинградского до Рижского вокзала, и теперь мы, полные сил, могли решать, какое продолжение столь удачного похода в начале дня нам предпринять.
Один из дней рожденья Битова отмечался публично в открытом театре в саду “Эрмитаж”. Я вышел на сцену до Беллы с загадочным свертком в руке и сказал несколько слов о том, что Андрей уже достиг зрелости и ему пора начать хорошо одеваться. Публика и сам Андрей не понимали, куда я клоню, пока я не раскрыл сверток, и все поняли, что у меня в руках длинное черное пальто на плечиках. Пальто было исключительно элегантное – из шерсти высокого качества, его мне прислал Роман Каплан. Я же решил подарить его Битову. Затем вышла Белла и прочитала стихи, написанные к этому случаю
[17].
А в карман нашего подарка – для усиления его действия – Белла положила маленькую бутылочку очень хорошего армянского коньяка. Пальто замечательным образом подошло Андрею, как говорят в таких случаях – это была его вещь.
Как-то Белла читала по телевидению стихотворение Лермонтова “Сон”. Она любила все, что было написано Михаилом Юрьевичем, но ее смущала фраза “знакомый труп лежал в долине той”, и она, как всегда звонко, красиво прочитав все стихотворение, последнюю строфу произнесла с понижением голоса и в конце перешла на шепот. Когда позже в этот вечер мы встретились с Битовым и Людой Хмельницкой в одной компании, Андрей, слышавший по телевидению, как Белла читала, сразу сказал:
– Ну что, микшировала голосом?
Это была удивительная по точности фраза, и Белла принялась хлопать в ладоши и целовать Битова.
Вспоминаю, как я восхищался случайно брошенной Андреем фразой, свидетельствующей о его неизбывной наивности и прекраснодушии.
Как-то он пригласил нас с Беллой присутствовать и, может быть, сказать несколько слов на передаче о нем, которая называлась “Линия жизни”. Передача была ему в тягость, он не хотел участвовать, но коль скоро все-таки дал согласие, то пригласил нас поехать с ним и поддержать его в трудную минуту. Мы должны были быть готовы к семи часам вечера, и нас предупредили, что в это время за нами заедет машина. Белла всегда долго собиралась и, как правило, опаздывала, но в этот раз она успела ровно к семи. Машины не было. Потянулось мучительное ожидание. Прошло сорок минут. Звонить Битову не хотелось – это была его просьба, нам оставалось только ждать. Прошло еще сорок минут. Я не выдержал и позвонил, думая, что Андрея давно нет дома. Но Андрей взял трубку, и я выразил ему свое недоумение. Он с сожалением подтвердил, что тоже ждет машину, и произнес, будто бы делясь надеждой или спрашивая самого себя:
– А может, все это рассосется как-нибудь само собой?
Я помню, что был в восторге от такого образа мыслей, и теперь во всякой затруднительной ситуации говорю: “А может быть, рассосется как-нибудь?”
Когда Битов пишет о Белле, он стремится выразить свое сокровенное переживание, свой impression (впечатление) – это всегда проза поэта в самом высоком смысле слова.
Так же, с естественной интонацией просто разговаривающего человека, он, президент Русского ПЕН-центра, обратился в Нобелевский комитет с предложением о награждении Беллы Ахмадулиной Нобелевской премией. Эта свободная интонация действует точнее, чем высокий стиль, который, вероятно, следовало бы применять в подобных случаях.
В НОБЕЛЕВСКИЙ КОМИТЕТ
(по литературе)
В ответ на приглашение Нобелевского комитета выдвинуть своего кандидата Русский ПЕН-центр единодушно рекомендовал Беллу Ахмадулину.
Я не мог непосредственно участвовать в этом заседании и, хотя полностью одобряю это решение, хотел бы добавить несколько слов от себя лично.
Б. Ахмадулина стала знаменита с первой же строки как поэт, как личность, как образ. Взлет этой славы, начавшейся с “оттепели”, не прекращается уже более сорока лет. Чистый, серебряный звук.
Эпитет “серебряный” очень подходит, поскольку трудно себе представить другого русского поэта второй половины XX века, столь непосредственно воспринявшего и развившего традиции века серебряного. Блок, Пастернак, Мандельштам и в особенности Ахматова и Цветаева не только прямые предшественники, но и герои ее поэзии.
В той прямо-таки альпинистской связке поэтов, взошедшей на нобелевский Олимп, Милош – Бродский – Паз – Уолкотт – Хини, Ахмадулина заслуженно и естественно завершает и ряд, и век. Бродский неоднократно, и устно, и письменно, именно так высоко и требовательно оценивал ее поэзию (теперь это звучит как завещание).
С уходом Бродского отсчет русской поэзии XX века завершается Ахмадулиной. Бесстрашие и мужество поэта, проявленное в достаточно тяжкие годы, снискало ей славу бескомпромиссного гражданина, но никак не исказило и не огрубило чистоты и высоты ее поэтического голоса.
Закончу притчей из жизни. Есть у нас одна великая камерная певица, более известная и признанная среди великих музыкантов, чем отмеченная государством. Прощаясь со сценой, на одном из последних своих концертов, она исключила из репертуара одну вещицу, уже трудную для ее физических сил. Один из филармонических “ценителей”, пытаясь подольститься тонкостью своего суждения к присутствовавшему на концерте великому музыканту, стал рассуждать на эту тему. Маэстро посмотрел на него, как на вещь: “О чем вы лепечете? Она же у нас единственная”. Довод исчерпывающий. Ахмадулина у нас – единственная. Со своим до сих пор звонким верхним “ля”.
Президент Русского ПЕН-центра,
Андрей Битов
13 января 1998
Фазиль Искандер
Общение с Фазилем всегда радость. Так приятно окунаться в его непосредственность, наивность, прекраснодушие. Фазиль благороден во всем. Он дарит при встрече все свои человеческие качества сразу. Со стороны обычно виднее, насколько тот, с кем встретился Фазиль, достоин такого подарка. И в тех редких случаях, когда его собеседник действительно достойный человек, испытываешь удовлетворение, а в большинстве случаев – сочувствие Фазилю: зачем он так широк? Зачем так тратит себя?
Однажды мы с Беллой были приглашены в цирк кем-то из артистов. Первая мысль была взять с собой детей – Аню и Лизу, а вслед за этим возникла идея позвонить Фазилю, пригласить и его. Мы поехали в цирк на проспекте Вернадского поблизости от здания Московского университета. Нас прекрасно принимали все те, кто встречался на нашем пути, – актеры, административные работники, служащие, которые ухаживали за зверями. Нам показывали цирковое закулисье, и это не могло не волновать. Отдыхающие звери в клетках, иногда спокойные, иногда задирающиеся и рычащие. Тут же артисты, разминающиеся перед выступлениями. В целом – редкий по красоте и по внутреннему напряжению праздник жизни.
Мы подошли к вольеру, где жили удавы. Они производили серьезное впечатление мощью, медлительностью и кажущимся равнодушием. Гости были взволнованы, и все замолчали. Дети зачарованно смотрели на удавов. И вдруг Фазиль, как всегда громко, как все плохо слышащие, спросил:
– А что они едят?
Все засмеялись, памятуя, что Фазиль как автор рассказа “Кролики и удавы” должен знать меню удавов. Дети насупились, сдерживая слезы. Но Фазиль не унимался и еще громче повторил свой вопрос. Ответом стал дружный хохот окружающих.
Нам с Беллой довелось много общаться с Фазилем и его женой Тоней. Мы часто вместе отдыхали летом в писательском Доме творчества в Пицунде и бесконечное число раз оказывались в застолье и в Тбилиси, и в Москве.
Мне хочется сказать о чистоте помыслов Фазиля. На обсуждении альманаха “Метрополь” в Союзе писателей организаторы мероприятия особенно ждали выступления Искандера как одного из самых известных литераторов, принявших участие в издании.
Фазиль, как и все вокруг, нервничал, но старался скрыть раздражение и честно отстоять независимую позицию перед лицом литераторов, обласканных властью и вершивших судьбы других писателей. Вот часть стенограммы его выступления (начинает спокойно, но постепенно наливается гневом):
Обсуждение началось в доброжелательной форме. Но неправильно было бы закрывать глаза на реально существующую обстановку в редакциях журналов и издательствах. Книга Можаева лежит 10 лет. Книги лежат по 10, 15, 20 лет, а затем писатель умирает – и всё. Ничего как бы и не было. У Чухонцева 15 лет пролежала книга, а сейчас напечатали, масса положительных рецензий. А кто знает, какой путь прошел он за эти 15 лет? История с Поповым. Две положительные рецензии на книгу в “Советском писателе” и отрицательное редзаключение. Это жульничество! Вот как это называется! Здесь говорят о содержании альманаха. Но ведь сущность писателя в том, что он всегда недоволен. Нет общества, в котором писателю хорошо, и он всегда ищет.
В известной мере я принял участие в альманахе. Но почему мы все тут говорим о трудностях печатания? Мы что, оккупированы кем-то? Человек не вечен, человек умирает, так и не увидев опубликованными своих трудов…
Отношения с Фазилем укрепились, когда мы стали соседями, построив квартиры в одном доме на Ленинградском проспекте, 26. Мне пришла в голову счастливая мысль, и я выгородил в подвале нашего дома маленькое уютное пространство, которое находилось на несколько ступенек ниже уровня первого этажа, но при этом не имело двери, отгораживающей его от лестницы. Этот уголок получил название “Кафе «У Мессерера»”. Друзья-соседи Андрей Битов, Фазиль Искандер, Евгений Попов, Виктор Славкин, Анатолий Приставкин и Сергей Каледин часто собирались в застолье импровизированного закутка.
Гостям нравился незамысловатый стиль интерьера: стол под лампой с абажуром, простые стулья, стены, обитые вагонкой. На одной стене висел шкафчик, на другой – “золотая” дека со струнами от безвременно погибшего рояля. На остатках струн можно было бряцать и извлекать красивые звуки. В заветном шкафчике хранились две бутылки водки, минеральная вода и граненые стопочки и стаканы. Мы провели в “кафе” немало времени, радуясь непринужденности обстановки и друг другу.
Как крошечный штрих нашего соседского быта хочу вспомнить мои посещения квартиры Фазиля и Тони, когда я, предварительно заехав на рынок, покупал всевозможные кавказские травы – кинзу, чабрец и базилик, в сочетании с обожаемой Фазилем аджикой. И потом я просовывал этот букет в дверь их квартиры, зная, что большей радости для него невозможно себе представить.
Уже десятилетия у нас с Фазилем один круг общения. И Фазиль, и Тоня присутствовали на моих многочисленных выставках, они бесконечно тепло относились к Белле. И она всегда относилась к ним трепетно.
Восхищаясь творчеством Беллы, Искандер писал:
Я, как сейчас, помню тот давний год, когда в журнале появились первые стихи Беллы Ахмадулиной, тогда еще совсем юной. Стихи поразили меня свежестью и оригинальностью. Даже их некоторая юношеская неуклюжесть была очаровательна. С тех пор я неизменно следил за ее стихами. <…>
На чем основана свежесть ее стихов? Вглядываясь в них, мы догадываемся, что это поток импровизации, мы чувствуем, что строчка поэту только что пришла в голову, но она на замусолена долгими примерками.
Стихи Ахмадулиной бывают и пафосными, но от излишков пафоса ее спасает ирония. И что особенно хорошо – самоирония. Ахмадулиной, как уже можно догадаться, выпала нелегкая честь продолжить и развить высокие традиции отечественной поэзии от Пушкина и Лермонтова, Блока и Мандельштама, Цветаевой и Пастернака, Ахматовой и Набокова, восстановить, казалось бы, навечно распадающуюся связь времен, возродить само понятие “изящная словесность”.
Тесно общаясь с Фазилем, я всегда понимал, что он требует заботы и внимания, потому что сам он беспомощный человек, целиком находящийся во власти своих литературных затей. Конечно, я видел женское участие Тони, его неизменной спутницы жизни, но меня не оставляла идея воздать должное выдающемуся писателю Искандеру.
В силу того, что мне дважды присуждалась Государственная премия, я имел право на выдвижение нового кандидата на получение такой премии. Я воспользовался этим правом, выдвинув Фазиля Искандера. Первое мое выдвижение, состоявшееся в 2012 году, не увенчалось успехом, но я проявил настойчивость и снова выдвинул Фазиля в 2014-м. На этот раз Комиссия по госпремиям приняла правильное решение, и Фазиль Искандер стал лауреатом Государственной премии России.
Инна Лиснянская и Семен Липкин
Среди участников “Метрополя” новыми для нас людьми оказались Инна Лиснянская и Семен Израилевич Липкин. Они были старше нас. Семен Израилевич – участник Великой Отечественной войны, и его возраст казался нам тогда весьма солидным. В начале знакомства мне даже померещилась какая-то инородность устройства его личности: замедленный темп общения и способа разговаривать. Сам я привык говорить быстро и стремительно действовать, поэтому мне предстояло преодолеть определенную трудность и перейти в другой ритм. Его воспоминания всегда казались почти нереальными: он запросто рассказывал о своих великих современниках Мандельштаме или Ахматовой.
Инна Лиснянская тоже раскрывалась не сразу. Держалась она замкнуто, отчужденно, постоянно жаловалась на плохое самочувствие, не пила, но бесконечно курила, тем самым доказывая, что “ничто человеческое ей не чуждо”.
В дальнейшем Инна чрезвычайно близко сошлась с Беллой и нередко признавалась ей:
– Белла, я люблю твои стихи больше, чем свои!
Дорогая Беллочка!
Пишу тебе на странице в клеточку, в клеточке я и пребываю, и в ней легче мне писать о той, что ни в какую клетку не втиснешь. Всю ночь читала твою “Тайну”, читала с мучительным восторгом, со сладостным упоением твоим Словом. Оно одно, единственное. Еще Цветаева писала, что ее раздражает, когда говорят “первый поэт”, – в то время как поэт может быть только единственным. Ты – единственна! “Тайна” твоя – совершенна. Слово твое, вместившее в себя реальность жизни, вместе с тем одаряет меня и внереальным существованием. <…> Я не могу говорить и о теме твоего Слова, поскольку разговор о теме – кощунственен (применяю старый оборот с лишним “ен”), если не порочен. Слово твое имеет надтемное существование и будет жить, как живет природа. <…> Моя к тебе записочка – не плод размышления, а непосредственный отклик на твое “ау”: “Ау! Беллочка, Ау, Ахмадулина!” Это я откликаюсь невразумительно, одними нервными волокнами моего слуха, любящего прекрасное, то есть единственное.
Твоя Инна Лиснянская
Семен Израилевич замечательно вспоминал свою первую встречу с Беллой, когда его с первой строчки поразила неповторимость музыки ее стихов:
Однажды в суровую зимнюю пору бюро секции переводчиков, в котором я числился, поручило мне ознакомиться с поэтами, пожелавшими вступить в Союз писателей, после чего доложить на заседании бюро свое мнение о качестве услышанного.
На подмостки поднялось тоненькое юное создание и сразу очаровало строкой:
Ты знаешь, как кольцуют птиц?
Вопрос для меня по смыслу неожиданный, но он очаровал меня неожиданностью интонации, а главное – музыкой, усиленной двумя сцепившимися “ц”. Я услыхал не стихослагателя, а поэта.
На подмостках последовали переводы с грузинского. Не зная языка подлинника, я не мог судить о близости к нему перевода, но строки лились так свободно, нежно, как будто грузинский поэт родился русским.
Скоро я узнал, что в ту суровую пору секция поэтов относилась к Белле Ахмадулиной, мягко говоря, отрицательно, поэтому и обратилась Белла с просьбой о вступлении в Союз писателей к секции переводчиков, менее престижной, чем стихотворцев, но более образованной (1997).
В 1994 году у меня открылась большая выставка в Академии художеств на Пречистенке, и Инна, которая посетила ее несколько позже открытия, написала мне трогательную записку:
Дорогой Боря! Спасибо за приглашение на выставку. Я очень рада. Наконец-то передо мной во всем объеме предстал художник от своих ранних работ до самых поздних…
У меня очень неразвитый взгляд, но зато я увидела, как развивалась Ваша рука, кисть. От самых первых (т. е. молодых работ) – Рига, Вильнюс, Клайпеда. Вы наращивали только силу мастерства, но Ваше мирочувствование было задано Вам свыше…
Я часто бывал у Инны и Семена Израилевича на улице Усиевича, как правило, вместе с Евгением Рейном. Женя был необходим как связующее звено в рассуждениях хозяев о поэзии Бродского и того “табеля о рангах”, которыми неизменно заканчивались наши разговоры о литературе. Семен Израилевич любил распределять места на поэтическом Олимпе, неизменно ставя Бродского на первое место. Вот здесь-то и вступал в разговор Женя Рейн, занижая по праву “учителя Бродского” уровень разговора и переводя его в бытовой план.
Мы с Беллой бывали у Инны и Семена Израилевича в Переделкине на углу улиц Серафимовича и Гоголя. Инна вспоминала:
Когда КГБ выжило нас из снимаемой дачи в Переделкине, жившая там же Белла сокрушалась: “Если вы живете неподалеку, мне легче держать вас под своим крылом”. Я не сразу поняла, что крыло есть ее ничем не запятнанное мировое имя. А ведь так оно и было. Именно это имя-крыло уберегло, как я понимаю, от ареста Георгия Владимова, берегло и нас, как умело.
Помню наши встречи в Малеевке, где Инна и Семен Израилевич жили напротив нашей комнаты, и Инна заходила послушать пение соловья, который на ветке около Беллиного балкона перекликался с маленькой желтой канарейкой, сидящей в клетке у Беллы. Инна писала об этом:
Иногда Белла приглашает меня на пенье соловья. В номере – праздничная аккуратность и красота: цветы в горшках и канарейка в клетке. Этой канарейке и поет ежевечерне засидевшийся в женихах соловей. А может быть, он поет поэту Ахмадулиной? Кто его знает. Белла сидит за письменным столом перед окном, глядящим в пышный овраг. На столе писчий лист, сигареты, пепельница – и более ничего.
По приглашению Инны и Семена Израилевича мы ездили на моей машине к ним в пансионат “Отдых”. Инна так описывает дорогу, которую нам предстояло проделать, чтобы попасть к ним в гости:
Дорогая Беллочка!
Для внутреннего повода написать тебе у меня много причин – и любовь к тебе и твоим стихам, и сама наша жизнь вдали.
Но, оказывается, внешний повод – самый сильный толчок для ленивой души. Только вчера слышала о книжных магазинах, торгующих за океаном советскими книгами. И заокеанцы похвастались, что у них имеются такие дефицитные книги, изданные в Союзе, как Ахматовой, Ахмадулиной, Бабеля, Булгакова, Мандельштама, Пильняка и Цветаевой. Я счастлива видеть твое имя в этом ряду – разве что Пильняк не тянет. <…>
Если тебе захочется что-либо передать нам, то позвони Оле, моей сестре, которая замужем за Фуадом. Его-то ты, наверное, запомнила на юбилее С. И. Он фигура запоминающаяся. <…>
Если захотите к нам приехать, он с удовольствием Вас привезет. <…>
Всегда о тебе помнящая и любящая
Красавица Инна
С.И. целует твои руки.
Когда Семен Израилевич тяжело заболел и ему потребовалась операция, мы с Беллой поехали в Екатерининскую больницу у Петровских ворот и по просьбе Инны встретились с доктором Александровым, замечательным хирургом, который занимался его лечением. В то время Белла была фантастически популярна, и все двери распахивались при упоминании ее имени. Мы поговорили с Александровым, и он обещал сделать все возможное. Потом долго сидели у Липкина в палате, но говорили не о болезни, а все время о судьбах великих поэтов. Семен Израилевич был чрезвычайно слаб, но держался мужественно. Инна вспоминала о поступке Беллы с благодарностью, считая ее спасительницей.
Евгений Попов
Мы открывали для себя единомышленников, исправляя причуды судьбы, не соединившей нас ранее. Таким открытием стало для нас знакомство с Женей Поповым и Виктором Ерофеевым.
Я не уверен, что имею художественное право оценивать творчество моего друга Евгения Анатольевича Попова, но все-таки стараюсь передать свое восприятие того, что он делает в литературе. Женя по моему ощущению – самородок в прямом значении этого слова. Он “самовоспитывает” самого себя. Родился в Красноярске, в Сибири, прошел непростой жизненный путь и стал писателем, приобретя независимость суждений и определив свою позицию в литературном мире. Он не подчинился провинциальному диктату, а вырос до вселенского звучания своей прозы. Его напутствовал Василий Шукшин, предчувствовавший становление уникальной писательской личности. И его осеняло дружеское расположение Виктора Астафьева.
Случалось, что мы встречались с Виктором Петровичем в застольях дома у Евгения Попова и Светланы Васильевой. Мы подолгу доверительно разговаривали в этой компании. Астафьев всегда вносил в беседу широту своей души, очаровывая этим собеседников.
Первый раз я увидел Виктора Петровича на Конгрессе интеллектуалов, происходившем в Брюсселе. Этот конгресс был посвящен проблемам становления мира в Европе, был призван противодействовать распространению НАТО. Конгресс почему-то не клеился, разброс мнений был огромный, никто никого не слушал, возникла такая странная обстановка некоего равнодушия, формального отношения к важным вопросам. Председательствующий неожиданно дал слово Астафьеву, и каким-то непостижимым образом Виктор Петрович в одно мгновение собрал общее внимание своим неторопливым рассказом о житье-бытье маленькой сибирской деревушки близ Красноярска. Подробности простейшего человеческого существования, деревенского уклада жизни, столь близкого и понятного каждому, захватили всех, в зале воцарилась какая-то совершенно мистическая тишина. Простой говор, неповторимая интонация, тембр голоса, улыбка и это его мужское, мужицкое обаяние буквально покорили зал. Несмотря на то что все это переводилось на самые диковинные языки мира, разговор шел как бы вне перевода. Всё, им сказанное, было так ярко и весомо, что его выступление произвело своего рода сенсацию, стало главным событием того памятного конгресса.
Естественно, мой интерес к Виктору Петровичу необычайно вырос после этой встречи. И поэтому наши посиделки на кухне у Попова – Васильевой были мне очень дороги и запомнились навсегда.
Вот мы провожаем его в Красноярск, и это последние проводы. Женя Попов, Роман Солнцев… Мы пьем “на посошок”, стоя за шатким аэропортовским столиком, в скромнейшей, непритязательной обстановке. Но накал внезапного дружеского чувства, которое возникло в эти последние счастливые минуты, был столь ровен и силен, что для меня образ Виктора Петровича навсегда остался незамутненным и чистым шедевром светлого человеческого существования на земле.
Просто и органично возникала дружба Жени Попова с Беллой, неожиданно легко родилось дружеское соотношение Жени и Виктора Ерофеева с Василием Аксеновым, длившееся все последующие годы. Эти связи возникали, когда Попов был еще довольно молод, а его друзьями становились маститые литераторы.
Сам Женя так пишет о днях нашего знакомства:
Личное наше знакомство состоялось осенью 1978 года при таинственных обстоятельствах, когда в однокомнатной квартирке покойной Евгении Семеновны Гинзбург, матери Василия Аксенова, группа будущих товарищей (в русском, а не советском смысле этого сакраментального слова) ладила альманах “Метрополь”, ставший причиной скандалов и гонений, с одной стороны, а с другой – познакомивший и подруживший нас, как Москва в одноименной песне прошлых лет.