…Наше дружеское общение всегда протекало под знаком какой-нибудь новой безумной идеи. Так, у Красного возникла идея купить “корабль”. Имелось в виду, что летом хорошо было бы проплыть на таком судне по каналу, а затем по Москве-реке для отдыха в прекрасном глухом месте.
Эту идею Красный реализовал и купил катер длиной одиннадцать метров. Тогда, в СССР, это была подлинная редкость. Катер имел каюту, которую мы называли “кают-компанией”, и – что поразительно – она действительно была отделана красным деревом. Внизу находилось машинное отделение, и, чтобы пускаться в путь, следовало договориться с грамотным механиком, который мог бы обслуживать технику. Чтобы управлять катером, необходимо было получить права и только после этого выходить в рейс. Но пока это диковинное для того времени судно стояло в Тушине на водохранилище у причала. Почти каждый день летом мы ездили на машинах в Тушино, чтобы побыть на катере, который беспрестанно ремонтировали какие-то техники. Но там было хорошо загорать и проводить время. Мы купили Красному капитанскую фуражку, и он становился важной персоной, когда находился вблизи своего судна. Он все время драил медные части корабля, а мы с Левой острили на тему предполагаемой поездки. Когда наступали холода, то по вызову Красного приезжал специальный кран, поднимал катер из воды и ставил на стапели.
Предполагаемое плавание все время откладывалось. Так прошло два года. Но интерес к кораблю не оставлял нас в покое. Наконец в один прекрасный летний день мы сделали пробный выход по каналу. На борту находились механик, матрос и Красный, получивший права. Кроме них присутствовали мы с Левой и несколько приглашенных гостей и дам. Пробный выход доставил нам много радости, и мы продолжали состязаться в доброжелательном остроумии в отношении предстоящего похода по Москве-реке.
Подготовка шла полным ходом, и наконец возникла дата выхода в путешествие. Для него были закуплены многочисленные банки с консервами и свиной тушенкой, овощи в контейнерах, картошка и, конечно, винно-водочные изделия в больших количествах. Кроме того, мы приобрели удочки и рыболовные снасти. Заключили соглашения с механиком и матросом, которые должны были вести корабль, и завезли надувные матрасы, простыни и подушки, высчитывая количество спальных мест. Наконец все было готово.
Но в этот момент у меня возникла необходимость выпуска спектакля, которая совпала с датой отъезда. Буквально через несколько часов Лева сообщил, что в издательстве грядет грандиозный скандал, так как он не успевает сдать книгу, и он тоже не может поехать. Красный проклинал нас всеми известными ему словами. Сказал, что мы больше не друзья. На следующий день он вместе с механиком и матросом начал сплавляться по каналу из Тушина в сторону центра Москвы.
По его рассказам, они бесконечно шлюзовались, соблюдая все правила передвижения по воде. На это ушло полдня. Наконец, они оказались в русле Москвы-реки и к обеду добрались до центра города и пришвартовались вблизи гостиницы “Украина”. Поскольку все члены экипажа очень устали, решено было сделать привал, и Красный повел механика и матроса в ресторан гостиницы “Украина”, где они с наслаждением съели борщ с пампушками и выпили водки. Красному стало скучно с механиком и матросом, и он сказал им:
– Ребята, идите на корабле дальше и отдыхайте, как хотите и сколько хотите. Здесь есть все необходимое, чтобы хорошо провести время! А я сойду здесь на берег и поеду домой!
Добравшись на такси до своей квартиры, Юрий стал названивать нам с Левой и ругательски ругать за измену и несостоятельность, а также за отсутствие дружеского чувства. Так закончилась эта эпопея.
Но это не конец истории с кораблем…
Поскольку мы с Левой во всех компаниях прославляли Красного как выдающегося мореплавателя, а он любил быть в центре внимания, то в результате своих бесконечных телефонных переговоров Красный выяснил, что продается рыболовецкий сейнер длиной сорок метров. Эта цифра действовала на Юрия успокоительно, потому что, когда он ее оглашал, у собеседников от удивления округлялись глаза и открывался рот, а самолюбие Красного было удовлетворено. Мы поехали смотреть это несуразное судно, которое стояло на рейде тоже на Тушинском водохранилище, но на другом берегу. Сейчас там находится жилой кооператив “Лебедь” с высокими башнями домов.
Когда мы ступили на железную палубу, то поняли, что размеры этого корабля превосходят даже наше разгулявшееся воображение и что для обслуживания такой посудины необходима команда из нескольких человек. Кроме того, выяснилось, что по существовавшим в то время законам такой корабль не мог быть продан одному человеку. Его могла купить только организация. Это не смутило безумного Красного. После бесконечных телефонных разговоров он организовал в своем кооперативном доме водоплавающую секцию, тоже носящую кооперативный характер, и стал оформлять покупку. В итоге после длительных переговоров и соответствующих подарков и взяток сделка состоялась. Мы стали торжественно выезжать большими компаниями на эту ржавую посудину и прекрасно выпивать в трюме сейнера, насквозь пропахшего рыбой. Но, конечно, этот корабль, несмотря на все старания его капитана, никогда не снялся с якоря.
Все, что происходило с Юрием Красным, быстро обрастало легендами. Юрий был удивительно талантливым художником, но совершенно неприкаянным человеком. Ни о какой семейной жизни не могло быть и речи при таком нраве и привычках.
Справиться с бытом он не мог. И тогда рождались легенды о его причудливом существовании. Передвигался Юрий на “жигулях” первой модели. Машина была абсолютно изношена. Краска облупилась и уже не скрывала ржавчины. В разных местах кузова были вмятины. Пол в салоне сгнил, и мы острили, что Красный тормозит ногой через дыру в полу. Внутри машины можно было угадать продолжение обстановки его квартиры. Ситцевые чехлы превратились в лохмотья. Вместо водительского сиденья стояла низкая табуретка.
Перед задним сиденьем летом располагалась большая бутыль с антифризом для зимы. На самом сиденье валялись сумки с инструментами, продуктами и издательскими бумагами. Лобовое стекло было все в трещинах, а вместо бокового заднего Красный приспособил картину, на которой изобразил двоих пассажиров, будто бы сидящих в машине.
Однажды Красный вез красавицу Верку и его остановил дежурный ГАИ, желавший осмотреть подозрительный автомобиль. Затем стал читать мораль и даже обронил, что вот Вы, мол, возите такую красавицу в такой машине и как Вам не стыдно. В заключение он предложил Красному снять номера и сдать их инспектору. Красный уже давно начал злиться и кроме того, он понимал, что открутить номера при такой ржавчине всего организма автомобиля было невозможно.
Красный гордо вышел из машины, подал руку Верке и сказал инспектору:
– Я дарю вам этот автомобиль!
И с гордо поднятой головой под руку с дамой удалился от совершенно обалдевшего инспектора.
Спустя много лет я получил от Верки письмо, в котором она просила меня дать адрес Красного, чтобы она могла писать ему. Да и это письмо ее тоже было, конечно, предназначено для передачи Юре.
Уважаемый Борис Асафович!
Едва ли Вы меня вспомните, это было так давно, почти 30 лет назад и настолько незначительна была для Вас моя персона. Но все по порядку.
Я пишу вот по какому поводу – мне нужно найти Красного Юрия Михайловича, в 72-м году эмигрировавшего в Израиль, бывшего московского художника и Вашего приятеля.
Я – последняя “пассия” Юры в Союзе, как называл меня сам Юра: “исчадие ада, зло природы, враг людей, зверей и птиц” – ну что, вспомнили? А все мое зло заключалось в вине, я тогда сама не ведала, что творила…
Сейчас, оглядываясь назад, я просто прихожу в ужас от сознания, что пришлось пережить Юре. Мне трудно Вам писать, зная, что Вы априори против меня, но время меня оправдало, я заплатила сполна…
Я с этим пороком боролась до 30 лет, и мне удалось его одолеть. Вот уже 19 лет я совершенно не пью и никогда не вернусь к этому состоянию.
С 76 года я живу на Украине, в г. Днепропетровске, у меня здесь мама, которая уехала из Москвы еще в 60-е годы, сестра и трое племянников.
О Юре вспомнила не вдруг, я всю жизнь его вспоминаю, просто не было никакой возможности его найти… До смерти обидно, что судьба подарила мне такого незаурядного человека, а я не смогла воспользоваться этим во благо и не оценила этого бесценного подарка. <…>
Я сразу хочу оговориться, что не преследую каких-то меркантильных целей, а чисто по-человечески хочу повиниться перед Юрой, много чего хотелось бы ему сказать, хочется, чтобы он знал, что я смогла стать человеком, хоть и маленьким, но человеком и умру по-человечески, а не под забором. <…>
По приезде на Украину шесть лет работала в строительном управлении бетонщиком на нулевом цикле, затем 15 лет у станка в три смены без дураков на “Днепрошине”, имела личное клеймо (знак качества), была лучшей по профессии и имею массу благодарностей, работала вплоть до болезни, из цеха ушла на инвалидность, это к тому, что Юра считал меня тунеядкой. <…>
Борис Асафович, я знаю, насколько Вы занятой человек, и тем не менее на Вас последняя надежда, если с Юрой связаться невозможно и адреса его Вы не имеете, сообщите мне, что у него и как, мне это очень нужно знать! Я буду очень ждать!
Желаю Вам и Вашей семье всех благ! <…>
С уважением – Вера!
Красный был исключительно интересен. Он как бы следовал завету Беллы в том смысле, что “один человек должен быть театром для другого человека”. И он был этим “театром”. Он всегда что-то забавное говорил и всегда был остроумен и непредсказуем. Красный придумал, например, цикл рассказов про собачку Персик. И когда Юра начинал их рассказывать, то я помню, как его товарищи буквально катались по полу от смеха. Рассказы были короткие, но сейчас я только обозначу некоторые названия. Был рассказ “Как собачка Персик насиловал пионера”. Еще был рассказ “Как собачка Персик ел говно”.
Когда Красный видел какую-нибудь причудливую особу женского пола, он говорил: “Как разнообразен животный мир!” Блестки остроумия Красного были буквально рассыпаны в окружавшем его воздухе. Попав рано утром на территорию больницы, он увидел надпись “Морг”. Реакция была незамедлительная: “Ничего себе Gutten morgen!”
…Решение Юры выехать на постоянное место жительства в Израиль было для меня полной неожиданностью. Когда об этом же заговорил Лева Збарский, я понял, что оказался в меньшинстве, желая остаться жить в России. К нашим бесконечным спорам иногда присоединялись друзья, заходившие на огонек. Заядлым спорщиком был Игорь Кваша, к моему изумлению, всегда поддерживавший Леву и Красного, хотя я был уверен, что сам он никогда никуда не уедет. Жизнь подтвердила мою правоту.
И у Красного, и у Левы оставались в Москве матери, и их решение об отъезде далось им нелегко, не говоря уже о нитях сердечных, которые тоже предстояло порвать. Красный оставлял здесь Верку, а он сильно привязался к ней и переживал за ее судьбу.
Первым уехал Красный. Проводы Юры превратились в какой-то неправдоподобный карнавал черного юмора в его стиле и подлинных переживаний, стоящих за этим.
Лева перед отъездом организовал большой банкет в старой мастерской Игоря Обросова на Мосфильмовской улице. Збарский отдал Игорю свою – на Поварской, 20, которую мы строили вместе… Обросов уже начал обживать пространство. Смотреть на эту “перемену декораций” у меня не было сил: наш дружеский союз с Левой был настолько силен, что во время строительства мастерских мы оговаривали каждый сантиметр будущего пространства, спорили из-за каждой мелочи, а теперь видеть, как все это рушится, было невыносимо.
Уже много позднее, приезжая в Нью-Йорк, я сразу бросался к Юре, зная, что лучшего приема я не найду ни у кого другого. Мы созванивались до нашего приезда, и Юрий в принципе знал о надвигающейся на него “беде” (в том смысле, что я ехал в Штаты в твердой уверенности, что мы с Беллой будем жить в его квартире и ему придется перебираться к кому-нибудь из своих друзей).
Привожу тексты записок, которые я сохранил. Одна из них ждала Юру на охране в подъезде его дома.
Красный!
Мы снова с тобой! Ты рад?
Прилетели сегодня в 2 часа. Сейчас мы в городе. Вернемся в 5–6.
Целуем. Обнимаем.
Б. и Б.
4. VI.97
Когда Юрий появился, он торжественно написал ответ: “Я ТУТ!!!! Сейчас приду”. И оставил нам ключи от своей квартиры. И в дальнейшем в столь же лапидарном стиле эта переписка продолжалась.
Иногда мы с Беллой жили в его однокомнатной квартире на углу Амстердам-авеню и 87-й улицы на 29 этаже, пока хозяин был в отъезде. Случалось, раздавался телефонный звонок с голосом Юры Красного, и я спрашивал, откуда он звонит, он отвечал:
– Я в чужом Перу терплю похмелье!
Оказывалось, что он поехал в далекое Перу, чтобы разводить там “шримпов”, то есть креветок. Красный начинал разговор о бизнесе с русскими американцами сначала шутя, но по мере развития темы увлекался, и в конце концов создавалась какая-то подозрительная бизнес-компания по разведению креветок. Но поскольку из всех его компаньонов деньги были только у Юры (он зарабатывал их тяжелым трудом художника), он и спонсировал эту затею. Поскольку никакой деловой хватки у Юры не было, деньги эти улетали на ветер.
В доверительных разговорах, которые мы вели с ним, разъезжая по Нью-Йорку на его машине типа “лендровер” (привет старым “жигулям”!), он рассказывал мне, что его мечта – стать богатым человеком, а потом уже начать свободно рисовать, как лучшие американские художники. Но мечте этой не дано было сбыться, хотя он и вел бесконечные переговоры с мифическими компаньонами, предположим, о продаже редкого металла цезия или об изготовлении платков и шалей с изображением фрагментов картин Малевича. Это все был чистой воды идеализм. На самом деле любой бизнес был ему противопоказан. Но наблюдать это было трогательно.
Крошечная квартирка Красного находилась на 29 этаже сорокаэтажного дома, расположенного недалеко от Центрального парка, в двух кварталах ходьбы от его Северной стороны. Юра купил эту квартиру за небольшие деньги по социальной программе. Вид из окон был очень эффектен, особенно в сторону Hudson River, реки, отделяющей Нью-Йорк от Нью-Джерси. Название реки, огрубляя его звучание, Маяковский превратил в своих стихах в слово Гудзон.
Наиболее эффектно этот пейзаж выглядел во время заката, когда хорошо видимый с 29 этажа диск солнца скрывался за край земли, и вечернее небо приобретало красноватый оттенок, придавая реке тот же зловещий красный цвет. Только темная полоса горизонта отделяла небо от реки, перебиваемая вертикалями небоскребов, которые своей чернотой и строгостью заставляли ощутить графическое начало, лежащее в основе образа этого великого города. Темнота, сгущавшаяся по мере приближения ночи, торжествовала в последние мгновения своего бытия, превращая реку в отражение неба.
В момент нашего с Беллой водворения в квартиру Юрия на Амстердам-авеню весь флер этого города, включая заоконный пейзаж, тускнел, вытесняемый реалией быта Красного. Поразительно, что однокомнатная квартира в нью-йоркском небоскребе ничем не отличалась от квартиры Юрия на улице Усиевича в московской пятиэтажке, сделанной из серого силикатного кирпича.
В середине крошечного пространства, отведенного под жилье, красовалась двуспальная раскладная постель, сделанная из гнутой алюминиевой трубки со свисающими полосатыми матрасами и простынями в цветочек, которые тоже касались пола. В этом расхристанном лежбище ощущалось неистовство шторма, превратившего простыни в подобие морских волн, а груда предметов, раскиданных в комнате, напоминала обломки кораблекрушения и возвращала к приключениям Робинзона Крузо.
Декорация комнаты включала в себя различные бесформенные предметы: кресла с торчащей паклей и пружинами, бесконечные рулоны бумаги, развернутые до половины, кухонную утварь и какие-то неработающие машинки для печати и факсы вместе с телевизором, который включался только тогда, когда сам этого хотел.
Среди этой свалки можно было различить геометрически правильный предмет – рабочий стол, с прибором для перьев и неизменно гниющей тушью. Этот дурманящий запах, перекочевавший через океан, роднил две страны с различными политическими системами.
Рядом с главной комнатой находилась кухня с большим пустым холодильником. Когда моими стараниями он наполнялся, Красный брезгливо осматривал покупки и цедил сквозь зубы:
– Я этого не ем!
Думаю, что излишне говорить о том, что все купленное мной было значительно лучше, чем те ошметки еды, которые находились в холодильнике. За фразу: “Я этого не ем!” – Красному жестоко попадало и от меня, и от Левы, когда Юрий сообщал это подобострастному официанту, склонявшемуся перед ним в любой из столиц мира.
– Какое дело официанту, ешь ты это или нет! Заказывай то, что хочешь, и не распространяйся о своих вкусах! – кричал я на Красного.
Вспомнилось, как Красный получал американское гражданство. Ему рассказывали о грозной комиссии из нескольких человек, которые задают строгие вопросы по истории Соединенных Штатов и знанию английского языка. Готовиться Красный не мог по той причине, что он знал об Америке ненамного больше, чем Колумб, перед своим путешествием.
Мы с Левой изощрялись в остроумии, представляя в лицах то, как задают вопросы Красному и как он на них отвечает. Но поразительно, что члены комиссии, перед которой предстал Юрий, отнеслись к нему чрезвычайно ласково и ни о чем не спрашивая, оформили все его документы. Разгадка оказалась очень простой: из тридцати человек, которые предстали перед очами грозных членов этой организации, Красный оказался единственным белым, просящем об американском гражданстве, – остальные были чернокожие.
Приехав в 1997 году в Штаты, мы с Беллой долгое время не отягощали Юрия своим присутствием, проводя все свое время в турне по стране, и неизменно общались только с нашими антрепренерами Юрием Табенским и Ритой Рудяк, которые организовывали гастроли. Правда, обедая и ужиная с ними, мы без конца говорили про общих знакомых, и в большинстве случаев это касалось Юры, чьи успехи и таланты я не уставал нахваливать.
Апогея этот панегирик достиг в конце нашего пребывания – уже на обратном пути из Бостона в Нью-Йорк на квартиру Юрия. Тогда в моих рассказах его судьба вытеснила все остальное. Мы снова собирались пожить у него в Нью-Йорке. Как любой рассказчик, я прославлял Юрия выше всякой меры. Мы с трудом добирались на маленькой машине, ведомой Табенским, по трассе Бостон – Нью-Йорк, и я помогал водителю найти правильную дорогу по предместьям города, да и в центре Нью-Йорка, что было весьма непросто.
Наконец мы добрались до Амстердам-авеню к дому на углу 87-й улицы и вместе поднялись на 29 этаж.
Красный встретил нас в видавшем виды линялом зеленом халате до пола, который был полуоткрыт, и под ним виднелись короткие шорты красного цвета и волосатые ноги в кедах. По существу, он предстал в образе знаменитой манекенщицы той эпохи – Твигги, прославившейся тем, что, распахивая длинное пальто-шинель, она демонстрировала под ним сверхкороткую мини-юбку. Прическа Юры более чем соответствовала оригинальности туалета: патлы были особенно взлохмачены, и казалось, что над лысиной светился нимб или ореол от отблеска настольной лампы. Глаза его, как всегда, горели, он гостеприимно улыбался и приглашал гостей войти, хотя наши друзья еще не успели оправиться от встретившего их запаха гниющей туши.
Я попробовал взглянуть на происходящее глазами моих друзей и понял, что, создав идеальный образ, заставил их поверить в него и теперь вместе с ними увидел и убожество квартиры, и комический образ самого Юрия. Но для меня-то он был и остался все тем же любимым очаровательным человеком и прекрасным художником, и я никогда не изменю своему убеждению.
Тогда же, в 1997 году, мы с Беллой были свидетелями торжества Юрия, который выставил свои картины, графику и скульптуру в галерее на Мэдисон-авеню. Для русского художника это был подлинный триумф: будучи эмигрантом и не имея устойчивых связей с критиками, заинтересовать дилеров престижной галереи в престижном районе Нью-Йорка считалось большой удачей. То, что Красный “обрел свое лицо” как станковист, было значительным художественным свершением. А то, что Юрий занялся скульптурой, потрясло меня, как с творческой, так и с практической стороны дела: произвести отливку скульптуры в Нью-Йорке было технически не просто и требовало немалых денег.
В России Красный работал только как книжный график, и когда порой мы беседовали о возможности делать станковые работы, разговоры увядали: мы не были уверены в том, что у Юрия это получится. Тем более было отрадно видеть работы маслом на холсте и литографии с типичными для Красного персонажами – мужчинами в котелках и дамами в шляпках, с огромными бюстами и наивными голубыми глазами.
В скульптуре Красный отразил тоже даму с крупными формами, стоящую на четвереньках, но при этом опирающуюся на обрубки рук и ног, с тоненькой сигаретой во рту и отстраненным выражением лица. Эта вещь имела огромный успех, и знаменитый русский галерейщик Нахамкин заказал Красному эту скульптуру в огромном размере для своей виллы под Нью-Йорком.
В дальнейшем, памятуя об успехе этой экспозиции, я затеял нашу совместную с Юрием и Левой Збарским выставку в Санкт-Петербурге в Русском музее, о которой я уже писал. Добавлю только, что в порядке подготовки к ней Красный приехал в Москву и после моих настойчивых просьб и долгих проволочек создал пять картин размером 100 на 120 сантиметров, одна из которых была приобретена Русским музеем, и таким образом имя Юры пополнило анналы знаменитого собрания живописи.
С моим другом Левой Збарским дело обстояло сложнее, потому что он не смог прислать из Нью-Йорка свои работы, и мне пришлось по крупицам собирать его вещи у друзей и знакомых.
И снова о Леве Збарском
Трудно мне писать о Леве. Его присутствие в моей жизни, особенно в молодые годы, было разлито в воздухе нашего общего сосуществования.
Мы встречались, как правило, утром на нашей стройке (я имею в виду строительство мастерской) и после разборок с рабочими ехали обедать в какой-нибудь ресторан, чаще всего один из клубных ресторанов: Дом журналистов на Суворовском бульваре, или Дом актера (ВТО) на Пушкинской площади, или, наконец, ресторан Дома кино на углу Васильевской улицы.
Мы довольно торжественно обедали и по ходу этого ритуала обрастали друзьями, стекавшимися к нам из-за других столиков. Наше безалаберное дневное существование, которое заканчивалось довольно поздно, проходило в театрах и театральных мастерских, в издательствах, в каких-то мелких делах и проблемах. После всего, уже вечером, в мастерской мы садились и начинали трудиться, заступали “в ночное”. Мне это было особенно трудно, потому что я – “жаворонок”, но тогда мы устанавливали для себя такое расписание. К тому же получалось, что времени до сдачи работы не оставалось. Сейчас я с некоторым изумлением вспоминаю эти бессонные ночи, целиком посвященные упорному рисованию. В какие-то моменты казалось, что у меня начинаются галлюцинации, – я засыпаю прямо за столом. Но через короткое время я приходил в себя и снова начинал рисовать. Я особенно помню наши ночные бдения весной, в майские дни.
Лева, который проявлял железную стойкость, но тоже измученный усталостью, с красными воспаленными глазами, где-то в районе шести часов утра заявлял:
– Больше всего я ненавижу пенье птиц!
Чириканье невинных созданий ассоциировалось с тяжелейшей бессонной ночью…
Наше сотрудничество крепло, мы поверили в свои силы и начали договариваться в издательствах “Искусство” или “Советский художник” о заказах на большие книги, предлагая собственные темы. Так появились издания, о которых я уже писал и в которых нам удалось пробить брешь в цензуре: альбом “Советский цирк” и книга Н. Эльяша “Поэзия танца”.
Последней нашей совместной с Левой работой стало оформление Российского павильона на Всемирной промышленной выставке в Японии. Коллектив художников, работавших над этой темой, возглавлял, как я уже упоминал, Константин Рождественский, опытный человек, сделавший на своем веку много ответственных выставок. По моему мнению, Константин Иванович был очень крупной фигурой в своем деле. Щеголеватый шестидесятилетний джентльмен, всегда безупречно одетый – в тройку коричневого цвета, белую рубашку с галстуком и очки в золотой оправе. Да еще представьте мощную стать.
Я пристально следил за тем, как он рисовал свои наброски на какой-нибудь случайно попавшейся бумажке: небрежно, иногда держа карандаш в пальцах щепотью за тупой кончик. Эти инфантильные наброски тем не менее точно выражали его мысль и несмотря на кажущуюся беспомощность всегда служили руководством к действию.
Я очень ценил эти “кроки” мастера, не понимая до конца, откуда берется стиль и “дует ветер” в этих набросках. Много позднее я узнал, что это сказывалось ученичество у Казимира Малевича, тщательно скрывавшееся Рождественским.
Приглашение работать над оформлением павильона Всемирной выставки в Осаке считалось среди художников очень почетным. И хотя это была тяжелая работа, за ней стояли и престиж, и деньги. Выставочная работа тогда оплачивалась высоко. Но дело оказалось к тому же очень интересным и давало возможность делать своими руками по собственным эскизам различные панно и центральные установки – прообразы современных инсталляций.
В итоге Константин Иванович своим бархатным вкрадчивым голосом уговорил нас временно поступиться свободой поведения, и мы расстались с волей, стали ездить в отдаленный комбинат Торговой палаты на улице Коцюбинского практически каждый день.
…Огромный зал-ангар, отданный проектировщикам выставки, был разбит на отдельные мастерские, разделенные перегородками. А верх зала был свободен и давал возможность дышать, не замыкаясь в своем пространстве. В каждом отсеке сидели опытные специалисты, рано утром приходившие на работу, чрезвычайно ее ценившие и трудившиеся молча весь день. Мы с Левой приезжали часам к двенадцати и, к изумлению Константина Ивановича, начинали нашу обычную творческую перепалку: обсуждая, как лучше сделать работу, мы так орали друг на друга, что это гипнотическим образом действовало на других художников за перегородками. Они совершенно затихали и не смели проронить ни слова. Мы же наоборот расходились все больше и уже не стеснялись в выражениях, доказывая каждый свою правоту. Константин Иванович вызывал нас к себе и мягко увещевал быть тише. По существу, мы продолжали давно начатый спор, с той лишь разницей, что он перешел на практические рельсы выставочного дела.
Когда по прошествии полутора лет эта работа была закончена, то на наши чертежи набросилась армия высококачественных макетчиков, которые за неделю сделали филигранный макет всего павильона, причем все объекты проектирования были выполнены в металлах, таких как медь или сталь, или с применением оргстекла. Но заключительный аккорд этой истории оказался грустным. Быть может, из-за того, что в работе мы нарушали все каноны советского общежития, отдел кадров не дал нам характеристики для поездки в Японию. И наш пыл и накал страстей закончились ничем. Хотя наше панно и демонстрировалось на выставке, огромное количество тонкостей без нашего присутствия на месте было невозможно смонтировать. Константин Иванович чрезвычайно переживал из-за случившегося, но ничем не мог помочь нам, оказавшимся невыездными.
Еще у нас была общая идея – нарисовать пейзажи Санкт-Петербурга. И это получилось: графические пейзажи были созданы. Увы, договоренность с “Советским художником” об издании альбома расстроилась из-за решения Левы эмигрировать. Только много лет спустя я все-таки издал альбом “Белые ночи” со своими тогдашними рисунками и стихами Беллы.
Факт Левиного отъезда стал нашим единственным расхождением. Он, как никто другой, был обеспечен работой в издательствах и не имел серьезных материальных трудностей. Я думаю, что решение Лева принял, исходя из своих максималистских настроений. Поскольку художнику реализовать свой талант на Западе, как он считал, легче, чем в России, то преодолеть трудности отъезда с моральной точки зрения для него ничего не значило.
Но с практической стороны оказалось много сложностей. С того момента, как Лева подал заявление в ОВИР, в общей сложности прошло два года. Все это время Лева уже не работал как художник – не было соответствующего настроения. Он сидел у себя и философствовал. Дверь между нашими мастерскими всегда была открыта. Утром в заспанном виде появлялся мой друг, одетый в узбекский халат чуть ниже колен, в тапочках на босу ногу и с сигаретой во рту. Он присаживался за стол, и начинались бесконечные разговоры о том, где правильнее жить. Все свободное время он изучал английский язык. В таком виде он ходил до вечера, пока не начинался поток посетителей, тут уж Лева надевал свитер и джинсы, оставаясь тем не менее в тапочках. В мастерской начинались бесконечные разговоры за и против отъезда.
Все, кто знает Леву по обе стороны границы, подтвердят: Лева затевал свои споры с нуля, он провоцировал всех участников застолий неожиданно оказаться в страстной полемике. Причем предметом спора могла стать любая тема. Спорили, предположим, о “Тридцати серебрениках” или о том, каким числом будет датировано новое тысячелетие. Истина в этих спорах отсутствовала, ибо в вопросе о новом тысячелетии в дело вторгались различные календари, и спор оказывался лишь упражнением в остроумии.
Иногда у меня даже возникло ощущение, что к этим спорам Лева готовился, как к какому-нибудь семинару. Он шел в библиотеку и изучал необходимый материал. В том случае, когда уж очень чувствовалась “излишняя” эрудиция, не характерная для обычного пререкания, я язвил, что опять Лева начитался какой-нибудь “брошюры”. Существование на другом континенте никоим образом не повлияло на его полемический дар. Новые друзья, замечавшие эту его черту, искали разгадку у тех, кто знал Льва раньше. И когда я свидетельствовал, что он абсолютно не изменился, изумлению их не было предела.
Ко времени переезда в Израиль Леве пришлось немало перестрадать: он примкнул к группе лиц, отъезжающих туда на пмж, и они начали проводить коллективные сидячие забастовки на Центральном телеграфе в Москве. Поскольку отечественные органы правопорядка не могли это допустить, то к участникам акции применяли различные “меры пресечения”. Так, Леве дали пятнадцать суток с участием в работах по очистке улиц. Когда он вышел, то рассказал, как это было непросто – провести две недели в тюремной обстановке. Вскоре он получил разрешение на отъезд и стал к нему готовиться.
Когда наконец после тяжелого для всех нас прощания он вылетел в Вену, с ним стали происходить всяческие удивительные события, о которых он писал своим самым близким друзьям – Игорю Кваше, его жене Татьяне и мне.
Вот два из них.
Игорь, Танька, Боря!
Так бы хотелось вас всех увидеть! Когда я гуляю, мне все время кажется, что кто-то знакомый вошел в бар или вот в машине едет Умнов.
Ну вот и провел я уже свои 15 суток в Париже. Ничего особенного, но все-таки забавно. Все вы тут были. Ощущения, правда, несколько другие, чем у туриста. Я никуда не спешу, делаю, что хочу, сплю до 2 часов дня. Но до конца не могу осознать, что это не временно, а навсегда. Я поймал себя на мысли, что, может быть, это все сон, когда стоял на мосту через Сену – налево Эйфелева башня, направо Нотр-Дам. Ну и ну!
Попал я в Париж авантюрно. Я прилетел в Вену и сразу пошел звонить. Но было еще очень рано и почта долго не открывалась. Тогда я пошел искать другой телефон и нарвался на паспортный контроль (другой телефон, который был открыт, за паспортным контролем). Они посмотрели мои прекрасные документы и сказали: “Одну минутку!” Через минутку появился человек из Сохнута и начал почти орать на меня, что я его уже долго задерживаю, что меня ждет такси и т. п. и что немедленно я должен ехать в замок Шенгу.
Но я тоже мрачный тип. Я послал его подальше, наорал на пограничников (на английском языке), которые уже приготовились поставить печать на моей визе (после этого я бы не мог вернуться назад), забрал свои бумаги и удалился на нейтральную территорию. Агент Сохнута, не ожидавший такой агрессивности, тут же стал моим лучшим “другом”. И мы мирно пили с ним кофе.
Я стал звонить в Париж. Шура не отвечает, Бернар не отвечает, Коля не отвечает. Я звонил несколько раз, но никто так и не ответил. Я решил лететь без звонка. Купил билет. Но на багаж денег не хватает. Чтобы оформить вариант с оставлением багажа в Вене, надо опять выйти на австрийскую территорию, что мне совсем ни к чему.
Я пококетничал с девочкой, и она позвала какого-то человека из австрийской авиокомпании. Ему – бутылка водки и он на машине через какие-то ангары вывез меня через границу. Там я обо всем договорился и тем же нелегальным путем вернулся и улетел в Париж.
Вышел в Париже на Орли, и опять ни один знакомый не отвечает! У меня уже нет денег. Хреново! Но я попил кофе, погулял, и вдруг ответил Козлов. (Это было уже ночью.) Он приехал за мной, дал денег, что был должен мне, устроил в отель, и все стало прекрасно.
(Забыл сказать, что, когда садился на самолет в Вене, прошел, как и все, полный обыск. Казус был с коробками сигар. Они поднесли к ним миноискатель, который стал трещать на весь аэродром, так как все сигары были в металлических пробирках. Собралась куча народа, и они осторожно вскрыли несколько коробок. В сочетании с моими липовыми документами все это казалось им очень подозрительным.)
Шуру поймал только 31 декабря.
Она была на Юге.
Оказывается, она предлагала совсем другой вариант: чтобы я летел в Израиль, а Эбб был в это время там. И я должен был договориться с ним там. Но он тоже появился в Париже, и все устроилось.
Подробности с Шурой.
Я поболтался по галереям, был в Лувре, Музее Современного искусства и т. п. Смотрел фильм Бертолуччи “Последнее танго в Париже” с Марлоном Брандо (это – самое модное) – ничего, но хуже Антониони. (Смешно – сижу в зале – на экране Париж. Подумал, что сейчас выйду на улицу, ведь не из Дома кино…)
“Механический апельсин” пойду смотреть, может быть завтра.
В театре ничего интересного, на эстраде – только Адамо.
Был в мастерской художников – интересно.
Видел Доминика – тебе большой привет. Договорился с Анненковым. Пойду к нему в гости. Видел Марину Влади, ходил к ней в гости, ужинал с Бернаром. Вот и вся культурная программа. Ходил во многие кабаки, стриптизы и даже попал в бардак (!)
Звонил Куперу в Лондон.
Хочу к нему съездить, но англичане, суки, не дают визы. Им мой документ не нравится. Мне бы взять ее в Москве, как французскую. Может быть, еще дадут по блату. Или есть, наверно, возможность съездить в Лондон нелегально. Если не выйдет, то через неделю полечу в Рим. (Там Махлин, я с ним говорил по телефону.) Думаю, там пробыть дня три-четыре и потом в Тель-Авив.
Ну, что еще?
Вроде бы пока и все.
Погибаю от французской еды.
Дают огромное количество всяких блюд.
Не знаю, что надо есть. Мне бы котлеты с картошкой!
Ребята! Я очень скучаю, целую всех вас. Еще напишу с Шурой. Она в конце января собирается в Москву.
Учтите, что все носят только широкие брюки, как у Григоровича. Узкие носят только полицейские и арабы. Пальто мое оказалось абсолютно модным.
Никто не носит шляп. Все ходят очень легко одетыми, хотя не так уж тепло. Галстуки с узорами, как вы верно, господин Кваша, указывали мне, не носят уже. Только гладкие или геометрические.
Женщины носят короткие дубленки выше колен и жутко широкие брюки.
Танька, Игорь, Боря!
Завтра улетаю из Парижа. В Лондон не поехал, так как визу надо ждать 2 недели, а я начал это поздно. (Пока у меня нет паспорта, все это сложно.) Говорил несколько раз по телефону с Купером. Он говорит, что Лондон гораздо лучше, чем Париж, но другие считают, что ничего подобного. Разберемся.
Гулял я здесь целый месяц. Делами никакими не занимался, думаю, что надо поехать сначала к Красному. Смотрел все, что они здесь делают и что умеют. Ничего особенного. В основном рисуют абстракции и сюрреализм. Много говна. Цены на это очень разные. От 2000 долларов за оттиск литографии Пикассо до 0. Оригиналы (если они продаются) стоят очень дорого. Так что, ребята, надо зарабатывать на розовый “ягуар”. (Кстати, я видел его на стоянке и внимательно рассмотрел.) В основном в Париже ездят на плохих маленьких машинах, на хороших ездят загородом. Очень красив новый “ситроен” (стоит 10 000 долларов). Совершенно гениальна, конечно, вся организация жратвы – все эти бары, кафе, рестораны, бистро и т. д. Не могу пройти по улице, чтобы не зайти куда-нибудь. Ходил в дома к художникам. Здесь тоже есть шикарные мастерские, но сейчас это стоит очень дорого. <…> Встретил случайно на улице Майю Плисецкую. Это было очень смешно. Захожу пожрать в бистро – а там сидит она с одной француженкой, и больше вообще никого нет. Мы оба опупели. Смотрел балет Ролана Пети, где она выступает. Есть хорошие места, но, конечно, это не Бежар.
Кстати, с фильмом “Последнее танго в Париже”, о котором я вам писал, идет большой скандал. В Италии их хотят судить за порнографию. Смотрел “Механический апельсин”. Это иногда любопытно, но не больше… Очень искусственный, длинный (2 часа 30 минут) типично американский фильм.
Я чувствую, что Боря уже говорит, что “эта сука (т. е. я) не может тоже, как и все, написать по делу”. Но я действительно не занимался делами. Я хочу сначала поехать, сделать работы, устроить выставку или там, или здесь. Без картин разговаривать бесполезно, а фотографии не продашь. <…> Одновременно с выставкой делается реклама. Если выставки проходят хорошо, то Маршан может заключить договор (они бывают самого разного характера – все покупает, платят зарплату и комиссионные с продажи и т. п.). Но все это можно делать, только имея готовые работы. Ребята, скоро напишу вам подробно оттуда.
Уже 5 часов утра, а мне вставать в 8, ехать в аэропорт.
Целую всех вас крепко.
Привет всем знакомым
Лева
К этому могу только вспомнить смешную деталь, о которой стало известно значительно позже из разговоров с Левой. По его словам, одним из важных для себя визитов в Париже была заранее намеченная встреча с Надей Леже, женой знаменитого художника Фернана Леже, в надежде на ее помощь.
Когда в Москве мы обсуждали наши нехитрые связи, которые могли бы помочь человеку, оказавшемуся в эмиграции на Западе, то одним из первых имен в этом списке значилась Надя Леже, известная парижская дама и патронесса, помогавшая русским эмигрантам. Встречаясь с ней в Москве, Лева пробовал намекнуть, что в скором времени тоже может оказаться в подобной ситуации. Тогда она оставила это без внимания, вероятно думая, что известные московские художники не бедствуют. По рассказу Левы о встрече с ней в Париже, когда он предстал перед ее очами, она в ужасе всплеснула руками и воскликнула:
– Боже мой, Лева, что вы наделали? Зачем вы сюда приехали? Ничего, я поговорю в советском посольстве, и вам помогут вернуться обратно!
Попасть в более абсурдную ситуацию Лева не мог себе вообразить.
Живя в Москве, я смутно представлял себе, как существуют в Израиле Лева и Красный. Знал только, что у Левы была выставка, которая не дала финансового результата. Свои последние деньги, вырученные от продажи старого автомобиля, Лева потратил на рамки для картин.
Мы с Беллой впервые выехали за границу в 1977 году по приглашению Марины Влади и Володи Высоцкого. Впечатлениям от парижских встреч с ними и пребыванию в прекрасном Париже посвящена отдельная глава этой книги. Но когда мы оказались заграницей, первым движением моей души было позвонить в Израиль Леве. В то время люди, прощаясь перед отъездом на Запад, не верили, что встретятся когда-нибудь снова.
Денег у нас с Беллой не было, а как только мы оказались у кого-то из знакомых, я попросил разрешения позвонить в Израиль по номеру, который я бережно хранил. Мне ответил дядя Левы Бенджамин. Это был голос старого еврейского человека, который обстоятельно записал мое имя и фамилию, чтобы сообщить Леве. Я попросил передать Леве, чтобы он мне перезвонил. Дядя Бенджамин, сделав значительную паузу, спросил с сильным еврейским акцентом:
– А кто будет платить?
Эта фраза произвела на меня сильное впечатление: я в мгновение ока понял, как трудно живут люди в этой стране. За мимолетным ощущением стояла правда жизни, от этого нельзя было отмахнуться. Конечно, Лева мне вскоре перезвонил, и я был искренне рад услышать его голос, возникающий из небытия. По телефону мы быстро оценили неожиданную ситуацию с нашим приездом в Париж. В дальнейшем мы уже перезванивались, и я писал короткие письма Леве не только из Парижа, но и из Штатов, куда мы с Беллой вскоре отправились.
Перебравшись, наконец, из Израиля в Штаты, на первых порах пребывания в Нью-Йорке Лева был удачлив и стал владельцем прекрасного лофта. Причем деньги на это были взяты в долг. И пришла пора расплаты. Надежда на то, что за это время удастся что-то продать из своих работ, не реализовалась. И, как ни грустно, Леве пришлось расстаться с мастерской. Причем лофт он продал дороже, чем купил, и это дало ему возможность острить, что он стал не единственным русским нового поколения, кто сделал в Америке бизнес. Но это был грустный юмор, потому что даже во сне трудно себе представить, какие сейчас цены на помещения в этом районе Нью-Йорка.
За время нескольких моих приездов в Нью-Йорк в городе происходили серьезные изменения и ранее казавшиеся неприглядными районы города вдруг становились модными и процветающими. Так было с Сохо и Гринвич-Вилледж. Как раз там и была расположена эта мастерская. Площадь там резко дорожала, и в дальнейшем Лева мог бы стать богатым человеком.
Мы всегда встречались в ресторане “Самовар”. Он стал настоящим центром русского Нью-Йорка и был ориентирован на элиту. Недаром его акционерами были Миша Барышников и Иосиф Бродский, с которыми Роман очень дружил.
Лева посещал “Самовар” примерно дважды в неделю. А когда мы с Беллой приезжали в Нью-Йорк, то чуть ли не каждый день. Здесь отмечали ее день рождения в 1987 году. Тогда, 10 апреля, Роман закрыл двери ресторана для широкой публики, и гостями стали только приглашенные. Среди друзей можно было разглядеть Эрнста Неизвестного, Семена Окштейна, Андрея Вознесенского (тогда находившегося в Штатах), Таира Салахова, Азария Мессерера с женой и других.
Лева Збарский старался помочь Роману сделать ресторан еще более притягательным для публики, и в связи с этим возникла идея устроить на втором этаже здания сигарную комнату. Архитектурно-художественно “Сигаррум” должен был решить Лева. Он отнесся к этой задаче чрезвычайно ответственно и придумал строгое оформление зала, где основную нагрузку несли лампы, сделанные из самоваров со смонтированными на них абажурами. Это была целая эпопея, длившаяся больше года: Лева вникал во все строительные детали и добивался идеального качества работы. Все перипетии строительства живо обсуждали за столиком в присутствии многих завсегдатаев.
В “Самоваре” Лева пользовался неограниченным кредитом и мог заказывать, что хотел. Но хотел Лева чрезвычайно мало: одну или две рюмки водки и бефстроганов. Поскольку Лева всегда был свеж и элегантно одет и нес в себе заряд дружелюбного азарта спорщика, завсегдатаи знали его и всегда радостно приветствовали. Смельчаки, вступавшие в полемику, изначально знали, что будут посрамлены железной логикой Феликса-Льва Збарского. Именно так полностью звучало его имя. “Железный Феликс” – в душе его не было сантиментов.
Я бывал в Левиной нью-йоркской квартире. Он жил тогда неподалеку от Красного на пересечении Коламбус-авеню с 90-й улицей в доходном доме на 9-М этаже. Это была маленькая однокомнатная квартирка, обставленная с присущим Леве вкусом. В то время у Левы была собака Лида – колли, которую Лева нежно любил и регулярно выводил гулять. Жил Лева отшельником и держал себя исключительно достойно всегда и везде. И дома, и в ресторане, и в колледже, где он преподавал дизайн. Коллеги относились к нему с большим уважением, а студенты любили. Все эти годы Лева рисовал городские пейзажи Нью-Йорка. Рисовал на рулонной бумаге по частям, перекатывая рулон. Эти работы Лева мало кому показывал, потому что не участвовал в выставках и не имел отношений с галеристами.
Я думаю, что все то, что делал Лева Збарский, заслуживает пристального внимания и когда-нибудь люди оценят и воздадут должное этому художественному подвигу.
Начало пути с Беллой
В первые дни нашего совпадения с Беллой мы отрезали себя от окружающего мира, погрузились в нирвану, или, как было сказано Высоцким, легли на дно, как подводная лодка, и позывных не подавали…
Мы ни с кем не общались, никто не знал, где мы находимся.
На пятый день добровольного заточения Беллы в мастерской я, вернувшись из города, увидел на столе большой лист ватмана, исписанный стихами. Белла сидела рядом. Я прочитал стихи и был поражен – это были очень хорошие стихи, и они были посвящены мне. До этого я не читал стихов Беллы – так уж получилось. После знакомства с ней мне, конечно, захотелось прочитать, но я не стал этого делать, потому что боялся сглазить наши нарождавшиеся отношения. Я предзнал, что Белла пишет прекрасные стихи, но не хотел, чтобы на мое чувство влиял литературный интерес к ее поэзии.
Я сразу же решил повесить эти стихи на стену. Схватил огромные реставрационные гвозди и прибил этот трепещущий лист бумаги со стихами к наклонному мансардному потолку мастерской. Листок как бы повис в воздухе, распятый гвоздями. Жизнь показала, что мое решение было правильным. Все тридцать шесть лет нашей совместной жизни листок провисел там, хотя потолок мастерской постоянно протекал, что коснулось и листа бумаги. Он и сейчас висит на этом самом месте.
Б.М.
Потом я вспомню, что была жива,
зима была, и падал снег, жара
стесняла сердце, влюблена была —
в кого? во что?
<…>
В тот дом на Поварской,
в пространство, что зовется мастерской
художника.
Художника дела
влекли наружу, в стужу. Я ждала
его шагов. Смеркался день в окне.
Потом я вспомню, что казался мне
труд ожиданья целью бытия,
но и тогда соотносила я
насущность чудной нежности – с тоской
грядущею… А дом на Поварской —
с немыслимым и неизбежным днем,
когда я буду вспоминать о нем…
Окрестности мастерской
Возникшая любовь запечатлена в дивных стихах, написанных в мастерской на Поварской. И даже иногда во дворе этого дома, выходящем в Хлебный переулок, во время прогулок с нашей любимой собакой Вовой, затем ставшей в честь Аксенова Вовой-Васей. Часто именно там рождалось начало стихов, которые потом дописывались в мастерской.
День жизни, как живое существо,
стоит и ждет участья моего,
и воздух дня мне кажется целебным.
Ах, мало той удачи, что – жила,
я совершенно счастлива была
в том переулке, что зовется Хлебным.
В этом уголке Москвы Беллу очаровывало все: и названия улиц, и старинные усадьбы.
Забегая немного вперед, расскажу о том, что вскоре мы тесно подружились с писателем Юрием Давыдовым, человеком трудной судьбы, отбывшим семилетний срок в советских лагерях. Он жил на Малой Бронной. Часто по дороге в ЦДЛ Юра заходил за нами в мастерскую, и мы шли вместе по Поварской и рассматривали старинные особняки. Результатом этих прогулок стало письмо, написанное Белле, об истории этой улицы:
Дорогая Белла Ахатовна, имею честь сообщить Вам некоторые (правда, весьма скудные) сведенья о Поварской.
Семнадцатый век – дворцовая слобода, населенная царскими (кремлевскими) поварами. Рядом – в нынешних переулках Хлебном, Скатертном, Столовом – обитали тогдашние работники общественного питания. Восемнадцатый век – слобода упраздняется, ибо столица и двор перенесены на брега Невы. Сады и огороды поваров и поварят занимают и застраивают фамилии звонкие и громкие – Голицыны, Гагарины (вот ИМЛИ в доме одного из Гагариных), Милославские, Шаховские, Колычевы, Долгорукие.
Последним принадлежала прекрасная ампирная усадьба (постройки 1802 г., восстановленная после нашествия Наполеона), где ныне гнездятся наши с Вами начальники. Дом этот всегда называют “домом Ростовых”. Увы, ошибка! Ошибка, укоренившаяся в памяти и в сердце москвичей. Один дотошный дядя, ссылаясь на текст “Войны и мира”, доказал, что дом Ростовых находился неподалеку от Арбатской площади, то есть на другом конце Поварской. Да и сам автор романа говорил, что дом Долгоруких “слишком роскошен для Ростовых”.
И вот еще что. На Поварской было три церкви. Одна, кажется, Симеона Столпника, другая – Ржевской Богоматери (на этом месте “дворец правосудия”), а третья там, где музицируют гнесинцы, Бориса и Глеба: отсюда и переулок Борисоглебский, теперешний – Писемского.
А это где, на каком углу – не знаю:
Гимназический двор
На углу Поварской
В январе.
(Пастернак. Девятьсот пятый год.)
Остаюсь преданный Вам, готовый к услугам, покорнейший слуга
Юрий Давыдов, сочинитель.
Сердечный привет Боре!
Все еще надеюсь получить книгу.
12. XI.7 5
Через два дома от меня жил когда-то Иван Бунин. В Борисоглебском переулке, а какое-то время и в Мерзляковском, примыкавшем к Хлебному, жила Марина Цветаева.
Какой полет великолепный,
как сердце бедное неслось
вдоль Мерзляковского – и в Хлебный,
сквозняк – навылет, двор – насквозь.
Как опрометчиво, как пылко
я в дом влюбилась! Этот дом
набит, как детская копилка,
судьбой людей, добром и злом.
Мне – выше, мне – туда, где должен
пришелец взмыть под крайний свод,
где я была, где жил художник,
где ныне я, где он живет.
Его диковинные вещи
воспитаны, как существа.
Глаголет их немое вече
о чистой тайне волшебства…
Приведу строки, написанные Андреем Битовым
[6], по-прежнему ценные для меня как свидетельство времени:
“Поварская стала нынче Воровская”, – шутка принадлежала Борису Мессереру но стала фольклором.
На Воровской от Высотки (площади Восстания) до Вставной челюсти (проспекта Калинина) последовательно размещались Союз писателей напротив резиденции посла ФРГ, ЦДЛ напротив Дома кино, училище Гнесиных напротив Института мировой литературы, посольство Литовской ССР и грузинская резиденция напротив прокуратуры СССР и мастерская Бориса Мессерера напротив издательства “Советский писатель”, зажатого между прокуратурой и посольством Норвегии.
Во дворе Союза писателей сидел памятник Льву Толстому, во дворе Института мировой литературы стоял памятник Горькому, в мастерской Мессерера жила Белла Ахмадулина.
Было время – можно было не ходить далеко – все помещалось на Воровской улице. Вино свободно продавалось что на Арбате, что на Восстания.
Конечно, некоторые изменения произошли. Скажем, Дом кино переехал или во дворе Мессерера обосновался театр Васильева. На это уходило четверть века. Воровская была бессмертна. Конечно, мы не молодеем, но это несравнимо с изменениями нынешними на возрожденной Поварской, угрожающей нам старостью.
Наверно, никто у нас не работал в то время, когда мы сделали все то, что мы сделали. Это сейчас можно обнаружить, что мы работаем, потому что жалуемся на занятость. А тогда – “что бы я ни делал, даже если бы я таскал на плечах лошадей, все равно никогда не был трудящимся” – жили мы с эпиграфом из еще не читаемой нами “Четвертой прозы” Мандельштама.
“Что-нибудь пишете?” – спросила меня строго Белла, прогуливая поутру пуделя Вову, и это было единственный раз за всю нашу после того жизнь и могло объясняться разве что недостаточным знакомством. Кто в России отличает вежливость от враждебности?
“Пишу, – отвечал я, – «Молчание слова»”. “Хорошее название”, – отвечала Белла и повела пуделя дальше за пивом.
Наверно, так в саванне антилопа не толкается с зеброй, когда пасутся. Так художники не толкаются с поэтами на пастбище искусства, ибо щиплют разную траву. Пасясь на параллельной траве, вольно́ восхищаться друг другом: одни не владеют пером, другие не владеют кистью. Кто там что рисовал, пока нас не было вместе?
Вместе-то уж точно мы не рисовали и не сочиняли. Вместе мы выпивали.
Выпивали мы, любя и хваля друг друга. На похвалу мы не скупились, как и на вино. Допивали и то, и другое до конца (медные трубы). Славу мы не делили, потому что сами ее выдавали. Слава выдавалась за поведение, а не за произведение. У Мессерера была слава “короля богемы”. И он был строг, но справедлив. Он знал, как себя вести. Он нас рассуждал. Рассуждал он так. “Ты что мрачный такой?” – “Да перебрал вчера”. – “Тогда похмелись. Или еще что?” – “Да, было. Поссорился я”. – “С кем?” – “С лучшим другом”. – “С N?” – “С ним”. – “Ну, ничего. Значит, передружили”.
А вот сейчас, оказывается, недо. Недодружили. Неправда, что все это прошло. Не могу дописать этот мемуар. Еще не пришла пора воспоминаний. И дом стоит. И мы живы. Еще есть время. Я не закончил мысль.
До встречи.
Ваш Андрей
Любовь в отсутствии быта…
В мастерской никто ничего не варил и не готовил. Она как корабль, скользящий поверх волн, почти не касаясь их, скользила поверх быта, практически не соприкасаясь с ним:
Войди же в дом неимоверный,
Где быт – в соседях со вселенной,
где вечности озноб мгновенный
был ведом людям и вещам
и всплеск серебряных сердечек
о сквозняке пространств нездешних
гостей, когда-то здесь сидевших,
таинственно оповещал.
Пик безумия наших отношений совпал с полным отсутствием денег. Их, как нарочно, в это время мне не платили. Они просто отсутствовали. Причем у Беллы тоже. Ей тоже никто ничего не платил:
Звонила начальнику книги,
искала окольных путей
узнать про возможные сдвиги
в судьбе моих слов и детей.
Там – кто-то томился и бегал,
твердил: его нет! Его нет!
Смеркалось, а он все обедал,
вкушал свой огромный обед…
Должен сказать, что и деньги, на сегодняшний взгляд, как бы не были нужны – стоило перейти Калининский проспект, войти в Новоарбатский гастроном и посмотреть на ценники. Бутылка водки стоила 2 руб. 87 коп., колбаса “Отдельная” – 2 руб. 20 коп. за килограмм, оливки в полулитровой банке с проржавелой железной крышкой – 1 руб. 61 коп., а великий и подлинный деликатес – кильки – 87 коп. за полкило. Конечно, можно было разнообразить стол за счет рыночного продукта – картошки, грузинских трав, бочковой капусты, соленых огурцов, – что я иногда и делал.
Просить Беллу купить что-нибудь в гастрономе было бесполезно. Заняв место в конце очереди, она пропускала всякого, кто нырял из одной очереди в другую, говорила: “Пожалуйста, будьте прежде меня!” Ей был невыносим озабоченный взгляд мечущихся, затравленных людей.
В основном мои впечатления об Арбатском гастрономе были связаны с нашей бедностью, и как я ходила туда колбасу покупать. И бедность… Я не стесняюсь этого. Себе 200 грамм колбасы куплю и еще всем место уступаю. Москвичи ругаются на приезжих:
– Понаехали, нам есть нечего. А они все едут, едут, нашу колбасу забирают.
И кто-нибудь подойдет затравленный, приезжий. Женщина обычно:
– Вы не займете очередь, не скажете, что я после вас? – и в другой отдел побежит куда-то. А я говорю:
– Вы будьте прежде меня…
И все время этим занималась. А однажды наскребла мелочь. Там давали колбасу по 500 грамм. Я, по-моему, даже 200 покупала, может, не от бедности, а от скромности. Однажды мелочь наскребла, стою перед кассой, считаю. Меня увидели два юмориста каких-то, парочка какая-то знаменитая. Я считаю: 20 копеек на 5 умножить – рубль…
Мне стало так жалко Беллу, и я сказал:
– Ужасный рассказ. Не надо!
– Чего же ужасного? – возразила Белла и прочла:
Мне не выпало лишней удачи,
Слава Богу, не выпало мне
Быть заслуженней или богаче
Всех соседей моих по земле.
Плоть от плоти сограждан усталых,
Хорошо, что в их длинном строю
В магазинах, в кино, на вокзалах
Я последняя в кассу стою.
Позади паренька удалого
и старухи в пуховом платке,
слившись с ними, как слово и слово
на моем и на их языке…
Это правда. Я убегал в город на поиски денег. Мне необходимо было проталкивать счета в бухгалтериях издательств, встречаться с литературными редакторами и авторами книг для уточнения сюжетов иллюстраций, следить за изготовлением декораций в театральных мастерских.