Весь этот рынок с древними старушками из Каскелена, продающими медовые груши, агашкой из Каракемера со свежей бараньей тушей, толстухами-молочницами из Маловодного, рыбаками и пасечниками был для учителя и ученика только отражением космоса и живописной натурой, зато неудержимо притягивали к себе уголки вселенной, где торговали изюмом, курагой, орехами узбеки и таджики из кишлаков.
Все перепробуешь, поболтаешь с продавцами и ничего не купишь, а возвратишься в общагу сыт и пьян и нос в табаке.
С какой же радостью – спустя много-много лет – поехал в Алма-Ату Илья Матвеич показывать выставку японских гравюр.
– И сделал выставку – с блеском! – рассказывал он. – Пришлось обрушить на них водопад своего жизнелюбия, полностью не соразмерный моему официальному статусу развесчика картин. Там выставочный зал большой, а без гармошки, какой-то выступ у стены – неясного предназначения, как есть большущий гроб. Я говорю: а можно это ликвидировать? Видели бы вы их растерянные лица! Будто я пришел в Мавзолей, – он понизил голос, – и требую вынести Ильича, хотя бы на время. Я открыл выставку при полном аншлаге, зажег умы и сердца… В горах мне устроили пикник на реке, где я спел песню “Язык любви – язык без слов” Абая на казахском языке. Вот они удивились: приехал из Москвы и вдруг – на казахском запел! В те времена казахи сами-то языка не знали. Кончилось тем, что я был награжден за вклад в национальную казахскую культуру. Собрался коллектив музея, вышел старенький академик в войлочном колпаке и, возвеличив меня до небес, под гром аплодисментов повесил на грудь медаль. Академик живописи! Здесь он, конечно, не так известен, но там-то! Вы представляете, какой триумф у меня был?
– Илюша – уникум! – подхватывал Осмеркин, глядя на Золотника влюбленными глазами. – Хотя я эту историю слышу в тысячный раз.
Армейскую дружбу они пронесли сквозь года, вообще, их изначально было трое, еще на Балхаше в стройбате служил Мишка Захаров, тонкий ценитель изобразительного искусства, в мирной жизни он подторговывал иконами за границу. В любое время дня и ночи Мишка способен был нагрянуть без звонка к Илюше или Мите – с ящиком шампанского и ананасами. Долг дружбы требовал забросить все дела и с ним гудеть, поскольку он толкнул иностранцам очередную икону и гуляет.
Потом его то ли посадили, то ли он эмигрировал, Илья Матвеич с Митей лишились боевого товарища, но и вдвоем столь упоенно приносили Бахусу дары колосьев, листьев лавров, миртов, что это не всегда благополучно заканчивалось.
– Вчера жена была в гостях, – сокрушался Митя, – ко мне пришел Илья, принес бутылку водки. Мы выпили, принялись вспоминать армию. Илюша побежал за второй. Когда она вернулась, мы лежали на полу, беседовали о том, что главное в творчестве – страдания души или ликование духа, предавались воспоминаниям и плакали. Так эта стерва сгребла его за шкирку и вытолкала за дверь!
С годами что-то пошло не так. Выпьешь, говорил Золотник, и никакой радости, только сонливость, хандра, ярко выраженная мерехлюндия. Он стал к себе прислушиваться, присматриваться, долго наблюдал и пришел к такому выводу:
– То ли водка стала дрянь, то ли я спиваюсь. А как я могу спиться? Я всю жизнь пью, это для меня норма.
Тогда Илья Матвеич вот что придумал: берет и завязывает… до новогодних празднеств.
– Нет, я не буду пить, – говорил он, если кто-то его пытался искусить раньше времени. – Только если меня зазовут в подворотню и скажут: у нас тут “Наполеон” пятнадцатилетней выдержки. Будешь? Тогда.
Зато в новогоднюю ночь выпивает, что под руку попадется, и – уже начинает продолжать, совмещая вселенские просторы с земными пристрастиями.
Поблизости у нас был винный, весьма изобильный, где можно было разжиться не только “белой головкой”, перцовкой, зубровкой, “Петром Смирновым”, но и старым бургундским, и черным английским ромом.
– После перерыва ты ощущаешь весь букет вин, тончайший аромат, и вкус, и послевкусие, – делился впечатлениями Золотник. – И на этом фоне очень благоприятно воздействует на организм швепс.
Но скоро Илья Матвеич опять погружался в меланхолию, сторонился мира, ничего не ел, был какой-то безвольный и совершенно подавленный.
– Сегодня я не мог ходить по делам. Сегодня сыро. – Он перед кем-то оправдывался по телефону.
– Жизнь-то тяжела, тяжела жизнь, – бормотал он в такие дни. – Да, жизнь тяжела. Но, к счастью, коротка…
Помню его пристальный взгляд, обращенный в никуда, в нем отражался приморский городок, ставший для него чудом, Евпатория, где обитала нежность бабушки и дедушки, их удивительно трогательная любовь, соединенная с теплом солнца, линией морской волны, чистотой песочных пляжей и волшебной архитектурой…
И снова подкрадывалась праздничная дата, и он завязывал до… Первомая или годовщины Октября. Благодаря такой методе Илья Матвеич продержался на плаву еще несколько лет, выставляя на пути вешки, бражничая с Митей, распевая песни родоначальника казахской литературы.
Он срывался с якорей, искал на свою голову приключений, осваивал новые сферы деятельности (“Даже рутинная работа приносит мне и радость, и удовлетворение!”), пока не сменил решительно все, чем тешилась его душа, на самоуглубление и покой.
– …И распроклятое “мулевание”! – с негодованием отзывались о священнодействии Золотника Зинуля с Надей, буквально со свету сживаемые терпким духом скипидара и масляных красок. При этом бойкие сушеные кузнечики из прерий Амазонки всегда подчеркивали, что не питают отвращения лично к Илюше, а только к роду его бессмысленных и даже зловредных занятий.
Весной и осенью Ильей Матвеичем овладевали демоны, они навеивали страхи и тревоги, какие-то особенно мрачные думы, однажды эти черти полосатые подсунули ему вместо портвейна скипидар, слава богу, друг Осмеркин вовремя раскрыл их злые козни!
Тогда к нему приходила старшая сестра с племянником Вовкой, тощим пареньком, стриженным почти налысо, с челочкой по линейке, и начинались нехитрые сборы в психбольницу: из ванной в комнату переплывали мыло в мыльнице, зубная щетка, с кухни – ложка и кружка… В газету заворачивались тапки.
– Почему у меня всего один коричневый носок? – громогласно вопрошал Золотник. – Я пока не собираюсь лишаться ноги!
– А где моя обычная черная шапочка? – гремело на весь коридор. – А то в этой шапке у меня вид человека не от мира сего. Какого-то героя из Жюля Верна – жителя Луны…
И снова по комнатам разносилось:
– Подай-ка мои брюки цвета “зеленое золото”?
Главное, не бутылочный, не болотный, не еловый, не крыжовенный – вынь ему да положь “зеленое золото”! И, принарядившись, с фанерным чемоданчиком, хотелось бы сказать – сопровождаемый многодневным пышным шествием с участием сотен храмовых слонов, горнистов, барабанщиков, факельщиков и знаменосцев, – но увы! Под приглядом своей малочисленной, бесцветной родни и сочувственные возгласы соседей художник Золотник смиренно отправлялся в “Кащенку” – сдаваться.
Однажды я увидела его в книжном на Садовой, куда мы с Флавием заскочили глянуть, есть ли там моя книга, на закате второго тысячелетия у меня вышел маленький роман о любви.
В эту вещицу Флавий внес колоссальный вклад. Каждый вечер он звонил и спрашивал:
– Роман-то пишешь? Ну, пиши-пиши…
Это был могучий стимул для поступательного движения.
Еще он говорил:
– Не забывай: где есть лучшие куски, обязательно должны быть и худшие. Иначе как поймешь, что вот эти лучшие – без худших? Даже если худших нет – их надо специально написать!
Бывало, прочитаешь ему кусочек, совсем короткий, чтобы не испытывать терпение.
А Флавий:
– Тебе нужно создать такого героя – поэта, возвышенную душу, у которого метеоризм. Он с гордостью объявляет об этом во всеуслышание как о чем-то космическом. “У меня такой метеоризм, – говорит, – что я просто летаю. Я могу улететь в небо, как ракета, и вы все еще пожалеете обо мне, что был такой поэт, а вы его не ценили. И вот он улетел…” Капусты наелся.
Я говорю:
– Ты так тонко чувствуешь, зорко видишь…
А он:
– Просто есть банальности, как камешек обыкновенный, и все зависит – под каким освещением его подать. Есть необыкновенное, которое необыкновенно – при любом освещении. А есть обыкновенное серое, вот этого я очень не люблю. Его как откроешь – сразу видно.
Такая у меня была подбадривающая трость Гуйшаня.
Мне в апофеозе никак не удавалась любовная сцена, на что я пожаловалась Флавию.
– Запомни, – сказал он, – центр эпоса – это огромный вздыбленный хер. Остальное вертится вокруг и на него нанизывается – кино, цветы, взгляды, всплески. У тебя же – наоборот: всё вокруг, а центра нету! Не доходит до сердцевины. Да в тебе и самой сплошь лирическое начало, ни черта эпического!
– Господи, – я отвечала, – дай немного эпического начала взамен лирического…
– Эпическое – вот здесь. – И Флавий с достоинством указал на свое причинное место. – Учти, я готов тебя исцелить – из альтруизма, конечно, не пойми меня превратно.
А пока суд да дело, засучил рукава и самолично описал финальную сцену соития героини и ангела, по мне, так лучшую в истории мировой литературы.
– …Ты самая незнаменитая писательница в мире, – констатировал Флавий. – Твоих книг тут нет. Зато целая полка про Гитлера, пять полок про Сталина. Полка Проханова, Лимонова собрание сочинений. Сплошь националистическая литература. Везде поучения – как быть русскими, “русское превыше всего” и что следует предпринять, чтобы встать с колен. И это в таком магазине, уважаемом! Какие-то непонятные издательства с антиамериканскими настроениями, всех разоблачают, особенно либералов и западников… Кошмар. Видно, как идет планомерная пропаганда этого дела. Что тут стряслось? Сменилось руководство? Может, теперь в книжном магазине директор – фашист? Ладно, пойду в детский отдел, отдышусь над “Щедрым деревом” Шела Силверстайна, немного успокоюсь…
Он спустился вниз, а я свернула в любимый “бук” и увидела там Золотника. Я как-то сразу его узнала – со спины, хотя мы давным-давно переехали с Николоямской и не виделись лет двадцать пять. Он стоял, ссутулившись, в старом – с тех еще времен – чесучовом пиджаке блошиного цвета, очень модных прежде штиблетах с длинными носами, немного приподнятыми кверху, – кто-то отдал ему свои, покрытые пылью дорог; на экваторе Золотника я обнаружила мешковатые, с детства знакомые брюки – бывшее “зеленое золото”! И хотя венчала все вышеописанное, черт побери, та самая шапочка, в которой – и только в ней! – он ощущал себя землянином, – сомнений не оставалось, что этот человек свалился с Луны.
Вооружившись лупой, Илья Матвеич склонился над старинным фолиантом, раскрытым на главе “Черепъ”, сосредоточенно исследуя храм черепного свода – монолитный, словно капля воды, спаянный из обилия косточек и пластинок. О, эти названия швов Божественного Портного: венечный, стреловидный… Сложнейшая мозаика совокупности – вовсе не то, что шутил один писатель, инженер человеческих душ: “Череп Homo sapiens состоит из двух частей – небольшой нижней челюсти и очень большой – верхней”.
Золотник шевелил африканскими губами, чуть слышно артикулируя: наружный затылочный гребень, крылонёбная ямка… Чешучайчатая, барабанная, скалистая доли височной кости… Микеланджело в анатомичке! Бедный Йорик… Зачем ему понадобился скелет головы – при его бесхребетных видениях?
Когда-то он считал себя реалистом, о чем свидетельствовало крупное многофигурное полотно “День рождения Иисуса Христа”, написанное с космическим размахом, снятое с подрамника, свернутое в рулон, спрятанное за шкафом. Илья Матвеич называл его пробой кисти в византийском стиле.
А между книжными полками, затертая, словно корабль во льдах, обреталась жизненная картина “Элен падает в пропасть”, с преобладанием пламенеющего розового, фиолетового и зеленого, переходящего в изумруд, – красок его палитры, рожденных первой военной зимой.
Розовый открылся в Чапаевске, в эвакуации. Илье было два с половиной года, когда недалеко от дома, где они жили с мамой и сестрой, взорвался химический завод. Волной отбросило кроватку от окна к стене, и маленький Илья Матвеич, как ни странно, живой и невредимый, смотрел на зарево пожара, не чувствуя ни страха, ни угрозы, переживая торжество огненно-розовой стихии.
Фиолетовым было свечение сигнального фонарика, который подарил ему летчик-отец, отправляясь на фронт. Илья то зажигал фонарик, то гасил, пока не сломал рычажок. Отец рассердился, назвал его скверным мальчишкой. Обиженный, тот забрался под кровать и даже не вылез попрощаться, о чем жалел до конца своих дней.
А изумрудным – бархатное пальто соседской девочки, приехавшей в эвакуацию из Ленинграда, первой любви Ильи Матвеича, оставившей неизгладимый след в его душе.
Вспомнилась комната Золотника, поражавшая непритязательностью на фоне духовного богатства ее обитателя. Масляная краска стен в уборной “абрикосовки”, пыльная пирамида картонных коробок с изношенной в стельку обувью над унитазом, грозившая обрушиться на голову беззащитного визитера (да еще Гарри забрал с расформированной лыжной базы восемь ящиков старых бесхозных ботинок – вдруг пригодятся).
Перед глазами поплыли обломки повседневности: мамины кофейные чашечки и тарелка для десерта, ее прозрачная фиалковая ваза, то, к чему она так часто прикасалась, птичье оперение синиц и снегирей, Сонечка сыпала им хлебные крошки на подоконник, а прилетали жирные голуби и все сметали, – того нашего бытования, где так естественно уживались коммунальный дух и Универсум.
– Как интересно… – говорю. Разволновавшись, я стояла так близко, чуть не касаясь его плеча. – Что это за книга, Илья Матвеич?
– “Атлас описательной анатомии человека”, – ответил он, как глухой барабан, и все же не очень медленно и не очень уж тихо. – Знаете, что, считал Марк Аврелий, находится вовне? Лишь немного крови, несколько костей, сплетенье нервов и сосудов, немного воздуха… – Золотник не то что бы вовсе не взглянул на меня, но как-то мельком, а ведь я назвала его по имени. – А что находится внутри? – проговорил, не отрываясь от завораживающей архитектоники черепной коробки. – Чувства, образы туманные и неочерченные, душевная субстанция, сновиденья, призраки… – И он окончательно погрузился в свой уединенный мир.
Я постояла еще немного, потом повернулась и со смятенным сердцем побрела прочь.
Я шла по Садовой, окруженная воспоминаниями, всегда имевшими для меня первостепенное значение. В голове вспыхивали какие-то картины прошлого, гасли и возникали другие, причем в мельчайших подробностях, – наш старый двор, желуди, сережки, перья фазана (соседи иногда несли по двору с рынка, надо было выпросить), решетка ворот, дверные ручки подъездов (отполированная ладонями медь), парадная – там на втором этаже целовались влюбленные, страшная черная лестница, Надя с Зинулей по привычке пользовались исключительно черным ходом, отправляясь в Покровский храм на утреню, обедню или просто вознести благодарение Господу за прожитую жизнь.
Это нахлынуло на меня, окатило, ударило, словно каруселью по башке, свирель моя скорбной голубкой тоскует на чуждых реках Вавилона… – послышалось невесть откуда или во мне самой, я не разобрала, да только душа моя вырвалась на свободу и понеслась догонять вчерашний день. Тот пятился, ускользал, отступал дальше и дальше, ни за какой его не ухватишь хвост, а тебе оставалось только оплакивание или воспевание того, что было.
В ванной Ян натянул на голову эластичную маску. Эффект был поразительный. Взглянув в зеркало, он увидел незнакомца. Если он сам себя не мог узнать, то и человека по имени Джон, опознать будет не в состоянии, если у того на лице такая же маска.
– Ах, она дома, наконец-то??? – послышался в трубке трагический голос Флавия. – А я ей уже двадцать раз звонил! Что это было? Ты как сквозь землю провалилась! Я облазил углы и закоулки! Просил объявить на весь магазин, что жду тебя под лестницей! Мне говорят: “Стойте и никуда не уходите!” Я встал и ждал ее целый час, бог знает что передумал! Мне стало с сердцем нехорошо! Я всегда верил в твой разум, а после того, как ты просто УШЛА, оставив меня одного, весь твой образ, веками создававшийся, рухнул в моих глазах! Да-да-да! Теперь я от тебя ожидаю чего угодно! Любого абсурда! Все вертятся, все мотаются. На меня уже стали коситься охранники. Потом я опять пошел тебя объявлять. Они тебя объявляли три раза!!! А я все ждал-ждал-ждал, я чуть с ума не сошел! Главное, по радио постоянно рекламировали роман Коэльо, как у одного человека пропала жена! Мне стали разные ужасы мерещиться, в голову полезли триллеры, я вдруг подумал, что я скажу ее мужу, когда он вылезет наконец из пещеры? Зашли в книжный магазин, и она пропала? Полумертвый от страха, я побежал, купил карточку телефонную. Позвонил маме: Райка не звонила? Не звонила. Вернулся обратно в книжный: “Нет?” – “Нет”. Я ждал еще час, не верил своим глазам, что ты исчезла. Чего я только не передумал за это время, я думал, что тебя похитили – за выкуп!
(Это был единственный человек в моей жизни, который всерьез опасался, что меня похитят…)
Сара разговаривала с приземистым, коренастым мужчиной. Он снял пальто, но оставил шляпу и перчатки. Сара была без маски, что означало: она знакома с обоими.
Флавий свирепствовал, как тигр, и мне пришлось долго ждать, пока он сменил гнев на милость и сказал:
— Джон, — сказала она, — это Билл. Человек, который хочет задать вам несколько вопросов.
– Пора заводить мобильник…
— Я к вашим услугам, Билл. — Голос у него был сочный, интеллигентный. — Что вы хотели бы узнать?
Не знаю, что он во мне нашел? С виду я ничего особенного, а Флавий харизматик, Высший Путь Светоносного Совершенства, он в институте, где мы учились, педагогическом, имени Крупской, специально в портфеле таскал кирпичи, чтобы стать семижильным бугаем (потом решил, что это фигня, куда лучше ходить налегке и быть атлетом духа). А там же сплошь девушки неземной красоты, готовые на все ради его одобрительной улыбки. Нет, именно ко мне взбрендило сыну Амори Первого и венценосной Агнес обратить свое благоволение – нагнувшись, попросить огонька в курилке под лестницей, после чего произнести серьезно и деловито:
— Я не знаю с чего начать, что спросить. Я слышал об Израиле кое-что, отличное от традиционного мнения, — и полагаю, что в моих познаниях существует пробел. Меня интересует не то, чему нас учили в школе.
– Надеюсь, ты мне дашь?
– А у меня нет, – ответила я, не вдаваясь.
– Дай то, чего нет, – сказал он и так на меня посмотрел… Клянусь, в этом взгляде не было ничего, кроме мягкости, сострадания и любви.
— Ну что ж, хорошее начало. У вас возникли сомнения, и вы увидели, что мир не таков, каким вы себе его рисовали. Поэтому мне не нужно тратить время, чтобы убедить вас раскрыть глаза Может, присядем’.
Мириады невидимых нитей были протянуты, чтобы мы встретились с ним в тот день и час под лестницей в курилке, хотя ни до, ни после он не курил и не пил вина, те, кто очень любил его, а я была в их числе, помнят легкость его шагов, расфокусированный взгляд и какие-то парадоксальные фразы типа: “Я как раз тот человек, который вам не нужен…”
Джон сел в кресло, и скрестил нога поудобней. Говорил он так, будто читал лекцию, подчеркивая жестами то или иное утверждение. Было очевидно, что он из преподавателей. Вероятно, историк.
Он любил танцевать со стариками на танцплощадке, они его обожали, правда, многие из них совершенно выжили из ума, но он относился к ним по-доброму, щеки у Флавия были часто вымазаны губной помадой, это его осыпала поцелуями безумная Марго, которая подчаливала на танцы в полосатых трико и, отплясывая, кричала “….!!!” на все Сокольники.
– Только моя природная скромность мешает мне признать себя величайшим из живущих (да и умерших, что уж там!) танцоров, а также писателей и вообще, – говорил Флавий.
— Давайте вернемся к двадцатому столетию и взглянем повнимательней на события, происшедшие тогда. Пусть ваш мозг будет «табула раза»,
[1] и не перебивайте меня вопросами. Потом для этого будет достаточна времени. Мир двухтысячного года часто изображался в изучаемых вами книгах, но на самом деле был совсем не таким, как вас учили, В те времена на планете существовали различные степени свободы личности и формы правления варьировались от либеральных до весьма деспотичных. Все это изменилось в последующие годы. Вас учили, что вина за это лежит на Вредителях. Во многом это соответствует действительности. — Он закашлялся. — Милочка, можно попросить стакан воды?
– Танцору всегда скромность мешает…
Мы гуляли с ним в парке – выберем подходящую погодку и гуляем.
Сара принесла ему воды, и он продолжал:
Февраль, золотой закат, потом сумерки, небо черное звездное, сверкающий месяц, Марс огромный и Сириус. Вдруг метеорит – очень быстрый, за ним второй – в полнеба рваная рана темноты, полыхание до верхушек сосен.
Флавий – с надеждой:
— Никто из Вредителей, вождей и правительств мира не замечал истощения природных ресурсов до тех пор, пока не оказалось слишком поздно. Население разрослось, ресурсов стало не хватать, иссякло ископаемое топливо. Возник страх перед ядерной войной, способной опустошить мир, но очевидно, эту опасность осознавали все власти на планете потому, что «большой бум» так и не произошел. Само собой, не обошлось без атомных инцидентов в Африке, при этом использовались бомбы, отнесенные к разряду самодельных, но все равно, это прекратилось достаточно быстро. Мир погиб не от взрыва, как того опасались, но от нытья. Я цитирую поэта.
– Сейчас где-нибудь – бум! – совсем рядом…
Или апрель, чистые деревья, грязные дороги, снег еще меж стволами, темный лед (“Весной мы уже погуляли, теперь погуляем летом, таким людям, как мы с тобой, надо встречаться четыре раза в год – летом, осенью, зимой и весной”).
Он изящно отпил из стакана и продолжал:
У него была привычка согревать пломбир в кармане брюк до мягкой консистенции. Он боялся охладить горло.
– Ты не забыл о мороженом? – я спрашивала, когда мы стояли, обнявшись под сенью цветущих лип.
– Когда я обнимаю тебя, то обо всем забываю.
— Без энергии закрывались одна фабрика за другой. Без топлива остановился транспорт и мировая экономика двигалась по спирали вниз, к депрессии и массовой безработице. Слабейшие, наименее стабильные нации терзали голод и разногласия. У сильных наций хватало своих забот, им недосуг было решать проблемы других. Уцелевшие страны так называемого «третьего мира», в конце концов вышли из кризиса. Это были преимущественно аграрные государства с небольшим населением.
– …Ты ко мне приходи, – говорил он. – Посмотришь, где я сплю на балконе в тени тополя, мама говорит, его надо спилить, а то темно. А я против.
– Тебе что-нибудь принести? – я спрашивала.
– Принеси мне ничего.
Нужно было разработать иное решение, спасти промышленность. Я продемонстрирую это на примере Британии, поскольку вам знакома местная ситуация. В те давние дни, когда форма правления была демократической, проводились регулярные выборы, и Дома Парламента не были наследственными и безвластными, как сейчас. Демократия, при которой люди равны и каждый может распоряжаться своим голосом при выборе правителей, ныне доступна лишь самым богатым. Простой пример. Работающий человек с регулярным доходом имеет возможность выбрать жилище, питание, отдых — то, что называется «стилем жизни». Безработный, нуждающийся человек должен жить, где ему скажут, есть что дадут и приспосабливаться к бесперспективному, однообразному существованию. Британия выжила в годы бедствия, но расплатилась за это страшной ценой утраты свободы личности. Не было денег, чтобы ввозить продукты, поэтому стране пришлось перейти на сельскохозяйственное самообеспечение. Мясо — только для самых богатых, а для остальных — вегетарианская диета. Питающейся мясом нации нелегко смириться с такой переменой, поэтому были применены силовые методы. Правящая элита диктовала порядки, а полиция и солдаты следили за тем, чтобы они соблюдались. Это была альтернатива хаосу, голоду и смерти, в то время это было обосновано. Однако, когда дела пошли в гору и обстоятельства изменились, правящей элите уже пришлась по душе власть, которой она обладала, и она не захотела от нее отказываться. Великий мыслитель написал однажды, что власть развращает, а абсолютная власть и развращает абсолютно. Если уж вам на шею повесили хомут, не рассчитывайте, что его снимут добровольно.
В окне раскачиваются тополиные ветки, стучат по стеклу. Агнесса права, это не тополь, а баобаб, еще немного, и он заполонит всю квартиру. На вешалке клетчатые рубашки. Тонкий жесткий матрасик на полу. Миска черешни из холодильника. Тарелка смородины. Проигрыватель и виниловые пластинки в конвертах (“Давно хотел завести тебе Пьявко, люблю ему подпевать… Когда-а я на почте служи-ил ямщико-ом…”).
– Иногда я думаю, – говорил Флавий, – чего у меня в жизни нет? Все есть, чего ни пожелай. Вот – музыка. Зачем мне куда-то идти? Тратить деньги, искать-выбирать, когда радио включил – и вот она музыка – ЛЮБАЯ! Все есть, просто все! ТЫ ХОТЬ ПОНИМАЕШЬ, О ЧЕМ Я ГОВОРЮ???
— Что такое хомут? — удивленно спросил Ян.
Флавий – близнец, и, что интересно, явился на свет не сразу после Сибиллы, а только на следующий день. (“Думал, обойдется…” – он мне потом говорил.) Наутро его обнаружили: “Да там еще один!” – и в принудительном порядке попросили на выход.
— Прошу прощения. Аналогия, причем очень неточная. Извините неудачный пример. Я имел в виду, что восстановление шло постепенно, и правительства просто-напросто оставались у власти. Население постепенно восполнилось и стабилизировалось на прежнем уровне. Было построено несколько первых спутников-генераторов, излучавших на Землю энергию. Затем появилась энергия связи, обеспечившая население топливом. Мутировавшие растения стали поставлять химикалии, прежде добываемые из нефти. Спутниковые колонии перерабатывали лунное сырье, а готовую продукцию отправляли на Землю. Открытие межзвездного двигателя позволило отослать корабли на изучение и заселение планет ближайших звездных систем. Так мы получили то, что имеем сегодня. Рай земной, даже рай небесный, в котором никто не боится войны и голода. В котором все обеспечены и никто не знает нужды.
Институт он бросил. Дождавшись момента, когда его отец Амори Первый занялся укреплением связей Иерусалима с Византией и оба государства начали совместное вторжение в Египет, с виду показавшийся им легкой добычей, Флавий забрал документы из деканата и стал с наслаждением околачивать груши. Но тут же загремел в армию.
Агнес, к тому моменту покинутая Амори по требованию Иерусалимского патриарха, протоптала дорожку в военкомат, кланялась, обивала пороги, осыпала военкома фамильными драгоценностями – лишь бы ее сына, официального наследника престола, оставили служить в Москве или Московской области.
И все же в этой картине рая есть по крайней мере один дефект. Земле воцарилась абсолютная власть олигархии, она распространила на спутниковые колонии и далее, на планеты. Правящие силы каждой страны находятся в конфронтации с другими правительствами, в основном для того, чтобы массы не знали даже намека на личную свободу. Полная свобода наверху — судя по выговору, Билл, вы сами принадлежите к этому классу — и экономическое крепостничество, рабство для всех кто внизу. И мгновенный арест, заключение или смерть для любого, у кого хватит смелости протестовать.
– Капитан Кочерга, – она рассказывала певуче, – вполне вменяемый человек, умный, доброжелательный, даже интеллигентный, только после каждого слова добавляет: “Понял-нет?”
А она ему – билеты на выставку Филонова-Кандинского-Репина (“Чтобы вам, Иван Иванович, с супругой – при вашем плотном графике – не простаивать в очередях!”), долгие беседы вела с военкомом о Страшном суде в эсхатологии авраамических религий, военком терпеливо выслушивал ее библейские пророчества, что недалек тот час, когда Христос явится во славе своей и спящие в прахе земли пробудятся… Причем творящие беззаконие, – Агнес устремляла на капитана красноречивый взгляд, – услышат такие слова: “Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его!” Все эти страсти Господни она произносила профессиональным, хорошо поставленным голосом – десятилетия работы экскурсоводом в Третьяковской галерее не пропали даром.
— Неужели дела обстоят так плохо? — спросил Ян.
Видимо, ее старания возымели действие. По уралам да казахстанам стремно трястись по степи, кого там волнует, что ты с краю и можешь вывалиться… В поезде то холодно, то жарко, неделя, вторая в пути, ту-дух, ту-дух – Флавия послали на самую крайнюю точку ойкумены, где ни людей, ни зверей, ни травы…
— Хуже, чем ты можешь представить, — сказала Сара. Да ты и сам увидишь. До тех пор, пока будешь считать, что нужны перемены, та сам и твои близкие будут в опасности.
– И наверняка это время для него было самое счастливое, – говорил мой муж Федя. – Там он сформировался как человек, там друзья, товарищи, там он женился в первый раз, там было главное. А теперь – так, ничего особенного. Все уже не то.
Федор дневал и ночевал в подмосковных каменоломнях, где я его и встретила, по воле случая за кем-то увязавшись. Это было убежище даосских подвижников, они философствовали, пили, курили и предавались грезам.
— Эта программа по ориентации проводится по моему предложению — сказал Джон, с плохо скрытой гордостью в голосе. — Одно дело — читать печатные документы и слушать чужие слова. И другое — испытать все на собственной шкуре. Только скотину это оставит равнодушным. Я еще поговорю с вами после того, как вы спуститесь в ад. Сам я выберусь из него, если смогу.
Все были пьяные, веселые, Федя разливал по кружкам глинтвейн, сочиненный им в алюминиевой кастрюле из “Солнцедара” с гвоздикой, мускатным орехом, корицей, лавровым листом, перцем и яблоком – на керогазе. Вытащил из рюкзака рыбную нарезку домашнего приготовления – красную кету и ослепительный плод лимона.
В памяти всплыла скумбрия Золотника, да и сам Илья Матвеич, кроткий, полноводный и неуправляемый мирской суетой, даже, на мой взгляд, хвативший через край в своем отречении от личных уз и честолюбивых замыслов – на тот момент он работал макетчиком.
— Смешной человечек, — сказал Ян, когда закрылась наружная дверь.
– Счастье, друзья, в этом лучшем из миров быть макетчиком, простым макетчиком, – восклицал он. – Вольной птицей, неподвластной министерству культуры! Кстати, это редкая профессия, все равно что скрипичные мастера. Втиснуться туда невозможно, но я-то все-таки шишка! Тебя можно назвать куратором, можно скульптором цеха, и ты весь под колпаком у министерства. А с макетчика никакого спросу, но вершит он великие дела. Я вам расскажу кульминацию: когда на Новодевичьем кладбище хоронили Шаляпина, я ему сделал на могилу портрет.
— Смешной милый и совершенно неоценимый для нас. Социальный теоретик, отвечающий охотнее, чем спрашивающий.
Это производило ошеломляющий эффект, у всех шарики за ролики: как так? Шаляпину! На могилу! Сколько ж лет ему? И когда Шаляпин-то умер?
– Я получил маленькую старинную фотографию, – продолжал Золотник, не опускаясь до объяснений, – увеличил, отреставрировал, напечатал, сделал рамку. Вдруг выяснилось, что, кроме этой фотографии, нечего нести перед гробом. Ее несли как хоругвь перед похоронной процессией, я по телевизору видел. Я такую сделал пуленепробиваемую и водонепроницаемую вещь! Мир рухнет – она и с места не сдвинется!
Ян стянул «исказитель лица» и стер со лба пот.
Словом, режет Федя лимон, и какое-то странное амбре сопровождает каждое его движение.
– А рыбка-то с душком! – сказала я.
— Очевидно, он академик. Историк, вероятно.
– Не то слово! – ответил Федор. – Кета засолена в анчоусном соусе, он издает черемуховый запах. Так солят рыбу ханты. Иногда они обходятся без анчоусов, а просто в землю закапывают, чтобы сопрела. Раньше я у них за бутылку выменивал красную рыбу и ел. Теперь они дружно поклоняются мамоне. А тогда просто спрашивали: бутылка есть?
— Не надо, — резко сказала Сара. — Не надо теоретизировать, даже про себя — не то однажды ты проболтаешься о нем тому, кому не следует. Выкинь его из головы и помни лишь слова. Ты можешь на несколько дней оторваться от работы?
Мы разговорились. Федя поведал мне, что собрался каталогизировать все на свете штреки, сифоны, штольни, подземные города, каменные коридоры – продольные и поперечные, особенно бездонные колодцы, пронизывающие насквозь Землю.
– Если нырнешь в тот колодец, – он показал на соседний грот, – вылезешь из черных провалов Техаса или из шкуродеров горы Фавор в Галилее… Типа того.
— Конечно, в любое время. У меня свободный распорядок. А что ты хочешь?
Он чертил схемы и лабиринты, развертки-сечения; залы, развилки, пролеты и горние своды Федя прикидывал на глаз, у него был хороший глазомер. Малые – распознавал частями собственного тела: он знал свой рост с поднятой рукой, “локоть”, расстояние между растопыренными большим пальцем и мизинцем, не будем продолжать, а то перечисление инструментария Федора дойдет до абсурда.
— Скажи им, что тебе нужен отпуск и ты хочешь поехать в деревню, повидать друга или что-нибудь в этом роде, чтобы тебя непросто было выследить.
Все у него было задокументировано на листах-пикетах, утрамбовано в картонные папки, завязано тесемками и заброшено на антресоли. Ибо суть его странствий была в другом. Он искал исключительно сердцевину мира, пуп земли.
— Как насчет лыж? Обычно я раз или два в году езжу в Шотландию, чтобы пробежать кросс.
Это обстоятельство да еще моя слабость к аргументам из области иррационального совершенно вскружили мне голову и укрепили в мысли, что Федька – достойный предмет для моего поклонения, что в нем заключена стихия сверхчеловеческой силы и красоты.
— Что это такое? Никогда не слышала.
Федор мной тоже заинтересовался, так мне по простоте сердечной показалось, хотя в этом пылком взоре трезвый человек углядел бы, как бегут, разветвляясь, шахты и тоннели, канализационные люки оборачиваются озерными пещерами, хранящими древние артефакты, секреты канувшей Атлантиды, останки неопознанного моллюска, индейские мумии, кости рысей и гиен… Словом, наша встреча положила начало дружбе, стремительно переросшей в совместное бытье.
Пришлось мне унять свой нюх, ибо, когда Федя приступал к обработке полевых материалов, на всю квартиру неумолимо распространялся смрадный запах анчоусного соуса.
— Разновидность лыжной езды — по равнине, а не по склону. Беру рюкзак, иногда я ставлю палатку, ночую на постоялых дворах и в гостиницах, сам выбираю дорогу.
– Ты прям как Иоганн Вольфганг Гёте, – я говорила, густо перемешивая зловоние анчоусов с терпким ароматом индийских благовоний – сандала, мирры и пачулей, – он мог сочинять стихи, только если пахло гнилыми яблоками!
— Это просто идеально. Итак, скажи своим, что ты едешь кататься на лыжах со следующего вторника. Не уточняй, сколько времени будешь отсутствовать. Не называй никаких адресов или мест. Упакуй чемодан и положи в машину.
– Во-во! – отзывался Федька.
Дело докатилось до районного ЗАГСа, куда мой жених – неуемный исследователь подземных глубин, хтонических миров, обратной стороны Луны – явился в комбинезоне, перемазанном глиной, и в каске с велосипедным фонарем, в луче которого металась летучая мышь, остроухая ночница.
— Я поеду в Шотландию?
Все были ошарашены моим избранником, особенно отец Абрикосов.
– Дорогой друг, – он говорил Федору, – Земля вам не червивый плод, внутри у нее непробиваемое ядро, окутанное кипящей оболочкой, и три тысячи километров раскаленной мантии, пышущей жаром, лишь на макушке – тонкая земная корка.
— Нет. Гораздо дальше. Ты спустишься в ад. Прямо здесь, в Лондоне.
– Это неопровержимо и недоказуемо! – благодушно замечал Федя.
Спорам положил конец Павел, явившись на свет в одно прекрасное утро, и, как говорится, обычная дорога за забором, которая ведет в провинцию Теань, пути птиц в воздухе, и пути птиц в воде, и пути мыслей в наших головах вели теперь не к центру Земли, а совсем в другом направлении.
10
И только Федор упрямо не сворачивал со своей каменистой тропы, он шел, шел и шел, словно в этих лишенных дневного света коридорах нельзя остановиться дольше чем на минуту, двигаясь к цели, которая находится за пределами человеческого воображения.
Я написала Флавию о бурных событиях моей жизни, думала, он будет рвать и метать и осыпать меня упреками. Однако на мое длинное сбивчивое послание он ответил фотографией безбрежной морской глади и единственной фразой:
Ян припарковал машину в указанном месте. С момента, на который была назначена встреча, прошло более получаса. Только желтое сияние уличных фонарей различалось сквозь кружащийся снег. Тротуары пусты. Темная громадина Примроуз-Хилла таяла во мгле через дорогу. Единственный транспорт — полицейский автомобиль — уже проехал, притормозив; он набрал скорость и исчез в темноте. Может быть за ним по каким-то причинам была слежка, и потому контакт отменили?
– Сегодня Средиземное море было таким.
Едва он подумал об этом, раскрылась дверца, впустив порыв морозного воздуха. Грузный коренастый человек скользнул на пассажирское сиденье, быстро захлопнув за собой дверцу.
— Ничего не хочешь сказать, а, кореш?
— Похоже, станет еще холодней, прежде чем потеплеет.
— Да, ты прав. Что еще скажешь?
Пуп вселенной
— Ничего. Мне нужно оставить здесь машину подождать кого нужно, представиться и ждать инструкций.
Жизнь на земной коре тяготила Федора. Хлебом его не корми, подавай заброшенный пустырь и черную кротовину, где можно спрятаться и забыться от всех человеческих тревог, – полузаросшую карстовую полость посреди юрских известняков, обвальные гроты, термальные воды и сам этот воздух пещерный, который вдыхал он полной грудью с неизъяснимым наслаждением.
— Верно. Или будет верно, если будешь делать все в точности так, как я скажу. Ты тот, кто ты есть, а я прол, и тебе придется смириться с тем, что я буду командовать. Сможешь?
– Там очень воздух полезный, особенно тем, у кого коклюш или бронхит! Плохой и сухой кашель в пещере становится правильным и хорошим благодаря абсолютному отсутствию патогенных организмов! – объяснял он годовалому Пашке. – Запомни, ужик: никакая микстура так не способствует отделению мокроты, как влажный воздух пещер! Там легче дышится, привольней, не давит примитивный мир. И жизнь течет по совсем другим законам!
Где тот ясный свет единения, когда люди ни минуты не могут жить друг без друга? Павлу два с половиной года, его ровесники болтают обо всем на свете, а наш только: “Где Федя?” И больше ничего.
— Почему же нет? — Ян нарочито медленно произнес фразу. Это было нелегко.
Павел играл в песочнице, сломал руку в двух местах, ему делали операцию, вставляли две спицы. Соня вернулась в слезах из детской поликлиники.
– По коридору один бегал – на голову ниже Павлика и на месяц младше, – орал своей бабушке на всю поликлинику: “Я тебе голову оторву!”, – она с завистью рассказывала. – И так хорошо “р”, стервец, выговаривал. Нашему бы такую дикцию!
— Ты всерьез? Повиноваться пролу, да еще такому, от которого не слишком хорошо пахнет.
Летом сидели на даче в Шатуре – кругом клубы дыма, горят торфяники… А Флавий для Пашки сочинил сказку про пиратов. Естественно, тот стал записным пиратом: черная повязка на глазу, треуголка джентльмена удачи. Но, убей бог, не мог запомнить пиратское здрасьте: “Кошелек или жизнь!”
Вдруг приехал Федор, открывает калитку, и тут – весь в дыму – выскакивает Пашка из кустов – с палкой, с перевязанной рукой – и кричит:
– Давай деньги, гад!!!
После того, как он это сказал, Ян почувствовал отчетливый запах, идущий от тяжелых одежд. Запах давно не стиранного белья и немытого тела, смешанный с дымом и кухонным чадом.
Мы так были рады ему – нажарили груздей с валуями!
– Вы бы еще мухоморов туда добавили и бледных поганок, – удивлялся Федор.
— Всерьез, — сказал Ян, неожиданно рассердившись. — Не думаю, что это будет легко, но сделаю все от меня зависящее.
И хотя меня доканывали мелкие бытовые проблемы: канарейку съел соседский кот, черепаха удрала, ночью своровали яблоню с яблоками (раньше яблоки воровали, а теперь яблони!), – я была до того счастлива в то лето, будто оно последнее в моей жизни. От всего – от неба, от земли, от листьев и травы, от чистого существования кузнечика, громыханья колодезной цепи, хрупкого гнезда трясогузки под стрехой, стрекота сорок.
Последовала пауза, и Ян увидел пристально разглядывающие его глаза собеседника, едва различимые под матерчатым кепи. Неожиданно он выпростал корявую руку.
Сороки с жадностью пожирали нашу облепиху. Ветки тонкие, гибкие, все в колючках, а им нипочем, знай орудуют клювом. Скок-поскок – и балансирует на веточке хвостом. Вылезет голова сорочья, иссиня-черная, а в клюве оранжевая ягода облепихи.
Соседка Клава – богатырь-печница, кастрюли супа мне передает через забор. На второе – запеченные грибы с картошкой. Никто ее не просит, исключительно по зову сердца. Одного не понимаю: как ей приходит в голову, что в моем случае это в самый раз? Например, я – притащу кому-нибудь кастрюлю супа, все только выразят недоумение. А мне – пожалуйста, я принимаю с жаркой благодарностью, ну разве что однажды она добавила гусиного жира знакомого нам гуся в суп, и то мы съели все с большим аппетитом.
— Ладно, кореш. Думаю, мы с тобой поладим. — Рука Яна очутилась в мозолистой, крепкой ладони. — Меня зовут Фрайером,
[2] потому что забегаловка, в которой я работаю, торгует жареным картофелем, так что остановимся на этом имени. Если ты сейчас двинешь на восток, я скажу, где сворачивать.
Притом нельзя сказать, что Клава – одинокая волчица, у нее гражданский муж – драчун и алкоголик, бывший работник государственной безопасности Свищ, сколько раз я ей под глазом рисовала йодом сеточки и угощала чаем с коньяком и анальгином с димедролом! Она Свища поит-кормит-одевает, а он – то пьяный с крыши упал, то в нашей низенькой светелке, когда Клава прочищала дымоход, провалился в подпол и орал благим матом, или выйдет на большую дорогу – ругается, дерется, кричит Клаве, что ему “любая даст”, в такие минуты лучше не попадаться ему под горячую руку.
Транспорта кругом было мало и покрышки оставляли на свежем снегу черные следы. Они удалились от центральной магистрали, и Ян с трудом представлял себе, где они находятся. Где-то на северо-востоке Лондона.
– Что ж ты ему не засветишь, – говорю, – ты же кирпичи ворочаешь?!
— Почти приехали, — сказал Фрайер. — Еще миля, но прямо нам не проехать. Теперь помедленней, на втором повороте сворачивай влево.
– Ты с ума сошла, – она мне отвечает, – разве я могу ударить мужика? Тем более в возрасте. Я если ударю – он и не встанет.
— Почему прямо не проехать?
Один мой папочка в состоянии утихомирить эту разбушевавшуюся стихию.
— Пикет Безопасности. Не на виду, конечно — пока не проедешь, ничего не узнаешь. Но электроника под поверхностью дороги запрашивает автоответчик в твоей машине и получает код. Сверяется с записью. И люди начинают интересоваться, чем ты здесь занят. Пешком безопасней, хотя и намного холодней.
– Вот наш сосед Еремей Васильевич, – торжественно представляет отец Абрикосов этого дромадера кому-нибудь из своих гостей. – Он нам лук сажал!
— Никогда не слышал, что они применяют что-нибудь подобное.
– Что лук, я людей сажал! – с гордостью откликается Свищ.
— Похоже, Билл, у тебя будут каникулы для углубления образования. Помедленней… стоп! Я открою гараж, а ты загони в него свой драндулет. Здесь он будет в полной сохранности.
Соседи справа тоже золотые. Раньше там жили согбенная старуха Нюра Паскина и Витька, Нюрин сын. Витя ко мне был неравнодушен: то ежика нам принесет посмотреть, то продемонстрирует щенка с мертвой хваткой.
В гараже было холодно и туманно. Ян подождал в темноте, пока Фрайер закрывал за ними дверь, затем прошел внутрь, освещая путь фонариком. В пристройке за гаражом была комната, освещенная одинокой лампой без абажура. Фрайер включил единственную конфорку электрической плиты, чтобы немного обогреть комнату.
– У него укус – сорок пять атмосфер! – он гордо сообщал.
— Вот где мы с тобой переоденемся, кореш, — сказал Фрайер, снимая с вешалки грубую одежду. — Я вижу, ты сегодня не брился, как тебе советовали. Очень мудро. И ботиночки у тебя будут что надо после того как мы немного вымажем их грязью и вываляем в золе. Но все остальное снимай, вплоть до последней тряпки.
Свищ, пьяный, из-под забора:
– Вырастет – тебе горло перегрызет.
Ян пытался не дрожать, но это оказалось невозможно. Толстые зловонные брюки повисли как ледяные корки на замерзших ногах. Рубашка из грубой ткани, куртка по пояс без пуговиц, драный свитер и еще более драное пальтецо. Однако одежда, хоть и остуженная, была достаточно теплой.
– Если он мне перегрызет, я ему тоже перегрызу, – достойно отвечал Виктор.
— Не знал размера твоей шляпы, поэтому прихватил вот эту, — сказал Фрайер, протягивая балаклаву ручной вязки. — Все равно, для такой погоды она даже лучше. Извини, но тебе придется оставить эти замечательные меховые перчатки. Не у многих бедняков есть перчатки. Но ты сунь руки в карманы, и все будет в порядке. Вот так, отлично. Родная мама ни за что не узнала бы тебя в этой одежде. Вот теперь можно идти. Когда они вышли и зашагали по темным улицам, все оказалось не гак плохо. Козырек балаклавы прикрывал лицо Яна, руки его зарылись в глубокие карманы, и ноги не мерзли в старых горных ботинках, которые он извлек из недр своего гардероба. Настроение было хорошее, ибо во всем мероприятии присутствовал дух авантюры.
Витя не мог просто так прийти поболтать, у него был ограниченный запас слов, который он целиком расходовал в шумных скандалах с Нюрой, – меня ему надо было обязательно чем-то удивить.
— Тебе лучше держать рот на замке, кореш, пока я не дам «добро». Одно твое слова, и они поймут, кто ты. Сейчас пришло время для поллитровки, жажда делает свое дело. Пей, что дадут, и помалкивай.
Как-то он посадил возле дома кедрик и стал ждать шишек. Пролетали годы, кедр у него вымахал высокий, разлапистый, шевелил иголками на ветру, ствол горел на закате. А весной, когда Витя умер, появились шишки. Нюра сокрушалась: как так? Витюшка шишек не дождался.
Потом Нюру тоже призвали небесные селения, в доме Паскиных воцарились Горожанкины, геолог и скрипачка из Дербента, Ирка с Валериком, перебрались поближе к Москве. И с места в карьер, не разобравшись, что мы за люди, кинулись одаривать меня овощами “для рагу”: кочаны капусты, кабачки, морковки, пакеты с картошкой – причем предварительно помытой! – так и перекочевывали к нам от этих богов плодородия.
Со Свищем сложно отыскать общий интерес, а Федька – спелеолог, родная Горожанкину душа.
— А что если кто-нибудь со мной заговорит?
– Федь, я баньку затопил, иди попарься! – махал Валерик со своего огорода.
— Не заговорят. Не тот кабак.
Федор нахлобучит белую войлочную шляпу с бахромой (в ней папочка элегантно прогуливался когда-то в Алупке-Саре), прихватит свежие трусы и спустя некоторое время, чистый, непорочный, сияющий, зовет меня посетить этот, можно сказать, мусеон.
Порыв теплого, шумного ветра обрушился на них, когда они отрыли тяжелую дверь. Мужчины, одни лишь сидели за столами и стояли у бара. Иные ели с тарелок, подаваемых через люк в стене. Тушеное мясо, заметил Ян, проходя мимо заставленного стола, на котором лежали ломтики черного хлеба. Возле обшарпанной, мокрой стойки была комната, и они подождали там, пока Фрайер не подал знак одному из барменов.
Горожанкины камешков натаскали, шатурских, с выщербинками да корявинками, стены и потолок обили дощечками. А Федя капнет пихтового масла на раскаленную печь, плесканет водой из эмалированной кружки:
— Два по пол-горлодера, — сказал он, затем тихо пояснил Яну. — Слабое пиво здесь как моча, лучше пить сидр.
– Ну, Райка, – скажет, исчезая в клубах пара, – теперь с тебя хлынет пот ручьями.
Ян ворчанием выразил одобрение и склонился над принесенным бокалом. Едко и жутко. На что же похоже здешнее пиво в таком случае?
Выйдет и подопрет дверь табуреткой.
Фрайер прав: это бар не для общения. Люди разговаривали между собой, но ясно было, что они знакомы и пришли сюда вместе. Те, кто пришел один, общались только с выпивкой. Дух депрессии витал над темной комнатой, украшенной по стенам единственной декорацией — заляпанными открытками на пивную тему. Пьяницы явно искали не отдыха, а забвения. Фрайер смешался с толпой, а Ян сделал большой глоток, но тут Фрайер вернулся вместе с другим человеком, абсолютно ничем не отличавшимся от остальных, в поношенном темном одеянии.
Распаренная, упакованная в простыню с лебедями, словно Махатма Ганди, по башмакам на крыльце обнаружишь Федьку пирующим у Горожанкиных: они шпроты из холодильника достанут, нажарят подберезовиков, на столе запеченный в сметане карась, выловленный Валериком на рассвете из Витаминного прудика, и гвоздь программы – “Камю” двадцатилетней выдержки, преподнесенный сватьей, Изабеллой Митрофановной, женой капитана дальнего плавания корабля “Максим Горький” Ираклия Дондуа, тот из загранки всегда привозил на всю родню французского коньяка.
— Мы уходим, — сказал Фрайер, не потрудившись представить этого человека. Им пришлось идти по глубокому снегу, уже поднявшемуся над поребриком, ноги утопали в сугробах.
— Мой приятель знает здесь многих. — Фрайер кивнул в сторону нового спутника. — Всех знает. Знает все, что происходит здесь, а Излинг — тоже.
— Бывал уж тут, — прошепелявил человек. Похоже, во рту у него зубов осталось совсем немного. — Эх, и хватил же лиха. Тяжелая работа — валить лес в Шотландии. Хотя привыкаешь. Тут есть одна старуха, увидите, как она живет. Не ахти какая жизнь, но скоро она и ее лишится.
Они свернули в ворота в ряду приземистых муниципальные бараков, пересекли пустырь между ними. Он был вымощен, местами пробивалась трава. Установленные высоко на здании прожектора освещали пустырь, как, тюремный двор, ярко высвечивая детей, лепящих гигантского снеговика. Внезапно вспыхнула ссора, они закричали принялись лупить какого-то малыша, которому удалось, наконец, оторваться от них и убежать с громким криком, оставив на снегу след из красных капель. Никого из спутников Яна, похоже, не заинтересовала эта сцена, поэтому и Ян выбросил ее из головы.
– Ир, сыграй, что ли, “Лебедя” Сен-Санса! – скажешь, утомленная едой и радостью встречи.
— Лифт не работает. Обычное дело, — сказал Фрайер, когда они пошли вслед за своим гидом по ступенькам. Пять грязных пролетов. Стены испещрены рисунками. Но все же достаточно тепло, словно электроэнергия здесь не ограничена.
Ирка достанет из шкафа футляр, где томится старинная скрипка-тиролька аж восемнадцатого века, позабытая-позаброшенная с тех пор, как ее хозяйка уволилась из симфонического оркестра.
Дверь была заперта, но у человека оказался ключ. Они вошли вслед за ним в единственную комнату, теплую, ярко освещенную в которой пахло смертью.
– А когда луна восходит, неужели не хочется выйти и заиграть “Лунную сонату”? – простодушно спрашивал Федор.
Нет, одна она не желала играть – а только с оркестром.
— Ну что, неважно она выглядит? — сказал проводник, указывая на женщину в постели. Она была цвета пергамента, кожа светлее, чем грязные простыни на кровати. Одна высохшая рука держала под подбородком скомканный край простыни. Старуха глубоко и хрипло дышала.
– Где ж мы тебе тут оркестр возьмем? – возмущался Валерик.
— Можете поговорить, если хотите, — сказал Фрайер. — Здесь все свои.
Вынешь из футляра скрипку – та сразу потеплеет, оживет, легонько завибрирует, – готовый экспонат для музея имени Михаила Ивановича Глинки, где наш Илья Матвеич служил непродолжительное время плотником.
— Она больна? — спросил Ян.
– Вот эти руки, – говорил он и протягивал свои как бы натруженные пухлые ладони с коротенькими пальцами, – держали скрипки выдающихся Амати и Гварнери, не говоря о Страдивари, преподнесенной Ойстраху бельгийской королевой…
— Смертельно больна. Ваша честь, — сказал беззубый. — Доктор смотрел ее еще осенью, дал немного лекарств, и все.
Он лично устанавливал это сокровище в центральную витрину. Все Ойстрахи мира прибыли на церемонию. Илья Матвеич надевает белые перчатки – внутри стеклянного шкафчика у него заранее приготовлен крепеж и хомут. К восхищению собравшихся он торжественно водружает ее на прозрачную полочку. После чего из нагрудного кармана извлекает ослепительно белый платок и обтирает платком деку скрипки, чтобы на корпусе не оставалось следов, это вредно для лака.
— Надо ее отправить в больницу.
– Ойстрахи замерли, – рассказывал Золотник. – Им было ясно, что я удалил жир. Всё. Небрежно бросаю платок на рояль, и хранительница крошечным ключиком под аплодисменты замыкает витрину…
Ночью огромная круглая луна взошла над нашей 2-й Ленинградской улицей, и чарующие звуки скрипки поплыли ей навстречу, плавно огибая накрытые полиэтиленом стожки, с ветки на ветку взбираясь на Витюшкин кедр, просачиваясь сквозь иголки, покачивая кедровыми шишками.
— Больница только для умирающих нищих.
Это Ира между картофельных грядок играла на тирольке “Лунную сонату” Бетховена.
— Тогда доктора.
Когда Флавий возвратился из армии, сиятельный отец Амори данной ему небесами державой восстановил его в пединституте. Тем временем я устроилась училкой младших классов в районную школу.
— Она не может до него дойти. А он не придет, если нет денег.
А ведь все детство мать моя, Сонечка, участковый терапевт, водила меня в кружок хореографии – из чисто утилитарных соображений: заставить ребенка расправить плечи, а то ей казалось, что я живу с опущенными крыльями.
С первого класса мне сшили синюю в полоску сатиновую подушечку с белой фасолью, которую Соня потребовала держать на макушке чуть не до выпускного бала. Сдвинутые позвонки, говорила она, пережимают кровеносные сосуды, головной мозг недополучает питательные вещества. В итоге – низкая самооценка, лень, повесничанье, хамство и бронхиты.
— Но есть же фонды для оказания помощи… людям.
Студию вела Ида Кармен, бывшая балерина семидесяти семи лет, сухопарая, волосы на затылке стянуты в пучок, юбка у нее была “карандаш с разрезом”, чтобы не сковывать движений, ровная спина, подбородок параллельно полу – Бонапарт Наполеон проводит военные учения на плацу, готовится к очередной военной кампании:
– Батман тандю!
— Есть, — сказал Фрайер, — их вполне достаточно, если на то пошло. Если Безопасности напомнить о ней, то там пожелают узнать, откуда нищенка брала свои крохи, кто ее друзья и тому подобное. Вреда будет больше, чем пользы. Вот мы и не идем на это.
– Батман фраппе…
– Пор де бра!
— Выходит, ей остается только умереть?
– Деми плие!..
– Фондю вперед! Выше голову!
— Все мы умрем рано или поздно. Раньше, если в нищете. Пойдем отсюда.
– Фондю назад! Тянем носок! Тянем!! Тянем!!!
На меня, увы, никто не возлагал надежд, у центрального станка тренировались тонконогие грациозные фламинго: ребра, ключицы, высокий подъем, тонкая щиколотка, парящие руки-крылья, развернутое бедро и аккуратная головка на гибкой шее.
Они не попрощались с беззубым, который подтянул кресло и уселся рядом с кроватью. Ян оглядел помещение, ветхую мебель, санитарную арматуру на стене, еле прикрытой ободранной ширмой. Тюремный подвал выглядел бы лучше.
– Голова должна быть маленькой! – безапелляционно заявляла Ида, неодобрительно косясь на мой самовар.
Зато у меня лучше всех получалось marche pas – “топанье по залу” – с моим-то плоскостопием, продольным и поперечным! И как это ни парадоксально – “воздушный шар” (ballon): подпрыгнув, зависать в воздухе, пучить бельмы и выкидывать разные коленца под хохот будущих солисток, а то и, чем черт не шутит, прим.