Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



«Туз»

Эйблер и Хенсон предчувствуют, что произойдет. Они трахаются, едят, пьют, курят. Они танцуют танго на стульях, гавот на полированном орехе. Когда семья Бизли возвращается, на мягком деревянном полу в их столовой отпечатки каблуков и половина тарелок перебиты.



«Подражатель»

Хулиганы-подражатели меняют местами уличные знаки и связывают обувь шнурками прямо на людях. Упав в пятый раз, Стэйблер колотит кулаком по полу: «Хватит! Хватит!»



«Потрясенный»

– Как вы не понимаете? – вопит Эйблер, когда Бенсон и Стэйблер с трудом поднимаются на ноги.

Хенсон неудержимо хохочет.

– Вы думаете, это какой-то огромный заговор, но на самом деле ничего подобного. Просто мир так устроен.

Бенсон вытаскивает из кобуры пистолет и разряжает обойму в этих двоих. Эйблер сразу падает, на лице его застыло изумление. Изо рта Хенсон извергается кровь, потоком течет по подбородку.

– Прямо как в кино! – выдыхает Бенсон.

Двенадцатый сезон



«Временная замена»

Без Хенсон и Эйблера Бенсон и Стэйблер толком не знают, чем себя занять. Постепенно они возвращаются к старым делам. Пропавшие девочки и женщины. Мертвые.

– Давай их выпустим, – говорит Стэйблер, уверенность вернулась к нему. – Давай их освободим.



«В яблочко»

«Мы не поймали его, потому что у него было надежное алиби. Но теперь-то мы знаем».



«Поведение»

Они стали понимать «нет».



«Товар»

Они арестовывают бандершу, которая позволила утопить столько своих девушек.

– Не от моих рук! – вопит она, когда они тащат ее в патрульный автомобиль. – Не от моих рук!



«Вода»

Бенсон не знает, откуда она знает, но она знает. Они идут вдоль Гудзона. Находят восемь пропавших без вести – разные убийцы, разные годы. Она называет их имена, когда каталки с трупами проезжают мимо.



«Клеймо»

Они поймали серийного клеймителя. Жертвы опознают его, странные улыбки проступают на их обожженных лицах.

– Как вы его поймали? – спрашивает Бенсон одна женщина.

– Старая добрая полицейская работа, – отвечает она.



«Трофей»

– Я присматриваю себе жену, – говорит мужчина, пришедший на свидание с Бенсон. Он красив. Блистателен.

Она встает, складывает салфетку, достает из бумажника три двадцатки.

– Мне надо уйти. Мне просто… Надо уйти.

Она бежит по улице. Ломает каблук на туфле и остаток пути скачет на одной ножке.



«Пенетрация»

«Нет». «Да». «Нет». «Нет?» «Нет». «Ох!»



«Серый»

Бенсон сажает цветы. Немного.



«Спасение»

Бенсон и Стэйблер устраняют похитителя детей прежде, чем он успевает добраться до цели.



«Пум-пум»

Бенсон и Стэйблер думают, что это перестрелка, но, выбежав из закусочной, видят тремя этажами выше всего лишь крошечный фейерверк, подсвечивающий окна.



«Одержимые»

«Долго я так не смогу», – говорит Бенсон сама себе во сне.



«Маска»

Стэйблер с женой танцуют по всему дому, на лицах – мышиные маски. Дети с ужасом смотрят на них, убегают в свою комнату, и там одна изо всех сил забывает, а другая запоминает то, что однажды станет главой в ее воспоминаниях, которые публика встретит благосклонно. Отец Джонс не только Стэйблера и Люси заразил, вы же понимаете.



«Грязь»

Прокурорша приезжает и помогает Бенсон смести опилки с пола. Они моют окна. Заказывают пиццу и болтают о первой любви.



«Полет»

Город все еще голоден. Город всегда голоден. Но сегодня сердцебиение замедляется. Они летят, они летят, они летят.



«Спектакль»

В среду они ловят столько плохих парней, что за день Бенсон отрыгивает семнадцать девочек. Она смеется, когда они вырываются из нее, плавают в ее блевотине, словно пятна бензина, растворяются в воздухе.



«Преследование»

Они выслеживают. Они ловят. Ни один не уйдет.



«Травля»

Последняя девочка цепляется изнутри за череп Бенсон. «Я не хочу остаться одна», – говорит Бенсон. «И я не хочу, – говорит Бенсон, – но ты должна уйти». Стэйблер приходит к Бенсон.

– Ее зовут Эллисон Джонс. Ей было двенадцать. Отец изнасиловал ее, а мать ей не поверила. Он убил ее и закопал на Брайтон-Бич.

Внутри девочка трясет головой, словно пытается вытряхнуть из волос песок. «Уходи, – говорит Бенсон, – уходи». Девочка смеется и не уходит, ее колокольчики еле звенят. «Спасибо», – говорит Бенсон. «Я тебе рада», – говорит Бенсон. Возникает звук – новый звук. Вздох. И девочка уходит. Стэйблер обнимает Бенсон.

– Пока, – говорит он и тоже уходит.



«Красотка»

Прокурорша стучит в дверь Бенсон. Голова Бенсон, только что освободившаяся, словно пустой авиационный ангар, словно пустыня. Огромное незаполненное пространство. Она знает, что появятся новые – всегда будут новые, – но пока что наслаждается этим простором. Прокурорша дотрагивается рукой до лица Бенсон, проводит пальцем по ее скуле, едва касаясь.

– Я хочу тебя, – говорит она Бенсон. – Хотела с первого дня, как тебя увидела.

Бенсон подается вперед и целует ее. Сердцебиение – это голод. Она затягивает ее в дом.



«Тотем»

«В начале, еще до города, было существо. Без пола, без возраста. Город летит на его спине. Мы слышим его, мы все, так или иначе. Оно требует жертв. Но оно может есть лишь то, что мы ему дадим». Бенсон гладит прокуроршу по волосам.

– От кого ты слышала этот рассказ? – спрашивает она.

Прокурорша кусает губу.

– От того, кто всегда оказывался прав, – говорит она.



«Возмещение»

Стэйблер и его жена обо всем поговорили. Они решают забрать детей и уехать далеко, далеко.

– Новое место, – говорит он, – где у нас могут быть любые имена, какие мы захотим. Любые истории.



«Ба-бах!»

В Центральном парке взрывается бомба. Все это время она лежала под скамейкой. На скамейке никто не сидел в момент взрыва, единственная жертва – проходивший мимо голубь. Серийный убийца отправляет Бенсон и Стэйблеру записку. Из одного слова: «Упс!»



«Правонарушение»

Бенсон и прокурорша опаздывают на работу. Они пахнут друг другом. Стэйблер посылает прошение об отставке по почте.



«Дым»

Прокурорша и Бенсон жарят овощи на гриле, смеются. Дым поднимается выше, выше, скользит над деревьями, вьется между птицами, гнилыми овощами, цветами. Город вдыхает его. Город вздыхает с облегчением.

У настоящих женщин есть тело

Раньше я думала: место моей работы, «Глам», похоже на вид изнутри гроба. Когда входишь в восточное крыло торгового центра, черная дыра «Глама» теряется между студией детского фотопортрета и белыми стенами бутика.

Отсутствие цвета подчеркивает достоинства нарядов. Наших посетительниц черное доводит до экзистенциального кризиса, а потом и до покупки. Так говорит мне Джиззи. «Черный, – поясняет она, – напоминает, что мы смертны и юность быстротечна. Кроме того, розовая тафта так и бьет в глаза из темной пустоты».

В глубине магазина – зеркало, вдвое выше меня, в золотой барочной раме. Джиззи такая высокая, что может вытирать пыль наверху гигантского зеркала, встав на небольшую приступочку. Она ровесница моей мамы или чуть старше, но лицо у нее до странности молодое, без морщин. Каждый день она красит губы нежно-розовой помадой – так ровно, так безупречно, что, если всмотришься в ее лицо слишком пристально, почувствуешь дурноту. А подводка для глаз и вовсе вытатуирована у нее на веках, мне кажется.

Моя напарница Натали думает, что Джиззи этот магазин утешает в тоске по утраченной юности, – так она объясняет все «глупости», которые, по ее мнению, совершают «настоящие взрослые». За спиной у Джиззи Натали подмигивает и перевешивает платья слишком резко, словно это они виноваты в ее маленьком заработке, бесполезном дипломе, долгах за университет. Я иду за ней по пятам, расправляю юбки – неприятно, когда они мнутся сильнее, чем необходимо.

Я знаю правду. Не потому, что я особо проницательна или что-то в этом роде. Просто я однажды услышала, как Джиззи говорит по телефону. И я вижу, как она проводит ладонью по платьям, как ее пальцы задерживаются на женской коже. Ее дочь исчезла, как и все остальные, и тут уж ничего не поделаешь.



– Мне оно правда нравится, – говорит девушка с волосами как шкурка тюленя. Словно только что вынырнула из океана. Платье цвета башмачков Дороти[10], с глубоким вырезом на спине. – Только что же будет с моей репутацией, – бормочет она, ни к кому в отдельности не обращаясь. Упирает руки в бедра, поворачивается кругом, сверкает улыбкой. На миг в точности Джейн Расселл из «Джентльмены предпочитают блондинок»[11] – и тут же снова тюленья девушка, а потом просто девушка.

Ее мать приносит другое платье, золотое с кобальтовым отливом. Первый день сезона, выбор пока большой: аквамариновые платья в обтяжку и темно-розовые с широкими рукавами, серия «Белла», та, которая пчелиного цвета. Русалочьи наряды – белая соль, с раструбом – красные, как водоросли, со шлейфом – лиловые, как печень; «Офелия» – она всегда выглядит влажной. «Эмма хочет второй шанс» – в точности оттенок лани, прячущейся в тени. «Банши» – продуманные лохмотья молочного шелка. Юбки пышные, взбитые, многослойная тафта, или же обвисшие, тянущиеся по полу. Корсаж хрустит нашитым вручную коралловым бисером, или усеян камешками, или в нем натягивается кружево цвета мерзлого морского стекла, или неоновых спозаранку сливок, или перезрелой канталупы. Есть одно – тысячи черных как смоль бусин на полночно-черной подложке, что движется с каждым вздохом. Самое дорогое платье стоит больше, чем я зарабатываю в три месяца, самое дешевое – две сотни, уценено вдвое, потому что лямка порвана, а мать Петры слишком занята и не успевает заехать и починить.

Петра привозит платья в «Глам». Ее мать – наш главный поставщик. Парни из «Фотостудии Сэди» повадились толпиться у входа в «Глам», глазеть на покупательниц, выкрикивая гадости, но Крис и Кейси и сменяющийся набор прочих засранцев не задирают Петру. Она всегда носит бейсбольную кепку на коротких темно-каштановых волосах и туго затягивает шнурки высоких ботинок. Когда она тащит пышные, упакованные в целлофан наряды, вид у нее такой, будто она голыми руками сражается с чудищем выпускного бала – сплошь нижние юбки и щупальца из горного хрусталя, – и эту женщину лучше оставить в покое. Однажды во время перекура Кейси назвал ее лесбой, но он бы не посмел сказать это при ней.

Я при виде Петры нервничаю – и рот наполняется слюной.

С тех пор как я начала работать в «Гламе», у нас с ней было ровно два коротких разговора.

– Помочь?

– Нет.

И три недели спустя:

– Дождь идет? – спросила я, когда чудище выпускного бала задрожало в ее объятиях и с целлофана рассыпались во все стороны водяные капли.

– Ливанет посильнее, и мы, глядишь, все утонем. Оно бы неплохо для разнообразия.

Она очень красивая – когда выбирается из всей этой груды материи.



Первые сообщения появились в разгар экономического кризиса. Первые жертвы – первые женщины – неделями не выходили из дома. Друзья или родные, врывавшиеся наконец в их дома или квартиры, боялись найти там мертвые тела.

Думаю, то, что они на самом деле находили, было еще хуже.

Несколько лет назад вирусным стало видео, сделанное непрофессионалом, хозяином дома в Цинциннати, который, чтоб на всякий случай иметь свидетельство, прихватил с собой камеру, когда отправился выселять задолжавшую квартиросъемщицу. Он переходил из комнаты в комнату, окликая ее по имени, направляя камеру туда и сюда, отпуская иронические замечания. Ему было что сказать насчет ее поделок, грязной посуды и вибратора на тумбочке у кровати. И если не следить внимательно, можно было пропустить кульминацию всей этой петляющей прогулки. Но в последний момент камера поворачивается, и – вот она, в самом солнечном уголке спальни, скрытая светом. Она была раздета догола и пыталась прикрыться. Сквозь ее руку просвечивали груди, сквозь ее тело просвечивала стена. Женщина плакала. Звук был таким тихим, что тупая болтовня домовладельца до той минуты заглушала его. Но теперь его можно было расслышать – горестный, испуганный.

Никто не знает, какова причина. Это не передается по воздуху. Не передается и половым путем. Это не вирус и не бактерия – или же, если это вирус или бактерия, ученые так и не смогли их обнаружить. Поначалу все винили индустрию моды, потом миллениалов и, наконец, воду. Но воду проверили, бестелесными становятся не только миллениалы, и какая выгода индустрии моды от того, что женщины тают и исчезают? Невозможно наряжать воздух. (Разумеется, модельеры пытались.)



Во время общего перерыва у запасного выхода Крис закуривает и вручает сигарету Кейси. Они передают ее туда-обратно, и дым выплывает из их ртов, словно золотая рыбка.

– Бедра, – говорит Крис. – Бедра – вот что требуется. Бедра и достаточно мяска, чтоб было за что подержаться. Что делать, если и подержаться не за что? Это все равно как… как…

– Как пить воду без кружки, – заканчивает Кейси.

Меня всегда изумляет поэтичность, с какой эти парни описывают совокупление.

Они предлагают мне бычок – как всегда. Как всегда, я отказываюсь.

Кейси давит бычок о стену и роняет окурок; пепел липнет к кирпичу, словно харкотина.

– Я одно скажу, – говорит Крис, – если мне вздумается трахать туман, дождусь сырой ночи и выставлю член наружу.

Я щиплю мышцу между плечом и шеей.

– Вроде бы некоторым парням это нравится.

– Кому нра? Никому из моих знакомых, – отвечает Крис. Наклонившись, он тычет большим пальцем мне в ключицу – недолго. – Ты прям каменная.

– Неужто? – Я отбрасываю его руку.

– В смысле, крепкая.

– Ладно.

– А другие девушки… – заводит Крис.

– Слышь, я тебе рассказывал про тот случай, когда я фотографировал женщину, которая начала таять? – вмешивается Кейси.

«Студия Сэди» специализируется в основном на портретах детей, которым дают в руки игрушки и помещают их в эти чудовищные декорации – фермерский домик, шалаш, беседку у озера (на самом деле кусок стекла с зеленым войлоком вокруг), – но иногда ребята снимают и подростков, и даже супружеские пары.

Крис качает головой:

– Когда я на компьютере попытался привести фото в порядок, там полно оказалось странных пятен, словно линзы были грязные или в трещинах. А потом я сообразил: эт я вижу то, что у нее за спиной.

– Черт, друг. Ты ей сказал?

– На хрена? Подумал, она и сама скоро сообразит.

– Эй, каменная дева, – орет Кейси, заглушая рокот погрузчика, – ты идешь?



Я возвращаюсь с перерыва, Натали ярится, злобно мечется по «Гламу», как тигрица в клетке. Джиззи подмигивает мне, когда я расписываюсь в журнале.

– Не знаю, зачем я ее тут держу, – сухо говорит она. – Скоро приедет Петра с новыми платьями. Следи, чтобы Натали никому голову не откусила.

Натали разворачивает четыре пластинки жевательной резинки и сует их в рот одну за другой, перекатывает весь ком во рту, жует медленно и, похоже, безо всякого удовольствия. Крис и Кейси заглядывают к нам, но, когда она оборачивается, удирают, словно она ядом плюется.

– Ублюдки, – бормочет она, – я, черт побери, дипломированный фотограф, но меня в «Сэди» не берут даже щелкать вопящих младенцев. Каким хреном эти два засранца сумели получить там работу?

Она пихает ближайшую подвернувшуюся под руку вешалку. Синий, как лазурит, турнюр дрожит. Я привожу его в порядок.

– Ты никогда не задумывалась, понимают ли эти девицы, покупательницы, что, когда они повзрослеют, их ждет такая же хрень, как и нас?

Я пожимаю плечами, и она толкает следующее платье. Я предоставляю ей бушевать по всему опустевшему магазину. Стою возле ряда, где цвет постепенно густеет от бледной шелковой морской пены до глубокого мха, расправляю юбки и слежу за входом. Сегодня платья выглядят печальнее, чем обычно, больше прежнего похожи на марионеток с оборванными ниточками. Напевая себе под нос, я выправляю перекрутившиеся блестки. Одна отрывается и пролетает мимо. Я опускаюсь на колени и прижимаю ее кончиком пальца. Потом тяну подол, выравнивая его в дюйме над черным ковром. Поднимаю голову и вижу пару армейских ботинок, над ними букет пестрых юбок.

– Скоро заканчиваешь? – спрашивает Петра.

Я долго таращусь на нее, пайетка блестит на моем согнутом пальце, жар заливает лицо и растекается по загривку.

– Я, то есть, до девяти.

– Сейчас девять.

Я поднимаюсь. Петра бережно выкладывает платья на прилавок. Натали вернулась к кассе, с любопытством наблюдает за нами.

– Ты закроешь магазин? – спрашиваю я.

Она кивает, так высоко задирая левую бровь, что та чуть не сливается с челкой.

Мы сидим за маленьким столиком ресторанного дворика напротив «Глама» и катка. Торговый центр только что закрылся, тут никого нет, лишь служащие выключают свет и с дребезгом опускают жалюзи на витринах.

– Можем выпить кофе, или еще что-то, или…

Она дотрагивается до моей руки, и молния наслаждения рассекает меня от пизды до грудины. Петра надела ожерелье, которого я прежде не видела: дымчатый кварц в паутине медных лоз. Губы ее слегка обветрены.

– Терпеть не могу кофе, – говорит она.

– А как насчет…

– И этого тоже не люблю.



У матери Петры мотель за городом, чуть в стороне от шоссе, – унаследовала от мужа, который умер несколько лет назад. Останавливаются в основном дальнобойщики, рассказывает мне Петра, пока мы едем туда, вот почему отель не на самой дороге. Между въездом и стоящим в отдалении зданием – тундра плотного бугристого льда, старый универсал Петры перекатывается по нему, словно каноэ по бурной реке. Постепенно мы подползаем все ближе и ближе к мотелю, который высится перед нами, как дом с привидениями. На соседней с ним развалине поочередно мигают буквы Б-А-Р – и так три раза, потом все слово целиком, потом темнота. Одной рукой Петра рулит, другой выводит неторопливые круги на моей ладони.

Петра паркуется возле ряда заброшенных бунгало. Пронумерованные двери крепко закрыты от холода. Тишина.

– Нужно добыть ключ, – говорит Петра. Она вылезает из машины, подходит с моей стороны, открывает дверцу. – Идешь?

В холле за стойкой крупная женщина в персиковом халате работает на швейной машинке. Выглядит как подтаявшее мороженое – неопрятно. Длинная грива рассыпается по плечам и исчезает где-то за спиной. Тепло, тихо, механическое мурлыканье машинки.

– Мам, привет, – говорит Петра. Женщина не отвечает.

Петра хлопает ладонью по стойке:

– Мам!

Женщина за стойкой вскидывает глаза и вновь возвращается к своей работе. Она улыбается, но ничего не говорит. Ее пальцы мелькают, словно пчелы, вылетающие из улья в слишком теплый зимний день, – одуревшие, деловитые, оглушенные. Женщина перемещает кусок тяжелого хлопка, подшивая подол.

– Кто это? – спрашивает она, не отрывая взгляда от работы.

– Она работает у Джиззи, в торговом центре, – отвечает Петра, что-то перебирая в ящике. Вытаскивает белую карточку-ключ, сует ее в маленький серый аппарат, нажимает несколько кнопок. – Отдам ей новые платья, она отвезет.

– Отлично, малышка.

Петра прячет карточку в карман.

– Мы пока пройдемся.

– Отлично, малышка.



Петра трахает меня в номере 246, в глубине мотеля. Она включает свет и вентилятор над кроватью, стаскивает с себя рубашку, ухватив ее сзади за воротник. Я ложусь на кровать, и вот уже Петра оседлала меня.

– Ты очень красивая.

Ее дыхание щекочет мне кожу. Она крепко прижимается лобком к моему лобку, и у меня вырывается стон, в какой-то момент холодная подвеска ее ожерелья ныряет мне в рот. Стучит по зубам. Я смеюсь, она смеется. Она снимает ожерелье и кладет его на тумбочку, цепочка струится, как песок. Она снова садится, потолочный вентилятор обрамляет ее голову светящимся нимбом, как будто она Мадонна на средневековой картине. На другом конце комнаты висит зеркало, я порой ловлю ее отражение – частями.

– Можно… – спрашивает она, и я киваю, не дав ей закончить вопрос. Она закрывает мне рот рукой, кусает меня в шею, сует внутрь три пальца. Я смеюсь-выдыхаю ей в ладонь.

Я кончаю быстро и резко, словно бутылка разлетается на осколки, ударившись о кирпичную стену. Словно я долго ждала, пока мне это позволят.



Потом Петра укутывает меня одеялом, и мы лежим, прислушиваясь к шороху ветра.

– Ты как? – спрашивает она спустя какое-то время.

– Нормально, – говорю я, – то есть отлично. Вот бы каждый рабочий день так заканчивался. Я бы ни одной смены не пропускала.

– Тебе нравится эта работа? – спрашивает она.

Я фыркаю, но не знаю, что сказать после этого.

– Настолько плохо?

– То есть в принципе ничего. – Я стягиваю волосы узлом. – Бывает и хуже. Беда в том, что я вся в долгах и у меня были другие планы, как прожить свою жизнь, но у многих людей дела обстоят куда хуже.

– Ты по-доброму обращаешься с платьями, – говорит она.

– Просто не люблю, когда Натали их расшвыривает, даже в шутку. Это выглядит – не знаю – недостойно.

Петра присматривается ко мне:

– Я так и знала. Знала, что ты понимаешь.

– Что?

– Пошли.

Она встает и натягивает рубашку, нижнее белье, пояс. Недолго возится, зашнуровывая ботинки так же туго, как было. Мне пришлось поискать мою рубашку, она обнаружилась в щели между матрасом и изголовьем.

Петра ведет меня через парковку в холл мотеля. Матери ее там нет. Петра заходит за стойку и открывает дверь.

Поначалу кажется, что комната странно освещена – всполохами мерцающего синего света, как будто блуждающие огоньки заманивают нас в болото. Манекены стоят наготове, армия, не получившая приказа, а вокруг длинные столы, на них подушечки с булавками, катушки ниток, корзинки с бисером, бусины, амулетики, рулетка с высунувшимся кончиком – подобие улитки, – отрезы материи. Петра берет меня за руку и ведет вдоль стены.

Мы в этой комнате не одни. Мать Петры хлопочет возле платья, на запястье у нее браслет с подушечкой для булавок. По мере того как глаза привыкают к темноте, светящиеся точки сливаются в силуэты, и я вижу, что комната полна женщин. Женщин, как та в вирусном видео: прозрачных насквозь и слегка светящихся, свет как будто добавлен позже, подложкой. Плывут, кружат, время от времени поглядывая вниз на свои тела. Одна из них, с лицом жестким и скорбным, держится почти вплотную к матери Петры. Она приближается к платью, свисающему с манекена, – масляно-желтому, юбка присобрана, как театральный занавес. Она вжимается в платье и не встречает никакого сопротивления, словно кубик льда тает в летнем воздухе.

Иголка – с тянущейся нитью безупречного золота – мигает, когда мать Петры протыкает ею кожу этой женщины. Иголка проходит и через материю тоже.

Женщина не вскрикивает. Мать Петры делает тугие аккуратные стежки вдоль ее рук и тела, кожа и материя соединяются плотно, как два края раны – швом. Я замечаю, что впилась ногтями в руку Петры, и она не возбраняет мне.

– Выпусти меня! – говорю я, и Петра ведет меня за дверь.

Мы стоим в центре хорошо освещенного холла. На мольберте объявление: «Континентальный завтрак с 6 до 8 утра».

– Что… – жестом я указываю на дверь. – Что она делает? Что они делают?

– Мы не знаем. – Петра ковыряется в блюде с фруктами. Выбирает апельсин, катает его взад-вперед. – Мама всегда была портнихой. Джиззи предложила ей шить платья для «Глама», и она согласилась. Несколько лет назад стали появляться женщины – просто лезли под иглу, словно этого-то им и надо.

– Но зачем?

– Не знаю.

– Неужели она не просила их уйти?

– Пыталась, но они все равно приходили и приходили. Мы даже не знаем, как они проведали о ней.

Апельсин истекает соком, воздух наполняется горечью цитрусового масла.

– А Джиззи вы говорили?

– Разумеется. Но она сказала, раз они сами приходят, значит, все в порядке. И платья так хорошо продаются – лучше, чем всё, что моя мама делала раньше. Как будто людям это нравится, хотя они сами не понимают причину.

Я ухожу из мотеля пешком. Медленно ступаю по льду, часто падаю. Один раз оборачиваюсь и вижу силуэт Петры в окне первого этажа. Руки немеют от холода. Пизда пульсирует, голова болит, я все еще чувствую во рту подвеску ее ожерелья. Вкус металла, вкус камня. Выбравшись на дорогу, я вызываю такси.



На следующее утро спозаранку я еду в «Глам». Мой ключ пропал – наверное, забыла на тумбочке в мотеле, соображаю я, бормоча себе под нос ругательства, – и приходится ждать Натали. Войдя в магазин, я предоставляю ей заниматься утренними делами, а сама перебираю платья. Они шуршат под моей рукой, стонут на вешалках. Я утыкаюсь лицом в юбки, разглаживаю ладонями корсажи, высвобождая их.

В обеденный перерыв я брожу по торговому центру. Присматриваюсь к товарам в витринах. Кто в них? Клин деревянных рам для картин на фетровой подложке чуть кривоват, словно в него кто-то вторгся. Набор шахматных фигур из стекла и стали в витрине магазина игр – в крутых изгибах ферзя и пешек отражаются прохожие или же это выглядывают лица? Вон старый игровой автомат, который глотает четвертаки, скорее всего, нарочно. Прохожу мимо сильно благоухающего входа в косметический отдел «Джейси-Пенни», воображая, как покупательницы открывают тюбики помады, вывинчивают палочку цвета и исчезающие женщины протискиваются вместе с ней, вокруг нее, выставив вперед большие пальцы.

Перед пекарней «У тетушки Энн» я останавливаюсь посмотреть, как раскатывают тесто, влажное, тяжелое. Мне видятся малыши, исчезающие девочки (исчезающие становятся всё младше, верно? Так говорят в новостях), которых замешивают в тесто, – и не искривленная ли рука вон там? Или оттопыренная губа? Маленькая девочка у прилавка просит маму купить претцель.

– Сьюзен! – предостерегает мать. – Претцели – вредная еда. От них толстеют.

И уволакивает дочку прочь.

Вскоре после моего возвращения стайка подростков протискивается в «Глам». Девочки снимают с вешалок платья, натягивают их кое-как, даже не задергивают толком занавески примерочной, чтобы скрыть свои переодевания. Когда они выходят, я вижу исчезающих женщин, слившихся с платьями, пальцы просунуты сквозь люверсы и переплетены. То ли держатся из последних сил, то ли застряли в ловушке – не понять. Шорох и дрожь ткани могут быть плачем, могут быть смехом. Девушки кружатся, шнуруются, затягиваются. В дверях магазина Крис и Кейси досасывают свои напитки, грызут трубочки. Свистят, орут, но порог не переступают. Рты у них синие.

– Мать вашу! – Я мчусь к дверям, в руке успокоительная тяжесть степлера. И рука уже готова взмахнуть им, если придется.

– Прочь! Пошли на хрен прочь!

– Господи! – говорит Крис, моргая. Отступает на шаг. – Что с тобой?

– Привет, Линдси, красотка! – кричит внутрь магазина Кейси.

Блондинка оборачивается с улыбкой, выставляет бедро, словно собирается пристроить на него младенца. Глубоко в плотных складках атласа я вижу глаза без век.

В черной уборной «Глама» я извергаю все съеденное.



– Я не могу остаться, – говорю я Джиззи. – Не могу, и все тут.

Она вздыхает.

– Послушай, – говорит она, – я к тебе очень хорошо отношусь. Экономика в жопе, и я знаю, другой работы у тебя на примете нет. Останься хотя бы до конца сезона, а? Я тебе даже небольшую прибавку дам.

– Не могу.

– Но почему? – Она протягивает мне платок, и я сморкаюсь.

– Просто не могу.

Она и правда огорчена. Вытаскивает лист бумаги из ящика стола и что-то пишет.

– Не знаю, долго ли продержится без тебя Натали, – говорит она. – Я и к ней хорошо отношусь…

У меня вырывается смех.

– Да нет, она ничего. Но это же какой-то ужас.

– Ну, не ужас.

– Сегодня она обозвала покупательницу «ханжеской пиздой». В лицо. – Джиззи поднимает глаза и вздыхает. – Она похожа на мою дочь, такая же нахалка. Не глупо ли? Дурацкая причина.

Она улыбается печально.

– Джиззи, ваша дочь – она здесь? Здесь – в магазине?

Джиззи отворачивается, дописывает. Протягивает листок мне:

– Подпиши.

Я так и делаю.

– Чек с окончательным расчетом придет по почте, – говорит она, и я киваю. – До свидания, девочка. Если когда-нибудь захочешь вернуться, ты знаешь, где найти меня.

Она легонько сжимает мою ладонь и убирает ручку в стол.

В узкую щель закрывающейся за мной двери я вижу, как Джиззи неподвижно смотрит в дальнюю стену.



Петра ждет у моей машины.

– Ты забыла.

Она протягивает мне тот самый ключ. Я беру его, сую в карман. В глаза ей не смотрю.

– Я только что уволилась, – говорю я. – Я ухожу.

Открываю дверцу со стороны водителя, плюхаюсь на сиденье. Она устраивается рядом со мной.

– Слушай, чего тебе надо? – спрашиваю я.

– Я тебе нравлюсь, верно?

Я потираю шею.

– Да. Думаю, да.

– Так почему бы не устроить свидание? Настоящее. – Она закидывает тяжелый ботинок на приборную доску. – Без исчезающих женщин. Без платьев. Просто, не знаю, кино, еда и потрахаться.

Я медлю.

– Слово даю, – говорит она.



Я нахожу работу уборщицы на местной фабрике приправ, в ночную смену. Платят гроши, но не меньше, чем в «Гламе». Что одно место, что другое. Отказываюсь от квартиры и перебираюсь в мотель, где живу бесплатно. Всегда остаются свободные номера, и, по словам Петры, ее мать ничего не заметит.