– Разумный вопрос, – ответил Джо, – будь добр, ответь.
– Мы волнуемся, – добавила я.
– Я знаю, что ты волнуешься, мам, – наконец ответил Дэвид, обращаясь только ко мне, как будто Джо там и не было вовсе. – Ну облажался я, ясно? У меня проблема с гневом.
– Проблема? – ядовито заметил Джо.
– Да, проблема.
– У тебя не одна проблема, их целый вагон, – выпалил Джо.
Дэвид повернулся и ушел, встал лицом в угол, и лишь когда мы вытащили его из тюрьмы, снова с нами заговорил. Тем вечером мы отвезли его к себе домой, и в следующие дни он по большей части молчал. Мы пытались обсудить его положение с юридической точки зрения, но его это, кажется, не интересовало. Когда мы отвезли его обратно в Миддлтон, Коннектикут, ему не терпелось скорее нас выпроводить.
– Ладно, – сказал он, когда мы вместе с ним зашли в квартиру. – Спасибо, что подвезли. Вам что-то нужно? Если нет, у меня дела… – Тогда мы еще не знали, что через несколько недель он без объяснений бросит университет и больше туда не вернется.
Тем вечером он хотел, чтобы мы сразу уехали и не беспокоили его. Он хотел отделаться от нас. Я было обиделась, но решила отпустить ситуацию. А вот Джо не смог. Он стоял в пальто, сунув руки в карманы. А когда через несколько минут мы собрались уходить, Дэвид обнял меня, удивив этим внезапным жестом. Но Джо он просто кивнул. Отец ему не нравился, ни сейчас, ни, возможно, даже в детстве. Но теперь его антипатия переросла во что-то большее. Я тогда не поняла, насколько она сильна; не понял и Джо.
Бросив университет, Дэвид переехал в Нью-Йорк. В последующие годы он не раз ввязывался в пьяные драки в барах, в том числе с женщинами. Он описывал мне эти сцены сам в ужасе от случившегося, как будто рассказывал не о себе, а о постороннем человеке. Он никогда не говорил, что злится на отца. Я знала, что сыновья часто злятся на отцов; я читала Артура Миллера и древнегреческие драмы и знала о классическом противостоянии равнодушного и властного отца и сына с неудовлетворенными первичными потребностями. По классической схеме с течением лет сын постепенно охладевает к отцу, а отец, напротив, медленно оттаивает, но увы, это происходит слишком поздно. Ущерб уже причинен, и сын отворачивается от отца, говорит «прости, папа», и старику ничего не остается, как рыдать, сгорбившись в кожаном кресле. Но в нашей семье драма развивалась по другому сценарию.
Долгое время Дэвид и Джо питали друг к другу взаимную антипатию, может, даже презрение; это было неприятно, но им обоим удавалось держать себя в рамках. Но в конце концов неприязнь стала слишком сильна. Все случилось вечером, когда квартиру Дэвида затопило; мутная нью-йоркская вода стояла в ней по щиколотку. Его книги и газеты отправились в плавание, а поскольку пойти ему было некуда, я настояла, чтобы он пожил у нас.
– Это временно, – сказала я. И он приехал.
Сначала мы сосуществовали на удивление гармонично. Дом в Уэзермилле большой, за общим столом Дэвид по большей части помалкивал, на перекусы готовил себе бутерброды с яичницей, а вечером уходил – выпивал в местных барах и играл в бильярд. Звонили старые школьные друзья, по-прежнему жившие рядом, – теперь они работали в аптеке или отцовской фирме по уничтожению вредителей; их голоса в трубке звучали тихо и как-то пристыженно. Чем они на самом деле занимались? Снимали порнофильмы? Торговали наркотиками? Я не знала. Мир моего сына был для меня закрыт.
Вечер, когда Дэвид набросился на Джо, начался мирно. Мы вместе поужинали. Говорили в основном мы с Джо, а Дэвид отвечал односложно, больше жевал стейк. Я не заметила ничего необычного. Но помню, что, когда уходила к Лоис Акерман на встречу книжного клуба, порадовалась, что ухожу, что у меня есть предлог выбраться из этого дома. Дэвид действовал на меня угнетающе. Грустно, когда матери хочется убраться подальше от своего сына, но не стоит делать из этого трагедию. Доехав до дома Лоис по извилистой дороге и сидя в ее гостиной в окружении добрых и умных женщин, объединенных общим интересом – внимательным чтением книг, которые мы читали в колледже, но уже забыли, – я пожалела, что не могу остаться здесь, переехать в комнату для гостей в доме Лоис. Лоис развелась с мужем и явно страдала от одиночества; когда мы чмокали друг друга в щеку в знак приветствия, она обнимала нас слишком крепко и слишком долго. Высокая, с квадратной челюстью, Лоис обвешивала себя тяжелыми украшениями из бирюзы, купленными во время одиночных поездок на Юго-Запад. Лоис всегда везде ездила одна. Ее одиночество причиняло ей боль, а мне казалось привлекательным. Ее дом представлялся мне оазисом: большая кровать, застеленная безупречно чистым покрывалом, прикроватный столик с коробкой французской карамели, бутылочкой лосьона «Нивеа» и видеокассетами с костюмными мелодрамами. Дом, свободный от мужчин. В нем царил покой. Сейчас в этом доме звенели женские голоса. Я выхватывала из беседы отдельные слова и фразы: современность; структура повествования; княгиня Казамассима
[14].
Кормили у Лоис тоже вкусно: на кофейном столике она устроила шведский стол с соусами и соленьями. Я расслабилась, ела и пила, участвовала в оживленном обсуждении супружеского предательства. Возможно, у меня началась паранойя, но мне казалось, что каждый раз, когда я заговаривала, все прислушивались внимательнее, потому что знали, что мне-то о супружеском предательстве известно все не понаслышке. Но в тот момент я не чувствовала себя обманутой.
Тем временем Джо сидел дома в гостиной, крутил в руке бокал с бурбоном, позвякивая льдом, и с наслаждением слушал Херби Хэнкока на новой звуковой системе «Бозе», которую только что купил. (Мужчины, которым принадлежит этот мир, одержимы аудиотехникой; не спрашивайте, почему.) Он сидел в своем коричневом кресле, читал газету, пил бурбон и слушал. Дэвид же закрылся в своей детской спальне на втором этаже нашего дома.
Я-то думала, вечер так и пройдет и все будут спокойно заниматься своими делами. Но тут у Лоис зазвонил телефон. Она ответила и позвала меня.
– Это Джо, – беззвучно прошептала она одними губами, а Сильвия Брумман тем временем продолжала, восторженно запинаясь, сравнивать раннее и позднее творчество Генри Джеймса.
Я подошла к телефону на кухне и встревожилась, услышав напряженный голос Джо.
– Привет, Джоан, прости, что беспокою, но у нас проблемы.
– Что это значит? – спросила я.
– Дэвид, – сказал он.
– Дэвид? Что с ним?
– Да, он здесь, – ответил Джо.
– Ты не можешь говорить?
– Нет, – сказал он, – не могу. Думаю, тебе лучше приехать. Мне не помешает помощь.
Лоис заглянула на кухню проверить, все ли в порядке. Разумеется, все было не в порядке; я извинилась, тут же ушла и понеслась домой. Не буду вдаваться в подробности, но тем вечером я уговорила Дэвида позволить мне отвезти его в небольшую психиатрическую клинику в Уэстчестере на диагностику. В итоге он остался там на две недели, много спал и привыкал к антидепрессантам, которые ему прописали. Женщины из книжного клуба звонили и спрашивали, что случилось; я в туманных выражениях объяснила, что у Дэвида с Джо произошла «сцена», и больше ничего не добавляла. Мне не хотелось это обсуждать. Никто не допытывался; все знали, что сын у меня проблемный и мне это причиняет много боли.
Хотя Дэвид до сих пор принимал лекарства – или, по крайней мере, должен был их принимать – в психиатрической клинике он больше не лежал. Последние пару лет он работал в одной юридической фирме, приходил на работу по вечерам, часто с видом весьма потрепанным, но исправно выполнял свои обязанности наборщика текстов. Он по-прежнему ввязывался в драки и потасовки, но без последствий.
Отношения между Дэвидом и Джо так и остались натянутыми, но мы уже привыкли. Однако угроза насилия исходила не только от нашего сына; Джо угрожали и другие, и он порой задумывался, что в нем было такого, что люди заводились.
Однажды ему прислали такое письмо:
Дорогой мистер Каслман!
По-вашему, у вас ДАР БОЖИЙ, да? А я, значит, просто НЕУДАЧНИК? Но я сейчас пишу роман, и на вашем месте я бы почаще оглядывался, Каслман, потому что там и про вас написано. И ваш герой не доживает до конца…
Джо вызвал полицию – я настояла; вечером приехали двое патрульных полицейских из Уэзермилла, и он смущенно изложил, в чем дело. Чем больше он задумывался о случившемся, тем меньше ему верилось, что кто-то действительно может захотеть убить писателя. Писателя-документалиста – да, возможно, хотя и это казалось маловероятным. Но убивать прозаика? Какой смысл? Одно дело политики, актеры, бывшие «битлы» – тут все понятно, эти люди обладали властью в мире, были способны что-то изменить, но автор художественной прозы? На что он способен?
Джо боялся психопатов и испытывал легкое презрение к читателям, которые организовывали форумы в интернете и обсуждали его романы, фанатично выискивали все редкие издания, все время изобретали новые способы как-то к нему приблизиться. При личной встрече он старался держать их на расстоянии, робел, немного побаивался и раздражался, что в его личную жизнь вмешиваются, но вместе с тем ему льстило внимание, всегда льстило, и в глазах появлялся влажный тщеславный блеск.
Однако случись поклоннице оказаться молодой и симпатичной, он тут же оживлялся и откровенно смотрел ей в глаза, наклонялся чуть ближе, вступал в круг, очерченный ароматом ее духов. И всем вокруг было так очевидно, что он делает; он ластился к красивым женщинам, сгорая от желания, а его низкий голос щекотал теплую кожу их шей. Когда это случалось, я часто отворачивалась, шла к бару за добавкой вина, болтала с ректором, если мы были в колледже, или с организатором мероприятия, или с пиарщиком Джо; я становилась спиной к процессу соблазнения, что совершался от меня буквально в двух шагах. Потом мы иногда ссорились, я пыталась его пристыдить, а он утверждал, что я все выдумала, или же соглашался и извинялся, говорил, что осознает свою слабость и ненавидит себя за свое поведение. Но время шло, а поведение не менялось; тогда я попросту стала отворачиваться, когда это происходило. Я стояла и пила из маленького пластикового стаканчика, зачерпывала соус сельдерейной палочкой, зная, что за моей спиной мой муж знакомится с юной и красивой девушкой, своей преданной читательницей.
Вот она говорит: «А помните, в „Сверхурочных“ тот отрывок, где дочь моет голову? Это самое прекрасное описание взрослеющей девушки, которое я когда-либо читала. Откуда вам столько известно о женщинах, мистер Каслман?» В ответ он пожимает плечами и рассыпается в благодарностях. Иногда через несколько дней они снова сталкивались уже в другом месте – как это происходило, я никогда не понимала.
Очаровательная молодая женщина, что подошла к нему в лобби отеля «Хельсинки Интерконтиненталь», наверняка была начитанной финкой из провинциального городка, которой просто захотелось подержать лауреата Хельсинкской литературной премии за руку чуть дольше положенного. Она все еще улыбалась, когда они расстались и он зашагал к лифту.
– Какой ты счастливчик, тебя везде любят, – шепнула я, когда коридорный вставил ключ в замочек на панели лифта, и стеклянная клетка медленно двинулась вверх с приятным мягким шелестом, что умели издавать только европейские лифты.
– Сомневаюсь, что эта женщина меня любит, – ответил он. – Ты преувеличиваешь.
– Да я даже денег готова поставить. Немного, – сказала я.
– Ну должен же хоть кто-то меня любить, – ответил он. – Насколько я понимаю, сейчас этим никто не занимается.
Стоявший рядом коридорный притворился, что не понимает наш зашифрованный супружеский разговор. Лифт поднимался вверх; гудели тросы, чувствовался легкий холодок с залива, и вскоре мы вышли на VIP-этаже, где было тихо и пустынно. В конце коридора юркнула за угол горничная. Перед нами распахнули широкую дубовую дверь и пригласили в президентский номер. Из огромных окон открывался вид на брусчатку и деревья внизу.
– Горячая вода, – гордо объявил коридорный в одной из ванных комнат, повернув медный кран над мраморной раковиной, – и холодная, – он повернул второй кран.
В нашем номере была парадная столовая, две спальни, гостиная, небольшая библиотека и собственная сауна. В просторной спальне стояла огромная белая кровать с высокими столбиками в изголовье; на ней лежали два пушистых халата. Ошеломленный долгим перелетом, всеобщим вниманием и роскошью, Джо медленно стянул с себя одежду и облачился в халат.
– Не знаю, что нам делать дальше, – сказал он мне.
– Знаешь, что нам надо сделать? Поспать.
Он кивнул, сел на кровать, попружинил на матрасе и демонстративно зевнул.
– Думаешь, стоит? – спросил он. – Может, подождем до вечера? Разве не лучше нарочно не разрешать себе спать, чтобы завтра встать по их расписанию? Все равно я не усну, – произнес он. – У меня никогда не получается уснуть, ты знаешь.
– Сегодня получится, – сказала я. – Спорим, ты еще никогда так не уставал.
– Точно, – ответил он.
Мы разделись и залезли в глубокую белоснежную пучину одеял. Близость наших тел была нам безразлична; мы игнорировали друг друга, но у меня к безразличию в последние годы примешивалась еще и враждебность, которую Джо старался сейчас не замечать. Мы лежали рядом, не испытывая друг к другу ни капли тепла. Где-то в глубине наших апартаментов невидимые бесшумные горничные тихо открывали и закрывали невидимые двери. Они молча полировали фрукты и раскладывали их в корзины, сворачивали края рулонов туалетной бумаги в затейливые фигурки. Потом наконец череда тихих звуков замолкла, и мы с Джо остались лежать в тишине под одеялами из высококачественного хлопка, поддерживающими идеальную температуру тела. Рядом со мной в кровати Джо казался маленьким; из-под одеяла выглядывала пенная шапочка белых волос на его груди и соски, эти рудиментарные кружки. Он выглядел хрупким, усталым, но довольным, и, как ни странно, впервые за долгое время уснул. Мы оба уснули.
Наконец нас разбудили голоса – наш неестественный сон авиапутешественников медленно развеял ангельский хор, и, открыв глаза, мы с потрясением увидели, что уже позднее утро следующего дня, а в нашем номере полным-полно незнакомых людей – девочек, одетых в белое и несущих свечи. Они протяжно пели на финском. Потом нам объяснили, что это традиция, ритуал посвящения, который проходят все лауреаты Хельсинкской премии – бесстыжее копирование представления, которое устраивают для лауреатов Нобелевки шведы. Мы лежали ошеломленные, в глаза после сна как песка насыпали, а у стен выстроились фотографы и снимали происходящее.
Девочки со свечами отошли в сторону, и вперед выступили несущие яства – девочки с подносами, на которых лежали фрукты, сыр и выпечка, присыпанная сахарной пудрой. Потом те тоже отошли, и приблизились две девочки, несущие большие чашки кофе – не чашки даже, а миски вроде тех, из которых лакают котята. Угощения, кофе и свечи оставили у подножия кровати на серебряных подносах.
– Долго еще? – прошептал Джо мне на ухо, но я шикнула на него и улыбнулась девочкам, а он, наученный опытом, последовал моему примеру.
Как по команде миловидные девочки взялись за руки, подняли вверх свои тонкие ручки и запели голосами, способными тронуть даже самое жестокое сердце. Не знаю, что значили слова их песни; видимо, они славили этот день и восхваляли торжественный повод, хотя с таким же успехом могли бы петь:
Иди ты в жопу, Каслман,Напыщенный старпер,Американский выскочка,Придурок и позер.
* * *
Все это напомнило мне другой номер в гостинице, совсем непохожий на этот – в Нью-Йорке много лет назад. Он был маленький, обшарпанный, и по утрам в нем не раздавалось ангельское пение. Было это сорок пять лет назад, но даже спустя столько лет я до сих пор отчетливо помню этот номер, помню, как там пахло и как все казалось грязным. Сбежав из Нортгемптона, мы с Джо сели сначала на автобус, потом на поезд нью-йоркской подземки – тогда сиденья в метро были плетеными, из желтой соломки, а вдоль стен бордюром тянулась реклама стирального порошка «Дрефт» и жевательной резинки «Чиклетс». Мне было девятнадцать, я стояла, держась за ремешок. На лбу багровела нелепая шишка размером с гусиное яйцо, оставленная грецким орехом, который жена Джо Кэрол запустила в меня два дня назад. Держась за ремешок, как обычный пассажир, я заметила, что Джо на меня смотрит, разглядывает шишку на лбу и мою впалую подмышку под мятым желтым платьем. Я взяла с собой смену одежды на выходные; чемодан с остальным моим скарбом должны были прислать из колледжа потом. Я ехала в метро, куда почти ни разу в жизни не спускалась, хотя знала все остановки на маршруте городского автобуса, так как почти каждый день ездила на нем с друзьями после школы.
Мне было страшно звонить родителям и признаваться в содеянном, хотя им и так уже должны были сообщить из колледжа. Они были в Нью-Йорке, и теоретически я могла бы их встретить, но это было маловероятно. Они никогда не ездили на метро и не заглядывали в ту часть города, куда вез меня Джо. Они всегда следовали одному короткому и предсказуемому маршруту: Парк, Мэдисон и Лексингтон-авеню, вот, пожалуй, и все. Я могла бы, конечно, обратиться к ним за помощью, ведь денег у нас с Джо почти не было, но что-то подсказывало мне, что не надо сейчас брать у них деньги. Эта часть моей жизни не должна иметь к ним отношения, и втягивать их я не хотела, по крайней мере, пока. Я теперь была с Джо и старалась сохранять оптимистичный настрой: я же по доброй воле покинула колледж Смит и сбежала в Нью-Йорк со своим профессором, хоть и догадывалась, что мой оптимизм скоро прикажет долго жить.
Так, разумеется, и вышло. Стоило нам с Джо войти в тесное зеленоватое лобби отеля «Уэверли-Армз», где за зарешеченным окошком сидел ночной портье, как я ужаснулась увиденному и так и стояла со страдальческим и неодобрительным видом, а Джо записывал наши имена в регистрационную книгу. Номер 402 оказался еще хуже лобби; там тоже все было зеленое, а в окне меж стеклами подохло столько мух, будто их туда специально засунул какой-нибудь натуралист для коллекции. Комната хранила следы своей неприглядной истории: запах супа, который здесь когда-то готовили на газовой горелке (шотландский с перловкой), вдавленный матрас, где, казалось, кто-то долго лежал, парализованный болезнью.
– Какая гадость, – сказала я, села на край кровати и заплакала.
Джо думал, что я не замечу убогости гостиницы, потому что та находилась в Гринвич-Виллидж. Он надеялся, что я поддамся обаянию Гринвич-Виллидж, полюблю мечтательные звуки валторн, доносившиеся из окон, проникнусь местными жителями, их свободной манерой одеваться, нестесненной корпоративными условностями. Он надеялся, что я оглянусь и скажу – да, вот этого я хочу. Но он не понимал, что невозможно взять девушку из колледжа Смит, не имеющую никакого жизненного опыта, кроме приобретенного с ним же в постели, и сделать из нее кого-то, кем она никогда не была и даже не хотела становиться.
– Значит, вот куда ты меня привез? В убогую мерзкую комнату с дохлыми мухами? – мелодраматично причитала я.
– Да нет же, Джоани, это временно, – ответил он, но, кажется, тоже встревожился, не допустил ли непоправимую ошибку.
На самом деле выбора у него не было; после того, как Кэрол Каслман запустила в меня орехом, она вышвырнула мужа из дома, и даже если бы он немедленно не подал заявление об увольнении на кафедру английского, его бы все равно уволили. Его научная карьера была разрушена; он потерял источник дохода. Что до меня, я покидала Нортроп-Хаус, испытывая странную смесь позора и новообретенной силы. Я рассказала Джо, как моя подруга Лора Зонненгард и другие девочки выстроились в ряд, чтобы попрощаться со мной, будто сиротки из фильма с Ширли Темпл; они плакали, но были глубоко впечатлены моим поступком, так как знали, что моя жизнь теперь будет гораздо интереснее, чем у них, – по крайней мере, некоторое время.
– Ну да, временно; жизнь вообще – временное явление, – выпалила я. – Меня это не успокаивает! – Я знала, что выгляжу жалко, сидя на кровати в номере с шишкой на лбу и в девчачьем платье – одевалась я по-прежнему как старшеклассница.
– Я не должен тебя успокаивать, – сказал он, – и хватит строить из себя философа-любителя. Не хочешь оставаться – уходи, ради бога. Садись на свой автобус и езжай в Смит. Тебя наверняка возьмут обратно; испугаются судебного иска – развратный профессор-еврей насилует прелестную юную дебютантку, какой скандал!
– Я не дебютантка, – возразила я, – и иди ты к черту, Джо! Ты меня не насиловал. Я сама решила. Ты знаешь, что я этого хотела.
Он, кажется, удивился.
– Правда? – Он присел рядом. – А мне казалось, я давил на тебя – поцеловал в своем кабинете, так сказать, запустил машину в действие.
– Нет, я уже в первый день занятий все поняла, – ответила я. – Когда ты вошел в Сили-холл весь растрепанный, сказал, что твоя жена только что родила, и прочел отрывок из «Мертвых». Да все девчонки в классе сразу захотели с тобой замутить.
– Правда? – Его это, кажется, обрадовало. – Не знал.
– Что ж, теперь знаешь.
– Я люблю тебя, Джоани, – вдруг сказал он, и я подумала, что, возможно, он даже не врет.
Наш разговор ненадолго меня успокоил, и вскоре я согласилась выйти с ним на улицу, в весенний вечер и оживленный гомон Гринвич-Виллидж, где музыка лилась отовсюду. Джо повел меня на ужин в «Гранд Тичино», и я съела тарелку спагетти аль бурро
[15], единственного блюда, которое я тогда заказывала в итальянских ресторанах, к его огромному раздражению. Джо ел мозги. Несмотря на поздний час, ресторан был забит битком; в Нортгемптоне такого не увидишь, там все рестораны закрывались рано. Джо рассказывал о бессонных ночах на Бэнкрофт-роуд, о том, как бродил по комнатам своего безрадостного дома, приносил Кэрол мазь от потнички и смотрел, как та размазывала мерзкое оранжевое желе по попе младенца.
– Я так рад, что убрался оттуда, – заявил он, поедая мозги. – Думал, сдохну в этом доме. Так что спасибо. Спасибо, что спасла от такой жизни, хоть это вышло и неожиданно.
– Не за что, – отмахнулась я, а он потянулся и взял меня за руку.
– У тебя губы в масле, – сказал он. – Все губы блестят. Ты, наверно, святая. Святая Джоан.
Вскоре мы заговорили о другом, но под конец ужина он признался, что расставание с Кэрол и Фэнни принесло ему не только облегчение, но и горе. Срывающимся голосом он говорил о том, как держал на руках свою малышку, касался родничка – мягкого места на головке, где кости у младенцев пока не срослись.
– Я тебе помогу, – машинально вырвалось у меня.
– Ты ничем не сможешь мне помочь.
Невозможно понять чувство утраты, что испытывает молодой отец, сказал он. Но я, как ни странно, его понимала. У нас обоих в голове нарисовался образ брошенной малышки, маленькой девочки, названной литературным именем Фэнни Прайс. Пройдет несколько недель, и Джо напишет жене спокойное письмо с покаянием, точнее, продиктует мне приблизительный черновик письма, а напишу его я. Оно будет трогательным, искренним, но не слишком сентиментальным; он набросает примерный план выплаты алиментов и пособия на ребенка, который они оговорили с его другом-адвокатом Недом, и попросит разрешения видеться с дочерью раз в месяц, вдыхать ее запах с нетерпением живущего отдельно отца.
Я помогала ему по-своему, чем могла. Мы прожили в «Уэверли-Армз» несколько недель; я не сбежала, и лишь секс помогал скрасить безрадостные дни, что тянулись перед нами, каждый неотличимый от предыдущего. Я стирала свои трусы и чулки в маленькой грязной раковине в нашей комнате коричневым куском мыла, и после высыхания те стояли колом. Туалет в коридоре плохо смывался, после других жильцов в бачке оставалась моча и туалетная бумага – желеобразная жижа, напоминавшая суп с яйцом, что мы ели в Китайском квартале. Иногда мы с Джо часами бродили по улицам, останавливались на крылечках зданий и целовались, как делали многие парочки.
Но в основном мы сидели в комнате, и я знала, что рано или поздно мы озвереем и начнем бросаться друг на друга, если будем долго торчать взаперти в этом крошечном пространстве. Впрочем, он никуда уходить не собирался; он был писателем или планировал им стать, ему нужно было место для работы. У него имелись кое-какие сбережения, но он намеревался потратить их на Кэрол и малышку – на первое время их бы хватило. Я, в отличие от него, не испытывала непреодолимой тяги к писательству. В колледже он побуждал меня писать, но в Нью-Йорке говорил лишь о своей писательской карьере, и я не возражала. Мне казалось, мне писать не о чем, и даже если и было о чем, Элейн Мозелл убедила меня, что это бессмысленно. Пусть Джо пишет рассказы, думала я, а я тем временем пойду и найду работу в дополнение к небольшому доходу, которым обеспечила меня бабушка. Я позвонила знакомым, воспользовалась сетью связей, образовавшейся у меня еще в школе, вспомнила, что мама Кэнди Маллингтон из Брирли возглавляла отдел кадров в издательстве «Боуэр и Лидс». Миссис Маллингтон согласилась встретиться со мной, и мне дали работу ассистентки редактора; редактора звали Хэл Уэллман. Джо пришел в восторг; он радовался, что я нашла себе полезное занятие, и еще больше обрадовался, узнав, что я буду работать в издательстве, то есть целыми днями находиться среди книг и редакторов; когда у него появится роман на продажу, все они могли стать потенциально полезными контактами.
Офис «Боуэр и Лидс» занимал девятый этаж много этажного известнякового здания на углу Мэдисон-авеню и Сорок шестой улицы. По утрам, когда Джо еще спал, я садилась на поезд до Центрального вокзала. Он признавался, что просыпался ненадолго, чтобы посмотреть, как я снимаю ночнушку. Каждый день он замечал, что я выгляжу так же, как вчера; он не замечал течения времени и воздействия силы земного притяжения.
Мир, где теперь проходили мои дни, оставался для Джо загадкой. Он радовался, что ему не приходится в нем жить, и вместе с тем мечтал оказаться в нем, понаблюдать за мной в моей кабинке, где я сидела и принимала звонки для дружелюбного краснолицего мистера Уэллмана. Работы у него всегда было по горло.
– Какой он? – спросил Джо.
– Мистер Уэллман? Чудесный человек. Все мне про всех рассказал, объяснил, как все устроено в издательстве. Кажется, я для него не просто девочка на побегушках. Он разрешает читать рукописи из «помойной кучи».
– Везет тебе, – съязвил Джо.
– В помойной куче нет ничего плохого, – возразила я, – кроме качества работ. Но кто-то должен их читать.
По вечерам я приносила домой полную сумку рукописей. Мы садились на кровать в номере и поражались, какую ерунду пишут люди.
– Только послушай, – говорила я, – вот роман, называется «Мужество, укажи мне путь». Начинается так: «Честер Мэкки искал счастья в бильярдных и пивных, но однажды понял, что счастье нельзя купить».
Эта ужасная писанина нас обнадеживала, ведь мы все примеряли на себя. Читая жалкие литературные экзерсисы других людей, мы вели себя так, будто были выше этого, хотя я еще помнила «В воскресенье у молочника выходной» и этот рассказ не давал мне покоя. Но, должно быть, он был исключением. Иначе откуда у Джо такая уверенность, что в общей куче рукописей в «Боуэр и Лидс» – сплошь безнадежное дерьмо? Он знал разницу между плохим рассказом и хорошим и мог отличить один от другого. Его собственные рассказы со временем станут лучше, думала я. Когда он написал «Молочника», он был еще очень молод, не ведал, что творит, а теперь – теперь уже стал намного опытнее.
Однажды мы отправились на вечеринку домой к старому другу Джо Гарри Джеклину и его жене Марии. Те жили в отдельном доме на Гроув-стрит, в одном из тех, где вход прямо с улицы. Когда мы пришли, на лестнице толпились люди, а из квартиры тянулся густой шлейф марихуанового дыма. Джо бережно провел меня сквозь толпу, здороваясь со старыми приятелями по Колумбийскому университету и тому краткому отрезку его жизни, что он прожил в Нью-Йорке с Кэрол. Люди удивлялись, встретив его, и, разумеется, еще больше удивлялись, увидев с ним меня, – это было заметно; ему приходилось быстро объяснять ситуацию, и он пытался отшутиться, хохмить («Сменил модель», – сказал он кому-то из приятелей, – «обменял старую на новую. Эта лучше ездит. И посуду не бьет»). Я быстро поняла, что Кэрол никому особо не нравилась, но прежде друзья не решались сказать ему об этом; теперь же можно было озвучить правду, и все этому обрадовались.
Джо не терпелось выпить, желательно чего-нибудь крепкого и чистого, чтобы успокоить нервы. Вскоре он уже пил водку и курил косяк, который вручил ему худощавый чернокожий гей, Дигби – кто-то шепнул мне, что Дигби был танцором и недавно его пригласили в труппу Марты Грэм
[16]. Под потусторонние завывания терменвокса Дигби восседал в углу квартиры на батарее в окружении молодых белых девушек и говорил о правах чернокожих. Девушки взирали на него с благоговением из-под полуприкрытых век, как будто перед ними выступал сам Поль Робсон
[17] на коммунистической демонстрации. Что эти девушки могли знать о правах чернокожих? Полагаю, не больше моего. Все они выглядели типичными студентками колледжа Сары Лоуренс или Беннингтона; я представила, как они танцуют в тогах на цветочном поле, и мне вдруг захотелось танцевать с ними, чувствовать рыхлую землю под ногами, не быть привязанной к мужчине, не спать в ужасно неудобной кровати – просто водить хороводы на поле с другими девушками. Наверное, это марихуана так действует, подумала я и через пятнадцать минут убедилась, что права – меня понесло в пляс, и я танцевала импровизированный танец в коридоре под грампластинку Имы Сумак
[18], а Джо смотрел на меня с гордостью и восхищением, как смотрят на свою собственность – но разве не этого я просила? Не этого хотела, когда неотступно маячила у него перед глазами в колледже Смит?
Позже, когда зазвучала более спокойная музыка и танцы прекратились, несколько мужчин вышли на лестницу пожарного выхода поговорить, и Джо схватил меня за руку и повел туда. Лайл Сэмюэльсон, преподаватель лингвистики из Сити-колледжа, выстроил на подоконнике пустые пивные бутылки и толкнул первую; та толкнула вторую, вторая третью, и все бутылки попадали, хотя ни одна не разбилась – они лишь покатились по полу.
– Помнишь теорию домино Эйзенхауэра?
[19]– спросил он. – Сначала Камбоджа, потом Таиланд, а потом – упс! – и Япония туда же. – Он повернулся к комнате и выкрикнул, ни к кому конкретно не обращаясь:
– Нам бы еще пивка!
Женский голос тут же откликнулся:
– Уже несу!
Я не знала этих мужчин и была рада просто стоять рядом с Джо и слушать их разговоры – голоса у них были приятные, умные, хотя их речи такими не были. Но тут вдруг подошел еще один гость, и я поняла, что он из издательства: Боб Лавджой, редактор с круглым детским личиком, что никогда не разговаривал с нами, ассистентками, никогда не здоровался и всегда выглядел невероятно занятым и надменным, хотя сам закончил колледж буквально пару лет назад.
Лавджой вдруг повернулся ко мне – я, честно говоря, даже не думала, что он меня узнает, – и произнес странным плоским голосом:
– Джоан, Джоан, волынщика дочь, двух свинок украла и бросилась прочь! – А потом добавил: – Ты зачем украла свинок, Джоан?
Другие мужчины в нашем кругу тихонько рассмеялись, включая Джо, хотя шутка была совсем не смешная. Зато я явственно почувствовала враждебность Боба Лавджоя, направленную на меня. Мол, что она тут делает, какая-то жалкая ассистентка редактора? Как угораздило эту точилку для карандашей, этот ходячий скоросшиватель, эту читательницу рукописей из помойной кучи выйти на площадку пожарного выхода с нами, с мужчинами?
– Ничего она не крала, – вмешался Джо. – Это очень добросовестная девушка. Я за нее ручаюсь. К тому же, Лавджой, она очень умна и пишет превосходные рассказы.
– Это замечательно, – ответил Боб Лавджой, – в литературе женщин не хватает. Хотя должен признать, в последнее время появилось немало очень достойных писательниц.
Он должен был это признать, и я порадовалась, что он чувствовал за собой такое долженствование. Лавджой почтительно упомянул нескольких современных писательниц, чье творчество принимали всерьез: импозантную драматургиню, писавшую пьесы на политические темы, с лицом, как у морской черепахи; поэтессу, страдавшую внезапными приступами саморекламы – та приходила на чужие книжные презентации и устраивала там свои собственные незаявленные чтения; и романистку, что описывала жизнь маленьких городков с упоением местной сплетницы. Последняя производила зловещее впечатление, как дети из «Поворота винта»
[20]; казалось, однажды она непременно покончит с собой, я не удивилась бы, узнав, что это случилось.
При желании я могла бы представить свой список писательниц, внесших важный вклад в литературу: первой приходила на ум Мэри Маккарти с ее невероятной прозой, точеными скулами, волосами, забранными назад и открывающими длинную, как у мадонн с полотен маньеристов, шею; с ее многочисленными публичными связями с влиятельными мужчинами. Это последнее внезапно показалось самым важным; без этих связей Маккарти была бы слишком независимой, слишком экзотичной и менее притягательной. Я знала, что она очень красивая и производит сильное и даже пугающее впечатление; мужчинам наверняка трудно было найти способ ее высмеять, и едва ли кто-то осмеливался это сделать.
Нет, они не смеялись над ней; они ей восхищались. Считали ее равной и в ее присутствии или молчали, или от волнения становились многословными, ощущали необходимость ее уболтать. Самим фактом своего существования она, казалось, опровергала все стереотипы и отражала стрелы мужчин, которым не давал покоя сам факт, что такие женщины существуют. Твердости ей было не занимать: а как же иначе она бы могла заниматься и политикой, и искусством, влегкую прожевать и то и другое, не сломав зубы? Она и еще две писательницы, тоже известные в литературном мире, хоть и менее, чем Маккарти, умели держаться так, что их талант сиял, делал их неотразимыми и открывал перед ними двери, на которых отчетливо значилось: вход только для мужчин .
Но что случалось с талантливыми женщинами, у которых не было ни точеных скул, ни умения непринужденно держаться, ни связей с сильными мира сего?
– Женщины редко производят сенсацию в литературе, но определенно делают нашу жизнь лучше, – рассуждал Сэмюэльсон. – По крайней мере те, кто ведет себя пристойно.
– А вы замечали, – медленно проговорил Лавджой, точно озвучивая теорию, которую давно про себя сформулировал, – сколько среди них сумасшедших? Поразительно много.
– Мы сами доводим их до безумия, – сказал Джо. – Мы сами виноваты.
– Да, толкаем их к краю пропасти, – беззаботно проговорил Лавджой. – Согласна, Джоан?
Все выжидающе уставились на меня, словно я могла говорить за всех женщин и оценивать их вероятность сойти с ума.
– Не имею понятия, – ответила я.
– Я встречал таких в свое время, – продолжил Сэмюэльсон. – Им палец в рот не клади. – Мужчины закивали и беспечно рассмеялись; Джо тоже, хотя увидев, как я на него смотрю, тут же смеяться перестал.
– Ты же не из таких, верно? – снисходительно спросил меня Лавджой. Потом наклонился, вытянул руку и едва касаясь, погладил нежную кожу моего предплечья. Я отдернулась.
– Не надо, – выпалила я.
Лавджой убрал руку.
– Прости, – сказал он и пожал плечами, глядя на Джо. – Удержаться было невозможно.
– С женщинами всегда так, – заметил Лайл Сэмюэльсон.
– С женщинами всегда так, – повторил Лавджой.
– Эй, Боб, – пробормотал Джо слегка заплетающимся языком, – ты, что ли, не понял? Ее не трогать. – Тогда я поняла, что Джо впервые осознал, что это за чувство – когда ты сидишь среди мужчин, толкующих о своем, и понимаешь, что в меньшинстве. Ему выпал редкий шанс понять, что чувствует женщина, о чем она думает. У него, разумеется, тоже были взгляды, типичные для того времени мнения о коммунизме, расовой сегрегации и Дьенбьенфу
[21], но когда речь заходила о женщинах, он терялся и не знал, что сказать.
Мужчины и дальше смеялись, кивали, а я неловко сидела рядом. Когда Боб Лавджой коснулся моей руки, я почувствовала себя так, будто на меня напали, вторглись в мое пространство, но отвечать агрессивно не умела. Мужчины дотрагивались до женщин без предупреждения, а когда женщины тихо бормотали «не надо», или кричали «не надо», или отдергивались, мужчины могли прекратить свои действия, а могли и не прекратить; так было заведено. Я пришла с Джо, я не могла просто встать и уйти. Поэтому я облокотилась о перила площадки пожарного выхода и стала грустно смотреть на тихую улицу. Джо обнял меня за голые плечи; они замерзли, их надо было укрыть.
– Послушай, – шепнул он мне в ухо, выглядывающее из-под волос, – давай уйдем.
Я ощутила благодарность, огромную благодарность, как будто он меня спас; мы вернулись в дом, а затем ушли с вечеринки и шли бок о бок по ночной Гринвич-Виллидж, иногда целовались, словно извиняясь друг перед другом, а потом остановились под фонарем на Шеридан-сквер, где все еще работал газетный киоск и свежий выпуск «Геральд» висел на веревке, как постиранное белье. Нас окатило теплым воздухом от проходившего внизу поезда подземки. Запахло мочой и арахисом, словно поезд перевозил цирк, и нам захотелось поскорее убраться оттуда.
Однажды в субботу утром, только проснувшись, Джо сообщил, что начал писать роман.
– Без обид, Джоани, – сказал он, поднявшись на удивление рано, – но мне пора вставать. Буду писать книгу. Никаких больше рассказов. Толку от них ноль.
Он сел в трусах за стол, где стояла его маленькая печатная машинка «Роял», стал курить и пить колу из стакана, в котором еще несколько минут назад стояли наши зубные щетки. Орехи он грызть перестал; с того случая с Кэрол они ему разонравились, и впоследствии он так и не вернулся к прежней привычке. Я еще немного полежала, поначалу с удовольствием наблюдая, как он печатает, но в конце концов мне надоело, и я сказала, что мне надо уйти.
В тот день я пошла к родителям – впервые с того дня, как покинула Смит. Мне было страшно, но я решила, что буду выше них. Джо был на моей стороне. Как я и предполагала, родители пришли в ужас, когда им позвонили из колледжа и сообщили, что я бросила учебу; они узнали мой адрес и прислали в гостиницу гневное письмо на фирменном отцовском бланке. В нем они называли меня «разочарованием», а подпись гласила «твои мать и отец»; никаких тебе «с любовью», даже намека на любовь там не было. Вот почему идти к ним в гости, наверно, было не лучшей идеей. Но в «Уэверли-Армз» было так уныло, а Джо в своей новой роли целеустремленного автора длинного романа ушел в себя, свернувшись, как эмбрион. Лора Зонненгард и другие мои подруги остались в колледже и сейчас учили уроки, целовались с парнями, надевали безупречно отглаженные свитеры и удобные туфли. Мне же хотелось хотя бы ненадолго вырваться из этой грязной комнаты и оказаться вдали от молчаливого гнетущего присутствия Джо. Рефлекторно я вспомнила о родителях, решила, что, несмотря ни на что, мне нужны именно они, и пошла к ним.
Рэй, швейцар в здании, где жили родители, не знал о моем позоре; он отсалютовал мне и спросил, как учеба в колледже; Гас, наш лифтер, нажал на медный рычажок, и пока мы медленно поднимались, рассказал про своего сына, изучавшего холодильные системы в Техническом колледже Нью-Джерси. Потом я очутилась в вестибюле у двери в квартиру, где прошло мое детство; увидела нашу старую подставку для зонтиков и плетеное кресло, в которое на моей памяти никто никогда не садился. Я вошла, остановилась в прихожей и нерешительно позвала: «Привет! Привет!»
Вышла мать в атласном халате цвета морской волны и, увидев меня, разрыдалась, зашлась на удивление несдержанным ревом. Мне захотелось убежать. Утешить ее я не могла; сказать мне было нечего. Мы сели в нашей бледной гостиной с низкими белыми диванами и пастельными пейзажами дождливых улиц Нью-Йорка, и некоторое время я просто смотрела, как она плачет. Наконец она высморкалась в платок и неласково взглянула на меня.
– Твой отец играет в гольф с Дорлингами. Мы понимаем, что это не конец света, – сказала она.
– Хорошо, – ответила я.
– Но когда нам сказали, что этот мужчина – еврей…
– Это вам в колледже сказали?
– Да, – кивнула мать. – Мы сами спросили. Еврей, причем женатый, и каким-то образом он убедил тебя, что это любовь. – Она встала со своего дивана и подошла к тому, на котором сидела я. Диваны в нашей гостиной были длинными, обтекаемыми, и сидевшие на них точно плыли каждый на своем отдельном океанском лайнере. – Поверь мне, Джоан, я знаю, каково это. Евреи умеют убеждать, – продолжала она. – У нас был один знакомый, мистер Мильтон Фиш; он пришел к твоему отцу и пытался убедить его вложиться в его компанию. Что-то связанное с текстильной промышленностью. Никогда не забуду, как он был одет – в полосатый костюм. К концу вечера твой бедный отец практически ел с руки у этого Мильтона Фиша и чуть не выписал на его имя чек на огромную сумму, чем обанкротил бы нас навсегда. Лишь когда я отозвала его в спальню и поговорила с ним, он пришел в себя и понял, что этот торговец запудрил ему мозги. Именно это сейчас происходит с тобой и твоим профессором. Сила убеждения. Они красиво говорят, гордятся тем, что традиционно все они образованные; умеют употреблять многосложные слова; смуглые, загадочные, рядом с ними ты словно попадаешь в цыганский табор, и я понимаю, как это интересно, намного интереснее, чем общаться с мальчиками, к которым ты привыкла, с такими, как Алек Меерс или сын Бексли, верно?
Слова вылетали у нее изо рта пулеметной очередью, и под этим натиском я заморгала, как под стробоскопической лампой.
– Верно? – продолжала мать. – Ты же знала других мальчиков до него, Джоан? Я имею в виду, была ли ты с ними в плотских отношениях, какие бывают между мужчиной и женщиной? Если да, ты наверняка выбрала своего профессора за умения в этой сфере. Они не боятся секса, о нет, только не они! Они хотят заниматься им постоянно, даже когда у женщины месячные, и они…
– Мама, ты что, совсем спятила? – прервала ее я. – Я пришла сюда, потому что мне одиноко, а Джо работает, – сказала я. – Да, он еврей, и что такого, если ему постоянно хочется секса; мне тоже постоянно хочется. – В ответ на эти слова мать несколько раз моргнула. – Но он талантливый писатель. Хороший писатель; он прославится, и разве тогда твое мнение о нем не изменится?
– Ни на йоту, – ответила мать, поджав губы. Ее голову украшали плотные кудряшки, которые появились там совсем недавно; гвоздичный запах парикмахерской еще не выветрился, и, уловив его, я представила металлические расчески, плавающие в голубой воде, как музейные образцы в формалине.
Казалось, после того, как я прочла убогий рассказ Джо в «Кариатиде», у меня возникла потребность защищать его честь еще более рьяно, ведь если не я, то кто это сделает? Его жена Кэрол его ненавидела и, скорее всего, скоро научит и Фэнни его ненавидеть. Его попытки писать художественную прозу были не блестящими, но я все же расхваливала его в нашей гостиной майонезного цвета, надеясь, что сама поверю своим словам. Он же талантливый, верно? Таким он выглядел: задумчивый, непредсказуемый, полный эмоций, которых я не понимала, – мужских эмоций. Мужских, суровых, важных; эмоций, которые испытывали мужчины на войне, мужчины, что ссутулившись сидели за покерным столом под завесой сигаретного дыма. Я буду всем говорить, что он талантливый, решила я, и тогда он таким станет.
– Значит, вы не хотите с ним познакомиться? – спросила я.
– А ты как думаешь, Джоан? – Она была права; как ни крути, перспектива знакомства Джо с моими родителями представлялась ужасной. Он будет видеть перед собой двух скелетов с коктейльными стаканами в руках; они – говорливого торговца текстилем с пенисом с халу величиной. Нет, лучше им никогда не встречаться.
Но они, конечно, встретились; правда, случилось это намного позже, когда все успокоилось или наоборот, накалилось, как посмотреть; но место Джо в мире к тому времени уже было четко определено. Родители даже сами захотели с ним познакомиться, ведь единственным знаменитым писателем, которого они знали, был Торнтон Уайлдер; давно, еще в 1940-х, по просьбе друга отца тот выступил с речью в отцовском клубе, восемь минут вещал о текущем состоянии американской драматургии, а потом сбежал.
Но тогда Джо еще не добился успеха, поэтому все считали его еврейским насильником, а меня – девчонкой, влюбившейся в него по глупости. Я вышла из родительской квартиры, прошлась по Парк-авеню, показавшейся мне пустой и начисто лишенной обаяния, как и гостиная моих родителей. Я была на взводе. Если я на самом деле планировала остаться с Джо, то все, что я сказала матери, просто обязано было сбыться. Джо должен был оказаться талантливым – нет, блестящим писателем. Только это позволит закрыть глаза на то, что он еврей, на неприятные последствия его адюльтера, на ужасную комнату, что он для нас снимал, на прочие его недостатки и разочарования, что следовали за ним неотступно.
Может, он на самом деле был талантлив. Может, я этого просто не замечала, может, это мне не хватало таланта. Но он-то утверждал обратное; отчасти именно поэтому он взял меня с собой в Нью-Йорк. Его во мне интересовала не только постель; он мог бы лечь в постель с любой девушкой, и та охотно бы стонала для него и раздвигала ноги. Нет, он просто обязан был оказаться талантливым; это решило бы все наши проблемы, раз и навсегда осчастливило Джо, и тот больше не комплексовал бы в моем присутствии и в присутствии других мужчин; это также позволило бы Джо заявить о себе и угодить моим родителям, хотя мать и настаивала, что ее мнение не изменится «ни на йоту». Йота – что за странное слово, подумала я, выйдя на Лексингтон и сев в поезд до Гринвич-Виллидж. Никто никогда не говорил «две йоты», она всегда была одна. Язык только кажется бесконечным; на самом деле говорящие и пишущие на языке вынуждены плескаться в поразительно мелком водоеме.
В голове моей крутились мысли о йотах, слова матери, полные злобы и вульгарных предрассудков, мои грандиозные мечты о славе для Джо. Он обязательно станет писателем, я это знала; я возлагала на него надежды, которые мужчины обычно возлагают на себя сами, ждала, что он будет завоевывать, сокрушать, поражать. Сама я ничего этого делать не собиралась; мне даже не приходило в голову, что я на это способна. Я все вспоминала Элейн Мозелл, как она пыталась пробиться среди мужчин. Элейн с бокалом виски в руке, со слегка размазавшейся помадой. Я не хотела играть на том же поле, что мужчины, и знала, что мне никогда не будет там уютно, я не смогу с ними соперничать. Мой мир слишком мал, слишком узок и слишком спокоен; мне не о чем писать. Свои ограничения я хорошо понимала.
Когда я вернулась в «Уэверли-Армз», случилось чудо. Джо словно угадал мои мысли, прочел новый перечень моих надежд и, когда я вошла, встал и помахал мне ворохом листков.
– Что это? – спросила я, хотя хорошо знала ответ.
– Начало «Грецкого ореха». Двадцать одна страница.
– «Грецкий орех», значит, – ответила я. – Наверно, это роман о рабочем ореховой фабрики? Реальный взгляд на мир сельскохозяйственных тружеников?
Джо рассмеялся.
– О да. Я намерен раскрыть все грязные тайны ореховой промышленности, – проговорил он, усадил меня на кровать, взял мою руку и медленно опустил ее на стопку напечатанных листков. – Прочти, пожалуйста.
Глава четвертая
А потом он стал королем. Случилось это быстро – такое всегда быстро случается: вот ты вытягиваешь лист из печатной машинки, теребишь губу и бормочешь «ненавижу себя, ненавижу себя», а уже через секунду в дверь стучится королевский глашатай и разворачивает свиток с объявлением о твоем восхождении на трон.
Его восхождение было прямым и стремительным; не было ни сомнений, ни колебаний, ни полуночных страхов, что иногда терзают молодых писателей, – что, если теперь все изменится? Что, если мы изменимся?
Джо хотел, чтобы все изменилось, и я тоже этого хотела. Мне надоело жить в грязи, надоело питаться яичным супом из китайской забегаловки. Мужчинам нужны достижения, что-то, за что можно зацепиться, чем можно гордиться, иначе все неудачи, которые когда-либо случались с ними в жизни, будут вечно их преследовать – двойки по математике, преждевременные эякуляции, робкие упреки мягкого и печального отца-сапожника, чье лицо уже почти забылось в вихре времени. Непроданный роман лишь пополнил бы список этих неудач.
Невероятно успешный роман, напротив, был чем-то прекрасным, и мы с Джо прыгали от счастья, хлопали друг друга по спине, ныряли в постель, выбегали на улицу и ни о чем не могли говорить, кроме книги, и Джо, и рецензий, и «будущего», представлявшегося нам неким облачным коридором. Зимой 1958 года мы переехали из комнаты в «Уэверли-Армз» в настоящую квартиру с отдельной ванной, высокими потолками и широкой паркетной доской, в квартиру, как нельзя лучше подходящую для успешного молодого писателя.
Писателям нужен свет. Они вечно об этом толкуют – без света они вянут, как комнатные растения. Можно подумать, что с окнами на юг они начнут писать совсем иначе. Писателям нужен свет, а в нашей квартире на Чарльз-стрит его было много: был у нас и свет, и отопление, и впервые за все время, что мы были вместе, постоянный источник дохода. Мы ходили на все книжные мероприятия, литературные чтения и ужины, куда нас приглашали, пили вино и заводили новых друзей. Я уже не жалела, что бросила колледж. Мы жили в свое удовольствие. Качество нашей жизни так сильно изменилось из-за даров, что пролились на Джо: иногда мне казалось, что это корона, иногда – что это ключ, ключ в большой мир важных писателей. Этим миром правили мужчины; они пировали и пили до поздней ночи, лишь изредка отвлекаясь, чтобы взойти на сцену и произнести речь.
Последнее нравилось Джо больше всего. Я наблюдала за ним со стороны, нервно улыбаясь, а он взбегал на все сцены, сжимая в руках свой первый роман, который и привел его туда. Устраивая чтения в ту пору, он часто в точности повторял то, что было на чтениях вчера; он планировал и расписывал все свое выступление вплоть до шуток и якобы импровизированных комментариев, даже ритуальный глоток воды делал по расписанию.
Однажды в Нью-Йорке в тот первый год Джо должен был выступать где-то, кажется, в культурном центре «Уай» на Девяносто второй улице, хотя точно не помню; все большие залы смешались в моей голове в одну громадную аудиторию с тысячами рядов кресел. Но я запомнила, что на мне было голубое бархатное платье и я была не накрашена, а волосы убраны назад и перевязаны лентой. То было одно из первых чтений Джо, и от волнения меня даже затошнило и вырвало в унитаз в женском туалете; мне стало так стыдно, что я долго не выходила из кабинки. Стояла на коленях на полу и слушала, как две женщины у раковин говорили о Джо.
– Ничего лучше «Грецкого ореха» я в этом году не читала. Слышала, он очень хороший чтец, – сказала одна. – Элиза на прошлой неделе ходила на его чтения.
– О да, – ответила вторая, – а еще он очень хорошенький. Так бы и съела его, как мороженое.
– Но нельзя же. Он женат, – заметила первая.
– И что? – ответила вторая, и они рассмеялись.
Тут я заставила себя выйти из кабинки и распахнула дверь, как бандит из вестерна, врывающийся в салун. Но женщины не обратили на меня внимания. Я не представляла для них угрозы – я в своем бледном тонком пальто, красивая и анемичная. Я выглядела как женщина, которая уже нашла себе мужчину по душе; они же по-прежнему искали и наслаждались жизнью.
Одна из них была смуглой, с оливковой кожей и блестящими прямыми длинными волосами. Вторая – белокожей, веснушчатой, с огромной грудью. Я так и представила ее соски, два розовых поросячьих рыльца, смотрящих в радостное лицо Джо.
Какую из них он бы выбрал? Мне почему-то было важно понять это сейчас, важно знать, какой типаж ему нравится, чтобы в будущем я могла бы помешать ему, отвлечь его, не дать заглядеться на идеал.
Я заговорила с ними, хотя, конечно, это было глупо. – Знаете, – сказала я, – я очень рада, что вам понравился роман Джо.
– Что? – воскликнула первая.
– О боже, – пробормотала вторая.
– Погодите, вы – жена Джозефа Каслмана? – спросила смуглая.
– Да.
– Он просто чудо! – выпалила светленькая. – Вы, наверно, очень им гордитесь.
– Да, – ответила я и вымыла руки. Из крана хлынул кипяток, но я руки не отдернула. Мне словно хотелось обжечься на глазах у этих двух молодок.
– Он сейчас что-то пишет? – спросила смуглая.
– Да, – кивнула я. – Второй роман.
– Здорово, – сказала светленькая. – А мы вот очень рады, что пришли на чтения.
Они ушли, и даже дверь за ними не успела закрыться, как я услышала их шушуканье и смех. Тогда я поняла, что мне предстоит; поняла, что женщины будут бросаться на него, как лемминги в пропасть, обуреваемые не жаждой смерти, а жаждой любви. Очаровательные лемминги, хлопающие ресничками и пытающиеся расстегнуть его ширинку своими острыми коготками. Я знала это, потому что сама была такой же, а до меня наверняка были другие. Я просто полагала, совершенно безосновательно, что Джо научился отказывать другим леммингам, бережно отцеплять их коготки со своей рубашки. Я надеялась, что отныне он всегда будет отказывать им, потому что теперь у него была я, а я от всех отличалась.
Взойдя на сцену, Джо прочел первую главу «Грецкого ореха», в которой Майкл Денбольд, учитель литературы в небольшом женском колледже в Коннектикуте, встречался с Сьюзан Лоу, своей самой многообещающей студенткой; у них завязывалась бурная сексуальная связь, и в итоге Майкл бросал свою жену Дейдру, спятившую керамистку, и новорожденного сына. На наклонной кафедре перед ним лежала раскрытая книга; он то и дело пил воду, потому что отвык так много говорить и от волнения у него пересохло во рту, поэтому речь его часто прерывалась сухими покашливаниями, и он лакал воду, как козленок.
Зрители внимали каждому его слову и действительно готовы были его съесть, как сказала та девушка. Все юноши в аудитории мечтали стать на него похожими и вернулись домой в тот день, пообещав себе начать работу над собственным романом. Женщины же жаждали отхватить себе его кусочек – край рукава, кончик пальца, кусочек густой брови, что-нибудь, что можно было бы оставить себе навсегда. Они им восхищались и мечтали, чтобы он сидел за печатной машинкой в их квартирах и курил сигареты в их кроватях, чтобы он ложился на них как ни в чем не бывало, легко, как ложился на меня.
Я сидела в первом ряду и держала портфель с его книгами и конспектами, с гордостью слушала его слова, слегка кривилась, когда он читал строчку, которая мне не нравилась, и с наслаждением ерзала в кресле, услышав ту, что мне нравилась. «Это его портфель!» – хотелось объявить мне всем сидевшим вокруг, особенно женщинам из дамского туалета, и, обращаясь к последним, добавить – «а вы идите в задницу со своими глазенками и осиными талиями». После того, как Джо представили, он вскочил и побежал по ступеням на сцену, счастливый и взбудораженный, как в тот первый день занятий в колледже Смит; теперь, впрочем, было в нем что-то еще, некая чрезмерная искристость, которая показалась бы неуместной, если бы он не был так знаменит.
Позже на приеме смуглая и светленькая встали от него по обе стороны, а я смотрела, как глаза у него шныряют от одной к другой, как он сжимает в руке бокал с напитком, слегка прогибает спину, приосанивается. Хэл Уэллман, мой босс, а теперь и редактор Джо, стоял рядом, наблюдал, как я смотрю на Джо, а через некоторое время мягко произнес:
– Не переживай из-за них.
– Правда? – повернулась я к нему.
– Правда, – ответил Хэл. Он устал; сутулый краснолицый здоровяк, которому еще надо было успеть на поезд на Центральный вокзал. – Его сейчас распирает от гордости за самого себя. Любой на его месте чувствовал бы то же самое.
Мы стояли рядом, смотрели на Джо и двух девушек; светленькая достала экземпляр «Грецкого ореха» и попросила Джо его подписать. Смуглая достала ручку, а потом Джо, видимо, сказал что-то очень смешное; смугленькая разинула рот и чуть ли не завизжала от смеха, а светленькая зажала рот руками.
– И все же зрелище не очень приятное, – сказала я Хэлу.
– Согласен, – ответил он. – Совсем не приятное. А знаешь что, Джоан? Давай-ка раздобудем тебе большой бокал вина.
До конца приема Хэл был со мной рядом. Мы пили вино, наблюдали за Джо и иронично комментировали его поведение. Наконец Хэл взглянул на часы и сказал, что ему пора на поезд.
Джо и Хэл будут работать вместе несколько десятилетий; вместе они сменят три издательства, а потом Хэл умрет от кровоизлияния в мозг прямо в своем кабинете, упав лицом на ворох нечитанных рукописей. Но пока я в нем нуждалась, Хэл был со мной рядом на всех приемах и защищал меня от смутной угрозы, что всегда присутствовала в зале.
В тот вечер в «Уай» после чтений, приема и небольшого ужина в соседнем французском ресторане мы с Джо вернулись в нашу новую квартиру в Виллидж пьяные; нас даже слегка мутило. Изо рта пахло чесноком, а вина мы выпили столько, что слышали, как оно плещется в наших желудках при каждом шаге. Мы упали на кровать бок о бок, не прикасаясь друг к другу.
– Знаешь что? – сказал он. – Я – знаменитость.
– О да.
– Но я не чувствую себя знаменитостью, – продолжал он. – Я – по-прежнему я. И ничем эти чтения не отличаются от занятий английским с глупыми девчонками. Входишь в аудиторию, и все смотрят тебе в рот. Все то же самое.
– Я была не глупой девчонкой.
– Нет, вовсе нет, – я уловила снисходительность в его тоне. Он откинулся на спину – сытый, пьяный, он наслаждался своей славой, слушал резвый топот ее копыт. Я подумала о тех двух девушках, темненькой и светленькой, о том, как они интересовались им и он интересовался ими.
– Что такое? – спросил он.
– Ничего, – ответила я. В последующие годы я не раз буду отвечать так на его расспросы, за исключением тех случаев, когда сама начну обвинять его в предательстве и плакать. Это «ничего» станет моей мантрой. Ничего не случилось; все хорошо. А если плохо, я сама виновата. Я же сама захотела связать с ним свою жизнь, с ним и его тараканами. Я его себе потребовала и вот, пожалуйста, получила. Они с Кэрол официально оформили развод, когда «Грецкий орех» отдали в редактуру; мы поженились перед самой публикацией.
Осенью в специальном материале «Лайф», посвященном новым многообещающим писателям, Джо отвели целую страницу. Рядом с портретами Хрущева, Эйзенхауэра и его жены Мэйми, репортажем о сборе персиков в южных штатах и фотографиями молодежи, отплясывающей очередной модный танец, о котором завтра никто уже не вспомнит, красовалось фото Джо. Он шел по улице с сигаретой в руке и хмурым лицом, видимо, означающим погруженность в размышления. На другой фотографии Джо и еще один писатель, которого сняли со спины, беседовали в таверне «Белая лошадь».
«Грецкий орех» был написан в лихорадке, с пеной у рта, как пишутся только первые романы; как ни старайся, впоследствии уже бесполезно пытаться повторить рецепт, воссоздать вереницу бессонных ночей и заставить слова литься водопадом. Когда роман был закончен, мы пошли праздновать в «Гранд Тичино», и на следующий день я стянула рукопись толстой резинкой и взяла ее на работу в «Боуэр и Лидс». Краснея и мямля, я положила рукопись на стол Хэла Уэллмана и сказала, что ему стоит взглянуть; кто автор, я не уточнила.
Вечером Хэл унес рукопись домой. Я представила, как он несет ее подмышкой, садясь в поезд до Рая
[22], снимает резинку, устраивается поудобнее на сиденье и читает. Представила его в гостиной его дома, тюдоровского особняка – он сидел в шезлонге с бокалом в руке. Дети тянули его за руки, пытались стащить на пол и заставить поиграть с ними в коняшки, но он не поддавался. «Грецкий орех» оказался слишком притягательным, песнь неизвестного автора – девственника от литературы – манила, как песнь сирен.
Неизвестных писателей отличает особое сияние, поверхностный слой, остающийся на пальцах, когда касаешься страниц. Как пыльца с крыльев мотылька. У неизвестного писателя еще есть шанс удивить, оглушить грубой силой своей гениальности. Он может стать кем угодно, кем захотите. Джо был превосходным образцом этой породы, а книга его – ясной и четкой; в ней чувствовалась уверенность и продуманность. А еще он был красив и вечно взъерошен, его глаза всегда выглядели усталыми; журналисты иногда это замечали, и он рассказывал, что не спит ночами. Уставший, печальный, мудрый. Мудрый – мне никогда не нравилось это слово, его использовали к месту и не к месту; как будто уставшие успешные люди имели тайный доступ к высшей истине.
Хэл Уэллман, кажется, считал Джо именно таким. Он прочел рукопись в первый же вечер дома, сказал, что не смог остановиться, почувствовал, что должен читать дальше, что бросать нельзя – роман его заворожил. В нескольких местах он даже рассмеялся вслух своим грубым лающим смехом, и миссис Уэллман выбежала из кухни, испугавшись, что муж подавился.
И вот Хэл, не зная, что речь о мужчине, с которым мы вместе живем, предложил купить книгу за две с половиной тысячи долларов. Потом я призналась, откуда у меня рукопись, но Хэл ничего не сказал, и роман опубликовали следующей осенью. Тут я могла бы сказать, что удивилась, что все прошло так гладко, но на самом деле ничего удивительного в этом не было. Я знала, что это хороший роман, насколько может быть хорошей исповедь в художественной прозе. Я же читала помойную кучу; читала «Мужество, укажи мне путь» и «Секрет миссис Дингл»; но я читала и книги, которые выходили в «Боуэр и Лидс», и хотя некоторые из них были действительно потрясающие – «мощные и волнующие», дежурная фраза, которую мы, ассистенты редакторов, писали на всех клапанах суперобложек, – многие навевали тоску и с самого начала были обречены оказаться в корзине уцененных товаров. Мы издавали военные драмы про Вторую мировую и Корейскую войны и меланхоличные женские размышления о природе любви; детские книги с успокаивающими колыбельными и глянцевые альбомы с фотографиями Марокко и прочих экзотических мест, которым суждено было лежать на чьем-то кофейном столике рядом с вазочкой мятных конфет. Но «Грецкий орех» отличался от всех.
Вскоре книга вышла – Хэл внес лишь небольшие правки – и Джо прославился вмиг, стал взбегать на сцены и пить воду, стоя за кафедрами. Меня повысили и обещали однажды сделать редактором, но несмотря на это, Джо стал настаивать, чтобы я уволилась.
– Уходи, – сказал он, когда в печать ушел четвертый тираж «Ореха». – Зачем тебе там оставаться? Зарплата маленькая, а престижа никакого.
Мне, в общем-то, и не хотелось оставаться в этом офисе, где мужчины чувствовали себя королями, а женщины были гейшами, за исключением одной влиятельной редакторши, Эдит Тэнсли – та была похожа на ястреба и на всех наводила страх, и на женщин, и на мужчин. Мужчины часто собирались в кабинете кого-нибудь из редакторов; я слышала их смех и ощущала исходящее от них силовое поле – им было приятно находиться вместе в замкнутом пространстве. Теперь они ко мне подобрели; иначе и быть не могло, ведь именно я открыла им «Грецкий орех». Ко мне теперь полагалось относиться с особым уважением; ни одна ассистентка прежде не пользовалась такой привилегией, хотя к уважению по-прежнему примешивалась насмешка, а я упорно не понимала юмора.
– Доброе утро, Джоан, – подмигивал мне Боб Лавджой, – как там наш вундеркинд?
– У Джо все в порядке.
– Передавай привет. Скажи, все ждут с нетерпением его следующей книги. Смотри не умотай его!
В конце концов я уволилась, и хотя другие ассистентки устроили мне прощальный прием и говорили, что будут скучать, я ушла с облегчением. Отныне я держалась поближе к дому, поближе к нему; отныне мы могли делиться радостью, безграничным восторгом и любовью друг к другу. Кэрол никогда не была частью того, что Джо считал важным; она даже не читала его рассказы, жаловался он, говорила, что художественная литература – «не ее».
– А я даже не припомню, было ли что-то «ее», – сказал он. – Разве что боулинг. Но ты – ты, слава богу, не такая.
Я стала женой. Эта роль сперва мне понравилась; я почувствовала силу, которая к ней прилагается, силу, которую многие почему-то не замечают, но она есть. Вот вам мой совет – хотите наладить контакт с важным человеком? Лучше всего втереться в доверие к его жене. Вечером в постели перед сном жена может как бы невзначай упомянуть ваше имя. И скоро вас пригласят в дом важного человека. Возможно, тот не обратит на вас внимания и будет стоять в углу в окружении поклонников и травить байки уверенным тоном, но вы по крайней мере окажетесь с ним в одной комнате, заступите за невидимый бархатный шнур.
Джо часто хвастался, что в нашем браке я – центральная нервная система.
– Без Джоан, – пафосно заявлял он, когда мы собирались и пили с друзьями, – я так и остался бы никем. Маленькой сморщенной креветкой в креветочном коктейле.
– Ох, брось, – говорила я. – Не слушайте его, он ненормальный.
– Нет, нет, она держит меня в форме, – продолжал он, – и оберегает от всего мира. Она – моя дисциплина, мой кнут, моя лучшая половина. Мужья совсем не ценят жен, а надо бы.
Подразумевалось, что он-то меня ценит. И тогда, наверно, так и было. Я не знала ни одного писателя, который хотел бы, чтобы жена все время находилась рядом. Другие писатели, с которыми Джо постепенно сошелся, – круг уверенных в себе мужчин, которые жаждали его общества и заманивали его к себе, как и всех незнакомых литературных самцов, – вечно отмахивались от своих женщин.
У Льва Бреснера, который тогда еще был испуганным молодым эмигрантом, неуверенно изъяснявшимся по-английски, что, впрочем, не помешало его автобиографическим рассказам о жизни в лагерях смерти регулярно появляться на страницах журналов, была молодая жена, приехавшая с ним из Европы, – Тоша, миниатюрная женщина с черными волосами, стянутыми в пучок. Те мужчины, что любят тощих женщин, нашли бы ее сексуальной: ее хотелось сначала накормить горячим обедом и лишь потом уложить в кровать.
Тоша сопровождала Льва на мероприятия крайне редко, лишь когда требовалось присутствие жен или спутниц. Тогда Бреснеры приходили на приемы и коктейли вместе. Но на литературных чтениях она не появлялась никогда, и после Лев мог спокойно пойти в бар, пить и спорить с другими мужчинами.
Если бы Тоша была там, она бы тянула его за рукав и ныла: «Лев, Лев, ну пойдем уже домой, пожалуйста».
Почему женщинам вечно хочется домой, а мужчинам хочется остаться? Наверное, потому, что если уйти, лучше сохранишься. Те, кто остаются, по сути, говорят: я бессмертен, мне не надо спать, отдыхать, есть, дышать. Могу хоть всю ночь торчать в этом баре с этими людьми, болтать без умолку и выпить столько пива, что живот раздуется и изо рта будет невыносимо нести перегаром, зато мне не придется думать о том, что это чудесное потрясающее время должно закончиться.
Джо хотел, чтобы я была рядом. Он нуждался во мне и до чтений, и во время, и после. Много лет спустя критик Натаниэль Боун напишет в биографическом очерке о Джо:
В ранний и самый плодотворный период карьеры Каслмана его вторая жена Джоан всегда была рядом.
«Она была очень тихая», – вспоминает Лев Бреснер. «Ее молчаливость казалась загадочной, но ее присутствие действовало бодряще. Джо был нервным, а она – очень спокойной».
Другой писатель, пожелавший остаться анонимным, отмечает что Каслман всегда предпочитал держаться рядом с женой, за исключением случаев, когда «выходил на охоту».
Читая эти строки сейчас, я по-прежнему злюсь, представляя молодого Джо, выходящего на охоту, таящегося по углам и высматривающего красивых женщин. Порой ему вовсе не приходилось охотиться; они сами к нему приходили, а он не противился. Разумеется, это была правда, и я, наверное, всегда знала, что это часть сделки, – с того самого момента, как в его кабинете в колледже Смит наши колени соприкоснулись.
Его развод, как ни странно, прошел без осложнений; поскольку Джо нечего было предложить Кэрол – ни денег, ни собственности, ведь даже дом на Бэнкрофт-роуд был съемным – ей нечего было ему предъявить. Конечно, из жестокости она могла бы вынудить его выплачивать им с Фэнни самые большие алименты, но это было не в ее стиле. Вместо этого она прекратила с ним все контакты. У Кэрол была семья в Калифорнии, в Сосалито, причем небедная; они готовы были поддержать и ее, и ее ребенка. Денег у Джо она брать не стала, просто забрала дочь. А Джо, несмотря на всю любовь к малышке, несмотря на все его вздохи и монологи об отцовстве и родничке на макушке ребенка, отпустил Фэнни.
Сначала он упрямился. Потребовал составить график посещений в письменном виде; заявил, что хочет быть отцом. Его несчастье, по всей видимости, радовало Кэрол; та звонила ему в Нью-Йорк и донимала его, говорила, что Фэнни меняется день ото дня, как в научно-популярных фильмах, которые показывают школьникам, – там цветок распускается в ускоренной съемке. Она говорила, что Фэнни становится похожей на него, что она смышлена не по годам, что она потрясающая, и она, Кэрол, намерена сделать так, чтобы малышка забыла об отце, который участвовал в ее создании.
– Не будь такой стервой, Кэрол, – подслушала я однажды их разговор. – Ты ей жизнь испортишь.
А Кэрол наверняка ответила, хоть я и не слышала:
– Нет, Джо, ты уже это сделал.
В конце концов он перестал с ней спорить. Отступил, уступил ей все, что осталось от их неудачного брака. Фэнни увезли в Сосалито, и навещать ее стало сложно, хотя однажды много лет спустя он все же заехал, когда был в Калифорнии в рекламном туре. В другой раз мы собрали целую коробку с игрушками и отправили в Калифорнию, но ответа не последовало. Одно время Джо посылал письма; на некоторые Кэрол даже коротко отвечала, другие игнорировала, и через некоторое время Джо утратил интерес. При упоминании имени Фэнни он вздыхал все реже. Она превратилась в призрака, встала в один ряд с мертвыми в галерее потерянных оплакиваемых душ: властной матери, меланхоличного отца.
Джо до сих пор считал, что его первый брак не удался главным образом по вине Кэрол. Свою вину он считал незначительной. Его версия событий была такой: после рождения ребенка Кэрол перестала заниматься с ним сексом и не начала даже спустя несколько месяцев, когда швы после эпизиотомии зажили и для отказа не осталось медицинских причин.
– Я боюсь, что ты меня разорвешь, – сказала она ему в постели.
– Ты с ума сошла, – ответил он, но войти не успел – он только начал располагаться сверху, оба пытались устроиться поудобнее, он коснулся ее своей мошонкой, и она оттолкнула его и заплакала.
– Я не мог сделать тебе больно, – сказал он. – Я даже не приблизился толком. В чем дело?
Но Кэрол могла только плакать, а потом, к ее облегчению, ребенок тоже заплакал, и ни о каком сексе уже не могло быть и речи. Слава богу, подумала Кэрол. Блин, подумал Джо и еще долго лежал и злился, думал, почему больше ее не привлекает и зачем женщины так поступают, меняют правила, питают необъяснимую неприязнь. Ведь ее реакция могла объясняться только одним: неприязнью. Она не желала к нему прикасаться, не желала, чтобы он прижимался к ней, оставлял на ней свой запах и следы от щетины на щеках, не желала вставать из позы эмбриона, в которой пребывала с момента рождения Фэнни.
А он не хотел оставлять все, как есть, позволять ей замыкаться и следовать сценарию типичного преподавательского брака.
– Господи, Кэрол, – убеждал ее он, – ничего с тобой не случится.
Но она по-прежнему отказывалась, утверждала, что не готова к прикосновениям и не хочет удовлетворять еще и его потребности – хватит ей ребенка, которого нужно кормить каждые пару часов. Когда наконец он проявил настойчивость, она завыла от боли, словно он втыкал в нее вилы, и он почувствовал себя насильником, убийцей. После той ночи он больше не пытался; прошло время, он совсем от нее отвернулся и повернулся ко мне, а я отказывать не стала; швов у меня не было, я не боялась, что они разойдутся, и страха тоже не было, и колебаний.
Мы поженились в ратуше. Пригласили лишь мою подругу по колледжу Лору и Мэри Крой, ассистентку редактора из «Боуэр и Лидс»; с его стороны были Лев Бреснер, с которым они недавно подружились, и поэт Гарри Джеклин. О Кэрол он больше не вспоминал, как, полагаю, и о Фэнни. Он хотел нового ребенка, параллельного, которого смог бы научиться ценить и любить.
Поначалу беременность будет сущим мучением, предупредил меня он. Но он ошибался. Не было никаких мучений, лишь ощущение набухания и смещения центра тяжести, впрочем, вполне терпимое. Меня тем временем занимали вопросы: кем будет этот ребенок? Мальчиком или девочкой? Станет ли передовым ученым? В родильной палате ныне закрытой больницы Флауэр на Пятой авеню я дышала и тужилась; я зачем-то выбрала так называемые естественные роды, предпочтя их гораздо более притягательной сумеречной дреме. Чтоб вы сдохли, доктор Ламаз
[23], думала я, пыхтя на родовом столе и представляя элегантного поджарого француза в безупречно сидящем костюме, курящего «Голуаз». Джо сидел в столовой, ел и читал. Помню, когда его позвали взглянуть на новорожденную Сюзанну, на подбородке у него был мазок кетчупа, а подмышкой – свернутый номер «Таймс».
Но он любил нашу малышку больше всего на свете; он всех наших детей любил, и я знала, что когда-то он так же горячо любил и Фэнни. Я постаралась забыть о том, как быстро перегорела его любовь к первому ребенку; притворилась, что это отклонение от правила. Мы укладывали малышку Сюзанну на нашу кровать и вместе пели ей любовные песенки, каждый по куплету, меняли в песне слова, надеясь рассмешить друг друга. Таким образом мы словно убеждались, что ребенок никогда не встанет между нами, не повредит нашему браку, сексуальным отношениям и нежности.
Джо любил хватать детей за щиколотки и подвешивать вниз головой, а еще сажал их на плечи и шел по улице, а малыши держали его за волосы. Меня пугало его беспечное, свободное с ними обращение; я-то все время боялась, что они грохнутся и умрут, раскроят череп о тротуар. Он хотел видеть их у себя на плечах; я – у себя на груди.
Когда я кормила, мне казалось, что ничего больше в мире не существует. В эти моменты меня не заботило, что я не сделала карьеру и для всего мира я никто. Я была кормящей мамой и больше никем быть не хотела. Поначалу Джо нравилось смотреть на меня в эти моменты, это зрелище волновало и трогало его, но прошло несколько месяцев, и он начал язвить. «Надеюсь, ты не собираешься кормить их вечно», – говорил он, или: «Возможно, я ошибаюсь, но, кажется, доктор Спок советовал отлучать от груди до аспирантуры. Учебе может помешать». И я отлучала детей от груди, хотя не будь этих комментариев, сделала бы это намного позже.
Потом, когда дети вышли из младенческого возраста, Джо немного успокоился. Ночью теперь нас никто не будил, а еще он, видимо, почувствовал, что дети все стали впитывать, что он уже может оставить на них свой отпечаток. Когда друзья приходили в гости, они с Сюзанной разыгрывали показательные номера.
– Ну-ка, Сьюзи, – говорил он, когда двухлетняя Сюзанна заходила в гостиную, – принеси мне с книжной полки самую распиаренную пустышку.
Сьюзи уверенно шла к книжному шкафу и доставала «Нагие и мертвые»; все покатывались со смеху.
Но Джо продолжал.
– А теперь скажи, Сьюзи, почему это пустышка?
– Потому сто ее автол – индюк надютий, – отвечала Сьюзи, и все снова хохотали, но на этом представление не кончалось.
– Индюк надютий, говоришь? Как вам такая рецензия, мистер Норман Мейлер? А теперь покажи книгу, которую считаешь абсолютным шедевром.
Сьюзи снова шла к шкафу и выискивала знакомый ярко-красный корешок; водила глазками по полке, пока не находила его, а потом вытягивала своими маленькими пухлыми пальчиками, тянула сильно, ведь книги на полке стояли очень плотно друг к другу. Повернувшись к собравшимся, она демонстрировала им обложку «Грецкого ореха», все смеялись, а она краснела. Она понимала, что делает что-то хорошее, что-то, что помогало ей завоевать любовь отца, хотя что именно – даже не догадывалась.
Мне же в этот момент хотелось защитить ее от него, броситься к ней, подхватить ее на руки и сказать Джо, чтобы не использовал ее таким образом, что это приведет лишь к несчастью. Но все бы решили, что я ненормальная мамаша, которая слишком опекает своего ребенка и хочет разрушить хрупкий контакт между дочерью и отцом. Поэтому я лишь улыбалась и кивала, сидя в уголке. Джо целовал Сюзанну в чистую шелковистую макушку, пахнущую фруктовым шампунем, и отправлял прочь.
– А они вообще существуют, хорошие отцы? – спросила как-то Сюзанна, когда уже была подростком. – Как в телесериалах – отцы, которые ходят на работу, приходят домой и всегда готовы поддержать, – понимаешь, о чем я?
Мы сидели и плели браслеты из шнура; тогда мы часто это делали. Занятие это было долгое и успокаивающее; мы переплетали длинные скользкие шнуры, делая из них браслеты, которые потом можно было подарить друзьям, сестре, брату, даже мне и Джо. Тот с самодовольной гордостью носил браслет несколько часов; яркая косичка сияла на его волосатом запястье, но даже тогда Сюзанна понимала всю иронию происходящего – Джо нравилось расхаживать в браслете, который она подарила, потому что он хотел продемонстрировать всем, как его любит дочь. Иногда казалось, сама абстрактная роль обожаемого отца нравилась ему куда больше роли конкретного отца этих конкретных детей.
– Не знаю, милая, – отвечала я, стыдясь, что выбрала не того отца, который был ей нужен. Я крайне редко встречала таких идеальных отцов: ласковых, но сильных, не чудовищ, но и не астматиков в кардиганах на пуговицах. Существовали ли хорошие отцы в том поколении? Да, конечно, но большинство мужчин все же занимались чем-то другим, не отцовством – выпивали в барах, курили, играли в бильярд, слушали джаз. Вечно искали чего-то; им принадлежал весь мир, и они этим пользовались, смотрели по сторонам.
Мы наняли няню с проживанием, пока дети были еще маленькие, а мы были очень заняты. Ее звали Мелинда, она была совсем юной, училась в Американской академии драматического искусства и всегда выглядела так, будто позировала, будто весь мир был аптекой «Швабс»
[24] и голливудский продюсер мог в любой момент подойти к ней и предложить роль в кино.
Джо запал на Мелинду, но я поняла это не сразу, не осознала сначала всей серьезности происходящего. Однако я уверена, что через несколько недель после ее появления у нас дома они переспали на чердаке, куда я ненавидела подниматься из-за мышей. Маленькие твердые мышиные какашки валялись на полу, как визитные карточки, но белье и покрывало на старой кровати всегда оставались чистыми – а может, ни ему, ни Мелинде не было дела до мышей, что шныряли вокруг и оставляли после себя дерьмо, так сильно они были увлечены друг другом.
Я догадалась обо всем не сразу; обычно, когда Мелинда находилась в доме, работа над романами шла полным ходом. Вокруг царил хаос, но жизнь пребывала в равновесии. Дети кричали, устраивали беспорядок, любили, чтобы им давали задания. Одна из девочек висела на моей ноге, другая тащила мешок с мукой и требовала, чтобы мы делали папье-маше. Сюзанна хотела плести браслеты, Элис – играть в волейбол, Дэвид – сидеть в темной комнате с аккумулятором и двумя кусками медной проволоки. Мне хотелось проводить с ними как можно больше времени, но времени никогда не хватало.
Иногда ко мне подходил Джо и говорил:
– Пойдем.
– Куда?
– Охотиться и собирать.
Это значило, что он собирался искать идеи для рассказа или романа, а я должна была идти с ним. Я целовала детей и неохотно прощалась.
– А ты не можешь остаться? – плакали они. – Тебе обязательно надо идти?