Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Всем нравятся теории заговора. Готов поспорить, что вы думаете, будто Ли Харви Освальд[115] действовал не один.

– Нет-нет. Мне никогда не приходило в голову ставить это под сомнение.

– Жизнь вообще очень проста, мисс.

– Миссис, – поправила меня она.

– Чаще всего дело обстоит именно так, как выглядит на первый взгляд. Возможно, это плохая тема для фильма или для статьи на первой полосе, но так уж устроен мир. Ладно, девушка, которую нашли в фонтане, в самом деле встречалась с Изом Тэйлором. Успешные мужчины всегда имеют связи на стороне. В этом нет ничего особенного.

– Но если бы об этом узнали, он не смог бы баллотироваться.

– Никто бы ничего не узнал. Такие вещи происходят все время, сплошь и рядом, мэм. – Ага, мэм нравится не больше, чем мисс. Будь осторожна в своих желаниях, золотце. – Все время и на всех уровнях. Мужчины есть мужчины. Шашни водили президенты – взять хотя бы Уоррена Хардинга, да и Франклин Рузвельт, вероятно, был не без греха. Линдон Джонсон, тот изменяет жене почти наверняка. Но если все шито-крыто, если ты соблюдаешь осторожность и внешние приличия, то об этом просто не говорят. А Тэйлор вообще вряд ли будет выдвинут. Шелл не создал коалиции, которая нужна, если он хочет провести в сенат своего кандидата. Может, через два или четыре года это и удастся, но не в этом году.

Похоже, я ее немного отрезвил, но она по-прежнему не готова признать поражение. Судя по выражению лица, продолжит копать. Но это уже не моя проблема. Я объяснил ей, как устроена мэрилендская политическая кухня, как и обещал сестренке. Все зиждется на деньгах и организации. Главная гонка – это первичные выборы среди демократов, особенно в Балтиморе, и победитель получает все, дело сделано. Мы узнаем имена победителей 14 сентября, но будем делать вид, будто выборы еще не закончились, и борьба продолжится до ноября.

Я пытаюсь заплатить за нашу выпивку, но она берет счет сама и говорит, что включит в свои служебные расходы. Говорит, что журналистка не может позволить своим источникам платить за нее и что-то ей покупать. Интересно, где она слышала такую чушь? Я всю дорогу оплачиваю счета журналистов в ресторанах и барах, посылаю им виски на Рождество и окорока на Пасху.

Мы расстаемся на углу Чарльз-стрит и Малберри-стрит. Скоро начнет смеркаться, но она говорит, что живет всего лишь в квартале отсюда.

– А вы живете поблизости? – спрашивает она.

– О, просто сяду на автобус, идущий по Чарльз, – говорю, не отвечая на ее вопрос.

Оставшись один, выбираю кружной путь, хотя за мной никто не следит. Направляюсь в бар «У Леона», незаметное заведение на Парк-авеню. От ее дома до этого бара не будет и десяти кварталов, но можно сказать, что он находится в другой вселенной.

Зайдя в бар, понимаю, что мне нужно одно – выпить. На общение у меня нет сил. Когда я оказываюсь здесь, с плеч спадает груз. Иногда я испытываю такое облегчение, выпивая тут, где я могу наконец быть самим собой. Не Дональдом Вайнштейном, важной шишкой, ответственным человеком и строгим руководителем аппарата у деятеля, который через восемь лет может стать губернатором. Когда-то я был просто рядовым демократическим активистом, теперь же я функционер, отдающий приказы, заключающий сделки, решающий вопросы. Я пойму, что мне реально удалось выйти в дамки, когда у меня появится прозвище, как у Гарри МакГирка «Белые ботинки» или хотя бы как у Шелла Гордона, который пьет пиво в углу. Мне все равно, каким оно будет, лишь бы не «фагала»[116].

Об этом знают многие, но никто никогда об этом не говорит. Наверное, люди – мой босс, моя сестра – думают, что оказывают мне услугу, игнорируя очевидное и отпуская шутки насчет «убежденных холостяков». У меня есть два друга, Рон и Билл, они живут в небольшом домике в отдаленном районе на северо-западе, и, похоже, все считают их просто-напросто двумя неженатыми парнями, рыщущими в поисках женщин. Рон владеет небольшой шикарной спортивной машиной, и они оба красавцы. Я был у них на Хеллоуин, и к нашей двери пришел парнишка из дома напротив, требуя сластей, притом он был наряжен женщиной. Мы все посмеялись над его нарядом и дали ему за это побольше конфет. Когда-нибудь он оглянется на прошлое и смекнет, что к чему, поймет, почему в том доме на Хеллоуин было полно мужчин. Кто знает, может, станет одним из нас. Я только в подростковом возрасте разобрался в том, какой я, и только в двадцать с хвостиком решился действовать, чтобы удовлетворить желания. И мне приходится быть крайне осторожным, тогда как таким, как Изикиел Тэйлор, достаточно просто-напросто не ставить в неловкое положение своих жен.

Давным-давно один человек дал мне ценный совет относительно того, как нужно вести себя на работе, чтобы производить хорошее впечатление: держи в руке большой блокнот и хмурься – тогда все будут думать, что ты занимаешься чем-то важным. Но у меня такое чувство, будто это относится и ко всей моей жизни, будто я бегу по улицам Балтимора с невидимым блокнотом в руке, сосредоточенно морща лоб, и никто не понимает, что у меня на уме на самом деле.

– Он женат на своей работе, – говорит моя мать с гордостью и досадой.

Это правда. Разве у меня есть выбор?

Июль 1966 года

Она опасалась, что брат Джудит начнет настаивать на том, чтобы проводить ее до двери дома, и даже попытается подкатить. Сойдя с Чарльз-стрит и пройдя квартал, она остановила такси.

Мужчины не помогут, решила она. Мужчины оберегают секреты друг друга. На первое место мужчины всегда ставят мужчин. Неразумно думать, будто Клео Шервуд убил какой-то чужак в водолазке, которого с тех пор никто не видел. Конечно, такое могло произойти. С женщинами нередко случаются скверные вещи. Но Мэдди была уверена, что тут замешан Изикиел Тэйлор. И всем все равно, потому что никому нет дела до Клео. Но Мэдди не все равно. Она поставит алиби мистера Тэйлора под вопрос. И для этого есть только один способ и только один человек.

Такси отвезло ее к одному из пока еще импозантно выглядящих кварталов у парка. Она отметила про себя, что это не так уж далеко от озера и фонтана. Когда-то на этой улице жили ее бабушка и дедушка по материнской линии, когда-то неподалеку отсюда находилась школа Парк-скул. Вряд ли мистер Тэйлор спешит после работы домой. Женатые мужчины, крутящие с молодыми женщинами, не спешат возвращаться к себе, Мэдди это знала. О женатых мужчинах она знает куда больше, чем хотелось бы. Пора использовать эти знания. Чтобы найти тело Тэсси Файн, она использовала воспоминания о месте, где когда-то целовалась и обнималась с парнями. А сейчас использует свои сожаления о прошлом, чтобы задать направление расследованию обстоятельств жизни и смерти молодой женщины, которая совершила такую же ошибку. Мэдди так и не поговорила откровенно с женой своего любовника. Но теперь встретится лицом к лицу с женщиной, на которой женат любовник Клео Шервуд.

Дом Тэйлоров выделялся – только он один и сохранил здесь пристойный вид. Большая часть остальных особняков была разделена на квартиры, и кругом были видны признаки того, что район теряет то уважение, какое когда-то имел. Крошечные дворы больше не содержались в порядке, и в одну из аккуратно подстриженных живых изгородей, окружающих дом Тэйлоров, кто-то засунул обертку от шоколадного батончика. Более обеспеченные негры начинали покидать район, как в свое время сделали евреи того поколения, к которому принадлежал Милтон. Эти красивые старинные особняки – не блочная застройка, они слишком широки, и каждый имеет собственную архитектуру – когда-то воплощали в себе столь многое: честолюбивые устремления и мечты. Но придет день, когда все они до единого будут разделены на кое-как приспособленные квартиры. Мэдди удивило, что Тэйлоры остались тут.

Выйдя из такси, она несколько минут стояла на тротуаре, зная, что выглядит белой вороной, но нисколько об этом не беспокоясь. Ей надоело беспокоиться о том, что думают люди, и еще больше надоело то, что они ставят палки в колеса. Прежде всего это относилось к Шеллу Гордону и тем, кто работал на него. Но также к копам, газетчикам и даже к брату Джудит. Окружающий мир твердил ей, чтобы она отвернулась, чтобы не обращала внимания на старую как мир систему отношений, в которой мужчины процветают, а ставшие неудобными женщины пропадают.

Но Мэдди была не согласна. Она сжала зубы, расправила плечи и, решительно подойдя к красивому дому с витражными окнами, позвонила в дверь.

Жена

Увидев эту белую женщину, нахально торчащую на крыльце моего дома, я впервые жалею о том, что не послушала Изикиела, когда он предложил нанять слуг. Разумеется, у нас есть прислуга – раз в неделю приходит девушка (хотя она не так уж и молода) делать уборку – но несколько лет назад муж вбил себе в голову, что нам нужны слуги, живущие в доме. По крайней мере, так он представил это мне.

И в один прекрасный день я спустилась на первый этаж и обнаружила, что он сидит в кухне за столом в компании молодой пары, мужа и жены (или они так сказали, или я так подумала, хотя, полагаю, они могли быть также братом и сестрой). Приехали из сельской местности и только что сошли с автобуса. От них пахло фермой, и, возможно, еще утром они занимались какими-то сельскохозяйственными работами. Я была уверена, что они от чего-то убегают.

Но Изикиел, который всегда проявлял интерес к молодым людям, поскольку, как он говорил, Бог не дал нам детей, увидел их в одной ужасной кофейне возле автостанции и привез в наш дом. Но ему хватило ума не дать им наследить на коврах, он провел их через заднюю дверь и сразу отвел на кухню.

– Это Дуглас Фредерик и Клодия Фредерик, – сказал он. – Из округа Дорчестер. – Заметьте, он не сказал мне, почему у них одна фамилия. Так что они действительно могли быть как мужем и женой, так и братом и сестрой. – Они угодили в неприятности не по своей вине и решили, что им лучше покинуть Кембридж.

– Хм-м-м, – только и сказала я, но мне было известно, что творилось в Кембридже летом шестьдесят третьего[117].

– По семейным обстоятельствам, – вставил мужчина. Он был ушлый, я поняла это сразу, но не настолько ушлый, чтобы обдурить Изикиела Тэйлора. Он принял доброту моего мужа за слабость, меж тем Изикиел может позволить себе быть добрым, потому что у него вообще нет слабостей. Ну, одна. Она у него в крови. Когда у тебя что-то в крови, ты не можешь этого изменить.

Девушка ничего не сказала. Похоже, она привыкла к тому, что за нее и про нее все говорят мужчины. Светлые глаза. Не голубые, не зеленые, не светло-карие. Просто светлые. Если бы меня спросили, какого они были цвета, я бы ответила, что желтого, совсем бледного, цвета мочи здорового человека.

Изикиел сам повел разговор. Некоторые мужчины, когда они пытаются что-то скрыть от тебя, начинают говорить быстро. Но не мой Изикиел. Он, наоборот, заговорил медленнее, его слова текли, как течет извилистый ручей, как будто у них не было никакой цели. Но у ручья есть цель, он полон жизни и намерений, многие из которых противоречат друг другу. Это микрокосм, целый мир. В ручье есть смерть. Как и в жизни.

– И вот я увидел этих двоих, у них был очумелый вид, они разглядывали меню, считая деньги и понимая, что на приличный завтрак для обоих их не хватит. Он скармливал ей кусочки со своей тарелки, и я подумал – мы могли бы использовать их в доме, чтобы они нам помогали.

Помогали в чем? – подумала я.

– У нас появятся домашний мастер и девушка, которая будет готовить и убирать.

– Я же хорошо готовлю, Изикиел, – сказала я. – Тебе нравится моя стряпня?

– Дорогая, я в восторге от нее. Я по-прежнему хочу, чтобы завтрак мне готовила ты и больше никто, но разве у тебя не освободится время, если тебе не придется каждый вечер готовить ужин?

Освободится, но для чего? А ему оно зачем?

Он читает мои мысли, это получалось у него всегда.

– У тебя появится больше времени для работы в церкви и всего того, чем ты хочешь заниматься. Я просто хочу дать тебе самую лучшую жизнь, Хейзел. Позволь мне сделать это для тебя.

Девушка смотрела на свои колени, и ее руки двигались, как два корчащихся новорожденных котенка, слепых и беспомощных. Кожа на них была сухая, потрескавшаяся, но не от тяжелой работы. Я могу это определить, ведь когда-то и я была сельской девушкой – так давно, что люди об этом забывают, даже Изикиел. Он забывает, что я была молодой, нежной и стройной, ходила, опустив глаза, одетая в нелепое самодельное платье, и что он никогда никого не хотел так, как меня. И он меня получил. Изикиел Тэйлор обычно получает то, чего хочет.

Но не на сей раз, решила я в тот день. Не под моей крышей. Я должна провести черту. И я сказала «нет» Дугласу и Клодии. Это было три года назад, и я не вспоминала о них, пока не увидела на парадном крыльце эту белую женщину и не пожалела о том, что у меня нет никого, кто мог бы открыть вместо меня дверь и сказать:

– Уходите. Миссис Тэйлор отдыхает.

Я могу просто не подходить, думаю я. Никто не может заставить меня открыть дверь. Но, если я могу видеть ее через кружевную занавеску, то и она может. Возможно, думаю я, продает косметику. И, как ребенок, начинаю верить в то, во что хочется верить, и, открыв, удивляюсь, что у женщины нет саквояжа. Динь-динь, я из «Эйвона». В наше время женщины, продающие косметику «Эйвон», не появляются в Резервуар-Хилл.

– Я Мэдлин Шварц, – бодро говорит она. Под сорок, сейчас выглядит немного старше, чем когда я смотрела на нее через матовое стекло. Мне за пятьдесят, но выгляжу я намного моложе и легко могу сойти за женщину сорока с чем-то. Но дело не в моем возрасте. Как я уже говорила, это у него в крови.

– Да? – Не называю ей своего имени. Если стоишь на моем крыльце, полагаю, тебе известно, кто я.

– Мистер Тэйлор дома? – спрашивает она.

Андрей покусал карандаш, пощурился на лампу и вспомнил еще одно: связаться с Петровым. Этот Петров в свое время плешь переел Андрею. У него пропала жена, и он почему-то решил, что ее поглотило Красное Здание. С тех пор он забросил все свои дела и занялся поисками этого Здания – писал бесчисленные записки в прокуратуру, которые аккуратно переправлялись в следственный отдел и попадали к Андрею, рыскал ночами по городу, несколько раз забираем был в полицию по подозрению в нечестных намерениях, буянил там, за что его сажали на десять суток, выходил и снова принимался за поиски.

– Нет, его нет. – Я умею вложить в три слова все, что мне нужно сказать. И ей хватает ума расслышать то, чего я не произношу. «И я бы не позвала его, даже если б был. Мы не ведем деловых переговоров в этом доме. Если вам действительно надо поговорить с Изикиелом Тэйлором, вы должны это знать. Здесь не заключаются никакие сделки, это относится также и к делам за пределами финансов. Только не под моей крышей. Думаете, я пускаю в свой дом Шелла Гордона? Нет, никогда. Изикиелу приходится ездить к нему».

Андрей выписал повестки ему, а также еще двум свидетелям, отдал эти повестки дежурному с наказом доставить немедленно, а сам отправился к Чачуа.

– Меня зовут Мэдлин Шварц, – повторяет она. – Я работаю в «Стар». Хотела бы поговорить с вами о той ночи, когда пропала Клео Шервуд.

Чачуа, громадный разжиревший кавказец, почти без лба, но зато с гигантским носом, возлежал у себя в кабинете на диване в окружении разбухших папок с делами и спал. Андрей растолкал его.

– Кто? – говорю я.

– Э! – хрипло сказал Чачуа, пробуждаясь. – Что случилось?

– Молодая женщина, тело которой было обнаружено в озере.

– Ничего не случилось, – сердито сказал Андрей. Терпеть он не мог такой вот расхлябанности в людях. – Дай дело о Падающих Звездах.

Чачуа сел, лицо его засветилось радостью.

– Почему?

– Забираешь? – спросил он, хищно двигая феноменальным своим носом.

– Она работала во «Фламинго», где часто бывает ваш муж.

– Не радуйся, не радуйся, – сказал Андрей. – Только посмотреть.

– Во «Фламинго» бывают сотни людей, мисс. – Эта женщина не говорила, что она «мисс», но разве приличная замужняя женщина станет звонить в мою дверь, чтобы спрашивать о муже?

– Слушай, зачем тебе смотреть? – горячо заговорил Чачуа. – Забирай у меня это дело совсем! Ты – красивый, молодой, энергичный, тебя шеф всем в пример ставит. Ты это дело быстро распутаешь – слазаешь на Желтую Стену и моментально распутаешь! Что тебе стоит?..

– Но я думала…

Андрей засмотрелся на его нос. Огромный, горбатый, на переносице покрытый сетью багровых жилок, с торчащими из ноздрей пучками черных жестких волос, нос этот жил своей, отдельной от Чачуа, жизнью. Видно было, что он знать ничего не хотел о заботах следователя Чачуа. Он хотел, чтобы все вокруг пили большими бокалами ледяное кахетинское, заедали сочащимися шашлыками и влажной хрустящей зеленью, чтобы плясали, захватив края рукавов в пальцы, выкрикивая азартно «асса!». Он хотел зарываться в душистые белокурые волосы и нависать над обнаженными пышными грудями… О, он многого хотел, этот великолепный жизнелюбивый нос-гедонист, и все его многочисленные желания откровенно отражались в его независимых движениях, в перемене окраски и в разнообразных звуках, издаваемых им!..

– Здесь не контора мужа, а наш дом. Мы верим в… – Я не могу сразу подыскать слова, и она встревает:

– …А закончишь это дело, – говорил Чачуа, закатывая маслины глаз под низкий лоб, – бож-же мой! Какая тебе будет слава! Какой почет! Ты думаешь, Чачуа стал бы предлагать тебе это дело, если бы сам мог лазать по Желтой Стене? Ни за что Чачуа не стал бы предлагать тебе этого дела! Это же золотая жила! И я предлагаю его только тебе. Многие приходили и просили его у меня. Нет, думал я. Никому из вас с ним не справиться. Один только Воронин справится, думал я…

– В четкое разделение церкви и государства?

– Ну ладно, ладно, – сказал Андрей с досадой. – Завел свою говорильню. Давай папку. Нет у меня времени тут с тобой песни петь.

Я понимаю, о чем она, ведь я образованная женщина. Как-никак училась в Университете Коппина, собираясь стать учительницей, когда познакомилась с Изикиелом. Но эти слова задевают меня, потому что в ее устах они звучат почти как шутка. В церкви нет ничего смешного. Не знаю, кем бы я была без церкви, как бы держалась день за днем. Я говорю именно о церкви, а не об Иисусе. Конечно, я люблю Иисуса, он придает моей жизни смысл, но церковь с ее календарем и обрядами – церковь придает моей жизни форму. Может быть, кому-то это покажется странным, но для меня моя жизнь – это что-то вроде деревьев, как в фильмах про Тарзана. Каждое утро я встаю, хватаюсь за лиану и надеюсь, что она достаточно длинна, а мои руки достаточно крепки, чтобы перенести меня в следующий день. Хожу в церковь, меняю алтарные покровы, сменяют друг друга времена года, проходят года. Христос рождается, Христос умирает, Христос воскресает. Снова, снова и снова.

Чачуа, не переставая болтать, жаловаться и хвастаться, лениво поднялся, шаркая по замусоренному полу, подошел к сейфу и принялся в нем рыться, а Андрей смотрел на его широченные жирные плечи и думал, что Чачуа, наверное, один из лучших следователей в отделе, он просто блестящий следователь, у него самый высокий процент раскрытых дел, а вот дело о Падающих Звездах ему продвинуть так и не удалось, это дело никому продвинуть не удалось – ни Чачуа, ни его предшественнику, ни предшественнику предшественника…

Чачуа достал кучу пухлых засаленных папок, и они вместе пролистали последние страницы, и Андрей тщательно переписал себе на отдельный листок имена и адреса тех двоих, которых удалось опознать, а также те немногие особые приметы, которые удалось установить у некоторых из неопознанных жертв.

– Это мой дом, – говорю я, осознавая, что я сменила наш на мой. Но так оно и есть. Здесь я полновластная хозяйка. Здесь царит благопристойность. Здесь все под моим контролем. Клео Шервуд и ей подобные никогда не переступали мой порог. У меня мелькает мысль – а если бы я пустила в мой дом Клодию и ее «мужа»? Если бы здесь появился ребенок? Возможно, она согласилась бы отдать его мне. Ребенок мог бы все изменить. Из хотел детей.

– Какое дело! – восклицал Чачуа, прищелкивая языком. – Одиннадцать трупов! А ты отказываешься. Нет, Воронин, не знаешь ты, где твое счастье. Вы, русские, всегда были идиётами – и на том свете идиётами были, и на этом остались!.. А зачем тебе это? – спросил он вдруг с интересом.

Андрей, как мог связно, объяснил ему свои намерения. Чачуа быстро схватил самую суть, но никакого особого восторга не выказал.

– Попробуй, попробуй… – сказал он вяло. – Сомневаюсь. Что такое твое Здание, и что такое моя Стена? Здание – это выдумка, а Стена – вот она, километр отсюда… Нет, Воронин, не разобраться нам с этим делом…

Впрочем, когда Андрей был уже около двери, Чачуа сказал ему вслед:

– Ну, а если там что-нибудь – ты сразу мне…

– Ладно, – сказал Андрей. – Конечно.

– Послушай, – сказал Чачуа, сосредоточенно морща жирный лоб и двигая носом. Андрей, приостановившись, выжидательно смотрел на него. – Давно хотел тебя спросить… – Лицо его стало серьезным. – Слушай, там у вас в семнадцатом году в Петрограде заварушка была. Чем кончилась, а?

Андрей плюнул и вышел, хлопнув дверью, под раскатистый хохот страшно довольного кавказца. Опять Чачуа поймал его на этот дурацкий анекдот. Хоть совсем с ним не разговаривай.

В коридоре перед кабинетом его ждал сюрприз. На скамье сидел какой-то насмерть перепуганный, взъерошенный, с заспанными глазами человечек, зябко кутающийся в пальто. Дежурный за столиком с телефоном вскочил и браво гаркнул:

– Свидетель Эйно Саари по вашему вызову доставлен, господин следователь!

Андрей обалдело воззрился на него.

– По какому моему вызову?

Дежурный тоже несколько обалдел.

– Вы же сами… – сказал он обиженно. – Полчаса назад… Вручили мне повестки, велели доставить немедленно…

– Господи, – сказал Андрей. – Повестки! Повестки я велел вам доставить немедленно, черт вас подери! На завтра, на десять утра! – Он взглянул на бледно улыбающегося Эйно Саари и на белые тесемки кальсон, свисающие у него из-под брючин, затем снова посмотрел на дежурного. – И остальных сейчас привезут? – спросил он.

– Так точно, – угрюмо сказал дежурный. – Как мне было сказано, так я и сделал.

– Я на вас рапорт подам, – сказал Андрей, еле сдерживаясь. – Переведут вас на улицу – сумасшедших по утрам загонять, – наплачетесь вы у меня тогда… Ну что ж, – произнес он, обращаясь к Саари. – Раз уж так получилось, заходите…

Он указал Эйно Саари на табурет, сел за стол и взглянул на часы. Было начало первого ночи. Надежда хорошенько выспаться перед завтрашним тяжелым днем печально испарилась.

– Ну ладно, – проговорил он со вздохом, раскрыл дело о Здании, перелистал огромную кипу протоколов, донесений, отношений и экспертиз, отыскал лист с прежними показаниями Саари (43-х лет, саксофонист 2-го городского театра, разведен) и еще раз пробежал глазами. – Ладно, – повторил он. – Мне, собственно, требуется кое-что уточнить относительно ваших показаний, которые вы давали в полиции месяц назад.

– Пожалуйста, пожалуйста, – сказал Саари, с готовностью наклоняясь вперед и каким-то женским движением придерживая на груди распахивающееся пальто.

– Вы показали, что ваша знакомая, Элла Стремберг, на ваших глазах вошла в двадцать три часа сорок минут восьмого сентября нынешнего года в так называемое Красное Здание, имевшее тогда находиться на улице Попугаев в промежутке между гастрономическим магазином номер сто пятнадцать и аптекой Штрема. Вы подтверждаете это показание?

– Да, да, подтверждаю. Все было совершенно так. Только вот насчет даты… Точной даты я уже не помню, все-таки месяц с лишним прошел…

– Это неважно, – сказал Андрей. – Тогда вы помнили, да и с другими показаниями это совпадает… Теперь у меня к вам просьба: опишите снова и поподробнее это самое так называемое Красное Здание…

Саари склонил голову набок и задумался.

– Значит, таким образом, – сказал он. – Три этажа. Старый кирпич, темно-красный, как казарма, вы понимаете меня? Окна, знаете ли, такие узкие, высокие. На нижнем этаже все они закрашены мелом и, как сейчас помню, не освещены… – Он опять немного подумал. – Вы знаете, насколько я помню, там вообще не было ни одного освещенного окна. Ну, и… вход. Каменные ступени, две или три… Тяжелая такая дверь… медная такая старинная ручка, резная. Элла ухватилась за эту ручку и с таким, знаете ли, усилием потянула дверь на себя… Номера дома я не заметил, не помню, был ли номер… Словом, общий облик старинного казенного здания, что-нибудь конца прошлого века.

– Так, – сказал Андрей. – А скажите, вам часто приходилось бывать на этой улице Попугаев?

– В первый раз. И, собственно, в последний. Живу я довольно далеко оттуда, в тех краях не бываю, а в этот раз как-то так получилось, что я решил Эллу проводить. У нас была вечеринка, я за ней… м-м-м… ну, немножко ухаживал и пошел ее провожать. Мы очень мило беседовали по дороге, потом она вдруг сказала: «Ну, пора расставаться», поцеловала меня в щеку, и не успел я опомниться, как она уже нырнула в этот дом. Я, признаться, подумал тогда, что она там живет…

– Понятно, – сказал Андрей. – На вечеринке вы, вероятно, пили?

Саари сокрушенно хлопнул себя ладонями по коленям.

– Нет, господин следователь, – сказал он. – Ни капли. Пить мне нельзя – врачи не рекомендуют.

Андрей сочувственно покивал.

– А вы не помните случайно, были у этого здания печные трубы?

– Да, конечно, помню. Должен вам сказать, вид этого здания как-то поражает воображение, так что оно и сейчас как бы стоит у меня перед глазами. Там была такая черепичная крыша и три довольно высокие трубы. Из одной, помнится, шел дым, и я подумал еще тогда, как у нас все-таки много еще сохранилось домов с печным отоплением…

Момент настал. Андрей осторожно положил карандаш поперек протоколов, чуть подался вперед и пристально, значительно сощуренными глазами уставился на Эйно Саари, саксофониста:

– В ваших показаниях имеют место несообразности. Во-первых, как обнаружила экспертиза, вы, находясь на улице Попугаев, никак не могли видеть ни крыши, ни печных труб трехэтажного здания.

У Эйно Саари, завравшегося саксофониста, отвисла челюсть, глаза растерянно забегали.

– Далее. Как установлено следствием, улица Попугаев в ночное время не освещается вообще, и поэтому совершенно непонятно, каким образом в кромешной ночной темноте, за триста метров до ближайшего фонаря, вы различили такую массу деталей: цвет здания, старинный кирпич, медную ручку на двери, форму окон и, наконец, дым из трубы. Я хотел бы узнать, как вы объясняете эти несообразности.

Некоторое время Эйно Саари беззвучно открывал и закрывал рот. Потом он судорожно глотнул всухую и проговорил:

– Ничего не понимаю… Вы меня совсем растеряли… Мне это просто и в голову не приходило…

Андрей выжидательно молчал.

– Действительно, как я об этом раньше не подумал… Ведь на этой улице Попугаев было совершенно темно! Не то что домов – тротуара под ногами не видно было… И крыша… Я же стоял у самого дома, у крыльца… но я совершенно отчетливо помню и крышу, и кирпичи, и дым из трубы – такой белый ночной дымок, как будто освещенный луной…

– Да, странно, – произнес Андрей деревянным голосом.

– И ручка на дверях… Такая медная, отполированная многими прикосновениями… этакое хитрое сплетение цветов, листиков… Я бы мог ее сейчас нарисовать, если бы умел рисовать… И в то же время темнота была абсолютная – я лица Эллы не различал, только по голосу чувствовал, что она улыбается, когда…

В расширенных глазах Эйно Саари появилась какая-то новая мысль. Он прижал руки к груди.

– Господин следователь! – сказал он отчаянным голосом. – У меня в голове сейчас сумятица, но я отчетливо понимаю, что свидетельствую против себя, навожу вас на подозрения. Но я – человек честный, родители мои были честнейшие, глубоко религиозные люди… Все, что я вам сейчас говорю, есть полная и чистейшая правда! Все именно так и было. Просто раньше мне это не приходило в голову. Была кромешная тьма, я стоял у самого дома, и в то же время я помню каждый кирпичик, а черепичную крышу вижу так, будто она вот тут, рядом со мной… и три трубы… И дымок.

– Гм… – сказал Андрей и постучал пальцами по столу. – А может быть, вы не сами все это видели? Может быть, кто-нибудь вам об этом рассказывал?.. До случая с госпожой Стремберг вам приходилось слышать о Красном Здании?

Глаза Эйно Саари вновь смятенно забегали.

– Н-н-н… не припоминаю… – проговорил он. – Потом – да. Уже когда Элла пропала, когда я ходил в полицию… когда был уже объявлен розыск… потом было много разговоров. Но до этого… Господин следователь! – сказал он торжественно. – Я не могу поклясться, что я ничего не слышал о Красном Здании раньше, до исчезновения Эллы, но я могу поклясться, что ничего не помню об этом.

Андрей взял ручку и принялся писать протокол. Одновременно он говорил нарочито монотонным, казенным голосом, который по идее должен был навеять на подследственного суконную тоску и ощущение неизбежного рока, движимого безупречной машиной правосудия.

– Вы сами должны понимать, господин Саари, что следствие не может удовлетвориться вашими показаниями. Элла Стремберг исчезла бесследно, и последний человек, который ее видел, – вы, господин Саари. Красное Здание, которое вы здесь так подробно описали, на улице Попугаев не существует. Описание Красного Здания, которое вы даете, неправдоподобно, ибо противоречит элементарным физическим законам. Наконец, как известно следствию, Элла Стремберг жила в совершенно другом районе, далеко от улицы Попугаев. Это само по себе, конечно, не есть улика против вас, но вызывает дополнительные подозрения. Я вынужден задержать вас впредь до выяснения ряда обстоятельств… Прошу прочесть и подписать протокол.

Эйно Саари, не говоря ни слова, приблизился к столу и, не читая, поставил свою подпись на каждом листке протокола. Карандаш дрожал у него в пальцах, узкий подбородок отвис и тоже трясся. Потом он, шаркая ногами, вернулся к табурету, сел обессиленно и, стиснув руки, сказал:

– Хочу еще раз подчеркнуть, господин следователь, что, давая показания… – Голос у него сорвался, он снова глотнул. – Давая показания, я сознавал, что поступаю себе во вред. Я мог бы что-нибудь выдумать, наврать… Я мог бы вообще не участвовать в розыске – никто ведь не знал, что я ушел провожать Эллу…

– Это ваше заявление, – сказал Андрей равнодушным голосом, – уже фактически содержится в протоколе. Если вы не виновны, вам ничего не грозит. Сейчас вас препроводят в камеру предварительного заключения. Вот вам бумага и карандаш. Вы можете оказать помощь следствию, да и себе самому, если самым подробным образом напишете, кто, когда и при каких обстоятельствах говорил с вами о Красном Здании. Безразлично – до исчезновения Эллы Стремберг или после. Самым подробным образом: кто – имя, адрес; когда – точная дата, время суток; при каких обстоятельствах – где, по какому поводу, с какой целью, в каком тоне. Вы меня поняли?

Эйно Саари кивнул и беззвучно сказал «да». Андрей, пристально глядя ему в глаза, продолжал:

– Я уверен, что все подробности о Красном Здании вы узнали где-то на стороне. Сами вы его, может быть, даже и не видели. И я настоятельно рекомендую вам вспомнить: кто снабдил вас этими подробностями – кто, когда, при каких обстоятельствах. И с какой целью.

Он звонком вызвал дежурного, и саксофониста увели. Андрей потер руки, наколол протокол и подшил его в дело, спросил горячего чая и вызвал следующего свидетеля. Он был доволен собой. Все-таки воображение и знание элементарной геометрии – полезные вещи. Завравшийся Эйно Саари был ущучен по всем правилам науки.

Следующий свидетель, вернее, свидетельница, Матильда Г<у>сакова (62-х лет, вязание на дому, вдова) представляла собой, по крайней мере по идее, гораздо более простой случай. Это была могучая старуха с маленькой, сплошь седой головкой, румяными щечками и хитрыми глазами. Она нисколько не выглядела заспанной или испуганной, а наоборот, кажется, была очень довольна приключением. В прокуратуру она явилась со своей корзинкой, мотками разноцветной шерсти, набором спиц, а в кабинете немедленно взгромоздилась на табурет, надела очки и заработала спицами.

– Следствию стало известно, госпожа Гусакова, – начал Андрей, – что некоторое время назад вы в кругу своих друзей рассказывали о происшествии с неким Франтишеком, который якобы попал в так называемое Красное Здание, претерпел там разнообразные приключения и с трудом вырвался на свободу. Было такое?

Престарелая Матильда усмехнулась, ловко выхватила одну спицу, пристроила другую и сказала, не поднимая глаз от вязанья:

– Было, было такое. Рассказывала я, и не раз, только вот откуда это стало известно следствию, хотела бы я знать… У меня вроде бы знакомых среди судейских нет…

– Должен вам сообщить, – доверительно сказал Андрей, – что в настоящее время ведется следствие по поводу так называемого Красного Здания, и мы чрезвычайно заинтересованы войти в контакт хотя бы с одним человеком, который в этом здании побывал…

Матильда Гусакова его не слушала. Она положила вязанье на колени и задумчиво смотрела в стену.

– Кто же это мог сообщить? – проговорила она. – У Лизы все свои, разве что Кармен где-нибудь натрепалась после… болтливая старуха… У Фриды? – Она покачала головой. – Нет, не может быть, чтобы у Фриды. Вот к Любе ходит один… противный такой старикашка, глазки у него так и бегают, и вечно он пьет за Любин счет… Вот уж не ожидала!.. И здесь, оказывается, надо соображать, кто да с кем… При немцах сидели – рот на замке. После сорок восьмого – опять помалкивай да посматривай. Только немножко рот открыли золотой весной – на тебе, русские на танках прибыли, опять заткнись, опять помалкивай… Сюда подалась – и тут, значит, та же картина…

– Позвольте, пани Гусакова, – прервал ее Андрей. – Вы, по-моему, превратно рассматриваете ситуацию. Вы ведь, насколько я понимаю, не совершили никакого преступления. Мы рассматриваем вас только как свидетеля, как помощника, который…

– Э, голубчик! Какие уж тут помощники? Полиция есть полиция.

– Да нет же! – Андрей для убедительности прижал руку к сердцу. – Мы ищем банду преступников! Они похищают людей и, судя по всему, убивают их. Человек, который побывал в их лапах, может оказать следствию неоценимую услугу!

– Да вы что, голубчик, – сказала старуха, – вы что, верите в это самое Красное Здание?

– А вы разве не верите? – спросил Андрей, несколько опешив.

Старуха не успела ответить. Дверь кабинета приоткрылась, из коридора прорвался гомон возбужденных голосов, и в щель просунулась коренастая черноголовая фигура, которая кричала в коридор: «Да, срочно! Срочно надо!» Андрей нахмурился, но тут фигуру вновь втянули в коридор, и дверь захлопнулась.

– Простите, нас отвлекли, – сказал Андрей. – Вы, кажется, хотели сказать, что сами не верите в это Красное Здание?

Не переставая работать спицами, престарелая Матильда пожала одним плечом.

– Ну какой же взрослый человек может в это поверить? Дом, видите ли, у них бегает с места на место, внутри у него все двери с зубами, поднимаешься по лестнице вверх – оказываешься в подвале… Конечно, в здешних местах все может случиться, Эксперимент есть Эксперимент, но это уж все-таки слишком… Нет, не верю. За кого это вы меня принимаете, чтобы я в такие басни верила? Конечно, в каждом городе есть дома, которые глотают людей, наверное, и в нашем без таких домов не обходится, но вряд ли дома эти бегают с места на место… да и лестницы там, как я понимаю, самые обыкновенные.

– Позвольте, пани Гусакова, – сказал Андрей. – А зачем же тогда вы эти басни всем рассказываете?

– А почему же не рассказывать, если люди слушают? Скучно же людям, особенно старикам, вроде нас…

– Так вы это что – сами выдумали?

Престарелая Матильда открыла рот, чтобы ответить, но тут у Андрея над самым ухом отчаянно заверещал телефон. Андрей чертыхнулся и схватил трубку.

– Андрю-шоно-чек… – произнес в трубке совершенно пьяный голос Сельмы. – Я их всех выпел-ра… выпер-ла. Ты чего не идешь?

– Извини, – сказал Андрей, покусывая губу и косясь на старуху. – Я сейчас очень занят, я тебе…

– А я не же-ла-ю! – заявила Сельма. – Я тебя люблю, я тебя жду. Я у тебя пьянень-ка-я, голень-ка-я, мне холод-но…

– Сельма, – понизив голос, сказал Андрей в самую трубку. – Не валяй дурака. Я очень занят.

– Все равно ты такой девочки не… не найдешь в этом нуж… нужнике. Я вот тут свернулась калачиком… совсем-совсем голень… голенькая…

– Я приеду через полчаса, – проговорил Андрей торопливо.

– Ду-ра-чок! Через пол… полчаса я спать уже буду… Кто ж через полчаса приезжает?

– Ну ладно, Сельма, ну пока, – сказал Андрей, проклиная тот день и час, когда он дал этой распутной девке телефон своего кабинета.

– Ну и пошел к черту! – заорала вдруг Сельма и дала отбой. Так небось грохнула трубку, что весь телефон разнесла. Андрей, сжав зубы от бешенства, осторожно положил свою трубку и несколько секунд сидел, не смея поднять глаза. Мысли у него разбегались. Потом он откашлялся.

– Ну так, – сказал он. – Угу… Значит, рассказывали вы просто так, от скуки… – Он вспомнил наконец свой последний вопрос. – Значит, прикажете вас так понимать, что вы сами выдумали всю эту историю с Франтишеком?

Старуха снова открыла было рот, чтобы ответить, и снова ничего не получилось. Дверь распахнулась, на пороге возник дежурный и браво отрапортовал:

– Прошу прощения, господин следователь! Доставленный свидетель Петров требует, чтобы вы допросили его немедленно, поскольку он имеет сообщить…

Глаза у Андрея застлала мутная пелена. Он изо всех сил хватил обоими кулаками по столу и заорал так, что у самого в ушах зазвенело:

– Черт вас подери, дежурный! Вы что, устава не знаете? Куда вы претесь со своим Петровым? Вы что, у себя в сортире? Кр-ругом – марш!

Дежурный исчез, как не был. Андрей, чувствуя, что губы у него трясутся от ярости, налил себе онемевшими руками воды из графина и выпил. В горле у него саднило от дикого рева. Он исподлобья поглядел на старуху. Престарелая Матильда знай себе вязала, как ни в чем не бывало.

– Прошу прощения, – пробурчал он.

– Ничего, молодой человек, – успокоила его Матильда. – Я на вас не в обиде. Так вот вы спросили, может, я сама все это выдумала. Нет, голубчик, не сама. Где мне такое выдумать! Надо же: лестницы – идешь вверх, а попадаешь вниз… Мне бы такое и во сне не приснилось. Как мне рассказали, так и я рассказала…

– А кто именно вам рассказал?

Старуха, не переставая вязать, покачала головой.

– Вот этого уж я не упомню. В очереди рассказывала одна женщина. Франтишек этот якобы зять одной ее знакомой. Тоже врала, конечно. В очереди такого иной раз наслышишься, что ни в каких газетах не прочтешь…

– А когда это примерно было? – спросил Андрей, понемногу приходя в себя и уже досадуя, что погорячился и взял слишком круто в лоб.

– Месяца два назад, наверное… а может, и три.

Да, испортил я допрос, думал Андрей с горечью. Испортил я, к чертям собачьим, допрос из-за этой стервы и из-за этого болвана-дежурного. Нет, я этого так не оставлю, я его, дубину стоеросовую, припеку. Он у меня попляшет. Он у меня побегает за психами по утреннему холодку… Ну ладно, а со старухой-то что теперь делать? Заперлась ведь старуха, не хочет имен называть…

– А вы уверены, пани Гусакова, – приступил он снова, – что так уж совсем не помните имени той женщины?

– Не помню, голубчик, совсем не помню, – весело откликнулась престарелая Матильда, не переставая бойко сверкать спицами.

– А может быть, подруги ваши помнят?..

Движение спиц несколько замедлилось.

– Вы ведь называли им это имя, верно? – продолжал Андрей. – Вполне ведь возможно, что у них память окажется получше?

Матильда опять пожала одним плечом и ничего не ответила. Андрей откинулся на спинку стула.

– Вот ведь какое у нас с вами получается положение, пани Гусакова. Имя той женщины вы то ли забыли, то ли просто не хотите нам сказать. А подружки ваши его помнят. Значит, придется нам вас немного здесь задержать, чтобы не могли вы предупредить ваших подружек, и держать мы вас будем вынуждены до тех пор, пока либо вы сами, либо кто-нибудь из ваших подружек не вспомнит, от кого вы слыхали эту историю.

– Воля ваша, – сказала пани Гусакова смиренно.

– Так-то оно так, – произнес Андрей. – Но вот пока вы будете вспоминать, а мы будем возиться с вашими подружками, люди-то будут продолжать исчезать, бандиты будут радоваться и потирать руки, и все это будет происходить от вашего странного предубеждения против органов следствия.

Престарелая Матильда ничего не ответила. Она только упрямо поджала сморщенные губы.

– Вы поймите, до чего все это нелепо получается, – продолжал втолковывать Андрей. – Мало того, что нам приходится и днем, и ночью возиться с отребьем, с гадами, с мерзавцами, – приходит честный человек и ни в какую не желает нам помочь. Ну что это такое? Дико ведь! Да и бессмысленна эта ваша, простите, детская затея. Вы не вспомните – ваши подружки вспомнят, а все равно мы имя этой женщины узнаем, до Франтишека доберемся, и он нам поможет взять все это гнездо. Если только его раньше не укокошат бандиты как опасного свидетеля… А ведь если его убьют, виноваты будете и вы, пани Гусакова! Не по суду, конечно, не по закону, а по совести, по человечеству виноваты!

Вложивши в эту маленькую речь весь заряд своей убежденности, Андрей утомленно закурил сигарету и стал ждать, незаметно поглядывая на циферблат часов. Он положил себе ждать ровно три минуты, а потом, если вздорная старуха так и не расколется, отправить ее, старую корягу, в камеру, хоть и будет это совсем противозаконно. Но, в конце концов, надо же все-таки форсировать это проклятое дело… Сколько можно с каждой старухой возиться? Ночь в камере иногда производит на людей прямо-таки волшебное воздействие… Ну, а если возникнут какие-нибудь неприятности по поводу превышения полномочий… не возникнут, не станет она жаловаться, не похоже… ну, а если все-таки возникнут, так, в конце концов, Главный прокурор лично в этом деле заинтересован и, надо полагать, не выдаст. Ну, влепят выговор. Что я им – ради благодарностей работаю? Пусть лепят. Только бы дело это проклятое хоть немножко продвинуть… хоть чуть-чуть…

Он курил, вежливо разгоняя клубы дыма, секундная стрелка бодро бежала по циферблату, а пани Гусакова все молчала и только тихонько позвякивала своими спицами.

– Так, – сказал Андрей, когда истекла четвертая минута. Он решительным жестом вдавил окурок в переполненную пепельницу. – Вынужден вас задержать. За сопротивление следствию. Воля ваша, пани Гусакова, но, по-моему, это ребячество какое-то… Подпишите вот протокол, и вас препроводят в камеру.

Когда престарелую Матильду увели (на прощание она пожелала ему спокойной ночи), Андрей вспомнил, что ему так и не принесли горячего чая. Он высунулся в коридор, длинно и резко напомнил дежурному о его обязанностях и приказал ввести свидетеля Петрова.

Свидетель Петров, коренастый, почти квадратный, черный, как ворона, а на вид – совершеннейший бандит, мафиози девяносто шестой пробы, – прочно уселся на табуретку и, не говоря ни слова, стал злобно исподлобья глядеть, как Андрей прихлебывает чай.

– Ну что же вы, Петров? – сказал ему Андрей благодушно. – Рвались сюда, скандалили, работать мне мешали, а теперь вот молчите…

– А чего с вами, дармоедами, разговаривать? – сказал Петров злобно. – Раньше надо было жопой пошевелить, теперь уже поздно.

– А что же это такое экстренное произошло? – осведомился Андрей, пропуская «дармоедов» и все прочее мимо ушей.

– А то произошло, что пока вы здесь болтовней занимались, устав свой говённый соблюдали, я Здание видел!

Андрей осторожно положил ложечку в стакан.

– Какое здание? – спросил он.

– Да вы что, в самом деле? – моментально взбесился Петров. – Вы что, шутки со мной шутите? Какое здание… Красное! То самое! Стоит, сволочь, прямо на Главной, и люди туда заходят, а вы тут чаек попиваете… Каких-то старух дурацких терзаете…

– Минуточку, минуточку!.. – сказал Андрей, вынимая из папки план города. – Где вы видели? Когда?

– Да вот сейчас, когда везли меня сюда… Я этому идиоту говорю: «Останови!», а он гонит… Здесь дежурному говорю: давай скорее туда наряд полиции – он тоже не мычит не телится…

– Где вы его видели? В каком месте?

– Синагогу знаете?

– Да, – сказал Андрей, находя на карте синагогу.

– Так вот между синагогой и кинотеатриком – есть там такой занюханный.

На карте между синагогой и кинотеатром «Новый Иллюзион» значился сквер с фонтаном и детской площадкой. Андрей покусал кончик карандаша.

– Когда же это вы его видели? – спросил он.

– Двенадцать двадцать было, – сказал Петров угрюмо. – А сейчас уже – пожалуйста, почти час. Станет оно вас дожидаться… Я, бывало, через пятнадцать, через двадцать минут прибегал, его уже не было, а тут… – Он безнадежно махнул рукой.

Андрей снял трубку и приказал:

– Мотоцикл с коляской и одного полицейского. Немедленно.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Мотоцикл с треском мчался по Главной улице, подпрыгивая на разбитом асфальте. Андрей, скорчившись, прятал лицо за ветровым щитком коляски, но его все равно пробирало насквозь. Надо было захватить шинель.

Время от времени с тротуаров навстречу мотоциклу выскакивали, кривляясь и приплясывая, синие от холода психи, орали что-то неслышное за шумом двигателя – полицейский мотоциклист притормаживал тогда, ругаясь сквозь зубы, увертывался от цепких протянутых рук, прорывался сквозь цепи полосатых балахонов и тут же снова разгонял машину так, что Андрея отбрасывало назад.

Кроме сумасшедших, никого на улице больше не было. Только однажды им повстречалась медленно катящаяся патрульная машина с оранжевой мигалкой на крыше, да на площади перед мэрией они увидели неуклюже бегущего огромного лохматого павиана. Павиан бежал опрометью, а за ним с гиканьем и пронзительными воплями гнались небритые люди в полосатых пижамах. Андрей, повернув голову, увидел, как они настигли-таки павиана, повалили, растянули в разные стороны за задние и передние лапы и принялись мерно раскачивать под жуткую загробную песню.

Мчались навстречу редкие фонари, черные кварталы, словно вымершие, без единого огонька, потом впереди показалась смутная желтоватая громада синагоги, и Андрей увидел Здание.

Оно стояло прочно и уверенно, будто всегда, многие десятилетия, занимало это пространство между стеной синагоги, изрисованной свастиками, и задрипанным кинотеатриком, оштрафованным на прошлой неделе за показ порнографических фильмов в ночное время, – стояло на том самом месте, где еще вчерашним днем росли чахлые деревца, бил худосочный фонтанчик в неподобающе громадной неряшливой цементной чаше, а на веревочных качелях висли и визжали разномастные ребятишки.

Оно было действительно красное, кирпичное, четырехэтажное, и окна нижнего этажа были забраны ставнями, и несколько окон на втором и третьем этажах светились желтым и розовым, а крыша была крыта оцинкованной жестью, и рядом с единственной трубой укреплена была странная, с несколькими поперечинами антенна. К двери действительно вело крыльцо из четырех каменных ступенек, блестела медная ручка, и чем дольше Андрей смотрел на это здание, тем явственнее раздавалась у него в ушах какая-то торжественная и мрачная мелодия, и мельком он вспомнил, что многие из свидетелей показывали, будто в Здании играет музыка…

Андрей поправил козырек фуражки, чтобы не заслонял глаза, и взглянул на полицейского мотоциклиста. Угрюмый толстяк сидел нахохлившись, втянув голову в поднятый воротник, и сонно курил, держа сигарету в зубах.

– Видишь его? – спросил Андрей вполголоса.

Толстяк неловко повернул голову и отогнул воротник.

– А?

– Дом, говорю, видишь? – спросил Андрей, раздражаясь.

– Не слепой, – отозвался полицейский угрюмо.

– А раньше его видел здесь?

– Нет, – сказал полицейский. – Здесь не видел. В других местах – видел. А что? Здесь ночью и не такое увидишь…

Музыка у Андрея в ушах ревела с трагической силой, так что он даже плохо слышал полицейского. Происходили какие-то огромные похороны, тысячи и тысячи людей плакали, провожая своих близких и любимых, и ревущая музыка не давала им успокоиться, забыться, отключить себя…

– Жди меня здесь, – сказал Андрей полицейскому, но полицейский не ответил, что, впрочем, было и не удивительно, ибо он со своим мотоциклом остался на той стороне улицы, а Андрей стоял на каменном крыльце перед высокой дубовой дверью с медной ручкой.

Тогда Андрей посмотрел направо вдоль Главной улицы в туманную мглу, налево вдоль Главной улицы в туманную мглу, простился со всем этим на всякий случай и положил руку в перчатке на вычурно-резную блестящую медь.

За дверью оказалась небольшая спокойная прихожая, неярко освещенная желтоватым светом, гроздья шинелей, пальто и плащей свисали с разлапистой, как пальма, вешалки. Под ногами был потертый ковер с бледными неопределенными узорами, а прямо впереди – широкая мраморная лестница с красной мягкой дорожкой, прижатой к ступеням металлическими, хорошо начищенными прутьями. Были еще какие-то картины на стенах, и было еще что-то за дубовым барьером справа, и был кто-то рядом, кто почтительно отобрал у Андрея папку и шепнул: «Наверх, пожалуйста…» Ничего этого Андрей разобрать не мог, ему ужасно мешал козырек фуражки, который все время съезжал на самые глаза, так что Андрей мог видеть только то, что было у него под ногами. На середине лестницы он подумал, что надо было бы сдать проклятую фуражку в гардероб этому раззолоченному типу в галунах и с бакенбардами до пояса, но теперь было уже поздно, а здесь все было устроено так, что все надо было делать вовремя или не делать совсем, и каждый ход свой, каждое свое действие возвращать назад было уже нельзя. И он со вздохом облегчения шагнул через последнюю ступеньку и снял фуражку.

Как только он появился в дверях, все встали, но он ни на кого не глядел. Он видел только своего партнера, невысокого пожилого мужчину в костюме полувоенного образца, в блестящих хромовых сапожках, мучительно на кого-то похожего и в то же время совершенно незнакомого.

Все неподвижно стояли вдоль стен, белых мраморных стен, украшенных золотом и пурпуром, задрапированных яркими разноцветными знаменами… нет, не разноцветными, все было красное с золотом, только красное и только с золотом, и с бесконечно далекого потолка свисали огромные пурпурно-золотые полотнища, словно материализовавшиеся ленты какого-то невероятного северного сияния, все стояли вдоль стен с высокими полукруглыми нишами, а в нишах прятались в сумраке горделиво-скромные бюсты, мраморные, гипсовые, бронзовые, золотые, малахитовые, нержавеющей стали… холодом могил веяло из этих ниш, все мерзли, все украдкой потирали руки и ежились, но все стояли навытяжку, глядя прямо перед собой, и только пожилой человек в полувоенной форме, партнер, противник, медленно, неслышными шагами расхаживал в пустом пространстве посередине зала, слегка наклонив массивную седеющую голову, заложив руки за спину, сжимая левой рукой кисть правой. И когда Андрей вошел, и когда все встали и уже стояли некоторое время, и когда под сводами зала уже затих, запутавшись в пурпуре и золоте, едва слышный вздох как бы облегчения, человек этот еще продолжал прохаживаться, а потом вдруг, на полушаге, остановился и очень внимательно, без улыбки поглядел на Андрея, и Андрей увидел, что волосы у него на большом черепе редкие и седые, лоб низкий, пышные усы – тоже редкие и аккуратно подстриженные, а равнодушное лицо – желтоватое, с неровной, как бы изрытой кожей.

В представлениях не было нужды, и не было нужды в приветственных речах. Они сели за инкрустированный столик, у Андрея оказались черные, а у пожилого партнера – белые, не белые, собственно, а желтоватые, и человек с изрытым лицом протянул маленькую безволосую руку, взял двумя пальцами пешку и сделал первый ход. Андрей сейчас же двинул навстречу свою пешку, тихого надежного Вана, который всегда хотел только одного – чтобы его оставили в покое, – и здесь ему будет обеспечен некоторый, впрочем, весьма сомнительный и относительный, покой, здесь, в самом центре событий, которые развернутся, конечно, которые неизбежны, и Вану придется туго, но именно здесь его можно будет подпирать, прикрывать, защищать – долго, а при желании – бесконечно долго.

Две пешки стояли друг напротив друга, лоб в лоб, они могли коснуться друг друга, могли обменяться ничего не значащими словами, могли просто тихо гордиться собой, гордиться тем, что вот они, простые пешки, обозначили собою ту главную ось, вокруг которой будет теперь разворачиваться вся игра. Но они ничего не могли сделать друг другу, они были нейтральны друг к другу, они были в разных боевых измерениях – маленький желтый бесформенный Ван с головой, привычно втянутой в плечи, и плотный, по-кавалерийски кривоногий мужичок в бурке и в папахе, с чудовищными пушистыми усами, со скуластым лицом и жесткими, слегка раскосыми глазами.

Снова на доске было равновесие, и это равновесие должно было продлиться довольно долго, потому что Андрей знал, что партнер его – человек гениальной осторожности, всегда полагавший, что самое ценное – это люди, а значит, Вану в ближайшее время ничто не может угрожать, и Андрей отыскал в рядах Вана и чуть-чуть улыбнулся ему, но сейчас же отвел глаза, потому что встретился с внимательным и печальным взглядом Дональда.

Партнер думал, неторопливо постукивая мундштуком длинной папиросы по инкрустированной перламутром поверхности столика, и Андрей снова покосился на замершие ряды вдоль стен, но теперь он уже смотрел не на своих, а на тех, кем распоряжался его соперник. Там почти не было знакомых лиц: какие-то неожиданно интеллигентного вида люди в штатском, с бородами, в пенсне, в старомодных галстуках и жилетках, какие-то военные в непривычной форме, с многочисленными ромбами в петлицах, при орденах, привинченных на муаровые подкладки… Откуда он набрал таких, с некоторым удивлением подумал Андрей и снова посмотрел на выдвинутую вперед белую пешку. Эта пешка была ему, по крайней мере, хорошо знакома – человек легендарной некогда славы, который, как шептались взрослые, не оправдал возлагавшихся на него надежд и теперь, можно сказать, сошел со сцены. Он, видно, и сам знал это, но не особенно горевал – стоял, крепко вцепившись в паркет кривыми ногами, крутил гигантские свои усы, исподлобья поглядывал по сторонам, и от него остро несло водкой и конским потом.

Партнер поднял над доскою руку и переставил вторую пешку. Андрей закрыл глаза. Этого он никак не ожидал. Как же это так – прямо сразу? Кто это? Красивое бледное лицо, вдохновенное и в то же время отталкивающее каким-то высокомерием, голубоватое пенсне, изящная вьющаяся бородка, черная копна волос над светлым лбом – Андрей никогда раньше не видел этого человека и не мог сказать, кто он, но был он, по-видимому, важной персоной, потому что властно и кратко разговаривал с кривоногим мужичком в бурке, а тот только шевелил усами, шевелил желваками на скулах и все отводил в сторону слегка раскосые глаза, словно огромная дикая кошка перед уверенным укротителем.

Но Андрею не было дела до их отношений – решалась судьба Вана, судьба маленького, всю свою жизнь мучившегося Вана, совсем уже втянувшего голову в плечи, уже готового к самому худшему и безнадежно покорного в своей готовности, и тут могло быть только одно из трех: либо Вана, либо Ван, либо все оставить так, как есть, подвесить жизни этих двоих в неопределенности – на высоком языке стратегии это называлось бы «непринятый ферзевый гамбит» – и такое продолжение было известно Андрею, и он знал, что оно рекомендуется в учебниках, знал, что это азбука, но он не мог вынести и мысли о том, что Ван еще в течение долгих часов игры будет висеть на волоске, покрываясь холодным п<о>том предсмертного ужаса, а давление на него будет все наращиваться и наращиваться, пока, наконец, чудовищное напряжение в этом пункте не сделается совершенно невыносимым, гигантский кровавый нарыв прорвется, и от Вана не останется и следа.

Я этого не выдержу, подумал Андрей. И в конце концов, я совсем не знаю этого человека в пенсне, какое мне до него дело, почему это я должен жалеть его, если даже мой гениальный партнер думал всего несколько минут, прежде чем решился предложить эту жертву… И Андрей снял с доски белую пешку и поставил на ее место свою, черную, и в то же мгновение увидел, как дикая кошка в бурке вдруг впервые в жизни взглянула укротителю прямо в глаза и оскалила в плотоядной ухмылке желтые прокуренные клыки. И сейчас же какой-то смуглый, оливково-смуглый, не по-русски, не по-европейски даже выглядящий человек скользнул между рядами к голубому пенсне, взмахнул огромной ржавой лопатой, и пенсне голубой молнией брызнуло в сторону, а человек с бледным лицом великого трибуна и несостоявшегося тирана слабо ахнул, ноги его подломились, и небольшое ладное тело покатилось по выщербленным древним ступеням, раскаленным от тропического солнца, пачкаясь в белой пыли и ярко-красной липкой крови… Андрей перевел дыхание, проглотил мешающий комок в горле и снова посмотрел на доску.

А там уже две белые пешки стояли рядом, и центр был прочно захвачен стратегическим гением, и, кроме того, из глубины прямо в грудь Вану нацелился зияющий зрачок неминуемой гибели – тут нельзя было долго размышлять, тут дело было уже не только в Ване: одно-единственное промедление, и белый слон вырвется на оперативный простор – он давно уже мечтает вырваться на оперативный простор, этот высокий статный красавец, украшенный созвездиями орденов, значков, ромбов, нашивок, гордый красавец с ледяными глазами и пухлыми, как у юноши, губами, гордость молодой армии, гордость молодой страны, преуспевающий соперник таких же высокомерных, усыпанных орденами, значками, нашивками гордецов западной военной науки. Что ему Ван? Десятки таких Ванов он зарубил собственной рукой, тысячи таких Ванов, грязных, вшивых, голодных, слепо уверовавших в него, по одному его слову, яростно матерясь, в рост шли на танки и пулеметы, и те из них, которые чудом остались в живых, теперь уже холеные и отъевшиеся, готовы были идти и сейчас, готовы были повторить все сначала…

Нет, этому человеку нельзя было отдавать ни Вана, ни центра . И Андрей быстро двинул вперед пешку, стоявшую на подхвате, не глядя, кто это, и думая только об одном: прикрыть, подпереть Вана, защитить его хотя бы со спины, показать великому танкисту, что Ван, конечно, в его власти, но дальше Вана ему не пройти. И великий танкист понял это, и заблестевшие было глаза его снова сонно прикрылись красивыми тяжелыми веками, но он забыл, видимо, как точно так же забыл и вдруг каким-то страшным внутренним озарением понял Андрей, что здесь все решают не они – не пешки и слоны, и даже не ладьи и не ферзи. И чуть только маленькая безволосая рука медленно поднялась над доской, как Андрей, уже понявший, что сейчас произойдет, сипло каркнул: «Поправляю…» в соответствии с благородным кодексом игры и так поспешно, что даже пальцы свело судорогой, поменял местами Вана и того, кто его подпирал. Удача бледно улыбнулась ему: подпирал Вана, а теперь заменил Вана Валька Сойфертис, с которым Андрей шесть лет просидел за одной партой и который все равно уже умер в сорок девятом году во время операции по поводу язвы желудка.

Брови гениального партнера медленно приподнялись, коричневатые с крапинками глаза удивленно-насмешливо прищурились. Конечно, ему был смешон и непонятен такой бессмысленный как с тактической, так, тем более, и со стратегической точки зрения поступок. Продолжая движение маленькой слабой руки, он остановил ее над слоном, помедлил еще несколько секунд, размышляя, затем пальцы его уверенно сомкнулись на лакированной головке фигуры, слон устремился вперед, тихонько стукнул о черную пешку, сдвинул ее и утвердился на ее месте. Гениальный стратег еще медленно выносил битую пешку за пределы поля, а кучка людей в белых халатах, деловитых и сосредоточенных, уже окружила хирургическую каталку, на которой лежал Валька Сойфертис, – в последний раз мелькнул перед глазами Андрея темный, изглоданный болезнью профиль, и каталка исчезла в дверях операционной…

Андрей взглянул на великого танкиста и увидел в его серых прозрачных глазах тот же ужас и тягостное недоумение, которое ощущал и сам. Танкист, часто мигая, смотрел на гениального стратега и ничего не понимал. Он привык мыслить в категориях передвижений в пространстве огромных машинных и человеческих масс, он, в своей наивности и простодушии, привык считать, что все и навсегда решат его бронированные армады, уверенно прущие через чужие земли, и многомоторные, набитые бомбами и парашютистами летающие крепости, плывущие в облаках над чужими землями, он сделал все возможное для того, чтобы эта ясная мечта могла быть реализована в любой необходимый момент… Конечно, он позволял себе иногда известные сомнения в том, что гениальный стратег так уж гениален и сумеет однозначно определить этот необходимый момент и необходимые направления бронированных ударов, и все же он ни в какую не понимал (и так и не успел понять), как можно было приносить в жертву именно его, такого талантливого, такого неутомимого и неповторимого, как можно было принести в жертву все то, что было создано такими трудами и усилиями…

Андрей быстро снял его с доски, с глаз долой, и поставил на его место Вана. Люди в голубых фуражках протиснулись между рядами, грубо схватили великого танкиста за плечи и за руки, отобрали оружие, с хрустом ударили по красивому породистому лицу и поволокли в каменный мешок, а гениальный стратег откинулся на спинку стула, сыто зажмурился и, сложив руки на животе, покрутил большими пальцами. Он был доволен. Он отдал слона за пешку и был очень доволен. И тогда Андрей вдруг понял, что в его, стратега, глазах все это выглядит совсем иначе: он ловко и неожиданно убрал мешающего ему слона да еще получил пешку в придачу – вот как это выглядело на самом деле…

Великий стратег был более чем стратегом. Стратег всегда крутится в рамках своей стратегии. Великий стратег отказался от всяких рамок. Стратегия была лишь ничтожным элементом его игры, она была для него так же случайна, как для Андрея – какой-нибудь случайный, по прихоти сделанный ход. Великий стратег стал великим именно потому, что понял (а может быть, знал от рождения): выигрывает вовсе не тот, кто умеет играть по всем правилам; выигрывает тот, кто умеет отказаться в нужный момент от всех правил, навязать игре свои правила, неизвестные противнику, а когда понадобится – отказаться и от них. Кто сказал, что свои фигуры менее опасны, чем фигуры противника? Вздор, свои фигуры гораздо более опасны, чем фигуры противника. Кто сказал, что короля надо беречь и уводить из-под шаха? Вздор, нет таких королей, которых нельзя было бы при необходимости заменить каким-нибудь конем или даже пешкой. Кто сказал, что пешка, прорвавшаяся на последнюю горизонталь, обязательно становится фигурой? Ерунда, иногда бывает гораздо полезнее оставить ее пешкой – пусть постоит на краю пропасти в назидание другим пешкам…

Проклятая фуражка все съезжала и съезжала Андрею на глаза, и ему все труднее становилось следить за тем, что происходит вокруг. Он слышал, однако, что чинная тишина в зале перестала существовать, слышался звон посуды, гомон многих голосов, звуки настраиваемого оркестра. Потянуло кухонным чадом. Кто-то пискляво объявлял на весь дом: «Жогж! Я чегтовски пгоголодался! Вели скогее подать мне гюмку кюгасо и а-ня-няс!..»

– Прошу прощения, – произнес кто-то над самым ухом с казенной вежливостью, протискиваясь между Андреем и доской, – мелькнули черные фалды, начищенные лаковые штиблеты, высоко вздетая белая рука с нагруженным подносом проплыла над головой. И еще какая-то белая незнакомая рука поставила у локтя Андрея бокал шампанского.

Гениальный стратег обстучал, наконец, и обмял свою папиросу до такой степени, что ее стало можно курить. И он закурил – синеватый дымок поплыл у него из волосатых ноздрей, путаясь в пышных редковатых усах.

А игра тем временем шла. Андрей судорожно защищался, отступал, маневрировал, и ему пока удавалось сделать так, что гибли только и без того уже мертвые. Вот унесли Дональда с простреленным сердцем и положили на столик рядом с бокалом его пистолет и предсмертную записку: «Приходя – не радуйся, уходя – не грусти. Пистолет отдайте Воронину. Когда-нибудь пригодится»… Вот уже брат с отцом снесли по обледенелой лестнице и сложили в штабель трупов во дворе тело бабушки, Евгении Романовны, зашитое в старые простыни… Вот и отца похоронили в братской могиле где-то на Пискаревке, и угрюмый водитель, пряча небритое лицо от режущего ветра, прошелся асфальтовым катком взад и вперед по окоченевшим трупам, утрамбовывая их, чтобы в одну могилу поместилось побольше… А великий стратег щедро, весело и злорадно расправлялся со своими и чужими, и все его холеные люди в бородках и орденах стреляли себе в виски, выбрасывались из окон, умирали от чудовищных пыток, проходили, перешагивая друг через друга, в ферзи и оставались пешками…

И Андрей все мучительно пытался понять, что же это за игра, в которую он играет, какая цель ее, каковы правила, и зачем все это происходит, и до самых глубин души продирал его вопрос: как же это он попал в противники великого стратега, он, верный солдат его армии, готовый в любую минуту умереть за него, готовый убивать за него, не знающий никаких иных целей, кроме его целей, не верящий ни в какие средства, кроме указанных им средств, не отличающий замыслов великого стратега от замыслов Вселенной. Он жадно, не ощутивши никакого вкуса, вылакал шампанское, и тогда вдруг ослепительное озарение обрушилось на него. Ну конечно же, он никакой не противник великого стратега! Ну конечно же, вот в чем дело! Он его союзник, верный его помощник, вот оно – главное правило этой игры! Играют не соперники, играют именно партнеры, союзники, игра идет в одни-единственные ворота, никто не проигрывает, все только выигрывают… кроме тех, конечно, кто не доживет до победы…

Кто-то коснулся его ноги и проговорил под столом: «Будьте любезны, передвиньте ножку…» Андрей посмотрел под ноги. Там темнела блестящая лужа, и около нее возился на карачках лысенький карлик с большой высохшей тряпкой, покрытой темными пятнами. Андрея замутило, и он снова стал смотреть на доску. Он уже пожертвовал всеми мертвыми, теперь у него оставались только живые. Великий стратег по ту сторону столика с любопытством следил за ним и даже, кажется, кивал одобрительно, обнажая в вежливой улыбке маленькие редкие зубы, и тут Андрей почувствовал, что он больше не может. Великая игра, благороднейшая из игр, игра во имя величайших целей, которые когда-либо ставило перед собой человечество, но играть в нее дальше Андрей не мог.

– Выйти… – сказал он хрипло. – На минутку.

Это получилось у него так тихо, что он сам едва расслышал себя, но все сразу посмотрели на него. Снова в зале наступила тишина, и козырек фуражки почему-то больше не мешал ему, и он мог теперь ясно, глаза в глаза, увидеть всех своих, всех, кто пока еще оставался в живых.

Мрачно глядел на него, потрескивая цигаркой, огромный дядя Юра в своей распахнутой настежь, выцветшей гимнастерочке; пьяно улыбалась Сельма, развалившаяся в кресле с ногами, задранными так, что видна была попка в кружевных розовых трусиках; серьезно и понимающе смотрел Кэнси, а рядом с ним – взлохмаченный, как всегда зверски небритый, с отсутствующим взглядом Володька Дмитриев; а на высоком старинном стуле, с которого только что поднялся и ушел в очередную свою и последнюю таинственную командировку Сева Барабанов, восседал теперь брезгливо сморщенный, со своим аристократическим горбатым носом Борька Чистяков, словно готовый спросить: «Ну что ты орешь, как больной слон?» – все были здесь, все самые близкие, самые дорогие, и все смотрели на него, и все по-разному, и в то же время было в их взглядах и что-то общее, какое-то общее их к нему отношение: сочувствие? доверие? жалость? Нет, не это, и он так и не понял, что именно, потому что вдруг увидел среди хорошо знакомых и привычных лиц какого-то совсем незнакомого человека, какого-то азиата с желтоватым лицом и раскосыми глазами, нет, не Вана, какого-то изысканного, даже элегантного азиата, и еще ему показалось, что за спиной этого незнакомца прячется кто-то совсем маленький, грязный, оборванный, наверное, беспризорный ребенок…

И он встал, резко, со скрипом отодвинув от себя стул, и отвернулся от них всех, и, сделав какой-то неопределенный жест в сторону и в адрес великого стратега, поспешно пошел вон из зала, протискиваясь между чьими-то плечами и животами, отстраняя кого-то с дороги, и, словно чтобы успокоить его, кто-то пробубнил неподалеку: «Ну что ж, это правилами допускается, пусть подумает, поразмыслит… Нужно только остановить часы…»

Совершенно обессиленный, мокрый от пота, он выбрался на лестничную площадку и сел прямо на ковер, недалеко от жарко полыхающего камина. Фуражка снова сползла ему на глаза, так что он даже и не пытался разглядеть, что это там за камин и что за люди сидят около камина, он только чувствовал своим мокрым и словно бы избитым телом мягкий сухой жар, и видел подсохшие, но все еще липкие пятна на своих ботинках, и слышал сквозь уютное потрескивание пылающих поленьев, как кто-то неторопливо, со вкусом, прислушиваясь к собственному бархатному голосу, рассказывает:

– …Представляете себе – красавец, в плечах косая сажень, кавалер трех орденов Славы, а полный бант этих орденов, надо вам сказать, давали не всякому, таких было меньше даже, чем Героев Советского Союза. Ну, прекрасный товарищ, учился отлично и все такое. И была у него, надо вам сказать, одна странность. Бывало, придет он на вечеринку на хате у сынка какого-нибудь генерала или маршала, но чуть все разбредутся шерочка с машерочкой, он потихоньку в прихожую, фуражечку набекрень и – привет. Думали сначала, что есть у него какая-то постоянная любовь. Так нет – то и дело встречали его ребята в публичных местах – ну, в парке Горького, в клубах там разных – с какими-то отъявленными лахудрами, да все с разными! Я вот тоже однажды повстречал. Смотрю – ну и выбрал! – ни кожи ни рожи, чулки вокруг тощих конечностей винтом, размалевана – сказать страшно… а тогда, между прочим, нынешней косметики ведь не было – чуть ли не ваксой сапожной девки брови подводили… В общем, как говорится, явный мезальянс. А он – ничего. Ведет ее нежно под ручку и что-то ей там вкручивает, как полагается. А уж она-то – прямо тает, и гордится, и стыдится – полные штаны удовольствия… И вот однажды в холостой компании мы и пристали к нему: давай выкладывай, что у тебя за извращенные вкусы, как тебе с этими б…ми ходить не тошно, когда по тебе сохнут лучшие красавицы… А надо вам сказать, что был у нас в академии педагогический факультет, привилегированная такая штучка, туда только из самых высоких семей девиц набирали… Ну, он сначала отшучивался, а потом сдался и рассказал нам такую удивительную вещь. Я, говорит, товарищи, знаю, что во мне, так сказать, все угодья: и красив, и ордена, и хвост колом. И сам, говорит, о себе это знаю, и записочек много на этот счет получал. Но был тут у меня, говорит, один случай. Увидел я вдруг несчастье женщин. Всю войну они никакого просвета не видели, жили впроголодь, вкалывали на самой мужской работе – бедные, некрасивые, понятия даже не имеющие, что это такое – быть красивой и желанной. И я, говорит, положил себе дать хоть немногим из них такое яркое впечатление, чтобы на всю жизнь им было о чем вспоминать. Я, говорит, знакомлюсь с такой вот вагоновожатой, или с работницей с «Серпа и молота», или с несчастненькой учительницей, которой и без войны-то на особое счастье рассчитывать не приходилось, а теперь, когда столько мужиков перебили, и вообще ничего в волнах не видно. Провожу я с ними два-три вечера, говорит, а потом исчезаю, прощаюсь, конечно, вру, что еду в длительную командировку или еще что-нибудь такое правдоподобное, и остаются они с этим светлым воспоминанием… Хоть какая-то, говорит, светлая искорка в их жизни. Не знаю, говорит, как это получается с точки зрения высокой морали, но есть у меня ощущение, что я таким образом хоть как-то частичку нашего общего мужского долга выполняю… Рассказал он нам все это, мы обалдели. Потом, конечно, спорить принялись, но впечатление это все на нас произвело необыкновенное. Вскоре он, впрочем, куда-то исчез. Тогда многие у нас так вот исчезали: приказ командования, а в армии не спрашивают, куда и зачем… Больше я его не видел…

И я, подумал Андрей. И я его больше не видел. Было два письма – одно маме, одно мне. И было извещение маме: «Ваш сын, Сергей Михайлович Воронин, погиб с честью при выполнении боевого задания командования». В Корее это было. Под розовым акварельным небом Кореи, где впервые великий стратег попробовал свои силы в схватке с американским империализмом. Он вел там свою великую игру, а Сережа там остался со своим полным набором орденов Славы…

Не хочу, подумал Андрей. Не хочу я этой игры. Может быть, так все и должно быть, может, без этой игры и нельзя. Может быть. Даже наверняка. Но я не могу… Не умею. И учиться даже не хочу… Ну что же, подумал он с горечью. Значит, я просто плохой солдат. Вернее сказать, я просто солдат. Всего-навсего солдат. Тот самый, который размышлять не умеет и потому должен повиноваться слепо. И я никакой не партнер, не союзник великого стратега, а крошечный винтик в его колоссальной машине, и место мое не за столом в его непостижимой игре, а рядом с Ваном, с дядей Юрой, с Сельмой… Я маленький звездный астроном средних способностей, и если бы мне удалось доказать, что существует какая-то связь между широкими парами и потоками Схилта, это было бы для меня уже очень и очень много. А что касается великих решений и великих свершений…

И тут он вспомнил, что он уже не звездный астроном, что он – следователь прокуратуры, что ему удалось добиться немалого успеха: с помощью специально подготовленной агентуры особой сыскной методикой засечь это таинственное Красное Здание и проникнуть в него, раскрыть его зловещие тайны, создать все предпосылки для успешного уничтожения этого злокачественного явления нашей жизни…

Приподнявшись на руках, он сполз ступенькой ниже. Если я сейчас вернусь к столу, из Здания мне уже не вырваться. Оно меня поглотит. Это же ясно: оно уже многих поглотило, на то есть свидетельские показания. Но дело не только в этом. Дело в том, что я должен вернуться в свой кабинет и распутать этот клубок. Вот мой долг. Вот что я сейчас обязан сделать. Все остальное – мираж…

Он сполз еще на две ступеньки. Надо освободиться от миража и вернуться к делу. Здесь все не случайно. Здесь все отлично продумано. Это чудовищный иллюзион, сооруженный провокаторами, которые стремятся разрушить веру в конечную победу, растлить понятия морали и долга. И не случайно, что по одну сторону Здания этот грязный кинотеатрик под названием «Новый Иллюзион». Новый! В порнографии ничего нового нет, а он – новый! Все понятно! А по другую сторону что? Синагога…

Он быстро-быстро пополз по ступенькам вниз и добрался до двери, на которой было написано «Выход». Уже взявшись за дверную ручку, уже навалившись, уже преодолевая сопротивление скрипящей пружины, он вдруг понял, что общего было в выражении глаз, устремленных на него там, наверху. Упрек. Они знали, что он не вернется. Он сам еще об этом и не догадывался, а они уже знали точно…

Он вывалился на улицу, жадно хватил огромный глоток сырого туманного воздуха и с замирающим от счастья сердцем увидел, что здесь все по-прежнему: туманная мгла направо вдоль Главной улицы, туманная мгла налево вдоль Главной улицы, а напротив, на той стороне, рукой подать – мотоцикл с коляской и совсем заснувший полицейский водитель, погрузившийся в воротник с головой. «Дрыхнет жиряга, – с умилением подумал Андрей. – Умаялся». И тут голос внутри него вдруг громко произнес: «Время!», и Андрей застонал, заплакал от отчаяния, только сейчас вспомнив главное, самое страшное правило игры. Правило, придуманное специально против таких вот интеллигентных хлюпиков и чистоплюев: тот, кто прервал партию, тот сдался; тот, кто сдался, теряет все свои фигуры.

С воплем «Не надо!» Андрей повернулся и протянул руку к медной ручке. Но было уже поздно. Дом уходил. Он медленно пятился задом в непроглядную тьму мрачных задворков синагоги и «Нового Иллюзиона». Он уползал с явственным шорохом, скрежетом, скрипом, дребезжа стеклами, покряхтывая балками перекрытий. С крыши сорвалась черепица и разбилась о каменную ступеньку.

Андрей изо всех сил давил на медную ручку, но она словно срослась с деревом двери, а дом двигался все быстрее и быстрее, и Андрей уже бежал, почти волочился за ним, как за отходящим поездом, он рвал и дергал ручку и вдруг споткнулся обо что-то, упал, скрюченные пальцы его сорвались с гладких медных завитков, он ударился обо что-то головой, очень больно, искры посыпались из глаз, и хрустнуло что-то в черепе, но он еще видел, как дом, пятясь, на ходу гася свои окна, свернул за желтую стену синагоги, исчез, снова появился, словно выглянул двумя своими последними горящими окнами, а потом и эти окна погасли, и наступила тьма.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Он сидел на скамейке перед дурацкой цементной чашей фонтана и прижимал влажный, уже степлившийся платок к здоровенной, страшной на ощупь гуле над правым глазом. Света белого он не видел, голову ломило так, что он опасался, не лопнул ли череп, саднили разбитые колени, ушибленный локоть онемел, но, по некоторым признакам, обещал в ближайшем будущем еще заявить о себе. Впрочем, все это, может быть, было даже и к лучшему. Все это придавало происходящему отчетливо выраженную грубую реальность. Не было никакого Здания, не было Стратега и темной липкой лужи под столом, не было шахмат, не было никакого предательства, а просто брел человек в темноте, зазевался да и загремел через низенький цементный барьер прямо в идиотскую чашу, треснувшись дурацкой своей башкой и всем прочим о сырое цементное дно…

То есть, Андрей, конечно, прекрасно понимал, что на самом деле все было совсем не так просто, но приятно было думать, что, может быть, все-таки именно брел, именно зацепился и треснулся – тогда все получалось даже забавно и во всяком случае удобно. Что же мне теперь делать, думал он туманно. Ну, нашел я это Здание, ну, побывал, увидел своими глазами… А дальше? Не забивайте мне голову, больную мою голову теперь не забивайте всеми этими разглагольствованиями о слухах, мифах и прочей пропаганде. Это раз. Не забивайте… Впрочем, виноват – кажется, это я сам всем забивал голову. Надо немедленно выпустить этого… как его… с флейтой. Интересно, эта его Элла – тоже там играла в шахматы?.. Сволочь, как голова болит…

Платок совсем степлился, Андрей, кряхтя, поднялся, подковылял к фонтану и, перегнувшись через край, подержал влажную тряпку в ледяной струйке. В гулю кто-то горячо и яростно толкался изнутри. Вот тебе и миф. Он же мираж… Он отжал платок, снова приложил его к больному месту и посмотрел через улицу. Толстяк по-прежнему спал. Зараза жирная, подумал Андрей с озлоблением. Службу он несет. Я тебя зачем с собой брал? Дрыхнуть я тебя сюда брал? Меня тут сто раз могли кокнуть… Конечно, а эта скотина, выспавшись, заявилась бы завтра утром в прокуратуру и доложила бы как ни в чем не бывало: господин, мол, следователь как зашли ночью в Красное Здание, так больше наружу и не вышли… Некоторое время Андрей представлял себе, как славно было бы набрать сейчас ведро ледяной воды, подобраться к толстому гаду и вылить ему все ведро за шиворот. То-то бы взвился. Это как на сборах ребята развлекались: задрыхнет кто-нибудь, а ему за шнурок привяжут к причинному месту ботинок, а потом этот огромный грязный говнодав поставят на морду. Тот спросонья озвереет и этот ботинок запускает в пространство с бешеной силой. Очень было смешно.

Андрей вернулся к скамейке и обнаружил, что у него появился сосед. Какой-то маленький тощенький человечек, весь в черном, даже рубашка черная, сидел, положивши ногу на ногу, держа на колене старомодную шляпу-котелок. Наверное, сторож при синагоге. Андрей тяжело опустился рядом с ним, осторожно прощупывая сквозь влажный платок границы гули.

– Ну хорошо, – сказал человечек ясным старческим голосом. – А что будет дальше?

– Ничего особенного, – сказал Андрей. – Всех выловим. Я этого дела так не оставлю.