Посреди твоих прелестей знойных, — я их помню, хотя я изгой, — между ног твоих длинных и стройных наблюдается нынче другой.
С новым мужем ты селфишься в блоге, с новым мужем ломаешь кровать, свои длинные стройные ноги мне уже не даешь целовать. Я зеркально отвечу в итоге, я жестоко тебе отомщу, свои толстые грязные ноги целовать я тебе запрещу. И в утехах своих буржуазных в санкционной войне половой ты без ног моих толстых и грязных будешь биться об пол головой!
— Я устала от пьяного блева! — гордо морщишь ты рожу свою. Что ж, пускай тебе будет хреново, я в ответ у себя наблюю. И в соитье своем безотрадном пусть долбит тебя скучный еврей, но блевать в моем пыльном парадном ты теперь симметрично не смей, никогда меня в лифте не лапай, у дверей не устраивай драк и на стенах моих не царапай свое грязное, пошлое «Fuck».
Отдавайся ты хоть эфиопу, раз не нужно тебе гопоты. Я любил ущипнуть твою попу, чтоб с игривостью взвизгнула ты, — но уж раз мы скатились к окопу и к войне откровенной такой, запрещаю щипать мою попу и одной, и другою рукой! Сам щипать себя буду за попу, сам до крови себя исщиплю, все стерплю, уподобясь холопу, а тебя я уже не люблю.
Не смеши моего искандера, и пускай он не знает манер — у другого и деньги, и дело, у меня же один искандер. И когда ты в пылу адюльтера отдаешься соседу-врагу — я чешу своего искандера и отчасти забыться могу. Я чешу своего искандера, повторяя среди забытья: я люблю тебя, падла, холера, ненаглядная курва моя! Я готов, если надо, побриться, я тоской и бездельем пропах, я готов бы от скучного БРИКСа побежать бы к тебе на руках! Но настала эпоха возмездий, непонятка в пацанской судьбе.
Так пойду и нагажу в подъезде, но уже, к сожаленью, себе.
Искусительское
Прекрасная штука — домашний арест! Прекрасно к домашним вернуться, помучась. Мне кажется, Родина, — вот тебе крест, — что это почти идеальная участь: как будто с доставкою на дом тюрьма, как будто она одомашнена, что ли. Она наименее сводит с ума из всех разновидностей здешней неволи. А взрослый ты людь или выросший деть — не так уже важно: для юных и старших куда безопаснее дома сидеть, чем в гости ходить и участвовать в маршах. Во время российских мучительных зим, надежно прикручены к женам и детям, мы все под домашним арестом сидим и даже порой упиваемся этим.
Приятно, что пару российских невест, которые тут в заключении кисли, решили спихнуть под домашний арест; но дело наводит на разные мысли. Ведь все это дело в столице родной (которое скоро дойдет до финала) — итог провокаций спецслужбы одной, которая часто названье меняла.
Мы все-таки должное им воздаем: грешно уважать, но бояться их надо. У них провокация — главный прием, поскольку они представители ада; Господь отвернется, и тут они — шасть! Ведь у искусителя, у святотатца от века задача одна — искушать. А наша задача — ему не поддаться. Он якобы мыслит, он морщит чело, трюизмы софизмами обезобразив, — но больше не может совсем ничего, как нас провоцировать, чисто как Азеф. Впервые попался он в давнем году, когда, подведя к запрещенному древу, он стал провоцировать в райском саду одну чересчур любопытную Еву; его провокация там удалась, прогневал он Господа делом нечистым и был ниспровергнут в зловонную грязь, где ползает, как подобает чекистам. Хотел он, чтоб Господа Иов хулил, диктуя ему соблазнительный ропот, — но Иов его, как известно, спалил, поскольку имел убедительный опыт. Иной открывает доверчиво рот, и ушки развесит, и глазки разинет… Он всех искушает — и каждому врет. Он всем обещает — и каждого кинет. Он в курсе потребностей каждой среды, с годами он действует все совершенней, и нынче повсюду я вижу следы его извиваний, его искушений. Как свой, он давно квартирует у вас, залившись в соцсети, скупив телеящик: одних справедливостью сманит в Донбасс, другого романтикой в заговор втащит… Останкино — главный его постамент, там прямо клокочет зловонная бездна. И все-таки главный его инструмент — внушать легковерным, что все бесполезно.
— Смотрите! — шипит он. — Мне жаль бедолаг, которые верят в империю света. Уже ведь пытались — а вышел ГУЛАГ, и снова пытались — и вышло вот это… Здесь не о чем дальше вести разговор — верней получить эмигрантскую визу; в России работает только террор — бывает, что сверху, но можно и снизу… Не лезьте к народу, они не поймут. При первой возможности рот вам залепят. Здесь могут воздействовать бомба — и кнут; все прочие планы — бессмысленный лепет. Хотите менять — запишитесь ко мне, мы Новым Величьем зовемся отныне; хотите терпеть — оставайтесь вовне, на верном диване, на сытной чужбине, учитесь терпеть до скончания лет, в зловонном туманце, в распутице серой, и помните твердо, что выхода нет. Лубянка питается этою верой.
Вот это и помните: истинный враг — не злой силовик и не доблестный витязь, а этот шипучий, ослизлый червяк.
Они искушают.
А вы — не ведитесь.
Два бойца
Когда Боширов и Петров, друг друга запаля, травили, чтоб он был здоров, Сергея Скрипаля, а копы, черт их побери, валяли дурачка, — когда следили на двери флаконом «Новичка», осуществляя свой блицкриг, как повелела власть, — случилось им на краткий миг под камеры попасть. Теперь портреты этих двух, Британии грубя, Лавров высмеивает вслух, а лидер про себя, — но это признаки Суда, почти его финал. Я их не видел никогда, но тотчас же узнал: и эту выпуклую грудь, и впалое чело… Мы их не выдадим отнюдь. Ха-ха, еще чего! Ужели надо объяснять простейшую матчасть? Их можно выследить, заснять, распространить, проклясть, но не поймают этих двух ни мистер, ни мусьё. Как можно выдать русский дух? Почуять — да. И всё.
О, как я знаю этих двух! Так пахнет жизнь сама: дух ожиданий, дух разрух, и горя от ума! Как пахнет пеплом и золой, пустыней нежилой, где слева следователь злой, а справа тоже злой! Я узнаю всего верней, как на дверной скобе, их отпечатки на своей работе и судьбе. Да что там я — ничтожный прах, нагар большой свечи! Судьба Отчизны в их руках, растущих из (молчи). Два вечных друга, два бойца в невидимой броне, побитых молью слегонца, но все еще вполне, — я узнавал их столько раз на всех своих путях, в сетях, раскинутых на нас, а также в соцсетях!
Два верных друга без имен, как водится в ЧК, Петров и Васечкин времен чекистского крючка, на вид обычная урла, однако, между тем, модель двуглавого орла, Евразия, тандем, — заметь, они всегда вдвоем, как слово и мотив, в дуальном облике своем Россию воплотив. Как тот Равшан — а с ним Джамшут, а может, русский Глеб; как щит и меч, «Король и шут», как лук и черный хлеб, как Чук и Гек, шафран и плов, стакан и полуштоф, еврейский Ильф и наш Петров (Петров! Везде Петров!). Бредут собянинской Москвой и горной Тебердой, крепки, как орган половой у особи младой, один с квадратной головой, другой же с бородой, несут флакон с водой живой и с мертвою водой.
Вперед, Боширов и Петров, герои смутных лет. Над вами Родины покров, за вами дымный след. Вас ждет гибридный вечный бой, его не завершить. Ваш долг — архангельской трубой планету оглушить и водрузить российский флаг на логовище змей, на наш сегодняшний Рейхстаг, где ждет Тереза Мэй.
Дуэльное
Исполняется на мотив «Хоть Бог и запретил дуэли».
Хоть Бог и запретил дуэли, — и вряд ли их введет режим, — но вы настолько… (надоели), что мы, пожалуй, разрешим. Друзья «Орленка» и «Зарницы» чтут офицерство лет с пяти; вы переходите границы — и мы готовы перейти. Раз вы по собственной же воле стремитесь к этакой беде, и если не хотите боле триумфа в собственном суде, и раз вы бьете наших деток, и ни один из вас досель не пострадал ни так, ни этак, — то почему бы не дуэль? Ведь даже Пушкин, русский гений, был боевит, что твой сармат; нужна лишь пара уточнений, чтоб представлять себе формат, а то ведь вызов неформальный. Задел Навальный вашу честь, но, так сказать, сидит Навальный. Выходит, вы хотите сесть? Хотя вы воинский начальник, и грудь в наградах от и до, и в карате отнюдь не чайник, и, разумеется, в дзюдо, — но раз вы вызвали сидельца, то, рассуждая по уму, чтоб изувечить это тельце, вам предстоит сойти к нему. Хотя бы ради поединка — сойдите к узникам на миг; ей-богу, славная картинка — глава Росгвардии средь них. Пусть против силы выйдет сила, пускай ответит, троглодит. А то выходит некрасиво: вы не сидите, он сидит…
Но ради чести и гражданства, раз вам не хочется в тюрьму, вам можно выхода дождаться и ночью встретиться ему. Какой восторг, какие фотки для юных блогеров Москвы: Навальный — шасть из-за решетки, а тут как раз стоите вы, при всем параде, словно в раме, в фуражке, в тельнике, всерьез, грозя руками и ногами его по заднице того-с. Ногою, с маху, в полукружья, потом рукою между глаз… Однако в выборе оружья свободен вызванный как раз, хоть он и мыслящий инако, и враг, и плут, и гниль, и прель… Иначе это будет драка, а совершенно не дуэль. Мы знаем, вы, конечно, вправе, сперва навесив всех собак, в свободной нашей сверхдержаве его мутузить просто так, хоть впятером, без всяких правил, усердно, дружно, горячо, — Песков же вам уже подставил свое надежное плечо! Мы знаем, что Навальный — бяка. Вольно ему из кожи лезть! Но, повторяю, это драка. Тогда, пардон, при чем тут честь? Избить Навального из мести вы, разумеется, вольны; мы и не ждем особой чести от новых символов страны, как от осинок — апельсинок, как жирных пенсий — от сумы… Но вы сказали: поединок. Сказали это вы — не мы. Навальный вам не «Pussy Riot»: мужчина, весящий под сто. Пускай оружье выбирает — хоть огнестрельное, хоть что. Оно, конечно, вы — начальство, но за домашний свой арест он сам неплохо накачался, и «Доширак» исправно ест. Противник, думаю, достойный. Вы славно завершите год: рэп-батл «Оксиморон и Гнойный» на этом фоне отдохнет. А то, серьезно, взяли моду — при одобрении отцов на безоружную свободу спускать с дубинками бойцов! Чуть кто-то выйдет — сразу нате: и по мозгам, и в автозак… Ей-ей, дуэль в таком формате надоедает на глазах. Вопрос уже насущно вылез: я сам за власть и за режим, но если вы вооружились, давайте всех вооружим? Иначе это не дуэли и называется не так, а как? «Россия в беспределе». «Позор». «Бесчестие». «Бардак».
И вообще скажу вам, братцы, — не надо мне «призывы» шить, но вы же утомитесь драться, коль поединки разрешить! Не ждали вы таких сюрпризов? Боюсь, что в наши времена последний выход — это вызов, а больше шансов ни хрена. Спустились мы к такой ступени — спасенье в шпаге и плаще. Ни суд, ни жалобы, ни пени не помогают вообще. Мы можем шею гнуть тряпично, но можем вдруг включить умы: вы вызываете? Отлично! Но можем вызвать вас и мы — пусть нас рассудит воля Бога! Пусть он подаст последний знак!
А слов мы знаем очень много. Гораздо круче, чем «слизняк».
Конвертационное
В России слух пронесся адов: мы по заслугам огребли и не получим наших вкладов. Сдал баксы — выдадут рубли. А кстати, я, даю вам слово, — пока резвилось большинство, — всю жизнь чего-то ждал такого, не ждал другого ничего. Я даже склонен улыбаться. А вдруг решением Москвы тут запретят хожденье бакса? Кто возразит? Ни я, ни вы, поскольку в силу здешних правил политика запрещена. Концерн «Калашников» представил на днях оружие «Стена»: в Сети, конечно, ты аноним, но кто ты есть перед стальной, перенасыщенной ОМОНом, в тебя стреляющей стеной? Что ты предъявишь, кроме всхлипа, почти неслышного в ночи? «Я тут вложил… отдайте, типа…» Они ответят: получи.
Ты только зря себя измучишь, России бедный старожил; ты, разумеется, получишь, но не того, чего вложил. И в том — закон России главный: коль лидер бабки отберет, не говори, что тут бесправный и несознательный народ, что виноваты в Центробанке, что это кризис и распил, что кое-кто присвоил бабки и где-то яхту прикупил, — ты до сих пор понять не можешь, смиряя внутреннюю дрожь, что если тут чего-то вложишь, то уж назад не заберешь.
Таков удел страны-изгоя, магическое решето: ты заберешь совсем другое. Вложил одно, а взял не то. Виновны здесь не англосаксы, не агрессивный внешний мир: ты положил, допустим, баксы, а вынул мягенький папир
[93]. Припомни сам — давно когда-то на трон от ельцинских щедрот сажали вроде демократа, а вышел кто? А вышел — вот.
Идут загадочные годы, вокруг меняется среда — вошли свободные народы, а вышли злобные стада; ты, так сказать, старался с детства, пахал, вставая до зари, вложил таланты, силы, средства, а вынул — вот. Благодари. И ни один мыслитель-глыба не переменит жизнь твою: вложил себя? Скажи спасибо, что я хоть это отдаю. Ты изменить того не можешь, что от рождения дано, поскольку все, чего ни вложишь, — все превращается в оно. Послушай умного поэта, не нужно каяться вдогон: все конвертируется в это — зато уж этого — вагон.
Кто хочет честного покоя и справедливого труда — вложись во что-нибудь другое. Вложить, ей-богу, есть куда. Давно об этом догадались Стравинский, Дягилев, Шагал…
А коль вложил сюда хоть палец — прости. Ты знал, куда влагал.
Баллада о перевоспитании
В одном пространстве, где патриархат
Равно пассионарен и неистов,
Готовы взять российских футболистов
На перевоспитание в «Ахмат».
До этого — могуч, велик, богат, —
Патрон непобедимого «Ахмата»
Уже забрал безвестного фаната
На перевоспитание в «Ахмат».
Хабиб Нурмагомедов тоже рад
Уже публично с Тимати мириться.
Он друг, он брат — и взят, как говорится,
На перевоспитание в «Ахмат».
И если наш смиренный автократ
Смиряется расправ под нашим кровом, —
Послать бы и Баширова с Петровым
На перевоспитание в «Ахмат»!
Ахматову люблю я, не солгу.
Ее «Могу!»[94] звучит сильней набата,
И кажется, из области «Ахмата»
Звучит все то же властное «Могу».
Пока мы спим, как только в детстве спят[95],
Хамя сквозь сон партнерам и соседям, —
Мы даже и не чувствуем, как едем
На перевоспитание в «Ахмат».
Я думаю, «Ахмат» — грядущий строй.
Он воцарится тут в теченье года —
По мере совершенного развода
С бежавшей юго-западной сестрой.
Сначала для порядку поворчат,
Но коль Донбасс ему альтернатива, —
Все ринутся, как лемминги с обрыва,
На перевоспитание в «Ахмат».
Как учит нас историк Гумилев,
В России воцаряется химера[96].
Нимало не завися от размера,
В ней побеждает та из двух голов,
Где меньше ропщут, меньше говорят.
Кавказцы, европейцы, азиаты —
От Кушки до Парижа будут взяты
На перевоспитание в «Ахмат».
Все перешли в один видеоряд.
По мнению продвинутых авгуров,
Преемник утвержден, и вот Евкуров
Уже перевоспитан, говорят.
Российские верхи на этот ад
Пока еще любуются из ложи,
Но если что, поехать могут тоже
На перевоспитание в «Ахмат».
Короче, весь российский маскарад,
Пропагандисты, лидеры протеста, —
Мы скоро все поедем, если честно,
На перевоспитание в «Ахмат».
Не трогаясь, боюсь, при этом с места.
Сон о баране
Вручили «Новой» голову баранью, по умыслу неведомых трольчат. Я думаю, хреновому изданью подобную посылку не вручат. И вот я сплю, зане уже не рано, и в смутном сне — трагическом, увы, — я думаю про этого барана: а как он там живет без головы? Живет он ничего себе, не скрою. Он превратился в местный идеал. Ему труднее было с головою, она ему мешала, он страдал, на совести его зияли раны, он часто думал, выживет ли впредь, — тогда как бестолковые бараны в Отечестве способны преуспеть. Он горделиво принял этот вызов, он сам себе внушает — отожги! Читает прессу, смотрит телевизор — и лучше понимает без башки! Она ушла, но он не уничтожен: он не в котлете, он не в колбасе, и на работу взял его Пригожин — там у него, боюсь, такие все. С ним задружилась остальная челядь, получше стало с жизнью половой… Читай: «В Россию надо только верить» — но это трудно делать с головой!
Зато теперь, когда он безголовый, — он много здоровее, зуб даю; он с новым другом, он с подругой новой, он в большинстве, он в массе, он в строю, он в осажденной крепости, в оплоте духовности, духовность он сама, и радости освобожденной плоти не отравляет критика ума, хотя бы и бараньего. Европа ль постигнет нас или поддержит нас? Отныне никакой Константинополь его душе бараньей не указ, а в голове, ей-богу, проку нету, и лучше без особенных затрат ее подкинуть в «Новую газету», где тоже головастые сидят. Пусть там она лежит в стеклянной призме. Ему она без надобы пока. Ни при царизме, ни при коммунизме он не имел такого курдюка! Курдюк хотя и мыслит еле-еле, но чувствует родство и торжество, и он всего главней в бараньем теле, поскольку составляет большинство. Зато он не майданен, не оранжев, готов сражаться, если призовут…
Но и во сне я думаю: а как же? Без головы же вроде не живут! Ведь это смерть! Во сне я холодею и факт бараньей смерти признаю; но он же умер чисто за идею, поэтому он должен быть в раю! В раю, где иностранцев нет в помине и все как прежде, хоть не умирай: ведь раз его убили в русском мире, он после смерти забран в русский рай, парадоксальней всякого Эйнштейна. Он заперт в окружении стальном, он в камуфляже весь, он чист идейно — и абсолютно грязен в остальном. Все прочие ютятся где-то рядом и санкционку хавают свою, — но прочий мир в раю считают адом. Нерусские не могут жить в раю. В раю текут загаженные реки, все время носят ватное пальто и перемен не может быть вовеки, и вечно правит угадайте кто; там не война, но все к войне готово, там нет детей, а лишь сыны полка, — подобный рай возник в уме Стрелкова или иного адского стрелка; там любят пострадать — и все страдают. Немыслим там пиндос или еврей. Кто хочет жить — туда не попадают. Кто хочет жизнь отдать, и поскорей, за лидера, за Родину, за Бога (который позабыл весь этот бред) — тому туда кратчайшая дорога. И выхода, боюсь, оттуда нет.
И вот очнулся я, и как ни странно — хоть «Новую» пугают не впервой, мне как-то жалко этого барана, который так не дружит с головой. Ведь он не сам отдал ее, ребята. Ведь отняли какого-то рожна. Ведь он хоть курдюком поймет когда-то, что иногда она ему нужна, она не зря отягощала шею, не просто так попала под топор…
Когда-нибудь он явится за нею.
Мы сбережем ее до этих пор.
Новая песня о Родине
Выгнали пиндосы Меган Келли, выгнали, паскуды, с NBC. Хорошо б теперь ее пригрели, как сказал Клейменов, на Руси. Но Клейменов — человек опрятный, ничего не скажет от души. Пригласил — и сразу на попятный: мы шутили, Меган, не спеши! Ну а я скажу: какие шутки?! Заслужила, кажется, сполна. Перепреет еж у нас в желудке — значит, приживется и она.
Шум, скандал, ничтожная придирка — и звезда покинула экран: снять могла бы фильм не хуже «Цирка» пара Симонян — Кеосаян! И в финале, с нею маршируя посреди нашистских школяров, запевал бы после поцелуя Соловьев, как прежде Столяров: «Широка страна моя родная! Широка и в суше, и в воде. Я другие страны тоже знаю, даже дачи строю кое-где, — но увы, имеются примеры, в прессе освещенные не раз, что в другой стране такой карьеры не построить людям типа нас. Широка страна моя родная для таких, какие бьют с носка, — гопника, лгуна и негодяя. Для других зато она узка. Вот и пусть бегут куда пошире, дальше от таких, как я и ты! Мало ли осталось места в мире, где еще не любят гопоты?»
Я прошу: возьмите Меган Келли в логово останкинских волчат. Те, что раньше телик не смотрели, ради Келли вновь его включат. Ясно, что она не из монашек, что она не склонна льстить толпе, — ей теперь, конечно, мстят за наших, за ее беседы с ВВП. Повод для критического вала: «Ей по нраву русский произвол!» — да. Но ведь она и не скрывала: очень впечатленье произвел. Женщины, реднеки
[97] и подростки ценят эти качества сполна: он такой пружинистый и жесткий! Было видно: таяла она.
Этого-то ей и не простили — явственной симпатии к Москве. Придрались в своем привычном стиле к шуточке о черном меньшинстве, ибо там свирепствует цензура, чуждая свободному уму, и ее отважная натура не вписалась в ихнюю тюрьму! Власть магнатов никуда не делась, сплотка олигархов и ворья. Помнится, еще Анджела Дэвис сильно пострадала от нея.
Вообще Россию в наши годы, сколько ей диктатом ни грозят, я назвал бы островом свободы, словно Кубу сорок лет назад. Вон Альбац разводит трали-вали. Как о язве, ноет о прыще. Тоже мне — ее оштрафовали! Меган вон уволили вообще. Выгнали пинками, честь затронув, — вот он, вашингтонский их содом! — и зажали пятьдесят лимонов, честным заработанных трудом. Действуйте, Клейменов и Милонов, нравственности истинной редут: неужели пятьдесят лимонов беженке несчастной не дадут?!
Я и сам не верю, что дождался: хлынет к нам сочувствующих рать, потому что местное гражданство обещают запросто давать. Это ж, братцы, дважды два четыре, аксиома, Господи прости: хочет кто прижиться в русском мире — храбреца не думайте спасти. Пусть он едет в славный край единства, грабежа, забытого стыда, пусть он сам, на шкуре убедится, — на слово не верят никогда! А в порядке честного обмена — тех, кого в последние года русская отвергла ойкумена, можно бы как раз забрать туда: говорят же наши генералы — всех бы вас в Нью-Йорк и Голливуд, чтоб узрели наши либералы, как там безработные живут! Как бы их приветствовали, что ты! Тут бы им и вольницы, и труд… Но они ж не едут, патриоты. Все, как мыши, давятся, а жрут.
Требует новейшая эпоха, ядерная русская весна, всех забрать, кому в Европе плохо, всех, кому Америка тесна, чтоб майдан от зависти запрыгал, чтоб борцы воспрянули везде, — посмотрите, как прижился Сигал, как расцвел в Саранске Депардье! Оглядись, планета, раскумекай, где духовность чистая жива. Мы ж в двадцатом веке были Меккой всем борцам за вольность и права. Штатовцы в раздоре и развале нашей исстрадавшейся земли нашу индустрию создавали! (Правда, мы рабами помогли.) От своей депрессии великой ехали под сень родных осин, — а сегодня, сколько их ни кликай, съехал только Сноуден один. Видимо, годимся в этот раз мы, в скрепно-послекрымской полосе, как альтернатива смертной казни; да и то еще хотят не все. Если не возьмете Меган Келли в нашу путинистскую бранжу — я скажу: вы просто опупели. Впрочем, это я и так скажу.
Вообще-то я надеюсь втайне: гости нам на пользу искони, так что это б выручило крайне, если б к нам поехали они. Может, эстафету нашу примут, ближе увидав Россию-мать? Может, оппозицию поднимут, как смогли промышленность поднять? Потому что, скажем, Меган Келли, увидавши местные дела где угодно, хоть в «Вестях недели», — многое бы сразу поняла, и она, в отличие от прочих, столь привычных к робкому шу-шу, непременно вышла бы на площадь…
Меган Келли! Милости прошу. Если все настолько опопсели нынешним унылым октябрем — пусть протест возглавит Меган Келли.
Мы ей денег лично соберем.
Попытка фарисейства
Думаю, сидеть не должен Хаски, бит-поэт, кумир
угрюмых дев.
Думаю, и без моей подсказки выйдет он, недолго просидев.
Тонкий лирик, мастер ассонанса, эхо злых окраин,
то да се…
Если он в сизо обосновался — будет хуже только для сизо.
Рэперу нельзя казаться милым: монстр, агрессор,
мальчик для бритья…
Говорят, он связан с «русским миром» и хотел заткнуть
таких, как я, —
Так и пусть его. Скажу без чванства, без обид: у нас
другой раён.
Должен же я чем-то отличаться от него и от таких, как он.
Кое-кто, напрягши средний палец, троллит патриотов показных:
Мол, они за наших не вступались — так и мы не вступимся за них.
Принципы — они себе награда: я вступлюсь, блистателен и смел,
Даже за кричавших «Так и надо!» в день, когда Серебренников сел.
Пусть они и дальше дружно гадят в собственную смятую
кровать:
Если я дождусь, что их посадят, — все равно не буду
ликовать.
Буду защищать посредством слова, власть
о снисхождении моля,
Соловьева?! — да, и Соловьева. Киселева?! — да,
и Киселя.
Лгавших, истеривших, клеветавших, дружно исходивших
на говно,
Планку уронивших, причитавших, что сажают мало, —
все равно.
Ваши убеждения противны, но за ваше право тут вонять
Буду биться, хоть и неспортивный. Вам, боюсь,
такого не понять.
Подсчитавши строго, как тарифщик, все грехи и каждую
свинью,
Защищать я буду всех травивших, щедро отравивших
жизнь мою —
Не ее одну, а воздух в целом; весь наш необъятный регион
Тоже отравивших между делом, так что прежним вряд ли
будет он.
Буду защищать неутомимо, праведным сочувствием дыша,
Как моя соседка Антонина — своего родного алкаша.
С сочетаньем гнева и печали, привлекая телик и печать…
Только посадите их вначале.
А иначе фули защищать?
Баллада бесприютности
Увы мне, вольному повесе!
Забудь давнишнюю мечту:
Я не прочту стихов в Одессе
И лекций тоже не прочту.
В приморский град и Киев дивный
Зимою, как заведено,
Я ехал не за длинной гривной,
Но не допущен все равно.
Я собирался по старинке,
Своих пристрастий не тая,
Читать о Лесе Украинке —
Но там теперь не до нея.
Понятно даже и ботинку,
Что я намерен под сурдинку,
Со скромной миной чудака
Среди бесед про Украинку
Создать в Одессе ЧВК[98].
Уже БГ с его командой
Свои концерты перенес:
Глядится он Вивеканандой,
Но что под маскою — вопрос
(Я лично с ним знаком, канальей,
И он в душе единоросс).
Запретна сочная свинина
Для исламиста и раввина,
Баку закрыт для армянина
Уже неполных тридцать лет,
А мне закрыта Украина —
Не потому, что я вражина,
А потому, что я мущина
И мне шестидесяти нет.
Да! Мы, простые менестрели, —
Чего мы, собственно, хотели?
Хоть мы не в соловьевском теле-,
Не в киселевском колесе,
Хоть не стремились изолгаться
В программе гордого афганца[99]
Или в симоняновской тусе,
Хоть не привыкли обретаться
В программе гордого британца[100],
Изысканного, как Мюссе,
Хоть мы слегка протестовали,
На власть проклятую кивали,
Хоть кое-где публиковали
Свои протестные эссе,
Писали резкие плакаты
И восставали против ваты,
Хоть мы ни в чем не виноваты —
Но отвечать мы будем все.
Допустим, в городе Берлине
Или в отчизне Муссолини
Один играл на клавесине,
Другой вытачивал весло,
Один исследовал натуру,
Другой любил соседку-дуру,
А третий изучал скульптуру
Или другое ремесло,
Четвертый сеял в поле чистом,
А пятый реял в небе мглистом,
Шестой считался гуманистом —
Но их все это не спасло.
Я кони, так сказать, не двину.
Соседний край, не обессудь, —
Я сам не рвусь на Украину,
Вы там не ангелы отнюдь;
Увы, я слышу не впервые,
Что мы рабы, а вы святые,
Что мы привычно клоним выи,
Что я сатрапа выбирал,
Что мы в пролете и в разносе,
И под пятой рябого Оси,
И что на киевском вопросе
Сдыхает русский либерал;
Увы, давно меня не гложет
Ни эта злость, ни похвальба,
Ничто привлечь меня не может
На ваши пышные хлеба,
Но, черт возьми, меня тревожит
Моя грядущая судьба.
Помимо вольной Украины,
Бывают прочие края,
Но ныне в мире нет картины,
Какой бы мог прельститься я.
Европа есть — ее равнины,
Ее поляны и куртины,
Но там я сделался врагом,
Там тоже всюду карантины
И тоже санкции кругом;
Американцы все, скотины,
К нам поворачивают спины,
Канадцы с ними заодно,
А на просторах Аргентины
Кругом ужасные латины,
Они вдыхают кокаины
И смотрят скучное кино;
В голодной Африке — трихины
Холеры, СПИДа, скарлатины,
Неуязвимые для хины
И для обычной медицины;
Пираты, воры, ассасины,
Жара, наемники, лгуны,
И все враждебны, все едины,
Для всех мы данники вины,
Посланцы путинской путины,
Его приевшейся рутины
Его коварной паутины —
Шпионы, хакеры, скины…
А уж российские трясины
Для жизни вовсе не годны.
Боюсь, нас примут только льдины,
Пространство вечной холодины,
Где обитают лишь пингвины —
России верные сыны.
Памятник
В каком-то смысле это благо — не смею власти осудить — к столетью автора «ГУЛАГа» Пономарева посадить. Такой подарок к юбилею, наглядный памятник Солжу: Лев говорит — не сожалею, мы отвечаем — посажу! Мероприятия к столетью — не торжества и не печать: нет, надо плетью, надо клетью такие вещи отмечать.
Чего там, он, конечно, гений, но инструмент его — кулак: среди его произведений всего талантливей «ГУЛАГ». Беда была не в коммунистах, убийцах нравственных и чистых, не в их картавом вожаке в его кургузом пиджаке, беда не в белых и не в красных, не в стукачах и несогласных, не в плюралистах и столпах, не в атеистах и попах, не в соблазнительных идеях, чей гнусный шарм непобедим, и не в коварных иудеях, с кем вместе двести лет сидим, с их социальным непокоем и жаждой матерьяльных благ, — а просто здесь, чего ни строим, все превращается в ГУЛАГ, и вся культурная Рассея, поняв, что он неисцелим, об этом пишет «Воскресенье», «На дне» и «Остров Сахалин».
Таких жаровен и коптилен не знали ни в каком аду, и врут, что он неэффективен: ГУЛАГ не сводится к труду. Исконный смысл его явленья, как понимает большинство, был в сокращенье населенья, оптимизации его — а то плодится и плодится, ползет и ширится пятном… И если в чем у всех единство — то разве в кодексе блатном: кругом закон и феня урок, бугры, терпилы, блатари, кто поумнее — тот придурок, кто не придурок — тот умри; конструктор, ядерщик, акустик
[101] — в «шарашку», чтобы не скучал; кто не опущен — тех опустят, кого отпустят — тот стучал… Вожди любой известной масти, кто староват, кто моложав, для одного стремятся к власти: чтоб править, всех пересажав. Вся сила лидера — в оскале, в колымизации. Еще б! А тех, кто больше выпускал, — как Горбачев или Хрущев, — тех, слава богу, не сажали, точней, сажали не в тюрьму, причем они не возражали, поскольку знали, что к чему.
На свете нет такого мага, чтоб изменить такой удел. Никто не вышел из ГУЛАГА, кто в нем хоть сутки просидел: ни Березовский, ни Гусинский, ни рус, ни немец, ни поляк, ни Подрабинек, ни Радзинский, ни автор ро́мана «ГУЛАГ», пусть даже он не переломан и сохранил свой честный лик.
Но как прекрасен этот ро́ман! Все хороши, а он — велик: хотя «Денисыч», «Круг» и «Корпус», отчасти даже «Колесо», — все хороши, но это компас. В нем воплотилось наше все. Он, как плита, стоит под нами, источник общей мразоты: все преходяще, он — фундамент, синоним вечной мерзлоты, он нам и армия, и школа, видеоряд и звукоряд… Стоят без праведников села, а без ГУЛАГа не стоят.
И никакая перестройка не станет угрожать ему: на свете нету солнца столько, чтоб растопило Колыму. Порой тут сокращают сроки, чтоб бабки Запада привлечь, порой печатаются строки из «Пыток» и «Бутырских встреч»
[102], но дальше, собственно, ни шагу. Навек бессмертен наш барак: как лучший памятник ГУЛАГу стоит нетронутый ГУЛАГ, надежен, крепок, потрясающ. В нем злобный вой и дикий рев, на нем доска, на ней Исаич, внутри сидит Пономарев.
Суверенное
…Как живу — так пишу, полагая, что где
Нету жизни — там, может быть, нету и смерти.
Нонна Слепакова, 1995
Не хочу, чтоб было как в Париже,
Где поныне страсти не остыли,
Где горит — хотя и дым пожиже —
То же пламя, что во дни Бастильи.
Не хочу, чтоб было как в Европе,
Где меньшинства нагло офигели,
Где, давно сплетясь в одном окопе,
Атакуют беженцы и геи.
Не хочу, чтоб так, как в Украине,
С дикостью почти что африканьей,
Где настолько планку уронили,
Что нельзя прикрыть автокефальей.
Не хочу, чтоб было как в Британье,
Что самостоятельностью бредит,
Но теперь попала в испытанье,
Ибо ей не разрешают «Брекзит».
Не хочу, чтоб было как при Трампе, —
Санкциями, твари, задолбали, —
Но еще страшней при этой тряпке,
Болтуне и чмошнике Обаме.
Не хочу, чтоб было как в Мадриде —
Воздух там горячий и соленый
И который год уже, смотрите,
Мучатся разводом с Барселоной.
Не хочу, чтоб было как в Дамаске,
Где ИГИЛ[103] досель не уничтожен
И от Штатов, действующих в маске,
Неповинный бедствует … [104].
Не хочу, чтоб было как в Италье,
Где полно скандалов и протеста,
Где у всех бывают генитальи,
А у нас давно пустое место;
Не хочу, чтоб было как в Алжире,
Не хочу, чтоб было как в Гаване,
Где на честь и совесть положили,
А Россию вечно предавали;
Где цветут циничные пороки,
Где в трущобах ад и хуже ада, —
Не хочу, чтоб так, как на Востоке,
Но и как на Западе — не надо,
Где полно госдеповских печенек,
Где согласны слушать «Пусси Райот» —
Люди там не могут жить без денег,
Люди там живут и умирают.
Не хочу в Бейруте и Багдаде,
Не хочу в пустынном Эр-Рияде,
Не хочу в Суоми и в Пекине,
А хочу в соломе и в мякине,
В тех краях, где нет пучин и бедствий,
В тех краях, где нет причин и следствий,
Правых и языческих уклонов,
Права и физических законов, —
Где любой исход давно отыгран,
Где бессильны пафос и анализ,
Где и жизнь сама — смотри эпиграф —
Кончилась, не то не начиналась.
Из цикла «Песни славянских западников»
Итоговое
На итоги года виновато
Смотрит декабрьская Россия
И, почти не видя адресата,
Повторяет: спаси мя, спаси мя.
— Мы не можем унять твою кручину, —
Внешний мир отвечает устало, —
Нам спасать тебя как бы не по чину,
Это ты же нас обычно спасала.
Нас спасала, сдававшихся покорно,
То от фюрера, а то от Мамая,
Потому что они в тебе по горло
Увязали, хребет себе ломая.
Да к тому же у нас свои напасти —
То жилеты, то беженцы, то бабы,
И не знаем, кто спас бы нас отчасти,
В том числе, дорогая, от тебя бы.
Потому что у нас тут после Крыма
Воцарился такой моральный климат,
Что тебя уже вычли из мейнстрима
И похоже, что обратно не примут.
Вообще же мы, как в печке поленья,
Что-то чувствуем вроде утомленья
От объятий твоих и от проклятий
И других однообразных занятий.
Да и бардам порядком надоело
Воспевать твое бескрайнее тело,
Уважать твои ракеты и зоны
За балеты и русские сезоны.
Оставайся собою там, за буем,
И хлещи своих умников по роже,
Мы же вмешиваться больше не будем,
Потому что оно себе дороже.
— Русофобы поганые вам имя! —
Говорит она сурово и круто
И твердит свое «Спаси мя, спаси мя!» —
Обращаясь к незримому кому-то.
Отвечает ей Спаситель Небесный:
— Ты бывала мне многих любезней.
Много раз я спасал тебя над бездной,
Иногда подхватывал и в бездне.
Я спасал тебя за целость и смелость,
За отвагу, широту и искусство,
Но теперь это все куда-то делось,
И смотреть на вас не тошно, а скучно.
На вершине — злодей неинтересный,
Оппозиция — сушеные смоквы,
И, по правде, твоих пресс-конференций
Ни в раю, ни в аду уже не смотрят.
На пространстве беззащитном, разверстом, —
Только злоба, тоска и благочинность.
Ты не можешь удивить нас злодейством,
А всему остальному разучилась.
Точно так же лоханулся и Триер,
Отличившийся усердием потным:
Он-то думал, что он снимает триллер,
А смешал снотворное со рвотным.
Замечаю задумчиво и скорбно:
Иссякает и бездонная сися,
Я теперь повернусь к тебе не скоро.
Если хочешь спастись — сама спасися.