Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Слава молча сгребает Лёньку в охапку и выталкивает из кабинета, не обращая внимания на его протесты. Потом возвращается к письменному столу, вокруг которого мы все стоим.

– А этот майор ничего не говорил про спецсредства? – спрашивает он Ваню.

– Спецсредства? – не понимает Ваня.

– Ну да. Про газ, например.

– Нет, не говорил вроде бы…

– Вы о чем? Какой газ? Как это возможно? – рокочет Яков Романович.

– Все возможно, – угрюмо говорит Слава. – Пустят газ, а потом скажут, что мы сами себя отравили вместе с детьми. Например, придумают, что тут была какая-то секта изуверская…

– Что вы собираетесь делать? – отец Глеб в упор смотрит на Славу. – Наверняка вы заранее решили, как будете действовать, если дойдет до штурма… У вас есть оружие?..

Слава молча сопит, потом поднимает взгляд на священника:

– Да какое оружие, о чем вы? Устроить перестрелку? Тут же дети!..

– Вот именно, дети! – сурово говорит Костамо. – Так что никаких провокаций с нашей стороны!..

– Думали мы про этот штурм, – продолжает Слава. – Тут тактика возможна только одна – чтобы они как можно дольше возились. Тогда больше шансов, что это позорище заснять успеют…

– Ваня, – говорю я. – Как раз твои журналисты пригодятся! Ты, вообще, где их подцепил?

– Шел сюда, а они по ельнику рыскали, искали, как к хоспису подобраться. Ну разговорились, и я… А что, разве не правильно? – Ваня запальчиво вскидывает голову. – Они с независимого канала. Кто-то же должен показать правду…

– А если эти журналисты – троянский конь? – говорит отец Глеб.

– Ага, есть такое подозрение, – кивает Слава. – Поэтому я приказал взять их под наблюдение. Сейчас они слоняются по хоспису, родителей расспрашивают. А как во время штурма себя поведут?.. Ничего, будем следить…

– Тьфу, срань, до чего дошло! – рычит Костамо. – Осада, лазутчики, ряженые штурмовики, спецсредства… Бред собачий!..

– Знаете что… – отец Глеб обводит всех взглядом. – Чтобы эти штурмовики подольше возились, самое правильное будет нам в храм отступить. Всем вместе. Туда прорваться ох как непросто! Две кованые двери – одна из коридора в притвор, другая – в храм из притвора. Обе – на громадных засовах. Их и тараном не возьмешь…

– Да, – кивает Слава. – Честно говоря, мы раньше вас об этом подумали. Даже на крышу забирались, чтобы окна в церковном шатре проверить. Там узко, человеку не пролезть, так что сверху они до нас не доберутся. Но через двери рано или поздно войдут – навесы срежут, и всё… Зато увидят нас в церкви всех вместе – это хорошо. Поймут, что мы не дергаемся, и будет меньше агрессии… Я надеюсь, – хмуро прибавляет он.

– С другой стороны, – едва слышно говорит Ваня, – если они захотят газовую камеру устроить, то лучшего места, чем храм, не придумать…

– Нет! – вырывается у меня. – Нет! Они не посмеют. Кто бы они там ни были, они – люди… И этот Ванин майор вонючий – он нас предупреждает тоже ведь по-человечески…

В кабинете повисает молчание. Все поворачиваются к Якову Романовичу – последнее слово должно быть за ним.

– Да, – негромко гудит Костамо. – Надо перебираться в церковь. Неходячих перенесем на койках. Дина, продумайте, что нам может понадобиться. А вдруг мы там еще сутки просидим…

– Детей нужно как-то подготовить, – говорит Дина, – чтобы не пугать заранее. Маленьким можно сказать, что это такая игра, вроде пряток. А большим… Не знаю… Пообещать, что мы их защитим, что бы ни случилось…

– Да-да, – кивает Костамо. – Пусть родители с ними поговорят. Но прежде надо предупредить самих родителей. Отец Глеб, возьмите это на себя. Опишите честно всю ситуацию. И про подземный ход тоже расскажите. Если кто-то захочет уйти – их право. Остальным растолкуйте, что в церкви все-таки безопаснее… Да и святым, которые в вашем храме, дело найдется – будет кого защищать…

Смотрю на Костамо, пытаюсь уловить иронию в его словах. Но он глядит на священника прямо и сурово, будто готов через него отдать приказ всем святым…



Алеша стоит у кровати Марии… Так, еще раз: Алеша стоит у кровати Марии! Как это может быть? Алеша не встает уже три месяца. Его мышцы, измученные судорогами, не слушаются, суставы скованы контрактурами. Каким образом он пришел сюда, одолев двадцать метров коридора?.. Но он – здесь. Стоит и со страхом смотрит на Марию. На нем – длинная рубашка, босые ноги переминаются на холодном полу, руки вцепились в боковое ограждение кровати.

Быстро подхожу к нему, обнимаю за плечи.

– Ника! Почему мама не двигается?

Хочу взять его на руки, но он так крепко держится за кровать, что придется отрывать его силой.

– Ника! Что с мамой? Она умерла? – Его голос дрожит.

– Нет! Что ты! Мама просто спит, она устала… Пойдем, Алеша, пойдем в твою палату. Пусть мама отдохнет.

– Ника, я хочу здесь! – отчаянно кричит он.

Нет, нельзя его сейчас тащить отсюда! Да и зачем? Он уже увидел Марию. А скоро мы все соберемся в церкви, и там они все равно будут вместе… Что же делать?..

– Ладно, ладно, мой хороший. Ты останешься здесь. Сейчас я привезу твою кровать… Давай-ка сядь пока на табурет…

– Нет! Я хочу так!..

Вижу, что Алеша едва держится на ногах. Подвигаю табурет поближе к нему:

– Вот. Сядешь, когда захочешь. Я сейчас…

Эх, надо бы кого-то позвать. Надо сказать Костамо. Но сейчас главное – уложить Алешу.

Бегу в его палату. Снимаю тормоза с колес кровати, качу кровать к двери. Нужно открыть вторую створку, иначе кровать не пройдет. Тянусь к верхнему шпингалету. Ох, какой же тугой! Добрую минуту борюсь с проклятым шпингалетом, еще чуть-чуть – и пальцы сломаю!.. Наконец поддается. Выкатываю кровать в коридор и, уже подойдя к палате Марии, вдруг вижу: сквозь щели вокруг ее двери пробивается яркий свет. Откуда он? Кто-то раздвинул шторы в палате? Нет, этот свет даже ярче дневного!.. Бросаю Алешину кровать, распахиваю дверь. Вижу, что сияние, заливающее палату, исходит от софита. Его держит, подняв над головой, девица-репортерша. А парень с камерой склонился над Марией и тычет ей объективом чуть ли не в лицо. Алеша все так же стоит, вцепившись в кровать, испуганно смотрит на пылающий софит.

– Эй! А ну выключайте всё! – ору я.

И не думают. Поворачивают камеру и свет на меня. Слышу голос девицы:

– Это Мария Казанцева? Что с ней? Вы врач? Что можете сказать о ее состоянии? Кто этот мальчик?..

– Выключайте, я сказала! Никаких вопросов! – Я начинаю беситься. – Выключайте немедленно!..

16 апреля. Великий четверг

Мария

Я научилась спать во сне – уже не помню когда… Помню только, как я устала от бесконечных голосов, голосов, голосов, от разговоров, разговоров – то ближе, то дальше, без всякой возможности ответить, окликнуть, спросить… И вот однажды я уснула, и мне стало сниться, что я хочу спать. Но не было ни кровати, ни стула, ни даже просто пола или земли, на которые можно было лечь. И самое мучительное, что не было моего тела, которое могло бы лечь и закрыть глаза и спать, спать… Потом мне показалось, что я все-таки как-то засыпаю, и в новом сне повторилась та же мука. И так я проваливалась из сна в сон, прорывая эти сонные слои, как бумагу, и не находя опоры… Но вот в какой-то момент мое падение остановил Алешин голос, который отчаянно звал меня – звал из какого-то другого сна и кричал, что я умерла. И нужно было прервать этот кошмар! Но как мне было проснуться, если я даже не помнила – где я, в каком сне?..

А потом появилось солнце – вышло из-за облаков и стало припекать. И я сразу вспомнила, что мы с Алешей на пляже в Дагомысе и надо скорее просыпаться, надеть на Алешу футболку и перебираться под тент, потому что у Алеши такая белая тонкая кожа, он мгновенно сгорает до волдырей, а это очень опасно, ведь в его коже почти нет меланина… А между тем происходило что-то тревожное, потому что вокруг злобно кричали, и кто-то назвал мое имя, а потом спросил:

– Кто этот мальчик?

И мой голос, который я никак не могла отыскать, вдруг нашелся где-то внутри меня и поднялся оттуда, из сонной глубины:

– Это мой сын!..

Я еще хотела добавить, что все в порядке, сейчас я позабочусь о нем и уведу его в тень. И вслед за проснувшимся голосом вернулось ощущение сомкнутых век, и я вспомнила простую вещь, которая раньше не приходила мне в голову: проснуться – значит открыть глаза. И через мгновение я увидела, что на пляже творится что-то странное: суетятся и ссорятся незнакомые люди, и какая-то женщина подбегает ко мне и кричит:

– Мария, Мария!..

И Алька, стоящий рядом, тоже кричит:

– Мама, мама!..

И опять из облаков вылетает солнце и ослепляет меня. Но заслониться от него почему-то не получается – рука болтается неизвестно где, дергается, не слушается… А потом начинается вообще бог знает что: появляются еще люди, и отталкивают от меня солнце, и тащат его прочь, и тонкий, истеричный голос, удаляясь, визжит:

– Мария! Два слова для канала «Ветер»! Только скажите, что с вами! Вы больны? Вас отравили? С вами сводят счеты?..

– Мама, мама, просыпайся! Почему ты не просыпаешься?..

– Сейчас, Алька… Я просто… Просто заблудилась в снах…

– Мария, ты узнаешь меня? Я – Ника…

– Ника?.. Пожалуйста, помоги мне сесть… Со мной что-то случилось, трудно двигаться… Алька, почему ты в чужой рубашке?..

16 апреля. Великий четверг

Вероника

– Ты должна убедить ее!.. – Яков Романович напирает на меня своим барабанным животом. Ей нельзя тут оставаться! Ведь есть же этот ч…ов подземный ход! Мы можем вывести ее вместе с Алешей…

В коридоре возле палаты Марии я, Дина, отец Глеб и Костамо.

– И что? – говорю я. – И куда они пойдут? Тем более что никто из них не ходит. Где им спрятаться?..

– Да хоть у меня дома, – гудит Костамо.

– Или у меня, – говорит священник. – Мой дом – в двух кварталах отсюда.

– Вот! – Яков Романович рубит воздух ладонью. – Ты же видишь, она еще не в себе. А времени нет. За нами придут уже сегодня. И за ней – в первую очередь. Ты сама говорила: нельзя ей попадать к ним в лапы! Вот и растолкуй ей, верни ее к реальности! Сына отберут, а саму упрячут куда-нибудь… Да она лучше нас должна знать, что они с ней сделают.

– Думаете, она не понимала, чем рискует, когда шла сюда?

– Ника, тогда было одно, а теперь другое, – встревает Дина. – Тогда нас никто штурмовать не собирался.

– Я согласен, – говорит отец Глеб. – Все идет по худшему сценарию. Ясно, что нам всем несдобровать. Но Мария – в гораздо большей опасности!

Какое-то время я молчу… Наверное, они правы. Если Мария не может сама оценить ситуацию, надо ей помочь. И дать выбор – ей и Алеше…

Полчаса назад, когда она очнулась, я стала говорить с ней, старалась напомнить, где она, и как здесь оказалась, и что вообще происходит. В ответ она неуверенно кивала, но, кажется, так и не смогла прийти в себя. Для нее было важно одно – все ли в порядке с сыном. И когда она увидела Алешу и поняла, что их кровати будут рядом, сразу успокоилась, заулыбалась – благодарно и беспомощно.

Потом попросила посадить ее в кровати, пустым взглядом смотрела на меня, на Дину, на Костамо и совсем не была похожа на себя прежнюю – какой она появилась в хосписе, и уж тем более на ту, которая мелькала в теленовостях. То и дело она смущенно оглядывала себя – кажется, стеснялась больничной рубахи, в которую мы с Диной ее обрядили. А что нам было делать? Костюмчик от Диора не очень-то подходил для лежания в коме!.. В конце концов, Мария попросила укрыть ее до шеи и все пыталась натянуть одеяло еще выше, но руки не слушались, и край одеяла выскальзывал из пальцев… Я смотрела на нее чуть не плача. Меня душили жалость и гнев. Как ужасно, что я не могла быть рядом и помочь ей справиться с Алешиной болью… И теперь я со страхом думаю – что может ждать ее в таком состоянии!.. Ее и Алешу…

– Позвольте мне поговорить с ней. – Священник смотрит в сторону, словно извиняется за то, что оттесняет меня от Марии. – А Ника отвлечет Алешу. Лучше ему пока не знать, насколько все опасно…



Алешу не придется отвлекать – он уснул. Его кровать стоит рядом с кроватью Марии. Даже во сне Алеша не отпускает ее руку. Мария все так же полусидит, опираясь на подушки, с нежностью смотрит на Алешу. Потом поднимает глаза на меня и на отца Глеба. В волнении пытаюсь понять – насколько осмыслен ее взгляд.

Священник садится на табурет.

– Мария Акимовна, – робко начинает он. – Вы меня помните? Я Глеб. Служу… Точнее – служил в здешней церкви.

Мария смотрит на него все с тем же непонятным выражением.

– Да, я помню, – неуверенно говорит она. – Кажется, вы помогли мне найти Альку, я не знала, где он…

Мы со священником озадаченно переглядываемся – насколько разумным можно считать такой ответ?

Подхожу ближе, сажусь на кровать в ногах Марии.

– Мария, ты помнишь – мы в хосписе. Здесь – больные дети, такие же, как твой Алька. Теперь нас хотят выгнать отсюда, и дети останутся без помощи…

– Я не хотела этого, – с горечью говорит Мария.

– Конечно, не хотела. Ты делала все, чтобы этого не случилось…

С досадой ловлю себя на том, что увещеваю Марию как полоумную.

– Двадцатого марта, – вдруг говорит она.

– Что – двадцатого марта? – не понимает отец Глеб.

– Все могло решиться двадцатого марта… Мое выступление… Они все отменили. Стали обсуждать кризис, еще что-то… – Мария смотрит в сторону, напряженно морщит лоб. – Самое обидное… Вся эта бюрократия – просто бутафория. Никакой возможности что-то решить, изменить… И осталось единственное, что я еще могу, – быть просто матерью, которая защищает сына… Просто голыми руками…

Мария печально смотрит на нас. И эта печаль явно осмысленная.

– Мария Акимовна, – осторожно говорит священник. – Последние дни вы были… – Он тактично подбирает слова. – Последние дни вы не имели возможности следить за тем, что происходит. Наше положение ухудшилось. Хоспис – в полицейской блокаде. В прессе про нас лгут, что мы бандиты, экстремисты, взявшие детей в заложники. Значит, церемониться с нами не станут. Сегодня ночью полиция, возможно, ворвется сюда. Арестует тех, кого считает зачинщиками. Как поступят с детьми – вообще непонятно. Видимо, как-то развезут по домам, не бросят же на улице…

– А телефоны? – задумчиво говорит Мария, заставляя нас снова напрячься.

– Что – телефоны? – переспрашивает священник.

– Телефоны все еще не работают? – Голос у Марии слабый, почти шепчущий.

– Нет, – говорю я. – Всё заблокировали. Даже электричество отрубили.

– Мария Акимовна, вы ведь понимаете, насколько вам опасно оставаться здесь? – Отец Глеб наконец решается перейти к сути дела: – Понимаете, чем это чревато для вас и для Алеши?..

Мария смотрит на него, словно ждет продолжения.

– И что же делать? – наконец спрашивает она. – Вы же сказали, что хоспис в блокаде…

– Мы сможем вывести вас, – говорит отец Глеб. – Есть подземная галерея. Полиция о ней не знает. Она ведет за пределы оцепления.

– Подземный ход? – переспрашивает Мария.

– Да, верно, – кивает священник.

– Посмотрите на меня и на Алешу, – качает головой Мария. – Какие из нас беглецы?

– Да-да, я понимаю. Но все можно устроить. – Отец Глеб начинает говорить более энергично: – Среди родителей есть мужчины, они помогут. Я снимаю квартиру недалеко отсюда. Первое время можете оставаться там. Свяжетесь оттуда с вашими друзьями, с теми, кто сможет позаботиться о вас…

– Погодите, – перебивает его Мария. – Сколько здесь семей?

– Девятнадцать, – говорю я. – Нет… Сегодня уже восемнадцать…

– Это вместе со мной и с Алешей? – спрашивает Мария.

– Да.

– И все – в опасности? – Мария внимательно смотрит на священника.

– Это верно, – говорит он. – Но ведь вы… Ведь у вас – особый случай…

– Какой особый случай? О чем вы? – тихо спрашивает Мария.

– Вас наверняка задержат, арестуют, разлучат с Алешей…

– Да, скорее всего, так и будет. Но разве здесь не найдется никого, кто бы о нем позаботился?

– Дина, – говорю я. – Дина Маратовна сможет позаботиться об Алеше. Не думаю, что они загребут всех женщин. Просто потому, что не захотят сами с детьми возиться. А про Дину они, скорее всего, не знают – мамаша она или сотрудница хосписа.

– Ну а ты? – смотрит на меня Мария.

– Меня-то уж точно загребут, – вздыхаю я. – Еще и в очередь за мной встанут.

– Но Алеша… – с отчаянием говорит священник. – Что с ним будет, когда вас станут разлучать?..

Какое-то время Мария молчит, смотрит в сторону.

– Знаете, – наконец говорит она. – Меня удивило, какой он стал взрослый за эти полгода… Я объясню ему. Думаю, он поймет…

Мария говорит медленно, словно с трудом вспоминает слова. Опять долго молчит, потом поднимает глаза на отца Глеба:

– Представьте: эти мужчины выносят меня и Алешу, потому что у нас «особый случай»… А потом возвращаются сюда, к своим детям… Разве так можно?..

Священник смущенно качает головой:

– Ох, Мария Акимовна, ваши слова… ваши доводы… Уж извините за прямоту, но они неожиданны для человека из правительства…

– Правительство тут ни при чем, – с печальной улыбкой говорит Мария. – Просто я наконец-то как следует выспалась…

17 апреля. Страстная пятница

Иеромонах Глеб

Стою в алтаре лицом к престолу, спиной к открытым Царским вратам. Слушаю, что происходит в храме. Звуки, наполняющие храм, новы и необычны: гул голосов, и в нем – всхлипывания, стоны, сонное бормотание. За моей спиной – спящие дети, получившие обычные вечерние дозы лекарств, их папы и мамы, врачи и сестры, и Вероника, и Яков Романович, и Мария с Алешей, и Иван Николаевич, и ксендз Марек… По храму плывут волны теплого воздуха от горящих свечей и самодельных масляных светильников…

Сегодня был день чудес. Алеша встал на ноги – впервые за три месяца. Мария пришла в себя. Вероника рассказала о невероятных вещах, происходящих с Ритой… А разве не чудом поместились в храме восемнадцать коек? И еще осталось место для нескольких матрасов возле распятия – чтобы мог отдохнуть кто-то из родителей, врачей и сестер.

Четыре койки поставили в алтаре – для самых тяжелых детей, которых перенесли из терминального отделения. Перед этим мы с Иваном Николаевичем укутали алтарную утварь в ризы и фелони, покрыли престол и жертвенник чистыми простынями. Мне показалось, Иван Николаевич делал это с робостью и благоговением. Потом он признался, что последний раз входил в алтарь в детстве, когда прислуживал отцу в их храме. «И когда мама еще была жива», – добавил он… Как жаль, что я почти ничего о нем не знаю!..

На правом клиросе белой ширмой отгородили уголок для Алеши и Марии, поставили там Алешину койку. Мария попросила, чтобы ее посадили в инвалидное кресло, сказала, что лежать больше не в силах. С каждым часом она двигается все увереннее, даже пытается сама крутить колеса кресла. Но говорит пока медленно, спотыкается на длинных словах. Репортерам настрого, под страхом выдворения из хосписа, запретили приставать к ней с расспросами. Сейчас репортеры вместе со Славой и его бойцами дежурят в большом коридоре – хотят заснять начало штурма и только потом отступить в храм.

Яков Романович отнесся к «великому переселению» со всей директорской серьезностью. Полдня по его приказу к храму везли и везли каталки, нагруженные препаратами и расходниками, пеленками и подгузниками, флягами с водой и коробками с едой. Моя ризница превратилась в провизорскую и продуктовый склад. В притворе организовали то, что главврач с неожиданной для него деликатностью назвал «гигиенической зоной», – пространство, разгороженное ширмами.

Там же, в притворе, устроили место для Бублика. Алеша удивился, что щенка нельзя пустить в храм, и я, честно говоря, не смог объяснить ему причину этого собачьего запрета, но все же настоял на его соблюдении, и беднягу Бублика даже привязали от греха рядом с его подстилкой, чтоб ненароком не прошмыгнул в храм. Он, впрочем, особо не возмущался, подкупленный щедрой порцией тушенки…

Переселение продолжалось до позднего вечера, но прошло на удивление несуетно. Потому что все – даже дети – были необычно сосредоточенны и молчаливы, погружаясь в тревожное ожидание.

…Гул голосов за моей спиной стихает, и наступает тишина. Догадываюсь о ее причине: через открытые Царские врата люди видят меня, неподвижно стоящего в алтаре, и думают, что я молюсь. А тут еще ксендз подходит и встает рядом. Через минуту тишина в храме кажется почти благоговейной. Даже спящие дети перестают бормотать и постанывать, и – еще одно чудо – ни у кого этой ночью нет приступа.

Я по-прежнему не произнес ни одной молитвы – ни шепотом, ни про себя. Оглядываюсь. Все пространство храма занимают койки, а между ними – штативы с капельницами и подсвечники с горящими свечами… И люди, стоящие в молчании, смотрящие на меня, каждый – из глубины своего несчастья. Вижу немой вопрос в их глазах: где мы оказались? Чем станет для нас этот храм? Тупиком? Ловушкой? Местом, где наша безысходная жизнь станет еще безысходнее?.. Выхожу на амвон. Марек выходит за мной, встает чуть позади. Я благодарен ему за желание поддержать меня. Но сейчас он лишь один из моей паствы и так же, как все, ждет от меня ободряющих слов… Ни к какой проповеди я, конечно, не готовился. Что сказать этим людям? Что покажется им утешительным сейчас? Почему именно храм стал их последним рубежом? Только потому, что здесь – самые толстые двери?.. Меня вдруг охватывает то самое чувство, какое я уже не раз испытывал здесь, – то же дыхание иной реальности. На мгновение перестаю понимать, в каком времени все происходит. Ведь все это уже было – и сто, и тысячу, и много тысяч лет назад – люди, нашедшие в храме последнее убежище, их надежда и отчаяние, которые стали здесь неразделимыми…

– Господь – свет мой и спасение мое, кого убоюсь? Господь – защитник жизни моей, кого устрашусь? Когда приблизятся ко мне враги мои, чтоб растерзать плоть мою, сами преткнутся и падут. И если восстанет на меня полк, не убоится сердце мое. И если пойдут на меня войной, и тогда не лишусь надежды. Ибо Господь в день бедствий моих укрыл меня в обители Своей, сохранил меня в скинии Своей, на скалу недосягаемую возвысил меня. Услышь, Господи, голос мой, которым я воззвал к Тебе, и наставь на стези правды, и да укрепится сердце мое…

Слова древнего псалма сами собой всплывают в памяти. Я произношу их вполголоса, но надеюсь, что все слышат их и кто-то, может быть, даже услышит… Мой взгляд приковывают глаза, словно два зеркальца наполненные отблесками свечных огоньков, – Ритины глаза, единственные, в которых нет тревоги и смятения. Рита сидит на матрасе под распятием, а рядом, вытянувшись длинной ящерицей и положив голову ей на колени, спит Лёнька. Рита не слушает меня и, кажется, даже не видит, она – где-то далеко, в каком-то счастливом месте. Но получается, именно ей уже вошли в сердце слова: кого убоюсь, если сам Господь – защитник мой?..



Дина Маратовна замерла в углу алтаря, сгорбившись, низко опустив голову, двумя руками опираясь о жертвенник. Подхожу к ней:

– Дина Маратовна, что случилось? Вам плохо?

Поворачивает ко мне лицо – всё в слезах.

– Что вы, Дина Маратовна?..

– Сама не знаю, отец Глеб. – Она тянет к лицу воротник, промокает им глаза. – Но раз уж вы подошли, хочу извиниться перед вами.

– Да ну, – отмахиваюсь я, – в чем вы можете быть виноваты!

– А вот могу… Думала про вас нехорошо. Да и говорила тоже… – Она порывисто вздыхает: – Когда вы появились тут, у нас, смотрела на вас и бубнила себе под нос: ну вот, попы и сюда залезли. Боялась, вы начнете наших папаш и мамаш обирать, последние копейки у них выманивать на всякие там молебны…

– Дина Маратовна, ну что вы!.. Я к таким подозрениям привык. И к тому же вижу, что теперь вы ко мне совсем не так относитесь…

– Это да, – кивает она. – Теперь по-другому… Помните, Ритке было плохо, а вы предложили кровь для нее сдать. Вот тогда я в первый раз насчет вас устыдилась… А сейчас вспомнила одного мальчишку – не нашего, я тогда еще в больнице скорой помощи работала. Я как про того мальчишку вспомню, так реву…

– И что за мальчишка такой трогательный? – спрашиваю я.

– Да такой уж… На Алешу нашего, кстати, похож… К нам его сестру привезли. Машина ее сбила. По пути в больницу много крови потеряла. Везли-то не на скорой, а тот, что сбил, он и привез с перепугу. Посмотрели – группа крови редкая, у нас такой не было. В банке заказывать – часа на два история. А тут отец ее приехал, и с ним ее младший братишка – тот самый мальчик. Лет семь ему было или восемь. В общем – как Алеше. Стали у них кровь смотреть. У отца – не та. А у мальчишки – та самая… А я тогда еще глупая была, резкая, с детьми не работала. Я – к этому мальчишке: «Хочешь сестру спасти? Надо кровь сдать». Вижу – глазами захлопал, губы задрожали. Но буквально через секунду – кивнул. Я ему: «Ну молодец, герой!» Быстро все оформили, папаша, где надо, расписался. Мальчишка смотрел на всю эту бюрократию – бледный, испуганный, но не плакал. Я его – в охапку и в операционную. Положили за ширмочку, начали прямое. Он, смотрю, крепится, хотя глаза – вот такенные от страха. Я с ним, разумеется, была, следила. Но и отбегала, конечно, – дежурство выдалось кошмарное. И как-то уже под конец забежала к нему. Лежит все такой же бледный, слезки катятся. Я ему: «Ну что ты, что ты…» Закончили. Говорю ему: «Вот и всё. Но ты теперь полежи, сразу нельзя вставать». А он смотрит как-то странно… – Дина Маратовна опять начинает всхлипывать. – Смотрит как-то странно и говорит: «А разве я не умру?..» Вот… Думал, наверно, что всю кровь из него выкачают… Но раз надо – так надо… А я-то, дура, толком не объяснила… Ребенок такое пережил…

Обнимаю Дину Маратовну. Она всхлипывает мне в плечо. Думаю о том, что на моем подряснике уже есть слезы и Марии, и Вероники, а теперь вот – и Динины. Просто коллекция… А вот платка носового у меня сегодня нет…

– Ну а девочка? – спрашиваю. – Девочку спасли?

– Спасли, – отрывается от меня Дина Маратовна. – Кровь еще подвезли из банка. Две операции. Но в итоге спасли, слава Богу…



В большом коридоре, куда я решаю выглянуть, пусто, темно. Только в стороне главной лестницы виднеется слабый свет и слышны негромкие голоса – это Слава и другие дозорные все еще не оставили свой пост. А кто-то дежурит и на втором этаже, у окон, чтобы не пропустить начало штурма.

В другом конце коридора слышу непонятное железное звяканье. Уже хочу поднять тревогу, но через мгновение различаю фигуру со свечой в одной руке и ведром в другой. Догадываюсь, что это Иван Николаевич. Окликаю его из темноты. Он останавливается, поднимает повыше свечу, подслеповато смотрит через очки:

– Отец Глеб, вы, что ли?.. А я вот решил водой запастись, пока есть доступ к душевой.

– Вы бы не рисковали, Иван Николаевич, – говорю я. – Эти могут ворваться в любой момент, и вы не успеете вернуться в храм…

– Ничего… – Голос Ивана Николаевича звучит бодро, и я не могу понять: ему и правда не страшно или это бравада? – Ничего, – продолжает он, – спрячусь где-нибудь, а если найдут, скажу, что никаких повстанцев не знаю и вообще оказался тут случайно.

– То есть отречетесь от нас? – Я стараюсь поддержать его бравурный тон.

– Ну и что? – отвечает он так же бойко. – Даже апостол Петр отрекся от Христа, страшась ареста…

– Иван Николаевич… – с укором говорю я.

– Знаю-знаю, отец Глеб, вы не любите, когда вот так, всуе, поминают Христа… Хотя сегодня ведь та самая ночь – ночь, когда Иисуса схватили и потащили в тюрьму. Не думаете, что это символично для нас?

– Нет, – коротко отвечаю я.

Иван Николаевич ставит ведро на пол и пристально смотрит мне в лицо. Кажется, смотрит даже с вызовом. Впрочем, огонек свечи, отражающийся в очках, мешает понять выражение его глаз.

– Справедливости ради, – говорит он, – апостол Петр в ту же ночь бросился с мечом на стражников, которые пришли арестовать Иисуса. А Иисус запретил ему, велел отступить. И что? Разве покорно сдаться на милость негодяев правильнее, чем драться за тех, кто тебе дорог?

– Я так понимаю, Иван Николаевич, вы хотите продолжить тот наш неоконченный разговор о сопротивлении злу?

– А что, – говорит он, – по-моему, сейчас, когда зло стоит прямо за дверью, – самое время.

– Но под этой темой не смогли подвести черту величайшие умы, а вы хотите вот так, стоя в темном коридоре…

– И все же, – Иван Николаевич наседает на меня с несвойственной ему настойчивостью, – пусть никакой черты мы не подведем, но вы сами сказали, что у вас есть ответ, ну или хотя бы некие соображения. Именно сейчас мне ужасно хочется их услышать!.. Ну так что – мы совсем не должны сопротивляться? Пусть все будет по-ихнему? Извините за просторечие…

– Иван Николаевич, – говорю я. – Мне нравится ваш боевой настрой… Ну что ж, ладно… Вот слова, которые могут стать началом ответа: тьму нельзя прогнать тьмой – только светом. Отвечая злом на зло, умножаешь зло. Это – как физический закон. Его не отменить.

– Что же делать? – запальчиво говорит Иван Николаевич. – Подчиниться этому закону, да и все? А если все-таки найти силу в добре – какую-то умную, незлую силу? Вот давайте представим… Вы только не сердитесь… Давайте представим, что апостол Петр разогнал врагов своим мечом и Христос спасся и еще много сделал хорошего и много сказал мудрого. Разве плохо? И все бы увидели, что Петр – молодец, герой. И было бы у нас не христианство, а петрианство. То есть – почитание не бессилия перед злом, а разумной силы, которая злу противостоит и с которой зло будет считаться, бояться ее…

– Да, – говорю я, – с такой железной логикой вроде как и не поспоришь. Тем более что на вашей стороне выступает могучий союзник.

– Это кто же? Кто-то из писателей или философов?..

– Берите выше. Сам Господь Бог. Долгие тысячелетия Он рассуждал примерно так же, как вы сейчас, и пытался вразумлять человека силой, держать в страхе. В Ветхом Завете – тьма примеров такой карательной педагогики. Но, положа руку на сердце, она не помогла сделать из человека человека. Но вот пришел Христос, и началось совсем иное – то, что можно назвать эрой взывания к совести… Знаю, знаю ваше следующее возражение, – говорю я, увидев, что Иван Николаевич уже набирает воздуха для новой тирады. – Вы хотите сказать: разве после пришествия Христа мир изменился к лучшему? Я отвечаю – да! Безусловно! То, что именно христианство, а не ваше воображаемое «петрианство» охватило мир, говорит о склонности людей к состраданию. Понимаете? Людей трогает история Христа, им стыдно за то, как жестоко и несправедливо с Ним поступили. Людей осознанно или неосознанно тревожит мысль, что все мы повинны в этом преступлении – весь наш злобный мир, который мы по-прежнему не хотим сделать лучше и тем продолжаем предавать и мучить Христа.

– Отец Глеб, вы, по-моему, слишком хорошо думаете о людях, – с иронией говорит Иван Николаевич. – Откуда же у них берутся такие благочестивые мысли, да еще и у всех?

– Изнутри, из наших душ. Ведь в каждом человеке Самим же Богом заложена способность различать добро и зло, осознавать, что справедливо, а что нет, и душевной болью реагировать на несправедливость и жестокость. И вот – еще один закон: чем больше будет в мире мучений совести, тем меньше останется физической боли. Потому что совестливый человек не причиняет страданий другим, наоборот, старается взять на себя чужую боль… А то, что жертва Христа была напрасной, это – ложь! Если бы не Его кровь, проникшая в сердца и оживившая совесть у миллионов людей, мир давно утонул бы в нашей крови. Мир ведь и так поражен психозом самоистребления. А если бы вместо Христова креста мы поклонялись Петрову мечу?..

– Но, отец Глеб! – Иван Николаевич в волнении поднимает свечку, словно хочет ярче осветить место нашего спора. – Перестань люди совсем сопротивляться злу, мир утонул бы в крови гораздо раньше! Только представьте, что всем злодеям открыта дорога к господству – в каждой семье, в каждой стране, во всем мире. А мы, значит, будем покорно ждать, когда их начнет мучить совесть? Не дождемся!.. И если уж трезво посмотреть на то, что случилось с Христом… Можете хоть ударить меня за эти слова… Но разве это не самое убедительное доказательство Его и нашего бессилия перед злом?.. И вот вопрос: кто и зачем бросил нас в эту клетку с хищниками, как бросили Кириона и его людей? Кто и за что посадил нас в эту тюрьму, где зло – неистребимо, а добро – бессильно?..

Смотрю на Ивана Николаевича со страхом. Господи, ну зачем он полез в эту бездну!..

По нашим лицам скользит неожиданно яркий свет. Я вздрагиваю – это фонарь в чьей-то руке. Слышу встревоженный голос:

– Эй, люди, у вас все в порядке?..

Мы и не заметили, как к нам подошел Слава, должно быть, привлеченный нашими возбужденными голосами, гудящими в пустом коридоре.

– Да-да, все хорошо, мы просто разговариваем, – отвечаю я. – Слава, откуда же у вас фонарь?

– Энзэ, последние батарейки, – лаконично отвечает Слава, выключает фонарь и уходит.

– Итак, что же? – Иван Николаевич будто и не заметил, что нас прерывали. – Есть у вас обещанный ответ или нет?

– Иван Николаевич, – я стараюсь говорить как можно спокойнее. – Во-первых, нам неизвестно, что стало с Кирионом и его общиной. Его записи обрываются, но это еще ни о чем не говорит. Во-вторых, постарайтесь не перебивать меня каждую секунду. Дослушайте… Что касается Христа и всего, что случилось в Гефсиманском саду… Вы видите здесь только внешнюю сторону, только знак бессилия. Но вспомните, как именно Иисус остановил Петра, доставшего меч. Он ведь не просто повелел не сопротивляться. Он объяснил, что это – не слабость, не робость, а Его решение, Его выбор. Свободный выбор – понимаете? Он сказал: «Думаешь, Отец Мой не предоставит Мне немедленно двенадцать легионов ангелов, если я попрошу?» Но не попросил. И вот это – самое главное, о чем мы должны помнить. Именно здесь – Его урок, Его личный пример. Каждый вправе решать – как ему отвечать злу. Свободно решать! В этом вся суть! Христос вообще не требует от нас рабской покорности. И в борьбе со злом мы вольны поступать так, как нам диктуют долг, стремление защитить близких, чувство справедливости и даже естественная ненависть ко всем, творящим зло. Господь знает, как трудно научиться побеждать зло добром, как велик соблазн – не подставлять другую щеку, а развернуться и от души врезать обидчику. Ведь, наверное, и у Него тоже был такой соблазн – как у Сына Человеческого со всеми человеческими эмоциями. А над Гефсиманским садом и, может быть, даже над всей Землей стояли двенадцать легионов ангелов и ждали приказа, ждали решения о судьбе мира. Но приказа не последовало. Потому что Господь готов к новым, не жестоким, не карательным отношениям с человеком. А вот готов ли к ним человек?.. – Я вдруг чувствую, что волнуюсь все сильнее, спешу, начинаю сбиваться… – Иван Николаевич, вот что я хотел сказать… Самое важное… Жертва Христа не будет напрасной, только если мы сможем стать Его соратниками, добровольцами, Его волонтерами, если хотите. Без нас Ему не справиться! Мы, как и Его первые апостолы, должны следовать за Ним в гущу зла, искать слова для умягчения злых сердец, учиться этой бескровной битве… Знаете, вот я сейчас подумал: это похоже на борьбу с эпидемией. Чем больше будет людей, сделавших выбор в пользу добра, победивших зло в себе и обладающих антителами против зла – то есть чистой и сильной совестью, – тем меньше у зла шансов поражать и опустошать мир, как поражали и опустошали его чума, оспа, холера. И здесь невозможна победа силой – только числом. И вот вы, и я, и все эти люди, которые решились остаться здесь, уже прибавились к этому числу. И значит, чем бы все ни кончилось, – мы уже победили!.. Как раз сегодня утром мы говорили об этом с Вероникой. О том, что любой шаг и даже робкий шажок в сторону добра не бывают напрасными. И никакая жертва во имя добра не бывает бессмысленной. В них – наше личное доказательство, что зло не всесильно.

Иван Николаевич молчит, смотрит на слабеющий огонек свечи. Потом тихо произносит:

– Ладно. Пусть зло можно одолеть – хотя бы теоретически. Но вы же понимаете: зло накопило огромную разрушительную силу, и если оно увидит, что терпит поражение, то успеет уничтожить мир. Что это будет – войны, эпидемии, катастрофы?.. Да что угодно… Так что у добра, наверное, все-таки нет шансов…

– Ничего, Иван Николаевич, – говорю я. – Начнем сначала. Потому что наша победа – большая, окончательная победа – это только вопрос времени…

– Вопрос времени, – задумчиво повторяет он. – Значит, не сейчас, так потом?

– Да, правильно. Не сейчас, так потом.

– Ну да, – печально кивает Иван Николаевич. – Кто-то начнет сначала, кто-то продолжит, кто-то, в конце концов, победит… Жалко, что нас с вами не будет на том празднике победы…

– Ну что вы, – говорю я тихо, почти шепотом. – Мы там будем – и вы, и я, и все. Обязательно будем. А без веры в это, без веры в бессмертие наших душ все, о чем мы сейчас говорили, бессмысленно…

Он не отвечает. Подхватывает ведро и уходит, не замечая, как вода плещет ему на ноги.



Постояв еще немного в коридоре и послушав гулкую тишину, возвращаюсь в храм.

Подхожу к Марии, которая сидит в инвалидном кресле рядом со спящим Алешей.

– Отец Глеб, – говорит она, – я слышала, как вы молились надо мной. Это правда?..

– Что правда, Мария Акимовна? – не понимаю я.

– Правда, что вы молились, или мне приснилось?.. Я до сих пор не всегда могу разделить сон и явь… Но я вспоминаю все больше… И было одно важное… Ведь это вы спасли меня…

– Спас? О чем вы? Я просто увидел, что вам плохо, и позвал на помощь.

– А вода? Вода, которой вы напоили меня? Это было настоящее спасение…

– Но я не поил вас никакой водой.

– Да? Странно. Я хорошо помню…

– Наверное, это был ангел, – с улыбкой говорю я. – Тот самый Алешин ангел с его целебной водой.

– Ангел, – задумчиво повторяет Мария. – Может быть…

17 апреля. Страстная пятница

Вероника

Хочу подойти к Марии, поговорить с ней, пока все не началось.

Она меня удивила сегодня. Даже не подозревала в ней такой силы. Говорит с трудом, руками еле двигает, ноги вообще не чувствует, и только характер – ничуть не парализован!.. Хочу наконец узнать: как она подключилась к Алеше, что с ней творила его боль и как вообще она смогла выжить в одиночку… Но Мария разговаривает со священником. И, кажется, – о чем-то важном.

А я сижу под большим крестом. Рядом – Рита и Лёнька… Бог весть как все сложится. Но я знаю Ритин телефон, и еще на всякий случай – Лёнькин адрес, и адрес Ритиного детдома. Если только выкарабкаюсь – обязательно найду ее… Хотя как я смогу выкарабкаться – террористка и наркоторговка!..

– Сэ… Слушай, Ника, а когда у тебя было сэ… сэ… самое большое счастье в жизни? – Рита мечтательно смотрит вверх, под купол церкви.

– Самое большое?.. Да много было всего хорошего…

Мне не очень-то охота болтать с Ритой. Хотя с другой стороны, что делать? Просто сидеть и чувствовать, как сердце колотится все сильнее?..

– Самое большое, говоришь… Да, было такое… Подарок на день рождения…



Удивительно – не так уж часто я вспоминала тот день рождения. Точнее – ту ночь. И может быть, даже старалась не вспоминать. Наверное, потому, что слишком остро все было и слишком уж в стиле Дэвида… Но теперь отчетливо вспомнился даже шорох тяжелого черного песка в слабом прибое. И тот дико жаркий полдень на Тенерифе – за неделю до дня моего рождения. И как Дэвид шел ко мне с другого конца пляжа, странно искажался в мареве над песком и нес в руках самое нелепое, что только можно было здесь вообразить, – резиновые сапоги на теплой подкладке. Подошел и поставил их передо мной:

– Вот. Скоро твой день рождения. Это от меня. – И, выдержав долгую паузу, добавил: – Там внутри, в сапоге, посмотри.

Я взяла горячий сапог и вытряхнула на песок авиабилеты какой-то незнакомой компании, открыла и прочла: Ла-Пас, Боливия, девять часов лету…

– Это не всё, – загадочно сказал Дэвид. – Из Ла-Паса еще два часа лететь до места…

– До какого места, Дэйв? – обреченно спросила я.

– Сюрприз! – радостно хрюкнул он.

Уже тогда мне начали надоедать его безумные затеи. Он, например, мог тащить меня на край света, чтобы показать, как высовывают языки пляшущие маори. Или целый месяц плестись по Японии из города в город, с острова на остров – вслед за волной цветущей сакуры. Или скакать на резиновой лодочке по Охотскому морю вместе с защитниками кашалотов, преграждая путь китобоям, – пока я уже сама не готова была лупить этих ч…вых кашалотов голыми кулаками… Уж я орала ему открытым текстом: «Хватит быть моим аниматором, сбавь обороты, я устала от этих скачек!» Все без толку!.. Вот и теперь он задумал что-то highly amazing. Но заранее не признался бы, хоть режь.

Через три дня, когда мы добрались до Ла-Паса, выяснилось, что я хреново переношу высоту. А проклятый Ла-Пас оказался на высоте почти четырех километров. Но затейник Дэвид предусмотрел и это. Следующие три дня мы куковали в этой поднебесной дыре, чтобы я привыкла. Потому что нам предстояло сигануть еще выше в Анды!.. И когда мне уже хотелось всеми ногтями впиться в загадочную Дэвидову рожу, мы высадились из вертолета на плоском валуне посреди бескрайней серебряно-белой равнины. И то, что я сверху приняла за ледник, оказалось идеально ровным соляным плато, раскинувшимся на сотни километров и покрытым тонким слоем воды. И больше там не было ни-че-го.

Вертолет вспорхнул и исчез, проглоченный заходящим солнцем, и тогда я стала понимать, что приготовил для меня мой креативный Дэвид – «Романтическую ночевку в самом одиноком месте», «Поцелуй в соленый пуп Земли», «Место силы для минималистов» или еще какую-нибудь паранойю… Хорошо хоть, экипированы в тот раз мы были нормально – пуховики, длинноухие шапки из альпаки и те самые сапоги, с которых все началось.

– Ну, идем? – Дэйв соскочил с валуна и протянул мне руку.

– Что? Еще куда-то?.. – Мне хотелось заскулить и завыть, как потерявшемуся щенку.

– Идем смотреть твой подарок! – Дэвид будто не замечал моего настроения.

И я покорно побрела за ним по солончаку только потому, что сесть на валун и сказать «никуда не пойду» было бы еще глупее.

Слой воды везде был ровный, по щиколотку, и даже сквозь сапоги чувствовалось, насколько густа эта вода – словно соленый сироп. Зато воздух казался невероятно легким, почти отсутствующим, и было удивительно – как это мы не задыхаемся в таком безвоздушном пространстве? Помню, я даже сняла варежку и помахала рукой, чтобы почувствовать, как воздух гладит ладонь, но ничего не ощутила.

Мы шли минут двадцать в прозрачных сумерках – сначала розовых, потом зелено-голубых, потом – синих. И сумерки были везде – сверху и снизу, в зеркале воды у нас под ногами.

Наконец Дэвид остановился и сказал:

– Здесь…

Как будто это место чем-то отличалось от любого другого в радиусе ста километров.

Я оглянулась. Даже валун, на который мы приземлялись, исчез из виду.

– Вот, – сказал Дэйв. – Просто стой здесь.

Я догадалась, что он хочет оставить меня одну. И потребовалась вся моя храбрость, чтобы не взмолиться: «Нет, не уходи!» А тут еще Дэвид нагнал на меня ужаса, сказав:

– Я буду недалеко, если станет страшно, кричи, я услышу. Но тебе не будет страшно, – добавил он. – Просто стой. И ничему не удивляйся.

Он зашагал прочь, и скоро я перестала слышать плеск воды под его сапогами, а потом и сам он растворился в сумерках…

Темнело стремительно, и звезды появлялись, будто кто-то швырял их на небо горстями – большие и малые бриллианты, и алмазную пыль, и круглые жемчужинки планет. Они были повсюду – надо мной и подо мной. И кроме звезд, были еще цветные туманности, но они появлялись не так, как звезды, – не весело и вприпрыжку, а степенно, с достоинством, словно почетные гости. И совсем уж по-хозяйски разлеглась на небе розовая дымная полоса, и я догадалась, что это – Млечный Путь, который я никогда не видела таким, даже в самые темные и звездные ночи. Он охватил меня полным кольцом, и я не понимала, где он смыкается на линии горизонта. Да и не было никакого горизонта! Была слитая воедино небесная сфера, полная жизни, цвета и света, в центре которой я стояла… Нет – висела, парила, плыла! И сразу закружилась голова, но тоже необычно, не тем кружением, от которого можно упасть, а тем, от которого можно взлететь. И звездная сфера уже не казалась плоской, как обычное ночное небо. Одни звезды были явно ближе, другие – дальше, и это не зависело от их размеров, просто теперь это стало очевидным. И были совсем близкие звезды, до которых я могла дотянуться… Нет, такие звезды появились чуть позже, когда исчезло мое тело вместе со всем, что оно чувствует, – весом, холодом, прикосновением одежды и всеми обычными ощущениями. И вместе с телесной оболочкой исчезло то, чего никогда не замечаешь, – телесный страх… До сих пор не знаю, как описать этот страх и счастье освобождения от него… Боязливое тело всегда ждет нападения, знает, что внешний агрессивный мир в любую секунду может его сжечь, заморозить, задушить, пронзить тонкую кожу чем-нибудь острым, раздробить хрупкие кости чем-нибудь тяжелым, размозжить, сбросив с высоты, утопить, утянув под воду… Ох, да мало ли что!.. И выходит, тело – безвольный раб инстинкта самосохранения, в отличие от разума, который может мнить себя свободным, хотя и он, чуть запахнет жареным, сразу завопит в унисон с телом: «Спасайся кто может!..» И вот всего этого в один миг не стало. Потому что не стало тела, и это означало мою полную неуязвимость… И еще вместе с телом исчезло привычное пространство. Больше не было верха и низа, не было дистанций и расстояний. Тогда-то сфера Вселенной и обрела ту восхитительную глубину – словно бы вся взорвалась и сразу замерла вокруг меня. И это была не только физическая глубина, но и чувственная – я стала понимать звезды, и некоторые из них как будто кичились своей недосягаемостью, а некоторые, наоборот, – тосковали по близости со мной. А другие по-детски доверчиво висели совсем рядом, и только благоговение мешало мне приблизиться к ним вплотную, переместившись по Вселенной легким усилием воли…

А потом я услышала голоса:

– А-а-а-а… а-а-а… а-а-а-а…

Далекий хор – идеально слаженный, но все равно продолжающий и продолжающий свою спевку, – тянул одну ноту, добиваясь какой-то предельной гармонии, в вечном стремлении к недосягаемому и, может быть, вообще не существующему совершенству…

А потом звезды стали гаснуть, туманности растаяли и плавно умолкли голоса. Сфера вокруг меня на глазах становилась прозрачно-синей, потом – зелено-голубой, потом – бледно-розовой…

Я услышала над самым ухом тихий голос Дэвида, старательно выговаривающего русские слова:

– С дньом рошдениа, милайа…

– Как? – спросила я. – Как ты это придумал? Откуда узнал про это место?

И он ответил шепотом, уже по-английски:

– Одна сумасшедшая мне рассказала. И однажды затащила меня сюда. Но ты не ревнуй, honey, это было очень-очень давно…

– Но почему? Почему ты решил подарить мне именно это? – я тоже перешла на шепот.

Он долго не отвечал. А я приходила в себя, только теперь с изумлением сознавая, что ночь пролетела, и вот-вот покажется солнце, и тогда, наверное, получится понять – где же тут все-таки горизонт.

– Я тебе подарил это, потому что здесь – твое место, – сказал Дэйв. И, видя, что я не понимаю, добавил: – Место, в котором ты можешь почувствовать – кто ты на самом деле.

– То есть ты считаешь, что я – центр Вселенной?

Он опять долго молчал, наконец произнес:

– Каждый – центр своей вселенной. Но чаще всего это такие вселенные, куда и заглядывать страшно. Или противно. И ехать на край света для этого не надо – их вселенные видны в замочные скважины… А твоя вселенная – настоящая…

– Но послушай… Почему здесь никого нет, кроме нас? Ведь это – такое место!..

– А им ничего этого не нужно, – брезгливо поморщился Дэвид и хотел добавить еще что-то едкое и презрительное в своей обычной манере, но я повисла у него на шее и прижалась щекой к его губам, чтобы он замолчал…

В ту ночь мне исполнилось тридцать лет.



Не знаю, слушала ли меня Рита? Поняла ли?..

Рита смотрит в полутемное пространство церкви – поверх коек с лежащими детьми, поверх чадящих свечей, и, кажется, думает о своем, и крутит на палец прядь волос спящего Лёньки.

– Зэ… зэ… значит, вот тогда ты была счастливей всего?

– Да, тогда…

Рита поворачивается ко мне, смотрит с тихой, стыдливой улыбкой:

– А я сэ… сэ… сейчас.

17 апреля. Страстная пятница

Иван

Александр Павлович сидит в притворе – в той самой нише, где я обычно дожидался отца Глеба. Он весь сгорбился, скукожился. Руки, лежащие на коленях, заметно дрожат, и дрожит сигарета, зажатая в пальцах.

Замечаю, что он вытащил стразы из ушей и спрятал под шапочкой свои розовые волосы, зато сам стал бледно-зеленый от страха. Смотрю на него и задаю себе вопрос: я тоже боюсь?.. Да вроде бы нет. А почему? Странно… И даже копошится внутри какое-то глупое веселье. Никогда еще не было у меня настоящего приключения, и вот… Просто невероятно, как легко страх – мой вечный деспот – превратился в это незнакомое веселое «эх-ма, будь что будет»…