Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Си Памжань

Сколько золота в этих холмах

Моему отцу Жаню Хоньджиану, любимому, но едва ли знаменитому.
Эта земля – не ваша земля.
© Крылов Г., перевод на русский язык, 2021

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Часть первая

XX62

Золото

Ба умирает ночью, подвигнув их искать два серебряных доллара.

Сэм к утру начинает раздраженно притопывать ногой, но Люси чувствует потребность поговорить, прежде чем они уйдут. Молчание давит на нее все более тяжелым грузом, давит, пока она не сдается.

– Прости, – говорит она лежащему на своей постели ба.

Простыня, которой он накрыт, – единственный чистый кусок материи в полутемной и пыльной хибарке, где на всех поверхностях лежит угольная пыль. Ба и при жизни не обращал внимания на беспорядок, и в смерти его злобный косой взгляд ничего не замечает. Не замечает он и Люси. Для него есть только Сэм. Больше он никого не любит – только этот сгусток нетерпения, мельтешащий у двери, в больших не по размеру ботинках, ловивший каждое слово ба, когда тот был жив, а теперь не желающий встречаться с ним взглядом. И тут понимание наконец осеняет Люси: ба ушел навсегда.

Она зарывается босыми пальцами в земляной пол, ищет такие слова, к которым Сэм прислушается. Которые смягчат годы боли благодатью. В льющихся из единственного окна лучах солнца призрачно висит пыль. Бездвижный воздух не колышет ее.

Что-то подталкивает Люси в спину.

– Бах, – говорит Сэм. Одиннадцать против двенадцати Люси, дерево против ее воды, как любила говорить ма, но при этом Сэм на целый фут ниже Люси. Сэм выглядит совсем как обманчиво мягкий ребенок. – Слишком медленно. Ты убита. – Сэм выставляет пальцы на пухлом кулаке и дует на ствол воображаемого револьвера.

Так делал и ба. «Вот это правильно!» – говорил он, а когда Люси как-то раз возразила, сославшись на учителя Ли, который сказал, что новые револьверы не перегреваются и на них не нужно дуть, ба счел правильным влепить ей удар такой силы, что искры посыпались у нее из глаз, нос обожгло огниво боли.

Нос у Люси так никогда и не выпрямился. Она прикасается к нему большим пальцем, думает. «Правильно, – сказал ба, – дать ему зажить самому». После того как синяк сошел, он посмотрел на лицо Люси и быстро кивнул. Словно давным-давно задумал это. «Правильно, у тебя теперь есть напоминание о том, что дерзить недопустимо».

Сэм стоит перед ней: бронзовое лицо, покрытое не только неизменной грязью, но еще и втертым в него порохом, чтобы походить на индейца, как его представляет себе Сэм, в боевой раскраске, но под всем этим – невинное лицо.

На этот раз, поскольку кулаки ба беспомощно лежат под простыней, а Люси, как она ни хороша, как ни умна, думает, что если станет досаждать ему, то он, возможно, встанет и набросится на нее, – Люси делает то, чего не делает никогда: видя, как Сэм выпячивает грязный подбородок (который можно было бы назвать хрупким, если бы не манера выставлять его вперед), она сцепляет руки, выставляет указательные пальцы и тычет ими в незатронутую боевой раскраской ямочку под нижней губой.

– Бабахай себя, – говорит Люси, и после ее толчка – таким погоняют преступников – Сэм оказывается за дверью.

Солнце иссушает их. К середине засушливого сезона дождь превратился в далекое воспоминание. Их долина представляет собой голую землю, разделенную пополам петляющим ручейком. По эту сторону расположены ветхие лачуги шахтеров, по другую – дорогие здания с настоящими стенами и стеклом в окнах. А вокруг опоясывает долину бесконечное золото обожженных солнцем холмов; а в их высокой пожухлой траве прячутся стоянки всякого сброда – золотоискателей, индейцев, группок бакеро[1], путешественников, преступников, а еще шахты, шахты и новые шахты, еще и еще.

Сэм распрямляет узкие плечи и перепрыгивает через ручей в своей красной рубашке, напоминающей крик среди бесплодной земли.

Когда они только поселились здесь, в долине росла желтая трава, на возвышенностях – низкорослые дубы, а после дождей появлялись маки. Наводнение, случившееся три с половиной года назад, с корнем выдрало дубы, половина обитателей долины и холмов утонули или покинули свои дома. Но их семью наводнение не затронуло – их хибарка стояла в одиночестве в дальнем конце долины. Ба напоминал дерево, расколотое молнией: внутри мертвый, а корни все еще цепляются за землю.

А теперь, когда ба нет?

Сэм оставляет следы, и босоногая Люси шагает по ним и молчит, копя слюну. Вода давно ушла, после наводнения жажда почему-то стала сильнее мучить мир.

И ма нет уже не первый год.



За ручьем тянется широкая главная улица, переливающаяся и пыльная, как змеиная кожа. Вдоль улицы декоративные фасады: за одним салун, за другими кузница, фактория, банк, гостиница. Люди держатся тени, как ящерицы.

Джим сидит в своем магазине, скрежещет пером в бухгалтерской книге. Она толстенная, как и он сам, да и весит половину того, что весит он. Говорят, что он ведет учет долгов всех обитателей территории.

– Извините нас, – бормочет Люси, расталкивая локтями стайку ребятишек, которые слоняются близ сладостей, их глаза жадно ищут то, что утолит их скуку. – Простите. Виновата.

Она сжимается, чтобы быть меньше. Ребятишки лениво расступаются, пытаются оттолкнуть ее. Хорошо, хоть сегодня не лезут щипаться.

Джим по-прежнему сосредоточен на своей книге.

Теперь громче:

– Извините, сэр?

Десяток взоров пронзают Люси, но Джим продолжает ее игнорировать. Заранее зная, что ничего хорошего из этого не выйдет, Люси кладет руку на прилавок, чтобы привлечь его внимание.

Джим поднимает глаза. Они у него красные, края век – как сырое мясо.

– Убери, – говорит он. Его голос звучит резко, холодно – не голос, а натянутая стальная проволока. Он продолжает писать. – Мыл прилавок сегодня утром.

Рваный смех за ее спиной. Это не волнует Люси, которая почти всю жизнь провела в таких городках, – у нее не осталось уязвимых мест к таким вещам. Если что и выворачивает ее наизнанку, как выворачивало, когда умерла ма, так это то, как смотрит Сэм – прищуривается так же злобно, как и ба.

«Ха! – произносит Люси, потому что Сэм будет и дальше молчать. – Ха! Ха!»

Ее смех защищает их, делает частью стаи.

– Сегодня только целые куры, – говорит Джим. – Никаких вам ножек. Приходите завтра.

– Нам не нужно еды, – лжет Люси, уже чувствуя вкус куриного мяса на языке. Сжимает кулаки опущенных рук. И говорит о своей нужде.

«Я тебе скажу единственные волшебные слова, которые имеют значение», – проговорил ба, когда зашвырнул книги ма в озеро, образовавшееся после грозы. Он ударил Люси, чтобы перестала реветь, но его рука в тот раз была мягка. Чуть ли не нежна. Он присел, уставился на Люси, которая размазывала сопли по лицу. «Тин во[2], девочка Люси: в долг».

Слова ба и вправду производят волшебное действие. Джим перестает писать.

– Повтори, девочка?

А. Сахаров (редактор)

– Два серебряных доллара. В долг.

ПЁТР III

(Романовы. Династия в романах – 12)

Голос ба грохочет за ее спиной, в ее ушах. Люси ощущает запах виски. Она не осмеливается повернуться. Она не знает, что будет делать, если почувствует лопаты его ладоней на своих плечах – закричит или засмеется, убежит или обнимет его за шею с такой силой, что не расцепит рук, как бы он ее ни бранил. Слова ба выкатываются из туннеля ее горла, словно призрак из темноты.

– Вернем в понедельник. Нам и нужна-то всего небольшая отсрочка. Честно.


ПЁТР III ФЁДОРОВИЧ (Карл-Пётр-Ульрих) – император всероссийский, сын герцога Голштейн-Готторпского Карла-Фридриха, сына сестры Карла XII, короля шведского, и Анны Петровны, дочери Петра Великого (род. 1728 г.); он приходился, таким образом, внуком двух государей-соперников и мог, при известных условиях, являться претендентом и на русский, и на шведский престол. В 1741 г. он был избран, после смерти Элеоноры-Ульрики, преемником её мужа Фридриха, получившего шведский престол, а 28 ноября 1741 г. был объявлен своею тёткою Елизаветою Петровною наследником русского престола.

Слабый физически и нравственно, Пётр Фёдорович был воспитан гофмаршалом Брюмером, который скорее был солдат, чем педагог. Казарменный порядок жизни, установленный последним для своего воспитанника, в связи со строгими и унизительными наказаниями не мог не ослабить здоровья Петра Фёдоровича и мешал выработке в нём нравственных понятий и чувства человеческого достоинства. Молодого принца учили много, но так неумело, что он получил полное отвращение к наукам: латынь, например, ему надоела так, что позднее в Петербурге он запретил помещать в свою библиотеку латинские книги. Учили его к тому же, готовя главным образом к занятию шведского престола, и, следовательно, воспитывали в духе лютеранской религии и шведского патриотизма – а последний в то время выражался, между прочим, в ненависти к России. В 1742 г., после назначения Петра Фёдоровича наследником русского престола, его снова стали учить, но уже на русский и православный лад. Однако частые болезни и женитьба на принцессе Ангальт-Цербстской (будущая Екатерина II) помешали систематическому ведению образования.

Пётр Фёдорович не интересовался Россией и суеверно думал, что здесь найдёт свою погибель, академик Штелин, его новый воспитатель, несмотря на всё старание, не мог внушить ему любви к его новому отечеству, где он всегда чувствовал себя чужим.

Военное дело – единственное, что его интересовало – было для него не столько предметом изучения, сколько забавы, а благоговение его перед Фридрихом II превращалось в стремление подражать ему в мелочах. Наследник престола, взрослый уже человек, предпочитал делу забавы, которые с каждым днём становились всё более странными и неприятно поражали всех окружавших его. «Пётр обнаруживал все признаки остановившегося духовного развития, – говорит С. М. Соловьёв, – он являлся взрослым ребёнком». Императрицу поражала малоразвитость наследника престола.

Вопрос о судьбе русского престола серьёзно занимал Елизавету и её придворных, причём приходили к различным решениям. Одни желали, чтобы императрица, минуя племянника, передала престол его сыну Павлу Петровичу, а регентом, до его совершеннолетия, назначила великую княгиню Екатерину Алексеевну, жену Петра Фёдоровича. Таково было мнение Бестужева, Ник. Ив. Панина, Ив. Ив. Шувалова. Другие стояли за провозглашение наследницею престола Екатерины. Елизавета умерла, не успев ни на что решиться, и 25 декабря 1761 г Пётр Фёдорович вступил на престол под именем императора Петра III.

Он начал свою деятельность указами, которые, при других условиях, могли бы доставить ему народное расположение. Таков указ 18 февраля 1762 г. о вольности дворянской, снимавший с дворянства обязательную службу и являвшийся как бы прямым предшественником екатерининской «Жалованной грамоты дворянству» 1785 г. Указ этот мог сделать новое правительство популярным среди дворянства, другой указ об уничтожении Тайной канцелярии, ведавшей политическими преступлениями, должен был, казалось бы, содействовать его популярности в народных массах. Случилось, однако, иначе. Оставаясь в душе лютеранином, Пётр III с пренебрежением относился к духовенству, закрывал домашние церкви, обращался с оскорбительными указами к Синоду, этим он возбудил против себя народ. Окружённый голштинцами, он стал переделывать на прусский лад русское войско и тем вооружил против себя гвардию, которая в то время была почти исключительно дворянская по составу. Побуждаемый своими прусскими симпатиями, Пётр III тотчас же после восшествия на престол отказался от участия в Семилетней войне и вместе с тем и от всех русских завоеваний в Пруссии, а в конце своего царствования начал войну с Данией из-за Шлезвига, который хотел приобрести для Голштинии. Это возбуждало против него народ, который остался равнодушен, когда дворянство, в лице гвардии, открыто восстало против Петра III и провозгласило императрицею Екатерину II (28 июня 1762 г.). Пётр был удалён в Ропшу, где его 6 июля постигла смерть.

or>Энциклопедический словарь,Изд. Брокгауза и Ефрона.т ХХIII, СПб., 1898 г.


Г. Самаров

Джим наверняка слышал эти слова от шахтеров, от их высохших жен и голодных детей. Бедных, как Люси. Грязных, как Люси. Все знали, что Джим в таких случаях кряхтел, давал то, что у него просили, а в день платежа взимал деньги в двойном размере. Ведь это он как-то раз после несчастного случая на шахте распродал в долг бинты. Людям, которые были в таком же отчаянии, как сейчас Люси.

НА ТРОНЕ ВЕЛИКОГО ДЕДА

РОМАН

Но все они лишь отчасти походили на Люси. Джим изучает ее взглядом. Босая. Пятна пота на плохо сидящем синем платье, сшитом из кусков рубашки ба. Худые руки, растрепанные волосы, похожие на мелкую проволочную сетку. И ее лицо.

I

– В долг твоему папаше я дам зерно, – говорит Джим. – И те куски животных, которые вы считаете пригодными для еды. – Его губы загибаются, обнажая полоску влажной десны. У кого-нибудь другого это могло бы называться улыбкой. – А за деньгами пусть идет в банк.

На голштинском побережье Балтийского моря, к северу от Нейштадта, лежало дворянское поместье Нейкирхен. Красивый барский дом, окружённый старинным парком из высоких буков и липовых деревьев, сверкал белизной на далёком расстоянии за дюнами, вплоть до плоского морского берега. По склонам небольшой возвышенности, на расстоянии четверти версты от дома, раскинулось богатое село того же имени, с церковью, остроконечная шиферная башня которой возвышалась над лиственным лесом.

Слюна высыхает на ладони Люси, так и не удостоившейся прикосновения.

Было начало октября 1761 года; ясный осенний день склонялся к концу. Воздух был ещё насыщен тёплым дыханием лета, но жёлтая и коричневатая окраска листвы и своеобразный красновато-жёлтый свет, дрожавший и мелькавший в воздухе, указывали, что природа готовится к зимней спячке и её ласковая, красивая улыбка – не что иное, как прощальный привет уходящему солнцу. Солнце опустилось до самой опушки леса; последние лучи ещё золотили верхушки высоких буков и церковную башню; ряд окон там, наверху, в барском доме, горел, как бы залитый огнями. Зеркальная поверхность моря была спокойна и неподвижна; на краю горизонта собирались тёмные облака, а позади них сбоку едва виднелся восходящий серп луны. Несколько лодочек проскользнуло вдоль берега; огромные стаи ворон рыскали по берегу, отыскивая раковины, выбрасываемые лёгким прибоем волн.

– Сэр…

По узкой тропинке через дюны, поросшие низким кустарником и морской травой, спускалась к морю молодая девушка. Судя по её стройной, нежной фигурке с мягкими, гибкими движениями, тонкому личику, слегка загорелому от морского ветра, она была почти ещё дитя, с едва пробуждающейся прелестью очарования девственницы. Но, видимо, на заре её юной жизни уже собирались тучи: в её больших голубых глазах выражалась грустная покорность судьбе, вокруг свеженького рта лежала печать скорби и озабоченности. На волнистых, белокурых, ненапудренных волосах была надета серая фетровая шляпа, украшенная одним только бантом из тёмно-синей ленты; на плечи был накинут большой шерстяной вязаный платок. Медленными шагами направлялась она к морю. Рядом с небольшим возвышением дюны стояла простенькая скамейка, едва скрытая ивовыми кустами. Молодая девушка присела на эту скамейку; взор её блестящих голубых глаз скользил по зеркальной поверхности моря, по разноцветным кронам деревьев, мирному селенью и величественному барскому дому.

Красота этой осенней картины, залитой лучами заходящего солнца, казалось, на минуту увлекла девушку; её сердце забилось сильнее, личико озарилось; но сейчас же головка опустилась, взор снова омрачился и на ресницах заблестели слёзы. Чудная девушка была сама весна, но в её глазах отражалась осенняя природа, прощающаяся со светлым счастьем лета.

Теперь Сэм стучит ботинком о пол громче, чем звучит смолкающий голос Люси. Сэм, расправив плечи, выходит из лавки.

В то время как она так сидела одиноко, погружённая в свои мысли, на белеющем крае берега показался всадник на стройной, горячей лошади, нёсшийся со стороны барского дома. Молодая девушка увидела его ещё издалека, и чуть заметный румянец покрыл её лицо; её первым порывом было поднять руки и послать ему привет, но быстрым движением она прижала их к сердцу, её губы болезненно сжались, а глаза заволоклись влажным туманом.

* * *

Всадник также, должно быть, узнал молодую девушку; он пришпорил лошадь, и она понеслась быстрым галопом по берегу у самой воды, так что из-под её копыт летели брызги пены от подкатывающихся волн.

Молодой человек на красивой, чистокровной лошади был сын барона Бломштедта, владельца именья Нейкирхен. На вид ему было не более девятнадцати лет; его стройная, высокая фигура была ещё несколько угловата, как то бывает в период развития, но мускулы уже окрепли и приобрели мужскую силу. Изящная осанка указывала на благородное воспитание; черты его загорелого лица сохраняли ещё мягкие юношеские очертания, но приобрели уже печать неограниченной силы воли; в ласковом, кротком взгляде его тёмно-голубых глаз порою вспыхивало пламя необузданной страсти. На нём были тёмный, плотно облегающий костюм наездника, высокие сапоги с отворотами и длинные перчатки из датской кожи. Треугольная шляпа с чёрным пером покрывала его тёмно-русые волосы, причёсанные и завитые по моде того времени, лёгкий слой пудры, лежавший на волосах, снесло резким морским ветром.

Сэм – малявка, точнее не скажешь. Но Сэм умеет шагать по-мужски в своих ботинках из телячьей кожи, отбрасывая тень, которая лижет босые пальцы Люси; Сэм считает, что размер тени и есть истинный рост, а тело – временное неудобство. «Когда я буду ковбоем», – говорит Сэм. «Когда я буду владельцем шахты». А раньше было: «Когда я буду известным преступником. Когда я вырасту». Сэм настолько ребенок, что думает, будто одно только желание может изменить мир.

В несколько минут всадник доскакал до дюн, где на возвышении сидела молодая девушка. Ловким прыжком соскочил он с лошади, перебросил поводья на руку и поднялся на дюны, ведя лошадь за собою.

– Банк таким, как мы, не поможет, – говорит Люси.

– Добрый вечер, Дора, – воскликнул он с сияющим взором, протягивая молодой девушке руку, – я боялся, что не застану тебя здесь, так как отец взял меня с собой объезжать поля, и моему Цезарю пришлось усердно скакать, чтобы доставить меня сюда до захода солнца. Посмотри, он весь в мыле, но если ты скажешь ему ласковое слово, он будет так же счастлив, как я, что ещё застал тебя.

Как бы подтверждая слова своего хозяина, лошадь прижалась своей красивой головой к плечу молодой девушки и посмотрела на неё большими умными глазами, между тем как барон Бломштедт с улыбкой счастья заглядывал в освещённое вечерним солнцем личико Доры.

Она с таким же успехом могла ничего не говорить. От пыли щиплет в носу, она останавливается, чтобы прокашляться. В горле першит. Ее рвет вчерашним обедом прямо на улицу.

– Боже мой, – произнёс он внезапно, испуганный, – что с тобой случилось? Ты кажешься грустной, на твоих глазах слёзы!.. Что всё это значит?

Ласковым движением, в котором сказывалась смесь рыцарской галантности и братской нежности, он провёл рукой по глазам девушки и смахнул слезинку, затуманившую её взор.

Тут же набегают собаки и начинают вылизывать ее рвоту. Несколько мгновений Люси колеблется, хотя Сэм отбивает тяжелыми ботинками нетерпеливую дробь. Она воображает, как становится на четвереньки среди собак и сражается с ними за каждую крошку, которая принадлежит ей. Их жизнь – живот и ноги, бег и еда. Простая жизнь. А Сэм стоит тем временем в одиночестве, наблюдает.

Дора грустно посмотрела на него и сказала своим мягким, нежным голосом:

Она заставляет себя распрямить спину и идти на двух ногах.

– Я много раздумывала, Фриц, и многое, что в последнее время я только смутно чувствовала, стало мне ясно. Видишь ли, – продолжала она, между тем как он беспокойно и боязливо заглядывал ей в глаза, – мы выросли, мы уже не дети, которые играли на песках дюн или в лесной тени, которые называли друг друга братом и сестрой, не думая о том, что между нами лежит и что нас разделяет; дальше не может так быть, чтобы мы называли друг друга по имени, говорили друг другу «ты». Ты – барон фон Бломштедт и призван занять высокое положение в свете; ты вырос и стал знатным барином; а я – бедная девушка, которая стоит неизмеримо ниже тебя… Посмотри, скоро солнце скроется, наступит ночь… скоро испарится последнее дыхание лета; поблёкнут и упадут последние цветы; деревья покроются снегом. Точно так, как догорает день, как проходит лето, так промчалось наше детство; мы должны проститься со своими детскими играми, как прощаемся с летом и уходящим днём. Таков неизменный порядок вещей, таков закон природы, которому мы должны подчиниться, хотя и грустим о золотом детстве, которое было так же светло, как день, так же тепло, как цветущее лето. Вот видишь, Фриц, – сказала она, делая попытку улыбнуться, что придало её личику ещё более страдальческое выражение, – этот прощальный взгляд на наше детство вызвал эти слёзы; теперь это прошло. Это – всё, что я хотела сказать тебе. Ну а теперь дай руку! Дора и Фриц прощаются; отныне ты для меня – барон фон Бломштедт, которого я с искренним участием провожаю на его блестящий путь и за которого буду молить Бога, чтобы Он послал счастья маленькому Фрицу за его верную дружбу ко мне.

– Готов, напарник? – говорит Сэм.

Молодой барон слушал вначале с мрачным, страдальческим видом; затем постепенно его лицо прояснилось, стало спокойнее, в глазах блеснули решимость и отвага.

– Ты права, – сказал он наконец, – я тоже думал об этом в последние дни и много раз уже хотел поговорить с тобою. – Он потянул девушку к скамейке, сел рядом с ней, а поводья лошади прикрепил к сучку ивняка. – Ты права, – продолжал он, в то время как Дора смотрела на него с мучительным изумлением, как бы ожидая с его стороны противоречия, – мы уже не дети и не брат с сестрой, как мы называли друг друга в своих детских играх; по общепринятому обычаю, мы не можем дальше продолжать относиться друг к другу, как брат к сестре, но, – сказал он, пожимая её руку и устремляя на неё пламенный взор, – неужели же из-за этого мы должны стать чужими и я не могу остаться твоим Фрицем, а ты – моей Дорой? Посмотри, этот угасающий день после ночи сменится новым днём, таким же прекрасным, быть может, даже более прекрасным; а деревья, с которых опадает осенний лист, разве не оденутся следующей весной новой, свежей зеленью? Оставим детство, милое, тихое, прекрасное; пробуждающаяся и расцветающая юность принесёт нам ещё лучшие цветы! Дора, – сказал он, кладя на её плечо руку, – если я перестану быть сверстником твоих детских игр, неужели же я перестану быть твоим Фрицем? Неужели ты перестанешь любить меня?.. Я тебя всегда любил, а теперь люблю с каждым днём больше и больше, и, если ты пожелаешь, мы навсегда останемся вместе… Ты будешь моя дорогая, ненаглядная, возлюбленная Дора, а я – твой Фриц! Не правда ли?

На сей раз это реальный вопрос, а не выхаркивание пережеванных слов. Впервые за этот день Сэм не щурит свои темные глаза. Под защитой тени Люси глаза широко раскрываются, в них что-то чуть ли не трогательное. Люси протягивает руку, чтобы прикоснуться к коротким черным волосам там, где съехала набок красная бандана. Она вспоминает запах кожи новорожденного младенца: дрожжевой – честный запах масла и солнца.

Девушка вскочила в ужасе, вырывая от него свою руку.

– Боже мой! – воскликнула она, – не говори так, это несправедливо, это – преступление!.. Не отнимай у меня тихой покорности и радостных воспоминаний о нашем детстве!

Но, сделав движение, она пропускает солнце. Сэм, сомкнув веки, отходит в сторону. По растопыренным карманам Люси видит, что руки в них снова превратились в пистолеты.

– Дора, – сказал барон дрожащим голосом, – это твой ответ? Значит, твоё чувство ко мне прошло вместе с детством, между тем как моё разрастается всё сильнее и сильнее? Дора, неужели ты хочешь расстаться со мной? Неужели ты не любишь меня более? Я не могу поверить этому! Неужели наши детские игры, наши детские мечты, делавшие нас такими счастливыми, не могли бы сделать нас ещё более счастливыми в нашей будущей жизни? Неужели для нас не настанет снова весна?

– Я готова, – говорит Люси.

Он протянул к девушке обе руки, она отстранилась ещё дальше, смертельно побледнев при этом.

– Не говори так, Фриц, – сказала она, вся дрожа, – мне больно думать об этом, так как это никогда, никогда не сбудется.

* * *

– Почему нет? – спросил он почти грозно.

– Потому что между нами стоит стена, между нами стоит всё, что только может разъединить два человеческих сердца: ты принадлежишь к высшему обществу, ты богат, знатен…

Пол в банке выстлан сверкающими досками. Светлыми, как волосы на голове у дамы-кассира. Доски такие гладкие, что подошвы Люси не собирают ни одной занозы. Сэм топает ботинками, и их стук становится похож на звуки выстрелов. Боевая раскраска лица не может скрыть, что шея покраснела.

– Если я богат, – горячо воскликнул юноша, – то моего богатства хватит на нас обоих. И какое мне дело до того, принесёт ли избранница моего сердца какие-нибудь сокровища?

Та-тап – идут они по банку. Кассирша пялится на них.

– Если бы только бедность, – проговорила она дрожащими губами, – это было бы ещё не так важно; но я принадлежу к низшему сословию, а твой отец, ты знаешь, – один из самых гордых, высокомерных дворян Голштинии. Я беднее дочери самого бедного подёнщика. У нищего есть его доброе имя, а на мне тяготеет позор, которым покрыли дом моего отца, что свело его с ума и привело в младенческое состояние. Твой отец ненавидит его, бедного, и если теперь не преследует, как делал это раньше, то всё же вся его гордость возмутилась бы при одной мысли, что ты хочешь предложить свою руку дочери презренного человека.

– Презренного! – воскликнул Фриц. – Разве твой отец не оправдан? Разве имя Элендсгейм не безупречно? Разве оно не стадо лозунгом для каждого юного сердца, стремящегося к новому, более свободному строю нашего общества?

Та-ТАП. Кассирша подается назад. Из-за ее спины выходит мужчина. Из кармана его жилетки свешивается цепочка.

– Нет, нет, мой друг, – возразила Дора, мрачно качая головой, – это не так!.. После долгих лет заключения мой отец был выпущен на свободу бароном Ревентловым, явившимся с полномочием от великого князя; расследование дела было прекращено, однако отца ведь освободили только как помилованного преступника и его честь не восстановлена; к прежней должности его тоже не вернули и его невиновности не признали; его рассудок помутился от тяжести позора, тяготеющего над ним.

– Но твой отец невиновен! – воскликнул молодой человек. – Всем известно, что он пострадал несправедливо, благодаря тому, что его оклеветали пред великим князем.

ТА-ТАП ТА-ТАП ТА-ТАП. Сэм поднимается на цыпочки перед кассой, отчего кожа ботинок сминается. Сэм очень бережет свои ботинки.

– Но неправота не искуплена, – заметила Дора с искрящимся взором. – Та клевета ещё до сих пор считается правдой, луч справедливости не пролил света в потрясённый ум несчастного, и во главе тех, кто подтверждает эту клевету и считает её до сих пор ещё правдой, стоит твой отец.

– Два серебряных доллара, – говорит Сэм.

– А что если я открыто выступлю против этой клеветы и, несмотря на всё, предложу руку дочери оклеветанного и презренного человека? Если я, – возбуждённо воскликнул молодой человек, – пойду наперекор отцу и поставлю задачей своей жизни осуществить великие, благородные идеи, из-за которых твоего отца преследовали, оклеветали и погубили?

Губы у кассирши подергиваются.

– Нет, никогда, – ответила Дора грустным, но решительным, непоколебимым тоном. – Между нами останется непреодолимая преграда; мой отец, некогда такой сильный, гордый и могущественный человек, пал так низко, что нуждается в помощи своей слабой, бессильной дочери, которая служит ему поддержкой и единственной радостью в его безотрадном существовании. Это – моя первая и единственная обязанность, и я никогда не променяю её на другое чувство.

– Значит, ты меня не любишь? – мрачно сказал юноша. – Скажи, что ты меня больше не любишь, что не хочешь сохранить прежнюю дружбу детства, что не можешь отвечать тому чувству, которое властно влечёт меня к тебе.

– У вас есть…

– Этого я не скажу, – ответила она, слегка краснея и глядя ему в глаза с глубокой искренностью.

– Счета у них нет. – Эти слова произносит мужчина, Сэм в его глазах, вероятно, ничем не отличается от крысы.

– Так, значит, ты любишь меня? – воскликнул Фриц, порывисто заключая девушку в свои объятия. – Да и не могло бы быть иначе! Невозможно, чтобы в твоём сердце не сохранилось никаких воспоминаний о нашем детстве.

– Эти воспоминания никогда не изгладятся из моей памяти, – возразила она, – но вместе с тем я никогда не забуду, что моя жизнь принадлежит моему отцу; никогда дочь опозоренного человека не выйдет из той тьмы, которая укрывает её от взоров высокомерного презрения.

Сэм замолкает.

Несколько минут молодой человек стоял, скрестив руки и склонив голову на грудь; затем он встрепенулся, как будто осенённый внезапной мыслью.

– Хорошо! – воскликнул он. – Пусть так! Ты права, и за эти твои слова я полюбил бы тебя ещё более, если бы то было возможно. Но всё устроится. Я хочу завоевать своё счастье у судьбы, я буду бороться; ведь в старину рыцари боролись за свою любовь, побеждали чародеев и великанов, – воскликнул он с почти детским воодушевлением, – а то, что совершали они, и я смогу совершить… Так даже лучше: нельзя же требовать, чтобы без труда и усилий небо послало мне такое сокровище, как ты, Дора!

– В долг, – говорит Люси. – Пожалуйста.

Молодая девушка смотрела на него с удивлением и страхом, видя его внезапную радость и необычайное возбуждение; он же схватил её под руку, другой рукой взял поводья своей лошади и торопливо направился с Дорой по дороге к селу.

– Пойдём, пойдём! – сказал он. – Мы зайдём к пастору. Я хочу сообщить ему мой план, а он посоветует, как выполнить его; он был другом нашей юности, он и дальше будет нашим руководителем и помощником.

– Я вас видела тут неподалеку. Это отец прислал вас просить?

Всё быстрее шагал он, не отвечая на нерешительные вопросы молодой девушки; по временам он говорил сам с собой и так громко и ликующе выражал свои надежды, что даже Дора, не давая себе отчёта о его намерениях, почувствовала в своём сердце какую-то неясную, неопределённую надежду.

В некотором роде прислал.

Быстрыми шагами шли они через село; крестьяне почтительно кланялись сыну своего барина и смотрели на обоих с добродушным участием, нисколько не удивляясь их появлению. Все в селе привыкли видеть молодого барона неразлучно с этой девушкой и ещё не смотрели на них как на взрослых.

– Мы вернем в понедельник. Нам и всего-то нужна небольшая отсрочка.

Молодые люди подошли к просторному церковному дому. Белые стены и окна сверкали сквозь тени старых лип, а на красной черепичной крыше отражались ещё последние лучи заходящего солнца.

Пред домом, на круглой площадке, окаймлённой высокими липами, с несколькими простенькими грядками, на которых цвели последние осенние цветы – георгины и астры, – сидел пастор, человек лет двадцати четырёх. Его серьёзное, ласковое лицо, кроткая улыбка и мягкий блеск глаз указывали на мирное, спокойное счастье.

Люси не говорит «честно». Не думает, что мужчина услышит это слово.

Рядом с ним на простой деревянной скамейке сидела его супруга. Судя по стройной фигуре и нежному лицу, ей на вид можно было дать не более двадцати трёх лет, но черты её лица и большие глаза были так серьёзны и проникновенны, что невольно думалось, сколько сильных жизненных бурь пронеслось над этой юной головкой, несмотря на то, что она жила вдали от света, в этом уединённом сельском приходе. Но что бы ни было сокрыто в душе молодой женщины, в настоящем она наслаждалась мирным счастьем. Когда она смотрела на своего мужа, в её глазах светилось тёплое, сердечное доверие, и ласковая, нежная улыбка появлялась на устах, когда она смотрела на маленького трёхлетнего мальчика, который в некотором отдалении занимался сооружением домика из деревянных кубиков и шумно выражал свой восторг каждый раз, когда вырастал новый ряд кубиков.

– Это не благотворительное заведение, вы, маленькие… – Губы мужчины двигаются еще несколько мгновений, после того как голос смолкает, как у той женщины, которую как-то видела Люси – женщина говорила разными голосами, сила, не подчинявшаяся ей, выталкивала слова между ее губ. – Попрошайки. Бегите отсюда, пока я не позвал шерифа.

В этом занятии мальчику помогал старик, сидевший рядом с ним на низеньком кресле и следивший за постройкой с неменьшим, чем мальчик, вниманием. Тощая, сухая фигура старика была закутана в шубу; гладко причёсанные седые волосы спускались над высоким лбом и прикрывали впалые виски; бледное лицо с крупным носом и правильными чертами указывало на могучую силу воли и бодрый дух; только впалые глаза сверкали из-под пушистых седых бровей каким-то изменчивым блеском да на бледных, тонких губах блуждала детская улыбка умалишённого.

Этот старик был Элендсгейм, некогда всемогущий директор управления финансами герцогства Голштинии, по распоряжению великого князя Петра Фёдоровича уволенный со службы и заточённый, пока должно было вестись следствие о его управлении, вызвавшем негодование местного дворянства. После продолжительного тюремного заключения он был снова выпущен на свободу; но тяжёлый удар судьбы и чрезмерное напряжение в борьбе с различными наветами врагов повлияли на его умственные способности, и он вышел из тюрьмы слабоумным старцем. Несмотря на все старания друзей, не удалось добиться у великого князя полного оправдания и восстановления чести – единственного, что, по мнению врачей, могло снова пролить свет в его помрачённый ум. Его друг детства, старый священник Викман в Нейкирхене, предоставил ему и его дочери убежище в своём доме, а после смерти старого священника он остался по завещанию в наследство его зятю, пастору Вюрцу, который и окружил его всевозможными заботами.

Ужас холодными пальцами проходится по позвоночнику Люси. Источник ее страха не банкир. Источник ее страха – Сэм. Она узнает выражение этих глаз. Думает о ба с приоткрытыми веками, бездвижно лежащем в своей постели. Она проснулась утром первой. Она увидела мертвое тело и сидела без сна, ждала, когда проснется Сэм, и только потом, как могла, закрыла глаза ба. Она поняла, что он умер озлобившимся. Теперь она считает иначе: отец лежал, оценивающе сощурив глаза, как охотник, следящий за добычей. Она уже видит признаки одержимости: Сэм щурит глаза, как это делал ба. Сэм несет в себе озлобление ба. Но этим напоминания о ба не исчерпываются: ботинки, место на плече его чада, куда ба клал руку. Люси представляет, как будут дальше развиваться события. Ба будет день за днем гнить на своей постели, его дух выйдет из тела и перейдет в тело его дитяти, а в один прекрасный день Люси проснется и увидит, что Сэм смотрит на нее взглядом ба. И тогда Сэм потеряет себя навсегда.

Барон Бломштедт, хотя и принадлежал к злейшим политическим врагам Элендсгейма, не воспротивился пребыванию этого несчастного в доме пастора, ведающего приходом, находившимся под его покровительством.

Молодой барон привязал лошадь к столбу у ворот пасторского садика и быстрыми шагами направился к площадке под липами, всё время не выпуская руки молодой девушки и увлекая её за собой.

Они должны похоронить ба, закрыть его глаза тяжестью серебра. Люси должна объяснить это банкиру. Она готова умолять.

– Ну, откуда вы и что так взволновало вас? – спросил пастор, улыбаясь и ласково приветствуя их. – Нашли, вероятно, какую-нибудь раковину или цветок на дюнах, который не можете определить, и пришли ко мне за разъяснением?

– Нет, господин пастор, нет! – воскликнул Фриц, привлекая Дору ближе к скамейке. – Дело идёт не о раковинах, не о цветах. Но я действительно пришёл к вам, моему учителю, а также к вашей супруге за советом и помощью. Я стал взрослым, – горячо продолжал он, – Дора также, и она права, говоря, что мы не можем больше играть, как дети; но расстаться и сделаться чужими мы не должны. Поэтому я сказал ей, чтобы она стала моей женой, и тогда мы не расстанемся никогда. Она говорит, что это невозможно, что её любовь и жизнь принадлежат только её отцу, которого обидели и с которым поступили несправедливо. В этом она права. И вот тут-то мне пришла мысль, что всё можно исправить и все мы можем сделаться счастливыми, если мне удастся выполнить то, что я задумал.

Сэм говорит:

С испугом посмотрела пасторша на зардевшуюся девушку, работа выпала из её дрожащих пальцев; с глубокой серьёзностью посмотрел пастор в страстно-возбуждённое лицо молодого человека.

– Бах.

– Господь с вами, что вы говорите, Фриц! – сказал он. – Вы оба – ещё дети. Как могут приходить вам в голову подобные мысли?

– Вчера ещё мы были детьми, – заметил Фриц, – но сегодня мы уже перестали быть ими; я возмужал, я завоюю своё счастье и, наперекор всем препятствиям, буду носить на руках свою дорогую Дору всю жизнь так же, как носил её в детстве через плетни и рвы.

«Не валяй дурака», – хочет сказать Люси. Она тянется к этим пухлым коричневым пальцам, но от них исходит какой-то странный блеск. Черный. Сэм держит в руке револьвер ба.

Дора высвободила от него свою руку, подбежала к пасторше и со слезами на глазах заговорила:

– Я ничего не могла сделать, я ему всё высказала, но он не хотел слушать меня.

Кассирша падает в обморок.

– Я прошу вас, Фриц, – строго и серьёзно сказал пастор, между тем как его жена обняла плачущую девушку, – обдумайте всё спокойно, подумайте о вашем отце, о том несчастном старце, – сказал он, понизив голос и указывая на забавлявшегося Элендсгейма.

– Два серебряных доллара, – говорит Сэм, понизив голос, который звучит теперь, как голос ба.

– Я уже подумал обо всём, – воскликнул молодой человек, – всё это – ничто в сравнении с моим твёрдым решением отвоевать себе мою Дору. Я поеду в Петербург, добьюсь приёма у великого князя и герцога и потребую восстановления прав и чести этого бедного, немощного старца. Я буду требовать этого во имя его священных обязанностей по отношению к его государству. И я уверен, что мои слова найдут доступ к его сердцу… Я знаю, что уничтожу цепи, сковавшие мозг этого бедного, осмеянного и опозоренного человека, который желал только блага для своей родины и для своего герцога; я сниму этот позор с Доры, и тогда она не откажется любить того, кто восстановил честь её отца. Мой отец также не будет иметь основания противиться моему выбору; если же тем не менее он станет делать это, – сумрачно сказал молодой человек, – то я докажу ему, что достаточно силён, чтобы самому пробить себе жизненный путь.

Как ошеломлённый, пастор провёл рукою по лбу и с удивлением смотрел на молодого человека, который действительно в этот момент, казалось, вырос и из ребёнка превратился в мужчину.

– Извините, сэр, – говорит Люси. Она широко раскрывает рот. Ха! Ха! – Вы же знаете ребятишек – они помешаны на всяких игрушках, пожалуйста, извините, маленькие вечно…

Дора поднялась; взор её больших глаз, полных удивления, остановился на товарище её детства, яркие лучи любви блеснули в нём, и она не старалась более скрывать свои чувства.

– Вы хотите отправиться в Петербург? – спросил пастор. – Какая мысль!.. Но ведь там нехорошо, – мрачно продолжал он, – это недобрая, холодная, зловещая страна, где нет места для горячих, свободных порывов нашего сердца.

– Беги отсюда, пока я тебя не линчевал, – говорит мужчина, глядя прямо в глаза за дулом револьвера. – Беги. Ты. Маленькая. Грязная. Узкоглазая обезьяна.

– Вот потому-то я и стремлюсь туда, что моё сердце полно горячих порывов, что я хочу свободы и счастья. Я хочу добиться свободы и для моей Доры, чтобы она могла следовать своему чувству. Она любит меня! Посмотрите, мой дорогой учитель, на неё, сколько любви в её взгляде! А за этот взгляд, – с воодушевлением воскликнул он, – я готов идти на все опасности… Я хотел бы даже, чтобы моя задача была ещё труднее и сложнее, чем требование справедливости для бедного старца от нашего доброго и благородного герцога.

Сэм нажимает на спусковой крючок.

Пастор нерешительно взглянул на свою жену. Её спокойное, мирное настроение сменилось мрачной сосредоточенностью; погружённая в размышление, она долго смотрела на молодых людей, которые стояли и напряжённо ждали решения своей участи. Наконец она проговорила:

– Каждому сердцу приходится бороться за свою любовь и тяжело добывать своё счастье, свой покой. Пусть он едет, и Бог да поможет этой юной чете в расцвете их любви!

Грохот. Хлопок. Топот. В уши Люси входит ощущение чего-то громадного. Гладит ее грубыми ладонями. Она открывает глаза и видит серый дым, повисший в воздухе, Сэм, отступив назад, прижимает руку к щеке, ушибленной отдачей револьвера. На полу лежит мужчина. Единственный раз в своей жизни Сэм плачет, но Люси не обращает внимания на эти слезы. Сэм сейчас дело второстепенное, пусть остается на месте. А она ползет к банкиру. В ушах у нее звенит. Ее пальцы нащупывают щиколотку мужчины. Его бедро. Грудь. Его целую, нетронутую, бьющуюся грудь. На его виске след удара – он, отпрыгнув, ударился головой о полку. Других повреждений нет. Револьвер дал осечку.

– Благодарю, тысячу раз благодарю вас! – воскликнул барон, горячо пожимая руку пасторши. – Спасибо за эти слова! Ведь вы тоже нашли друг друга там, в России, почему бы мне не привезти оттуда своего счастья? Вы знаете великого князя, вы были его друзьями; если вы дадите мне с собой несколько слов к нему, я уверен, он примет меня хорошо, если я от вашего имени представлюсь ему.

Пасторша посмотрела на него долгим, странным взглядом, затем произнесла:

Из облака дыма и пороха до Люси доносится смех ба.

– Да, я дам вам с собой письмо, так как имею право обратиться туда с просьбой, и если под снегом и льдом не застыли и сохранились хотя какие-нибудь человеческие чувства, то моё слово будет услышано.

– О, я знал это, я знал, – воскликнул Фриц, – что вы поможете мне, что вы одобрите мою мысль! Вот видишь, Дора, – сказал он, с восторгом заключая молодую девушку в свои объятия, – всё уладится к лучшему, мы будем счастливы. Ведь немыслимо, чтобы мы могли расстаться!

– Сэм. – Она противится позыву заплакать. Сейчас ей нужно быть сильнее самой себя. – Сэм, ты совсем без головы, бао бэй[3], маленькая жопа. – Она смешивает сладость и горечь, ласку и брань. Как и ба. – Мы должны бежать.

– Но ваш отец? – спросил пастор, задумчиво качая головой.

– Сегодня же я поговорю с ним, – ответил Фриц. – Он, наверное, не будет ничего иметь против; а если бы и так, – воскликнул он с упорной решимостью, – то я уеду против его воли. Никто не может запретить голштинскому дворянину искать справедливости у своего герцога. Я поеду тотчас же; добрые намерения не следует откладывать. Я соберусь в путь в несколько дней, а потом, дорогая Дора, никто уже не разлучит нас.

* * *

– Нет, нет! – раздался глухой голос старика, – мой цветок красивее, он должен быть на верхушке дома… Мой цветок тёмно-красный и жёлтый, а твой едва расцвёл, совсем ещё зелёный!

– А я не хочу, не хочу! – горячо запротестовал мальчик. – Я положил последний камень, и мой цветок должен быть на верхушке!

Любая девочка чуть ли не рассмеялась бы, узнав, как ба оказался на этих холмах и стал старателем. Как и тысячи других, он считал, что желтая трава этих мест, ее монетный блеск на солнце обещает еще более блестящее вознаграждение. Но ни один из тех, кто пришел на запад копать, не задумывался о том, что эта земля страдает от жажды, о том, что она высасывает их пот и силы. Никто из них не задумывался о ее скаредности. Большинство искателей счастья появились здесь слишком поздно. Богатства были выкопаны, иссякли. Ручьи не несли золотого песка. В земле не осталось золотоносных жил. Вместо золота они нашли в этих холмах товар куда как более дешевый – уголь. Никто не мог разбогатеть на угле или использовать его, чтобы насытить свои глаза и воображение. Хотя уголь мог более или менее прокормить его семью зерном с долгоносиками и крохами мяса, но потом его жена, утомленная мечтами, умерла, рожая сына. После чего деньги, тратившиеся на ее еду, можно было тратить на выпивку. Месяцы надежд и экономии свелись к этому: бутылке виски и двум могилам, вырытым там, где их никто не найдет. То, что ба привел их сюда, чтобы разбогатеть, а они теперь готовы были убить за два доллара, могло девочку чуть ли не рассмешить – ха! ха!

Старик и мальчик старались одновременно водрузить каждый свой цветок, непрочное здание рухнуло, и мальчик принялся громко плакать.

И они крадут. Берут то, что им нужно, чтобы исчезнуть из города. Сэм поначалу сопротивляется, упрямится, как всегда.

– Мама, – закричал он, – мама, дядя разрушил мой дом… Гадкий, злой дядя!

Старик смотрел мрачно, но через минуту разразился громким, резким смехом.

– Мы же никого не убили, – стоит на своем Сэм.

– Разрушил! – воскликнул он. – Да, да, разрушил… Но почему бы мне и не разрушить, когда рушатся более прочные здания и погребают под своими обломками тех, кто, казалось, прочно стоял на вершине? Игрушки, всё на свете – игрушки, игра случая, злобы, подлости и людской лжи… Почему это должно устоять, если всё остальное рушится? Долой, всё, всё долой сейчас!

«И даже намерений таких у тебя не было?» – думает Люси.

Тощими, сухими руками он стал разбрасывать кубики; некоторые из них укатились далеко. Ребёнок в страхе прижался к матери и громко плакал, глядя на опустошение, производимое старцем.

– Для таких, как мы, у них все превращается в преступление, – говорит она. – А если понадобится, то они что угодно объявят законом. Ты что, не помнишь?

– Милый папа, – мягко сказала Дора, подбегая к старику, – не волнуйся, пожалуйста!.. Ты знаешь, что тебе вредно волноваться! Ты прав, – сказала она, понизив голос, чтобы ребёнок не слышал, – ты прав, твой цветок красивее; давай мы снова построим дом и посадим на верхушку вот эту георгину.

Старик испуганно вздрогнул, когда Дора дотронулась до его плеча.

Сэм поднимает подбородок, но Люси видит, что Сэм сомневается. В этот безоблачный день и Люси, и Сэм чувствуют плеть дождя. Они помнят, как гроза бушевала внутри дома и даже ба ничего не мог сделать.

– Да, да, я буду хорошо вести себя, Дора, я не буду шуметь, не буду буйствовать… Ты знаешь, я охотно повинуюсь тебе… Ты так добра со мной! Ты не запираешь меня, не скручиваешь мне руки этой ужасной смирительной рубашкой, ты не запираешь меня в тёмную клетку, где света Божьего не видно; поэтому я охотно делаю всё, чего ты требуешь от меня. Приведи сюда маленького Бернгарда, я попрошу у него прощенья, снова построю ему домик и поставлю на верхушку крыши его цветок.

Старик с мольбою простёр руки к дочери и смотрел на неё скорбным, умоляющим взглядом.

– Мы не можем ждать, – говорит Люси. – Даже похоронить его у нас нет времени.

Мальчик услышал последние слова старика, быстро успокоился и снова поспешил к нему играть.

Наконец Сэм кивает.

Дора отвернулась в сторону и залилась горькими слезами.

Молодой барон Бломштедт подошёл к старцу, положил руку на его седую голову и громко, торжественно сказал:

Они ползут, животами по земле, к зданию школы. Как это просто – раз, и ты уже наполовину превратился в то, чем тебя называют другие: отвратительное животное, ворюга. Люси крадется вокруг здания к тому месту, которое загорожено классной доской. Изнутри доносятся голоса. В декламировании есть некий торжественный ритм: гулкий голос учителя, а в ответ – многоголосье учеников. Люси почти, почти возвышает и свой голос, чтобы присоединиться к этому хору.

– Слушай, Дора! Клянусь тебе именем Бога, что не вернусь в родной край раньше, чем будет искуплена вина, помутившая рассудок старца, и будет снят позор с этих почтенных седин.

Но ее вот уже несколько лет как не пускают внутрь. За столом, за которым сидела она, теперь два новых ученика. Люси до крови прикусывает щеку и отвязывает Нелли – серую кобылу учителя Ли. В последний момент она берет и седельные мешки Нелли, набитые овсом.

– О, прости, прости! – пробормотал старик, весь дрожа и отстраняясь от руки молодого человека. – Я буду спокоен и послушен, только не бейте меня, не бейте меня!

– Ты слышишь? – рыдая, воскликнула Дора. – Спаси его, спаси, и я буду принадлежать тебе, наперекор всему свету; ты будешь моим богом.

Они возвращаются к своему дому, Сэм по приказу Люси заходит внутрь – собрать все, что им понадобится. Сама Люси остается снаружи – осматривает сарай и сад. Изнутри доносится шум – удары, звон – звуки скорби и ярости. Люси не входит в дом. Сэм не просит помощи. Между ними еще в банке возникла невидимая стена, когда Люси проползла мимо, прямо к банкиру, чтобы мягкими пальцами прикоснуться к нему.

Барон порывисто сжал её в своих объятиях и, не говоря более ни слова, направился к выходу, вскочил на лошадь и понёсся через дюны по направлению к отцовскому дому.

Люси оставляет записку на двери учителя Ли. Она силится писать красивыми фразами, которым он учил ее годы назад, будто слова могут быть более убедительным доказательством, чем доказательство ее кражи. У нее плохо получается. Ее рука коряво выводит строку за строкой: простите, простите.

Он застал старого барона на веранде, ведущей от дома к обширному парку, примыкавшему к просторным английским лужайкам, которые непосредственно окружали барский дом.

Солнце село; холодный ветер с моря гнал волны, ложившиеся по берегу прихотливыми белыми кружевами.

Сэм появляется со свернутыми постельными принадлежностями, скудным запасом еды, кастрюлей, сковородкой и старым сундуком ма, длинным, почти в человеческий рост, Сэм волочит его по земле, натягивая кожаные ремни с пряжками. Люси и предположить не может, какие реликвии уложены внутрь. Они не должны перегружать лошадь… но больше всего не дает ей покоя та стена, что возникла между ними. Она молчит. Только протягивает засохшую морковку, Сэм берет – их последняя вкусность на какое-то время. Предложение мира. Сэм заталкивает половину в рот Нелли, другую кладет себе в карман. Эта доброта трогает Люси, хотя и распространяется не на нее, а на лошадь.

Барон Бломштедт был высокий, сильный мужчина, с резкими, строгими чертами лица и ясным, холодным, в душу проникающим взором, тщательно причёсанный и напудренный, сдержанный в своих манерах и движениях, он вопросительно посмотрел на сына, когда тот, сдав лошадь на конюшню, стремительно взбежал на веранду, сильно возбуждённый и раскрасневшийся от быстрой скачки.

– Ты был у пастора? – спросил он сына.

– Все, попрощались? – спрашивает Люси, когда Сэм, закинув веревку на спину Нелли, принимается вязать простые узлы.

Молодой человек ответил утвердительно, открыто и прямо глядя в лицо отца, однако с трудом преодолевая некоторый страх, который чувствовал к отцу с самого детства.

– Это естественно и похвально, – сказал барон, – что ты навещаешь пастора; он – твой бывший учитель и хороший, скромный, добродетельный человек, один из тех, каких немного. Но ты уже не дитя. В доме пастора Вюрца живёт Элендсгейм, человек, который осмелился посягнуть на исконные права голштинского дворянства, который вследствие своего бессовестного управления был привлечён к суду и только потому освобождён из тюрьмы, что в отношении несчастного умалишённого человеческий суд бессилен. В детстве ты играл с дочерью этого изменника своей родины, и я, конечно, не хочу ставить бедной девушке в вину деяния её отца; но ты уже не мальчик, и не годится, чтобы мой сын, барон Бломштедт, находился в дружественных отношениях с дочерью человека, который был злейшим врагом нашего сословия и которого герцог по праву лишил его звания. Это могло бы быть ложно истолковано. Наконец, – прибавил он с ударением, – могут возникнуть более близкие отношения между вами… Поэтому я желаю, чтобы ты сократил свои посещения, а постепенно и совсем прекратил их, не обижая этим пастора Вюрца, которого я глубоко уважаю и которому ты отчасти обязан своим образованием.

Сэм только кряхтит, подставляя плечо под сундук, чтобы поднять его. Коричневое лицо краснеет, а потом от напряжения становится фиолетовым. Люси тоже подставляет плечо. Сундук соскальзывает в завязанную петлю, и Люси кажется, что она слышит, как что-то колотится внутри.

Грудь молодого человека сильно вздымалась, руки сжимались, пылающий взор устремился на отца; с его уст готово было сорваться резкое, необдуманное слово.

Барон стоял пред ним, скрестив руки; видно было, что он готов сломить всякое сопротивление. Но молодой человек не высказал слова, бывшего на устах; его лицо снова приняло спокойное выражение, он стал сдержан и почтителен.

Рядом с ней Сэм: темное лицо, оскаленные белые зубы. Люси пронзает страх. Она делает шаг назад. Пусть Сэм затягивает веревку.

– Отец, я пришёл к тебе с просьбой, – начал он.

– Я слушаю тебя, – сказал барон.

Люси не заходит в дом, чтобы проститься с телом. Она сегодня утром отсидела рядом с ним положенные часы. И по правде говоря, ба умер, когда умерла ма. В этом теле уже три с половиной года нет того человека, который когда-то в нем находился. Наконец-то они уйдут достаточно далеко отсюда, чтобы его дух не дотянулся до них.

– Ты прав, отец, я уже не дитя, – продолжал молодой человек, – и мне кажется, что мне не подобает слоняться без всяких занятий здесь по полям и лесам, где я не в состоянии познакомиться со светом, в котором ты, отец, вращался в своей молодости и о котором у тебя сохранилось так много интересных воспоминаний.

Старый барон казался удивлённым – таких речей он не ожидал; но неудовольствия не было заметно; напротив, он одобрительно слегка кивнул головой.

* * *

– В нашей стране нет двора, – продолжал сын, – где бы молодой человек мог усвоить обычаи высшего света, столь необходимые для каждого дворянина. Поэтому я хотел просить у тебя позволения отправиться в Петербург, там представиться великому князю, нашему герцогу, и у него, при дворе, познакомиться с великосветской жизнью.

«Девочка Люси, – говорит ба, прихромав в ее сон, – бэньдань[4]».

Старый барон посмотрел на сына испытующим взглядом. Эта просьба несколько удивила его, но не вызвала ни тени неудовольствия. Заложив руки за спину, он стал ходить по веранде спокойными, размеренными шагами. У него было обыкновение никогда не отвечать сразу на вопросы или просьбы своих детей, так как раз высказанное слово или данное обещание исполнялось им неуклонно. Наконец он остановился пред сыном и сказал ясным и твёрдым голосом:

– Я не отношусь отрицательно к твоей просьбе; конечно, если бы в нашей стране был двор, я отправил бы тебя туда; но, к сожалению, наш герцог стал наследником русского престола. Я лично не люблю петербургского двора: там ведётся много интриг, и потому голштинские дворяне не занимают там того места, которое им подобает. Однако, быть может, это и хорошо, что явится туда безупречный дворянин из почтенного дома. Даю тебе моё согласие, и как только будут окончены все сборы в дорогу, ты можешь ехать.

Он в редком добродушном настроении. Использует самое ласковое ругательство, которое она помнит с детства. Она хочет повернуться и увидеть его, но шея не слушается ее.

Молодой человек даже не ожидал получить так быстро это согласие; он поспешно подошёл к отцу и горячо поцеловал его руку.

«Чему я тебя научил?»

Старый барон холодно отстранил его и, когда слуга доложил, что ужинать подано, вошёл в дом, уже освещённый вечерними огнями.

Баронесса была тихая, благородная дама, с мягкими, вялыми манерами, свойственными почти всем дамам северогерманского дворянства. Она испугалась, когда узнала, что её единственный сын пускается в такой дальний путь и будет находиться при соблазнительном и опасном дворе императрицы Елизаветы Петровны; но она слишком привыкла подчиняться без противоречия воле своего супруга и слишком была проникнута сознанием необходимости воспитания, соответствующего общественному положению молодого дворянина; поэтому она согласилась, и сейчас же было решено приступить к экипировке и сборам в дорогу.

Она начинает с таблицы умножения. Рот тоже ее не слушается.

В тот же вечер всем слугам уже было известно, что молодой барин скоро уезжает в Петербург, ко двору великого князя, их герцога, и двое надёжных, испытанных лейб-егерей барона, назначенные сопровождать молодого барина, стали предметом зависти всех прочих домочадцев.

Не прошло и двух недель, как все приготовления были окончены и барон определил день отъезда своего сына. В течение этого времени Фриц заходил в церковный дом лишь на очень короткое время и за день до отъезда зашёл только на четверть часа, чтобы проститься. Ещё раз поклялся он Доре, которая впервые бросилась к нему на шею в порыве глубокого чувства, что вернётся не иначе, как добившись восстановления чести её отца. Пасторша отозвала в сторону молодого человека:

«Не помнишь, да? Вечно все путаешь. Луань ци ба цзао[5]». Раздается звук плевка – ба плюется от отвращения. Неровный шаг его больной ноги, потом – шаг здоровой. «Ничего не можешь сделать как надо». Она становилась старше, а ба ссыхался. Ел редко. А когда ел, то, казалось, только чтобы подкормить свой нрав, который прилепился к нему, как старая преданная дворняжка. «Н-да. Прально». Снова плевки, он отходит от нее подальше. Он пьяный, глотает слоги. «Маленькапредадельница». Закончив с математикой, он наполнял их лачугу такими сочными словами, которые не одобрила бы ма. «Ты, ленивая жопа, – гоу ши[6]».

– Вот вам, – сказала она, подавая запечатанный конверт, – письмо к нашей герцогине, великой княгине Екатерине Алексеевне. Храните это письмо как талисман и воспользуйтесь им только в крайнем случае, когда не будет другого пути для достижения вашей цели. Если письмо вам не понадобится, то возвратите мне его нераспечатанным; а если воспользуетесь, то пусть оно вам послужит на пользу.

* * *

С благоговейным страхом Фриц взял письмо, в котором сокрыта была чудодейственная сила, и спрятал его в боковой карман, а затем ещё раз обнял Дору. Пастор возложил на него руки и благословил в путь, а старый Элендсгейм улыбнулся ему на прощанье блуждающей улыбкой. Быстро вскочил молодой человек на лошадь и поскакал обратно к барскому дому; наутро следующего дня он должен был отправиться в путь.

В его сердце, преисполненном страстной жаждой деятельности и радостной надеждой, горе разлуки давало себя чувствовать довольно слабо, но Дора сидела, тихо плача, вечером в гостиной пасторского дома и, пока рассматривала с отцом книгу с картинками, над которыми тот порой громко, по-детски, смеялся, она мысленно молилась за товарища юности, отправлявшегося в чужой, холодный край, чтобы и для неё добиться счастья, к которому стремилось её молодое сердце и в которое едва могла верить её душа, с детства исстрадавшаяся в печали и лишениях.

Люси просыпается – вокруг нее золото. На холмах в нескольких милях от города раскачивается сухая желтая трава высотой с крупного зайца. Ветер придает ей мерцание, словно солнце отражается от мягкого металла. В шее пульсирует после ночи, проведенной на земле.

II

Вода. Вот чему научил ее ба. Она забыла вскипятить воду.

В половине декабря 1761 года Петербург представлял такую же оживлённую, богатую красками картину, как и ежегодно в дни пред Рождеством. Зимний рынок, на который привозились продукты из всех местностей России, дабы снабдить столицу в самые трудные месяцы необходимейшими жизненными припасами, был расположен на льду Невы, а возле лавок и столов продавцов возвышались искусственно сооружённые ледяные горы и катки – зимние удовольствия, особенно любимые всеми социальными слоями русского народа.

Она наклоняет фляжку – пустая. Может, ей приснилось, что она ее наполнила. Но нет – она вспоминает ночь: Сэм хнычет, просит пить, и она спускается к ручью.

Петербуржцы шумно и радостно двигались взад и вперёд по широкой ледяной улице, скатывались с горы на маленьких саночках, собирались для весёлой беседы вокруг кипящего самовара в чайных лавках, искали тепла и подкрепления в наскоро построенных домиках для продажи водки. Среди оживлённо двигавшейся пёстрой толпы попадались быстро мчавшиеся экипажи знатных особ; здесь можно было встретить красивые сани для одного или двух седоков с древней национальной упряжкой тройкой, великолепные кареты с большими зеркальными окнами и богатой позолотой, поставленные на полозья и запряжённые четвёркой, а иногда шестёркой лошадей при пикёрах и шталмейстерах;[1] но седоки этих блестящих экипажей не стыдились выходить в том или другом месте и в толпе крестьян и мещан принимать участие в общем народном веселье. Невозможно было представить себе нечто более радостное и оживлённое, чем это гулянье на льду реки, на котором одинаково веселились все классы населения, и можно было думать, что вся Россия и в особенности Петербург переживают самые счастливые и беспечальные времена. Тем не менее высшее общество, принимавшее такое живое участие в народных увеселениях, было в крайней тревоге; существовала тайна, которую все заботливо скрывали и которую всё-таки каждый знал, а именно, что здоровье императрицы Елизаветы Петровны ежедневно ухудшалось и что почти каждый час можно было ожидать наступления рокового кризиса для повелительницы обширного государства.

«Изнеженная и глупая, – шепчет ба. – Где ты хранишь свои так называемые мозги, которые ты так ценишь? – Солнце беспощадно; он тает в воздухе, сделав на прощание язвительный выстрел: – Слушай, они же у тебя плавятся, как только ты пугаешься».

Однако при дворе уже давно не было такого блеска и такого оживления, как именно теперь. Каждый день приносил новые празднества, каждый вечер окна Зимнего дворца сияли огнями, придворное общество собиралось в залах на любимых императрицею маскарадах или на театральные представления, в которых директор труппы Волков со своими актёрами разыгрывал пьесы бригадира-поэта Сумарокова, или переводы мольеровских комедий, или пантомимы-балеты в самой блестящей обстановке. На каждом празднестве императрица появлялась пред собравшимся двором роскошно одетая, вся блистая бриллиантами, но в то же время было ясно видно, какие губительные успехи делала болезнь в своём разрушительном ходе: всё глубже вваливались щёки государыни, всё лихорадочнее горели её глаза, всё острее и строже становились черты её лица под влиянием скрываемого недуга. На каждом празднестве придворные радостно сообщали друг другу о том, что императрица всё здоровеет и молодеет, но вместе с тем в душе все отлично понимали, что дни её жизни и правления сочтены. Вследствие этого взоры всех были обращены на будущее, которое по существующему праву должно было принадлежать великому князю и наследнику престола Петру Фёдоровичу. Но императрица ещё держала скипетр в своих руках, она ещё имела власть направить сокрушительный удар на любую голову в России, прежде чем солнце будущего взошло бы на небе. Вследствие этого каждый боязливо сохранял величайшую осторожность, чтобы не возбудить подозрения в том, что его взоры, помимо царского трона, направлены на того, кто вскоре должен на него вступить.

К тому же и последнее также не было бесспорным. Закон Петра Великого, который со смерти этого могущественного основателя новой русской монархии оставался неприкосновенным, давал каждому русскому государю право, невзирая на династическое родство, свободно назначать себе наследника, так, Екатерина I, в жилах которой не текла ни русская, ни княжеская кровь, на основании этого закона и завещания своего супруга вступила на всероссийский престол.

Люси видит первые брызги рвоты – они хаотично разлетаются, словно в темном мираже. Лениво прилетает стая мух. Новые позывы приводят ее к ручью; при свете дня оказывается, что ручей мутный. Вода коричневатая. Как и любой другой ручей в этой земле шахт, он загрязнен стоками. Она забыла вскипятить воду. Чуть поодаль лежит Сэм. Глаза закрыты. Пальцы разжаты. Над изгвазданной одеждой жужжит бесчисленный рой мух.

Хотя великий князь Пётр Фёдорович и был законным образом признан наследником престола, всё же императрица в последние часы своей жизни могла распорядиться иначе. Ведь ещё был жив несчастный Иоанн Антонович, который был год императором в своей колыбели; но ещё более возможным казалось назначение наследником молодого великого князя Павла, которого Елизавета Петровна всегда держала при себе и к которому питала необыкновенную нежность; к тому же при этом не пришлось бы делать никаких изменений в прямом престолонаследии, а надо было только потребовать от Петра Фёдоровича его личного отречения от престола. При таком решении императрица могла рассчитывать не только на поддержку влиятельных знатных вельмож, но и на армию и на духовенство – эти два оплота русского народа, так как великий князь, из-за своего преклонения пред прусским военным искусством, не был любим русскими солдатами, а духовенство подозревало его в склонности к лютеранской вере и обвиняло в том, что он только внешне исполняет обряды православной церкви.

На этот раз Люси кипятит воду, сооружает костер такой жаркий, что у нее голова плавится. Когда вода остывает до температуры воздуха, Люси омывает дрожащее в лихорадке тело.

Мысль о подобном разрешении вопроса в будущем казалась пугливо настроенному обществу ещё более правдоподобной потому, что государыня отдала строгий приказ докладывать ей о всех лицах, желавших представиться великому князю, после чего она сама решала, могут ли те быть допущены или нет. Сам великий князь и его супруга должны были спрашивать разрешения у государыни, если хотели, даже для простой прогулки, выехать из Зимнего дворца. Пред помещением великокняжеской четы стоял усиленный почётный караул, и командующий им офицер со всей почтительностью, но весьма решительно потребовал однажды от великого князя разрешения императрицы, когда тот хотел покинуть свои комнаты.

Сэм нерешительно открывает глаза.

Наследник престола и его супруга, собственно, жили в Зимнем дворце как пленники, хотя аккуратно появлялись со своей маленькой свитой на всех придворных празднествах; на торжественных обедах они также занимали свои почётные места около императрицы, но последняя, казалось, едва замечала их и каждый раз приветствовала их холодным, официальным поклоном, в котором выражалось столько же высокомерного презрения, сколько антипатии и отвращения, так что никто из придворных в присутствии императрицы не решался иначе выразить своё отношение к великокняжеской чете, как только немым, официальным поклоном в их сторону.

Весьма естественно, что всё придворное общество находилось в постоянно возрастающей тревоге, которая передавалась и другим классам столичного населения, так как вопроса о будущем наследнике, при неограниченном правлении русских монархов, всецело зависело и благосостояние каждого отдельного лица. Но и в народе никто не осмеливался говорить об отношениях при дворе, предположениях о будущем и даже о состоянии здоровья императрицы, так как ещё ужаснее, чем когда-либо, над всей столицей, над всей страной, вплоть до провинциальных городов, местечек и сёл, тяготел страшный гнёт всюду проникавшей, всё слышавшей, всё опутывавшей государственной Тайной канцелярии, во главе которой был граф Александр Иванович Шувалов. Казалось, этот орган императорской власти стремился вырвать с корнем всякое сомнение в её прочности и долговечности усиленной деятельностью и беспощадной жестокостью. Часто совершенно невинные лица из-за выраженного любопытства или интереса к болезни императрицы арестовывались и, после тайного суда, отправлялись ночью в Сибирь.

– Нет.

В это время всеобщей неуверенности и тревожного беспокойства в столицу, внешне кипевшую полным радостным оживлением, прибыл молодой барон фон Бломштедт. Молодой человек, обладавший большими средствами, приехал в сопровождении камердинера и трёх лакеев, в удобной дорожной карете и остановился, после просмотра его документов, в элегантной, снабжённой всеми европейскими удобствами гостинице на Невском проспекте.

– Ш-ш-ш. Ты болеешь. Позволь я тебе помогу.

После того как он занял помещение, соответствующее его положению и богатству, он освежил свой туалет, подкрепил себя после дороги прекрасным обедом, приготовленным по всем правилам французской кухни, а затем велел служившему ему лакею попросить хозяина.

– Нет. – Сэм уже много лет моется без посторонней помощи, но это другой случай.

С того дня, когда он покинул отцовский дом и своих друзей в доме пастора Вюрца в Нейкирхене, молодой человек сильно изменился. На своей родине он был ещё почти ребёнком и жил в зависимости от воли не терпевшего возражений отца. Во время пути, окружённый блестящей обстановкой, он стал чувствовать свою самостоятельность. Он поехал через Берлин, где благодаря своим родственным связям был принят с распростёртыми объятиями при дворе и в высших слоях общества. Побуждаемый к продолжению пути священной обязанностью, взятой им на себя, и страстным желанием возможно скорее вернуться к любимой подруге детства с известием о спасении чести её несчастного отца, Бломштедт покинул Берлин, где он в первый раз увидел большой свет, в первый раз независимо и самостоятельно вступил в общество, ощущая в себе перемену чувств и воззрений. В его душе поселилось гордое сознание своего достоинства, а вместе с тем столь присущая юности сильная жажда одурманивающих жизненных наслаждений. Затем он прожил некоторое время, по приказанию своего отца, в курляндской столице Митаве, и хотя там, вследствие отсутствия герцога, и не было придворной жизни, он всё же был прекрасно принят богатым, гордым, любившим пышную жизнь курляндским дворянством. В честь его давали блестящие празднества; члены различных политических партий, ввиду его поездки к великому князю, который, быть может, в скором времени вступив на престол, мог иметь решающее влияние на судьбу их герцогства, придавали Бломштедту большое значение; всё это в конечном счёте пробудило в юноше первые проблески честолюбия. Неопределённые мечты наполняли его душу. У его герцога, к которому он ехал теперь, быть может, в скором времени будут сосредоточены в руках все нити судеб европейских народов; невольно его сердце трепетало от гордой жажды сыграть в этом великом действе и свою маленькую роль.

Все эти ещё неясные, но уже сильные, ощущения изображались на лице молодого барона, когда он, гордо поднявшись, принял смиренно вошедшего в комнату хозяина гостиницы.

Сэм лягается, но в ногах нет силы. Люси сдирает ткань с засохшей коркой, старается не вдыхать вонь. От жара глаза горят так ярко, что, кажется, в них светится ненависть. Ношеные дешевые штаны ба, подвязанные веревкой, легко снимаются. В скрещении ног, в складках нижнего белья Люси натыкается на что-то. Твердое, корявое.

Последний был человеком лет за шестьдесят, с белоснежными волосами и бородой, но ещё ясными, оживлённо блестевшими глазами; на нём был русский костюм состоятельного мещанина: кафтан с меховой опушкой, шаровары и высокие сапоги, хотя его манера держать себя свидетельствовала о знакомстве с европейскими обычаями.

Люси вытаскивает половину морковки из впадинки между ног младшей сестры: неудачная замена той части тела, которую ба хотел видеть у Сэм.

Барон фон Бломштедт учтиво-снисходительно поклонился этому человеку, окинувшему его внимательным взглядом, и сказал: