Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



– Отдаю добрым людям.

– Возможно, завтра мы умрем, – сказала Клара Алехандро.

– А что ж ты еще делаешь?

Она улыбнулась, и он понял, почему она казалась ему красивой. У нее был слишком большой лоб, слишком длинная шея и слишком светлые глаза, но в ее улыбке таилось нечто особенное – словно неуловимая вода грез. Не было сказано ни слова, однако всего лишь взглядом они сосредоточили в одном-единственном часе, который им удалось урвать украдкой у неотложных дел, многие дни жизни в любви. Все шло извечным порядком: они пережили первый пьянящий взгляд, когда кружится голова от обожания и чувства, что ты тоже нравишься; потом, после волшебства начала, они медленно вернулись к реальности; вылепив любовь, они возвысили ее до подлинной жизни; после великолепных рассветов и великих бурь они увидели свои истинные лица; он уселся у камелька, усталый и дряхлый, а она узнала, что он за человек. Когда наконец они заснули, счастливые и изнуренные, благодаря разделенному чаю и песне древних деревьев, их переполняли все объятия, все расставания и встречи, все испытанные потрясения и восторги – как тела, так и души, – и проснулись они мужчиной и женщиной, познавшими все радости и лики любви. Они разделили последний сон перед самым рассветом: холодный день во дворе фермы в Авероне, на горизонте над горной долиной стаи воронья кружат и кричат под грозовым небом. Любовники хотели поскорее укрыться, когда, пролетев сквозь птиц, появилась одинокая снежинка, легкая и крупная, даже как будто пузатая, и сумела в одиночку отогнать грозу – и хотя буря казалась пьяной от ярости, другие толстые хлопья, мягкие и бездумные как перья, возникли рядом, нежно укрывая землю, которая вновь обрела покой.

– Как делаю?



На другом конце галереи Мария разговаривала с Хесусом в том же молчаливом единении душ, идущем от чая.

– Чем ты занят?

Она говорила о деревьях своей долины, об огромных вязах и речных ивах, а еще о дубах в поле, примыкающем к ферме: их ветви под ветром слагались в воздушные гравюры. Она говорила о холме к востоку от деревни, на который жители взбирались по извилистой тропинке, пока не попадали в подлесок тополей, где у каждой семьи был свой участок для заготовки дров, к чему и приступали, едва выпадет первый снег, – а еще о бечевых дорогах между шестью кантонами, об их заросших тростником изумрудных озерах, об огороде Евгении, ее полыни, майоране и мяте. Лица ее бабулек, морщинистые, как опавшие яблоки, проходили перед их общим внутренним зрением, пока не осталось одно, самой маленькой из всех четверых, веселое и волевое под чепцом с ленточками цвета незабудок.

Старик помолчал.

– Евгения, – сказала Мария.

В необъятном и ничтожно малом пространстве, разделяющем два любящих сердца, Хесус ощутил ее боль и горе, как свои собственные. Потом пришел его черед рассказать о безводном крае, о пересыхающем озере его детства, о том, как тягостно остаться и как рвет сердце уход, но еще и о том, как прекрасны иногда на рассвете каллиграфические письмена темных туманов на озерных водах.

– Ничем я этак не занят… Работник я плохой. Грамоте, однако, разумею.

– Мы были невинны, – сказала она с грустью, от которой у него сжалось сердце.

Он продолжил говорить об Эстремадуре, ее долинах и угрюмых фортах, о ее палящем солнце и жестоких скалах и о том, какой восторг в нем вызвали камни туманов, превращающиеся в жидкость.

– Ты грамотный?

В ее глазах стояла тоска раненого ребенка.

– Что сказала тебе Евгения перед смертью? – спросил он.

– Разумею грамоте. Помог Господь да добрые люди.

Она рассказала, как тетушка потеряла желание жить, когда ее сын погиб на войне, о том, как та возненавидела фиалки в дни, когда безвинных убивали на полях сражений, о том, какой ужас вызывало в ней прозрачное небо, раскинувшееся над резней, – и как однажды она восстала из своей печали, излечив Марселя. А перед самым концом она пришла в каморку к Марии, присела на краешек кровати и сказала: ты меня вылечила, малышка.

Хесус взял ее за руку. У нее была кожа как у спелого персика и такие тонкие хрупкие пальцы, что он готов был заплакать.

– Что, ты семейный человек?

Она поделилась с ним последней сценой, когда старушка говорила с ней, улыбаясь, – новой сценой, которая не была ни воспоминанием, ни предчувствием, а лишь результатом воздействия чая и ночи искуплений любовью.

– Посмотри, – говорила тетушка, удивленно и радостно улыбаясь. – Посмотри, – повторила она, – вот что я не смогла сказать тебе в ту ночь. Ах, чего только не сотворит милостивый Господь! Мертвые мы или живые? Не важно, посмотри, что ты мне дала, малышка.

– Нетути, бессемейный.

Она указала ей на сад, уставленный длинными столами, украшенными букетами ирисов, как на день солнцестояния. Ласковым вечером она улыбалась молодому мужчине – это мой сын, удивилась она, он погиб в бою, но кому же мне было сказать, как я его любила. И в сердце старой крестьянки разлилось такое блаженство, почерпнутое из беседы живых и мертвых, такое нестерпимое счастье, что смерть больше не имела для нее значения.

– Что так?.. Перемерли, что ли?

– Мертвая говорит о своих мертвецах, – засмеялась она.

В последний раз повернувшись к своей девочке, она сказала ей:

– Нет, а так: задачи в жизни не вышло. Да это все под Богом, все мы под Богом ходим; а справедлив должен быть человек – вот что! Богу угоден, то есть.

– Ты еще нарвешь боярышник.

– И родни у тебя нет?

Мария придвинулась к Хесусу и уткнулась лицом в его грудь.

Он положил руку ей на волосы, упиваясь вневременьем часов любви.

– Есть… да… так…

Чуть подальше, в светотени деревьев, Петрус открыл несколько бутылок, прихваченных из подвала Алехандро. Каждый говорил себе, что завтра, возможно, умрет, и все знали то единственное, что любой живущий может знать о смерти.

– Она всегда приходит слишком рано, – сказал отец Франциск.

Старик замялся.

– Она всегда приходит слишком рано, – сказал Петрус.

Пора было выпить вино Йепеса.

– Скажи, пожалуйста, – начал я, – мне послышалось, мой кучер у тебя спрашивал, что, дескать, отчего ты не вылечил Мартына? Разве ты умеешь лечить?

– Как подумаю, что, может, придется с ним распроститься, – продолжил он. И с душераздирающим вздохом добавил: – Да еще с женщинами, вот ведь беда.



– Кучер твой справедливый человек, – задумчиво отвечал мне Касьян, – а тоже не без греха. Лекаркой меня называют… Какая я лекарка!.. и кто может лечить? Это все от Бога. А есть… есть травы, цветы есть: помогают, точно. Вот хоть череда, например, трава добрая для человека; вот подорожник тоже; об них и говорить не зазорно: чистые травки – Божии. Ну, а другие не так: и помогают-то они, а грех; и говорить о них грех. Еще с молитвой разве. Ну, конечно, есть и слова такие… А кто верует – спасется, – прибавил он, понизив голос.

Перед самым рассветом к компании присоединились Солон, Густаво и Тагор, и они все собрались в центре галереи, окутанной темнотой и лунным светом.

– Ты ничего Мартыну не давал? – спросил я.

– Вот и пришел час проститься с нашей культурой, – сказал Глава Совета.

Петрус допил последний глоток амароне и открыл новую бутылку. Бледное золото в стаканах мягко мерцало под луной.

– Поздно узнал, – отвечал старик. – Да что! Кому как на роду написано. Не жилец был плотник Мартын, не жилец на земле: уж это так. Нет, уж какому человеку не жить на земле, того и солнышко не греет, как другого, и хлебушек тому не впрок, – словно что его отзывает… Да; упокой Господь его душу!

– Вино Луары… это сочетание простоты и утонченности сводит меня с ума, – сказал он.

– Почти пустота, – пробормотал Алехандро, поднося стакан к носу.

Во рту вино приобретало кристалличность нежного камня, которая превращалась в белые цветы с легким призвуком чуть сладковатой груши.

– Давно вас переселили к нам? – спросил я после небольшого молчания.

– Камни и цветы, – с нежностью произнесла Клара.

На глазах у всех она быстро коснулась губами губ Алехандро.

Касьян встрепенулся.

Петрус поднял свой стакан и сказал:

– Когда я впервые приехал в Кацуру, сто тридцать восемь лет назад, – (Маркус и Паулус усмехнулись, вспомнив некоторые детали этого приезда, – он не обратил на них внимания), – я представления не имел, какая судьба меня там ждет. Довольно долго я задавался вопросом, на что может сгодиться никчемная белка, так и не нашедшая своих туманов. Потом я узнал, что именно эти качества превратили меня в инструмент судьбы, которая использует умных людей, чтобы осуществлять свои планы, но прибегает к глупцам, чтобы собрать их в нужный час.

– Нет, недавно: года четыре. При старом барине мы все жили на своих прежних местах, а вот опека переселила. Старый барин у нас был кроткая душа, смиренник, – царство ему небесное! Ну, опека, конечно, справедливо рассудила; видно, уж так пришлось.

– Мне было бы интересно узнать, что же такое глупец, – улыбнулся отец Франциск.

– Пьяница, который верит в истинность грез, – ответил Петрус.

– А вы где прежде жили?

– Какое прекрасное евангелие, – заметил священник.



– Мы с Красивой Мечи.

В молчании они отдали должное последнему вину, а потом Паулус раздал всем по пузырьку отрезвляющего, и странная команда двинулась обратно в Нандзэн.

– Далеко это отсюда?



– Верст сто.

Долина деревьев шелестела неизвестными наречиями, и луна заливала светом дорогу из черных камней. Молчаливый и неподвижный в час, предшествующий заре, в боевом порядке выстроившись перед храмом, их ждал штаб армии туманов.



– Что ж, там лучше было?

Мертвые мы или живые



– Лучше… лучше. Там места привольные, речные, гнездо наше; а здесь теснота, сухмень… Здесь мы осиротели. Там у нас, на Красивой-то на Мечи, взойдешь ты на холм, взойдешь – и, Господи Боже мой, что это? а?.. И река-то, и луга, и лес; а там церковь, а там опять пошли луга. Далече видно, далече. Вот как далеко видно… Смотришь, смотришь, ах ты, право! Ну, здесь, точно, земля лучше; суглинок, хороший суглинок, говорят крестьяне; да с меня хлебушка-то всюду вдоволь народится.

Книга камней

– А что, старик, скажи правду, тебе, чай, хочется на родине-то побывать?

 Стиль

Петрус любил истории и сказки за ту власть, которая, как и вино, раскрывала в пробудившемся времени свободу грез, но его опьянял не только сам рассказ – он так же чутко реагировал на его форму, как и на утонченный сепаж[43] вина. Красивая история, лишенная стиля, – это как петрюс в корыте, часто говаривал он Паулусу и Маркусу (которых это нимало не волновало).



– Да, посмотрел бы, А впрочем, везде хорошо. Человек я бессемейный, непосед. Да и что! много, что ли, дома-то высидишь? А вот как пойдешь, как пойдешь, – подхватил он, возвысив голос, – и полегчит, право. И солнышко на тебя светит, и Богу-то ты видней, и поется-то ладнее. Тут, смотришь, трава какая растет; ну, заметишь – сорвешь. Вода тут бежит, например, ключевая, родник, святая вода; ну, напьешься – заметишь тоже. Птицы поют небесные… А то за Курском пойдут степи, этакие степные места, вот удивленье, вот удовольствие человеку, вот раздолье-то, вот Божия-то благодать! И идут они, люди сказывают, до самых теплых морей, где живет птица Гамаюн сладкогласная, и с дерев лист ни зимой не сыплется, ни осенью, и яблоки растут золотые на серебряных ветках, и живет всяк человек в довольстве и справедливости… И вот уж я бы туда пошел… Ведь я мало ли куда ходил! И в Ромен ходил, и в Симбирск – славный град, и в самую Москву – золотые маковки; ходил на Оку-кормилицу, и на Цну-голубку, и на Волгу-матушку, и много людей видал, добрых крестьян, и в городах побывал честных… Ну, вот пошел бы я туда… и вот… и уж и… И не один я, грешный… много других хрестьян в лаптях ходят, по миру бродят, правды ищут… да!.. А то что дома-то, а? Справедливости в человеке нет, – вот оно что…

Больше того, у него была слабость к французскому языку, к его нутряной силе и куртуазному кокетству, потому что корни и элегантность для текста то же самое, что аромат для вина, они придают очарование, исходящее из страсти к бесполезному, и тот неожиданный смысл, который всегда рождается из красоты.

 Стратегия

Эти последние слова Касьян произнес скороговоркой, почти невнятно; потом он еще что-то сказал, чего я даже расслышать не мог, а лицо его такое странное приняло выражение, что мне невольно вспомнилось название «юродивца», данное ему Ерофеем. Он потупился, откашлянулся и как будто пришел в себя.

Петрус ощущал себя до глубины души человеком и, осмелюсь сказать, французом. Пусть ему нравились искусство, свет и кухня Италии, сердце его было решительно отдано небрежной удали Франции.



– Эко солнышко! – промолвил он вполголоса, – эка благодать, Господи! эка теплынь в лесу!

Однажды дождливым днем тысяча девятьсот десятого года он присутствовал на матче в Англии, где французы противостояли англичанам в весьма любопытном виде спорта. Хотя в тот момент он смог понять единственное правило – следует загнать кожаный мяч в самый конец территории противника, – ему понравились перебежки и передачи, как очередной спектакль, свидетельствующий о таланте и изобретательности людей.



Он повел плечами, помолчал, рассеянно глянул и запел потихоньку. Я не мог уловить всех слов его протяжной песенки; следующие послышались мне:

После окончания действа, во время которого французы походили на стайку балерин, противостоящих табуну запаленных першеронов, старик-англичанин, который жевал табак на трибуне рядом с ним, сказал: чума на этих французов, но такой поединок всякий хотел бы посмотреть – в чем и заключался ответ на вопрос, почему Петрус ставил французов выше всех прочих, не говоря уже об их вине, женщинах и дружелюбных крестьянах.



А зовут меня Касьяном,А по прозвищу Блоха…

И вот двадцать восемь лет спустя, в час последней битвы, он интуитивно почувствовал, что война будет выиграна благодаря стратегии балерин.

«Э! – подумал я, – да он сочиняет…»

Мы идем к грозе

Нандзэн, заря последней битвы.

Вдруг он вздрогнул и умолк, пристально всматриваясь в чащу леса. Я обернулся и увидел маленькую крестьянскую девочку, лет восьми, в синем сарафанчике, с клетчатым платком на голове и плетеным кузовком на загорелой голенькой руке. Она, вероятно, никак не ожидала нас встретить; как говорится, наткнулась на нас и стояла неподвижно в зеленой чаще орешника, на тенистой лужайке, пугливо посматривая на меня своими черными глазами. Я едва успел разглядеть ее: она тотчас нырнула за дерево.

Здесь собрались два десятка эльфов из разных домов, среди которых были единорог, бобр, зебра и черная пантера. Эльфам из центральных провинций редко представляется случай свести знакомство с их собратьями из теплых краев, но Петрус, Маркус и Паулус с радостью увидели старых друзей из Северных Ступеней, зебру и пантеру – те служили офицерами в армии, и им уже приходилось сражаться бок о бок. А вот люди держались настороженно рядом с огромной кошкой, хотя в основном их удивляло то, что большая часть штаба состояла из эльфиек. Правда, нынешние руководители принадлежали к мужскому полу, но в прошлом случалось, что незабываемые эльфийки становились и Стражами Храма, и Главами Совета, так что постепенное оттеснение женщин от ключевых постов теперь представлялось Солону и Тагору одним из явных предвестников упадка.

– Аннушка! Аннушка! подь сюда, не бойся, – кликнул старик ласково.

В центре эльфийского отряда единорог обернулась женщиной с белыми волосами, черными глазами и морщинистым лицом, но при этом высокой, атлетически сложенной и в целом отличающейся такой поразительной красотой, какую невозможно себе представить в ее возрасте.

– Боюсь, – раздался тонкий голосок.

– Мы готовы, – сказала глава штаба Солону и Тагору.

– Не бойся, не бойся, поди ко мне.

Они зашли внутрь храма, где их ждали Хостус, Кватрус и десять других помощников. Как и в первый раз, помещение, несмотря на вроде бы скромные размеры, смогло вместить их всех. Члены штаба и помощники стража расположились вдоль стен, а все та же группа заняла место в центре. Единорог села справа от Солона, а ее первый лейтенант, эльф-бобр, доложил о передвижениях армии. Все батальоны заняли свои позиции. Войска начнут действовать по последнему сигналу из Нандзэна, после чего каждая боевая единица сможет рассчитывать только на себя; но все они были размещены в стратегических точках, что обеспечивало им преимущество в большинстве решающих атак. В любом случае противник и представить себе не мог, что речь шла об уничтожении чая; а вот эльфы последнего альянса были, напротив, к этому готовы. Разумеется, солдат предупредили, что возвращение по фарватерам станет проблематичным; бобр добавил, что не нашлось ни одного, кто позволил бы себе выразить сожаление.



Аннушка молча покинула свою засаду, тихо обошла кругом, – ее детские ножки едва шумели по густой траве, – и вышла из чащи подле самого старика. Это была девушка не восьми лет, как мне показалось сначала, по небольшому ее росту, – но тринадцати или четырнадцати. Все ее тело было мало и худо, но очень стройно и ловко, а красивое личико поразительно сходно с лицом самого Касьяна, хотя Касьян красавцем не был. Те же острые черты, тот же странный взгляд, лукавый и доверчивый, задумчивый и проницательный, и движенья те же… Касьян окинул ее глазами; она стояла к нему боком.

– Что, грибы собирала? – спросил он.

По окончании доклада Петрус взял слово и попросил Тагора показать сцену с тридцатью странно одетыми людьми. Некоторые, взгромоздившись друг на друга, образовали бесформенную кучу. Другие держались в стороне, бесполезные и праздные, стоя на просторном газоне, расчерченном белыми линиями. Они были разделены на две команды, одна одетая в белое, другая в синее, каждая по сторонам копошащейся кучи, и один из синих пытался что-то из этой кучи вытащить. Никто не двигался, но через некоторое, довольно долгое, время синий добился цели и бросил вперед плод своей победы. Все изменилось и по скорости, и по форме; со всех сторон рукопашной синие и белые побежали друг к другу, разделившись по строго прочерченным диагоналям; то, что походило на мяч, сначала оказалось позади линии синих, а в момент, когда две линии соприкоснулись, конфигурация перестроилась и опять приобрела линейный вид; но мяч по-прежнему продвигался, перепрыгивая от одного бегуна к другому, сзади, в сложной хореографии, которая заставила отца Франциска присвистнуть от восхищения. Потом тот, кто нес мяч, рухнул на землю, перехваченный на лету противником, и снова игроки взгромоздились друг на друга, а тот же синий, что и раньше, пытался вырвать из кучи свой Грааль. Сзади и спереди те, кто не принимал участия в схватке, на удивление слаженными движениями, ласкающими глаз, опять выстроились вдоль диагоналей в ожидании своего часа. Этот час пробил, когда мяч был извлечен совсем рядом с краем поля, отмеченным двумя высокими столбами. На этот раз вожделенный предмет полетел направо, и после быстрой и сложной серии задних перекрестных передач последний синий на линии распростерся на газоне животом на мяче, заставив остальных вскинуть руки – кто в знак победы, кто в знак поражения. Наконец сцена исчезла, и все осторожно переглянулись.

– Да, грибы, – отвечала она с робкой улыбкой.

– Это ведь регби, верно? – спросил Алехандро. – Я как-то побывал на деревенском матче, хотя в Испании это не самый популярный вид спорта. Я не все правила понял, но переходы показались мне интересными.

– Это регби, – подтвердил Петрус, – а также стратегия, которую не мог не заметить ваш взгляд военного.

– И много нашла?

– Фиксированные точки и тактики разворачивания, – сказал Хесус. – Зачем нам для этого регби?

– Много. (Она быстро глянула на него и опять улыбнулась.)

Хостус положил в центр круга шар, сплетенный из веточек клена.

– Клены из Северных Ступеней имеют свойство возгораться через несколько минут после того, как их положат рядом с чайными листьями, – сказал Петрус.

– И белые есть?

А еще вы увидите, как растительность обратится в огонь, вспомнил Хесус.

– Есть и белые.

– Итак, мы будем продвигаться линейно, оставляя позади себя семена пожара, – продолжил Петрус, – как в игровой партии с несколькими мячами, когда линии движутся вперед так, что противник не может их остановить. Если мы станем атаковать со всех сторон или сконцентрируем нашу атаку, мы не сможем зажечь периметр, сами не превратившись в угли. Но если мы втянем врага в рукопашную, то при поддержке задних линий у нас есть шанс добиться цели.

– Участники рукопашной будут принесены в жертву, – заметил Алехандро.

– Покажь-ка, покажь… (Она спустила кузов с руки и приподняла до половины широкий лист лопуха, которым грибы были покрыты.) Э! – сказал Касьян, нагнувшись над кузовом, – да какие славные! Ай да Аннушка!

– У меня есть надежда, что это первое столкновение обойдется без жертв, – сказал Петрус. – Мы будем вести игру, правил которой враг не знает. Он подумает, что мы его атакуем, но мы будем безоружны, если не считать собственных ног, чтобы бегать, и рук, чтобы метать.

– Какое у них оружие? – спросил Алехандро.

– Луки, мечи, копья и топоры, – ответила эльфийка-единорог. – И еще умение управлять погодой.

– Это твоя дочка, Касьян, что ли? – спросил я. (Лицо Аннушки слабо вспыхнуло.)

– Они нас нашинкуют, если мы будем безоружны, – сказал Хесус.

– Не будьте так уверены, – Паулус глянул на Петруса, – мы тренировались в искусстве уклонения, придуманном единственным эльфом-пьяницей в известном нам мире.

– Нет, так, сродственница, – проговорил Касьян с притворной небрежностью. – Ну, Аннушка, ступай, – прибавил он тотчас, – ступай с Богом. Да смотри…

– Очень эффективно для рукопашного боя, – добавил Маркус.

– Да зачем же ей пешком идти? – прервал я его. – Мы бы ее довезли…

– Можно причинить большие неприятности, просто упав, – заверил Петрус.

Воцарилась тишина, нарушаемая лишь шумом ветра в деревьях долины.

Аннушка загорелась, как маков цвет, ухватилась обеими руками за веревочку кузовка и тревожно поглядела на старика.

– Может получиться, – медленно проговорил Хесус. – Во всяком случае, я в деле.

Алехандро кивнул.

– Нет, дойдет, – возразил он тем же равнодушно-ленивым голосом. – Что ей?.. Дойдет и так… Ступай.



Они вернулись на мост. Близился рассвет. Далеко позади храма, над долиной, короткие вспышки умирали вместе с уходом ночи. Занимался день, и всполохи бороздили небо, растворяясь в первых лучах зари. Потом послышались дальние раскаты, вклинившиеся в промежутки между молниями.

Аннушка проворно ушла в лес. Касьян поглядел за нею вслед, потом потупился и усмехнулся. В этой долгой усмешке, в немногих словах, сказанных им Аннушке, в самом звуке его голоса, когда он говорил с ней, была неизъяснимая, страстная любовь и нежность. Он опять поглядел в сторону, куда она пошла, опять улыбнулся и, потирая себе лицо, несколько раз покачал головой.

– Мы идем в грозу, – сказал Петрус.

Из центральных туманов моста вышла команда из восьми эльфов: три белки, два медведя, вепрь и две выдры; почтительно поприветствовав Солона и Тагора, они присоединились к отряду Петруса. Алехандро посмотрел на Клару, Хесус посмотрел на Марию, эскадрон в полном составе поклонился остающимся и двинулся на мост.

– Зачем ты ее так скоро отослал? – спросил я его. – Я бы у нее грибы купил…

Раздался мощный удар грома.

Несколько членов штаба тоже зашли в туманы арки. Остальные вернулись в храм.



– Да вы там, все равно, дома купите, когда захотите, – отвечал он мне, в первый раз употребляя слово «вы».

Последняя битва началась.



– А она у тебя прехорошенькая.

По другую сторону реальности отряд Петруса высадился на краю полей серого чая Рёана. По эту сторону штаб материализовался на полях Инари. А на другом краю, или стороне, или в другом квадранте мира Элий и Сантанджело в своем позолоченном храме начали подозревать неладное.



– Нет… какое… так… – ответил он, как бы нехотя, и с того же мгновенья впал в прежнюю молчаливость.

Видя, что все мои усилия заставить его опять разговориться оставались тщетными, я отправился на ссечки. Притом же и жара немного спала; но неудача, или, как говорят у нас, незадача моя продолжалась, и я с одним коростелем и с новой осью вернулся в выселки. Уже подъезжая ко двору, Касьян вдруг обернулся ко мне.

Вот как прошла операция в Рёане. Единственная когда-либо существовавшая межвидовая команда регби развернула свои ряды с молниеносной быстротой и эффективностью, удесятеренной, должна это отметить, умением Петруса воодушевлять. Едва утвердившись на ногах, пригнувшись за живой изгородью чая, он извлек из своего узла бутылку, от души угостился, потом распрямился, как дьявол, размахивая первым своим кленовым шаром, – и отряд ринулся в поле, почти сразу встретив сопротивление противника. Алехандро и Хесус закрывали левую диагональ, держась на приличном расстоянии от последнего эльфа линии. Они увидели, как первые их товарищи вместе с Петрусом вошли в лобовое столкновение с группой медведей, вооруженных копьями, и одурачили ее, применив искусство уклоняться, восхваленное Паулусом, – и это было замечательно, потому что эльфы альянса падали, словно пьяницы, под лапы противников, прежде чем выскользнуть, как угри, оставив позади врагов, осыпающих друг друга тумаками. Какое-то время Алехандро и Хесусу оставалось только бежать и бежать, но в конце концов пресловутая «фиксированная точка» оказалась рядом, и им пришлось противостоять первым врагам. Обычно высшие офицеры не очень хороши в ближнем бою, но Алехандро де Йепес и Хесус Рокамора были сыновьями бесплодных земель, где сеньор и крестьянин несли равное бремя и равно подвергались невзгодам сурового климата. В них была ловкость тех, кто выживает во враждебных условиях, и они пригибались и увертывались, избегая ударов топора, уколов копья и странных вихрей, миниатюрных торнадо, которые исчезали, коснувшись земли, а до того свистели, как стрела в полете. В какой-то момент засвистели и настоящие стрелы, пущенные скорее наугад, сквозь заросли чая, и новые торнадо обрушились залпами, иногда задевая врага, которого стремились защитить. Но все шло быстро, и хитер был бы тот, кто в стане Элия сумел бы разрушить план атаки, не имеющей видимой цели. Отряд рассыпался, пробегая здесь и там, уклоняясь, разбрасывая шары, снова появляясь в прежнем месте с дьявольской слаженностью, которая, без сомнения, привела бы в восторг многих человеческих тренеров, и я должна признать, что вроде бы абсурдная идея игры, в которой участвует только одна команда, стала между тем безупречным воплощением самой сути регби. Петрус не любил рыцарства и его нравственных сантиментов; он полагал, что из всех зол война является самым мерзким и уродливым; что выигрывать следует быстро, жестко и окончательно; а еще что шпионы и убийцы – истинные мастера побед. Но он ненавидел то, что вынуждает делать война, так же сильно, как саму войну, и раз уж он знал, что продолжение станет не менее гнусным, чем ненависть врага, то ему импонировала мысль о том, что хотя бы начальная сцена пройдет не без изящества. Красота регби исходит из его органичности: команда ничто без ее членов, а те ничто без команды; когда, после долгих проволочек, бесконечных свалок и почти незаметного продвижения вперед, линия развертывается и покрывает гигантскую часть территории, дело тут не только в плавности движений, но и в воспламеняющей дух сопряженности сердца и ног, потому что тот, кто в финале достигает цели, несет в себе точность и энтузиазм всех остальных. Так Петрус из Сумрачного Бора, эльф скрупулезный и пылкий, скрытный и хитрый, но искренний и открытый в компании друзей, страстно увлеченный неведомым, хотя, конечно же, хранящий верность своим отцам и туманам, сумел в этой войне задумать хоть одно сражение, которое, подобно регби французов, соответствовало его натуре и несло в себе утонченность и удаль, правда ничуть не умаленные потреблением виски, произведенным англичанами, признаем это со всей откровенностью. Он знал, что продолжение будет чередой убийств, и смаковал этот последний рейд без громыхания и потерь. На заре трагедии он пустил в ход стратегию, на вид безнадежную по самой своей сути, и видел в этом дань почтения мужеству праведных.

– Барин, а барин, – заговорил он, – ведь я виноват перед тобой; ведь это я тебе дичь-то всю отвел.



– Как так?

Когда два испанца в первый раз прорвались сквозь ряды врагов и, увиливая, как речные рыбы, оказались по другую сторону батальона больших зайцев, они ощутили такое ликование, словно первый кленовый шар, полученный Алехандро, действительно был Граалем; он отнес его на сотню метров, прежде чем положил на землю у корней чайного куста; потом он продолжил свой бег вслед за более короткой шеренгой, возникшей после передислокации изначального строя. Стрелы свистели, падая где придется, стан Элия отказался от торнадо, и если бы они не мчались так, что в ушах бился гул ветра, то расслышали бы звуки тревоги, поднятой по всему периметру. Наши герои пробежали не меньше мили, когда на поле выступило более серьезное вражеское подкрепление. Алехандро перекинул Хесусу шар, который ему только что передали в пасе с передней линии, и со всего размаху влетел в живот вепря. Удар оглушил его, и он не смог подняться достаточно быстро; Хесус с ужасом увидел, как вепрь поднимает топор, и закричал; Петрус, первый в линии, обернулся и в прыжке, достойном войти в анналы истории, прицелился и послал шар прямо в кабаний пятачок. Топор опустился в двух сантиметрах от черепа Алехандро, который, взвыв от облегчения, перекатился и проворно вскочил на ноги.

– Да уж это я знаю. А вот и ученый пес у тебя, и хороший, а ничего не смог. Подумаешь, люди-то, люди, а? Вот и зверь, а что из него сделали?

Прямо перед ним, вооруженный гигантским топором, стоял огромный эльф, и настроение у него было неподходящим, чтобы распивать чаи.

– Гризли! – заорал Паулус с другого края поля.

Я бы напрасно стал убеждать Касьяна в невозможности «заговорить» дичь и потому ничего не отвечал ему. Притом же мы тотчас повернули в ворота.

Топор поднялся, Алехандро, нырнув между ног монстра, почувствовал, как его правый башмак разлетается в пух и прах. Он лихорадочно пополз вперед, но враг обернулся, и Алехандро, со всем своим военным опытом, понял, что следующий удар развалит ему спину.

Он ждал удара, без всякой надежды пытаясь отползти.

В избе Аннушки не было; она уже успела прийти и оставить кузов с грибами. Ерофей приладил новую ось, подвергнув ее сперва строгой и несправедливой оценке; а через час я выехал, оставив Касьяну немного денег, которые он сперва было не принял, но потом, подумав и подержав их на ладони, положил за пазуху. В течение этого часа он не произнес почти ни одного слова; он по-прежнему стоял, прислонясь к воротам, не отвечал на укоризны моего кучера и весьма холодно простился со мной.

Позади него снова закричал Хесус.



Я, как только вернулся, успел заметить, что Ерофей мой снова находился в сумрачном расположении духа… И в самом деле, ничего съестного он в деревне не нашел, водопой для лошадей был плохой. Мы выехали. С неудовольствием, выражавшимся даже на его затылке, сидел он на козлах и страх желал заговорить со мной, но, в ожидании первого моего вопроса, ограничивался легким ворчаньем вполголоса и поучительными, а иногда язвительными речами, обращенными к лошадям. «Деревня! – бормотал он, – а еще деревня! Спросил хошь квасу – и квасу нет… Ах ты, Господи! А вода – просто тьфу! (Он плюнул вслух.) Ни огурцов, ни квасу – ничего. Ну ты, – прибавил он громко, обращаясь к правой пристяжной, – я тебя знаю, потворница этакая! Любишь себе потворствовать небось… (И он ударил ее кнутом.) Совсем отлукавилась лошадь, а ведь какой прежде согласный был живот… Ну-ну, оглядывайся!..»

Удара не последовало.



– Скажи, пожалуйста, Ерофей, – заговорил я, – что за человек этот Касьян?

Вдали, на юге, взвился огонь.

Ряды кустов серого чая разом воспламенились. Раздался жуткий гул, взвился ветер пожара, и поле заполыхало. Теперь закричал Петрус, и отряд, оторвавшись от этого зрелища, продолжил свое продвижение. Ужаснувшийся неприятель застыл на месте. Слышно было, как ударили в набат – начали образовываться передающие воду живые цепочки, – но их ударная группа беспрепятственно добралась до края первой плантации. Они пробежали полторы мили и получили свободу действий на двух оставшихся полях. Отряд рассеял последние кленовые шары, потом отправился к ригам с готовым чаем, где теперь не было ни души. Петрус бросил оставшийся растительный огонь между подвешенными мешками, где он послушно завис, раскачиваясь и дрожа между упакованными листьями. Прежде чем дать сигнал к отходу, Петрус остановился на краю пылающих полей. Небо приобрело дикий рыжеватый оттенок, и языки пламени в мерцании пожара походили на движущиеся цветы.

Ерофей не скоро мне отвечал: он вообще человек был обдумывающий и неторопливый; но я тотчас мог догадаться, что мой вопрос его развеселил и успокоил.

Потом все вернулись в Нандзэн.



– Блоха-то? – заговорил он наконец, передернув вожжами. – Чудной человек: как есть юродивец, такого чудного человека и нескоро найдешь другого. Ведь, например, ведь он ни дать ни взять наш вот саврасый: от рук отбился тоже… от работы, то есть. Ну, конечно, что он за работник, – в чем душа держится, – ну, а все-таки… Ведь он сызмальства так. Сперва он со дядьями со своими в извоз ходил: они у него были троечные; ну, а потом, знать, наскучило – бросил. Стал дома жить, да и дома-то не усиживался: такой беспокойный, – уж точно блоха. Барин ему попался, спасибо, добрый – не принуждал. Вот он так с тех пор все и болтается, что овца беспредельная. И ведь такой удивительный, Бог его знает: то молчит, как пень, то вдруг заговорит, – а что заговорит, Бог его знает. Разве это манер? Это не манер. Несообразный человек, как есть. Поет, однако, хорошо. Этак важно – ничего, ничего.

В этот момент эльфийка-единорог, глава штаба туманов, наблюдала за агонией Инари. От просторных полей зеленого чая, в сто раз более протяженных, чем плантации Рёана, поднимались дымы, каких никогда еще не видывали в туманах, и она смотрела, как клубы, свиваясь, уходят в небо, а мир, в котором она выросла, исчезает в заре. Она, которая следила за другой стороной из храма, бывала на земле людей в гостях у бывшего Главы Совета, восхищалась человеческим гением, щедрым искусством людей и той надеждой, которую их мир дарил ее народу, на самом деле не знала ничего прекраснее, чем восходы туманов на лике Кацуры. В этих совершенных золотистых рассветах, где единение эльфов, смешанное с пеплами Ханасе, сквозило в каждом скольжении туманных струй, голоса живых и мертвых сливались в таком единстве, какого ни одно человеческое существо – она это знала – никогда не достигнет.

– А что, он лечит, точно?

Угли пожара упали к ее ногам. Она отступила на два шага и почувствовала, как по щеке покатилась слеза.



– Какое лечит!.. Ну, где ему! Таковский он человек. Меня, однако, от золотухи вылечил… Где ему! глупый человек, как есть, – прибавил он, помолчав.

Первая фаза последней битвы завершилась. На горизонте, зависая над землями, собирались густые дымы. Атмосфера внезапно переменилась, и все могли услышать последнее обращение Солона к своему народу.



– Ты его давно знаешь?

– Поля Инари и Рёана в огне, – говорил он. – Никогда еще правителям туманов не приходилось принимать столь тяжкое решение, но мы надеемся на времена возрождения, как всегда случалось после великих падений. Тех, кто никогда не сомневался в нашей мудрости, я прошу не бояться перемен. Тем, кто перешел во вражеские ряды, я посылаю мою печаль из-за этого бедствия, вызванного ненавистью. Мы суть греза, чудо деревьев и камней, сон духа, окутанного туманом, пар, несущий круговорот энергии жизни. Мы атмосферное дыхание, мерцание пыли в реках времени, где сливаются воедино предметы и существа и смешиваются живые и мертвые. Мы – гармония, сквозь которую веют ветры снов, бесконечная равнина, где розы встречаются с пеплами. Но мы еще и древнейший народ из всех, и мы оказались пленниками современного мира, то есть мира старого и утерявшего веру в волшебство, в котором мы больше не умеем жить. По логике упадка наши предки впали в летаргию, а туманы начали слабеть. Дважды мост, переброшенный на берега земли людей, способствовал их возрождению. Трагедии всегда случались из-за расколов и стен, а возрождение наступало, когда возводились мосты к неведомым берегам – так и падение чая призвано послужить дорогой к новым союзам, иначе оно на все времена останется бессмысленной трагедией. Жители туманов, я знаю, как настороженно вы относитесь к племени людей. В каком только бездумье по отношению к миру, в каких только жестокостях по отношению к живым их не винили? В скольких убийствах и войнах? В каком циничном использовании других царств, хотя у них нет ни туманов, ни чая, чтобы их сознания могли объединяться? Однако они владеют сокровищем, которого мы лишены. Они способны изображать то, чего не существует, и рассказывать о том, чего никогда не было. Каким бы странным это ни казалось нашему духу, погруженному в поток мира, но так образуется параллельная истина, которая наслаивается на видимое и формирует их цивилизации. Сейчас нам предстоит придумать будущее, и их провидческий дар в союзе с нашей природной гармонией сможет спасти наши миры. А теперь действие чая иссякает, и я не знаю, сколько еще времени будут связаны наши сознания, но я верю, что там, где заканчиваются слова, продолжается мысль. Что касается меня, я сделаю то, что должен: я буду хранить.



– Давно. Мы им по Сычовке соседи, на Красивой-то на Мечи.

Он замолчал, и Тагор спроецировал в туманы лица людей и эльфов последнего альянса. В ответ сообщество, оставшееся верным Нандзэну, отправляло послания с выражением преданности, смешанной с тревогой и печалью, а также с отказом от ненависти и верой в чистоту намерений своих вождей. И наконец, это сообщество неожиданно делилось восхищением двумя малышками, рожденными в ночь снега.



– А что эта, нам в лесу попалась девушка, Аннушка, что, она ему родня?

Прежде чем покинуть храм, глава штаба положила руку на плечо Петруса.

– Твое маленькое вторжение с его задними пасами было очень даже неплохим, – сказала она.

Ерофей посмотрел на меня через плечо и осклабился во весь рот.

– Когда все закончится, – ответил он, – я поведу тебя посмотреть настоящий матч.

– Кто знает, на что мы смотрим, – сказала она, – на состязание или на сражение?

– Хе!.. да, сродни. Она сирота; матери у ней нету, да и неизвестно, кто ее мать-то была. Ну, а должно быть, что сродственница: больно на него смахивает… Ну, живет у него. Вострая девка, неча сказать; хорошая девка, и он, старый, в ней души не чает: девка хорошая. Да ведь он, вы вот не поверите, а ведь он, пожалуй, Аннушку-то свою грамоте учить вздумает. Ей-ей, от него это станется: уж такой он человек неабнакавенный. Непостоянный такой, несоразмерный даже… Э-э-э! – вдруг перервал самого себя мой кучер и, остановив лошадей, нагнулся набок и принялся нюхать воздух. – Никак, гарью пахнет? Так и есть! Уж эти мне новые оси… А, кажется, на что мазал… Пойти водицы добыть: вот кстати и прудик.

– Нужно быть незрячим, чтобы увидеть, – сказал Петрус. – Может, в нас слишком много ясновидения.



И Ерофей медлительно слез с облучка, отвязал ведерку, пошел к пруду и, вернувшись, не без удовольствия слушал, как шипела втулка колеса, внезапно охваченная водою… Раз шесть приходилось ему на каких-нибудь десяти верстах обливать разгоряченную ось, и уже совсем завечерело, когда мы возвратились домой.

Мы идем к грозе



Книга битв

Бурмистр

 Деревья

Растительная жизнь является абсолютом существования, полным единением природы с самой собой. Растение преображает в жизнь все, к чему прикасается. Оно трансформирует свет солнца в живую материю. Оно вовсе не приспосабливается, оно порождает. Оно создает атмосферу, благодаря которой все проистекает и смешивается, не растворяясь. Оно образует текучесть, без которой нет ни сосуществования, ни встреч. Оно творит материю, которая формирует горы и моря. Оно сополагает жизнь каждого с жизнями других. Оно лежит в основе первичного мира, мира дыхания и движения, скопления туманов и творения климатов. Оно парадигма погружения в жизнь и жидкостной циркуляции всего сущего.



Мы живем в атмосфере, подумал Петрус, когда фарватер Южных Ступеней канул в туманах. Дерево в его одиночестве, неподвижности и мощи всего лишь наиболее материальное и поэтичное выражение этой очевидности, оно проводник воздуха, природный образ жизни дыхания – другими словами, жизни духа.

Верстах в пятнадцати от моего именья живет один мне знакомый человек, молодой помещик, гвардейский офицер в отставке, Аркадий Павлыч Пеночкин. Дичи у него в поместье водится много, дом построен по плану французского архитектора, люди одеты по-английски, обеды задает он отличные, принимает гостей ласково, а все-таки неохотно к нему едешь. Он человек рассудительный и положительный, воспитанье получил, как водится, отличное, служил, в высшем обществе потерся, а теперь хозяйством занимается с большим успехом. Аркадий Павлыч, говоря собственными его словами, строг, но справедлив, о благе подданных своих печется и наказывает их – для их же блага. «С ними надобно обращаться, как с детьми, – говорит он в таком случае, – невежество, mon cher; il faut prendre cela en consideration».25 Сам же, в случае так называемой печальной необходимости, резких и порывистых движений избегает и голоса возвышать не любит, но более тычет рукою прямо, спокойно приговаривая: «Ведь я тебя просил, любезный мой» или: «Что с тобою, друг мой, опомнись», – причем только слегка стискивает зубы и кривит рот. Роста он небольшого, сложен щеголевато, собою весьма недурен, руки и ногти в большой опрятности содержит; с его румяных губ и щек так и пышет здоровьем. Смеется он звучно и беззаботно, приветливо щурит светлые, карие глаза. Одевается он отлично и со вкусом; выписывает французские книги, рисунки и газеты, но до чтения не большой охотник: «Вечного жида» едва осилил. В карты играет мастерски. Вообще Аркадий Павлыч считается одним из образованнейших дворян и завиднейших женихов нашей губернии; дамы от него без ума и в особенности хвалят его манеры. Он удивительно хорошо себя держит, осторожен, как кошка, и ни в какую историю замешан отроду не бывал, хотя при случае дать себя знать и робкого человека озадачить и срезать любит. Дурным обществом решительно брезгает – скомпрометироваться боится; зато в веселый час объявляет себя поклонником Эпикура, хотя вообще о философии отзывается дурно, называя ее туманной пищей германских умов, а иногда и просто чепухой. Музыку он тоже любит; за картами поет сквозь зубы, но с чувством; из Лючии и Сомнамбулы тоже иное помнит, но что-то все высоко забирает. По зимам он ездит в Петербург. Дом у него в порядке необыкновенном; даже кучера подчинились его влиянию и каждый день не только вытирают хомуты и армяки чистят, но и самим себе лицо моют. Дворовые люди Аркадия Павлыча посматривают, правда, что-то исподлобья, – но у нас на Руси угрюмого от заспанного не отличишь. Аркадий Павлыч говорит голосом мягким и приятным, с расстановкой и как бы с удовольствием пропуская каждое слово сквозь свои прекрасные, раздушенные усы; также употребляет много французских выражений, как-то: «Mais с\'est impauable!»,26 «Mais comment donc!»27 и пр. Со всем тем я, по крайней мере, не слишком охотно его посещаю, и если бы не тетерева и не куропатки, вероятно, совершенно бы с ним раззнакомился. Странное какое-то беспокойство овладевает вами в его доме; даже комфорт вас не радует, и всякий раз, вечером, когда появится перед вами завитый камердинер в голубой ливрее с гербовыми пуговицами и начнет подобострастно стягивать с вас сапоги, вы чувствуете, что если бы вместо его бледной и сухопарой фигуры внезапно предстали перед вами изумительно широкие скулы и невероятно тупой нос молодого дюжего парня, только что взятого барином от сохи, но уже успевшего в десяти местах распороть по швам недавно пожалованный нанковый кафтан, – вы бы обрадовались несказанно и охотно бы подверглись опасности лишиться вместе с сапогом и собственной вашей ноги вплоть до самого вертлюга…

 Камни

В небе плывут звезды, которые деревья обратят в жизнь. Именно поэтому камни и туманы соединены такой глубокой общностью, а Клара, благодаря своему детству в горах, восприняла свое искусство как мелодию камешков в ручье.



Несмотря на мое нерасположение к Аркадию Павлычу, пришлось мне однажды провести у него ночь. На другой день я рано поутру велел заложить свою коляску, но он не хотел меня отпустить без завтрака на английский манер и повел к себе в кабинет. Вместе с чаем подали нам котлеты, яйца всмятку, масло, мед, сыр и пр. Два камердинера, в чистых белых перчатках, быстро и молча предупреждали наши малейшие желания. Мы сидели на персидском диване. На Аркадии Павлыче были широкие шелковые шаровары, черная бархатная куртка, красивый фес с синей кистью и китайские желтые туфли без задков. Он пил чай, смеялся, рассматривал свои ногти, курил, подкладывал себе подушки под бок и вообще чувствовал себя в отличном расположении духа. Позавтракавши плотно и с видимым удовольствием, Аркадий Павлыч налил себе рюмку красного вина, поднес ее к губам и вдруг нахмурился.

Так и сады текучих камней в ушедших туманах были именно тем, что мы сказали: основой жизни, минеральностью сердец и дорогой искупления.

– Отчего вино не нагрето? – спросил он довольно резким голосом одного из камердинеров.

Пламя из праха земного

Камердинер смешался, остановился как вкопанный и побледнел.

Сообщество, верное Нандзену, хранило преданность последнему альянсу; волна симпатии эльфов смела, как ураган, последние следы былого одиночества в Алехандро; в Хесусе речная вода омывала рану предательств; но восхищение, которое народ туманов питал к двум молодым женщинам, потрясало их стократно.



– Ведь я тебя спрашиваю, любезный мой? – спокойно продолжал Аркадий Павлыч, не спуская с него глаз.

Мария и Клара родились для романтической любви и несли на плечах бремя битвы времен. Тот, кто любим, выстоит в суровую зиму, тот, кто любит сам, черпает в своей любви силу сражаться: обе женщины узнали любовь во всех ее мыслимых проявлениях и воспринимали превратности судьбы как справедливое воздаяние за ласки и дары. Больше того, эта участь объединила их, как две ветви одного ствола, и только Клара понимала, что именно ужасает Марию; только она умела утишить ее страхи, но и только Мария давала Кларе ту силу, которая выковывает проводников, – я имею в виду полную и безоглядную уверенность, без оговорок и сомнений; я полагаю, что именно это сумасшедшее единение объясняет, как непосредственность и веселость Марии перешла к Кларе благодаря той особой форме переноса, когда наиболее сильная из двоих на некоторое время берет на себя заботу о самых ценных качествах другой. Помимо этого слияния душ, пренебрегающего разобщенностью тел, девушек роднила и необычность как крови, так и внешности, что, в силу неизъяснимой алхимии встреч, делало их дружбу нерушимой до такой степени, какой не могли себе представить ни человеческие существа, ни обычные эльфы.

Несчастный камердинер помялся на месте, покрутил салфеткой и не сказал ни слова. Аркадий Павлыч потупил голову и задумчиво посмотрел на него исподлобья.



– Pardon, mon cher, – промолвил он с приятной улыбкой, дружески коснувшись рукой до моего колена, и снова уставился на камердинера. – Ну, ступай, – прибавил он после небольшого молчания, поднял брови и позвонил.

Глянем на них глазами двух испанцев, которые больше не думали о том, что оставили войска Лиги, обретя уверенность, что настоящая битва развернется рядом с волшебницами ноября. Девушки прекрасны, как и все любимые женщины, но светлые волосы одной и золотистая кожа другой, их природная элегантность и породистость оставались лишь грубым отражением их невидимых чар. К счастью, Алехандро и Хесус, будучи солдатами и сыновьями поэтичных земель, желали умереть в свете солнца и видеть невидимое, обжигающее взгляды. Они хотели узнать землю, которая вырисовывалась на самой грани их восприятия – а эта невидимая земля, не имеющая ни почвы, ни границ, зовется материком женщин. То, что две девушки, рожденные в снеге и ветре, смогли вознести этот материк в такую высь, не удивит, конечно же, тех, кто прочел наш рассказ до этого места, ибо снег, ветер и туманы суть фильтры, которые выявляют тайные очертания вещей, раскрывают их вечно подвижную суть и создают их образ, неподвластный времени.

Вошел человек, толстый, смуглый, черноволосый, с низким лбом и совершенно заплывшими глазами.

Кто знает, на что мы смотрим? – подумал Алехандро. Мы только хотим отдаться этому целиком или умереть.

– Насчет Федора… распорядиться, – проговорил Аркадий Павлыч вполголоса и с совершенным самообладанием.

Пока он размышлял, война полыхнула во всех уголках мира, и Петрус, у которого женский вопрос не вызывал затруднений, как раз в этот момент заявил:

– Враг откликается.

– Слушаю-с, – отвечал толстый и вышел.



– Voila, mon cher, les desagrements de la campagne,28 – весело заметил Аркадий Павлыч. – Да куда же вы? Останьтесь, посидите еще немного.

Если бы еще оставалась необходимость продемонстрировать все безумие Нандзэна, говорил Элий, пепел, в который скоро превратятся наши священные поля, доказал бы это самым очевидным образом. Посредством чая говорили наши мертвецы, наши века, наши предки, над которыми надругалась кучка сумасшедших руководителей с их ложным пророчеством, извлеченным откуда-то грязным бродягой, и беззаконной поддержкой иностранных наемников. Человеческие существа просто скоты, извращенный слепок с животного мира, мутация его добродетелей в пороки. Они распространяют смерть, разоряют питающие их земли и грозят уничтожением собственной планеты. Они состоят из выживших после опустошительных войн, но те не научили их пониманию ни тщетности силы, ни благотворности мира. На голод они отвечают репрессиями, на бедность всех богатством некоторых, а на стремление к справедливости угнетением наиболее слабых. Скажите же мне, безумцы, которые хотели союза с этими безумцами, не заслуживают ли они скорее смерти, и если даже случится так, что не останется ни единого человека, будет ли это трагедией для наших туманов? Я вспоминаю о том Рёане, каким он был до уничтожения чая, и плачу. Мыслимо ли, чтобы такое великолепие исчезло? На заре темные туманы проходили через наш город; на серебро рек опускалось золото небес; в тишине мы наслаждались объединяющим нас чаем; открывались фарватеры, и народ мирных душ жил без розни. Но снега Кацуры не вернутся, и мы больше не услышим ушедших. Мы будем жить на наших землях вместо того, чтобы жить в наших туманах, мы забудем ту атмосферу и ее легкость, забудем песню деревьев и согласие царств, мы будем скитаться подобно людям, в убогости и замкнутости друг для друга, потому что они всего лишь стадо, а мы по сути своей существа общинные. Действия Нандзэна вынуждают нас использовать тактику, которая вызывает отвращение у любого достойного эльфа, но мы добьемся, чтобы на полях сражений остались только храбрецы из победоносного лагеря.

– Нет, – отвечал я, – мне пора.



Голос Элия смолк.

– Все на охоту! Ох, уж эти мне охотники! Да вы куда теперь едете?

– Он куда лучший глашатай беды, чем был оратором во времена мира, – сказал Петрус.

– Использовать тактику, которая вызывает отвращение у любого достойного эльфа, – повторил Маркус. – Сражение будет не очень красивым.

– За сорок верст отсюда, в Рябово.

– В памяти останется, что самая большая война всех времен была задумана и развязана эльфом, – сказал Петрус, – причем он сделал так, чтобы люди уничтожали друг друга во имя чистоты расы и осквернили мир лагерями, предназначенными для гнуснейшего преступления. А заодно вспомнится, что он сам уничтожил свои драгоценные туманы.

– Человеческие существа просто скоты, – процитировал Сандро. – Некоторые в это поверят.

– В Рябово? Ах, Боже мой, да в таком случае я с вами поеду. Рябово всего в пяти верстах от моей Шипиловки, а я таки давно в Шипиловке не бывал: все времени улучить не мог. Вот как кстати пришлось: вы сегодня в Рябове поохотитесь, а вечером ко мне. Се sera charmant.29 Мы вместе поужинаем, – мы возьмем с собою повара, – вы у меня переночуете. Прекрасно! прекрасно! – прибавил он, не дождавшись моего ответа. C\'est arrange…30 Эй, кто там? Коляску нам велите заложить, да поскорей. Вы в Шипиловке не бывали? Я бы посовестился предложить вам провести ночь в избе моего бурмистра, да вы, я знаю, неприхотливы и в Рябове в сенном бы сарае ночевали… Едем, едем!

– Плевать мне, во что они верят, – сказал Петрус, – войны выигрываются вместе с друзьями.



И Аркадий Павлыч запел какой-то французский романс.

Волна за волной потоки симпатии эльфов к двум молодым женщинам ласкали их сознания. Эти вибрации нарастали, потом затихали в мягкой жалобе, и к концу оставалась только память об услышанном: а вот и вы. Однако к речитативу преданности и симпатии сторонников Нандзэна теперь примешивался отдаленный ропот.

– Все подразделения вступили в бой, – сказала глава штаба.

– Ведь вы, может быть, не знаете, – продолжал он, покачиваясь на обеих ногах, – у меня там мужики на оброке. Конституция – что будешь делать? Однако оброк мне платят исправно. Я бы их, признаться, давно на барщину ссадил, да земли мало! Я и так удивляюсь, как они концы с концами сводят. Впрочем, c\'est leur affaire.31 Бурмистр у меня там молодец, une forte tete,32 государственный человек! Вы увидите… Как, право, это хорошо пришлось!

И Тагор передал апокалипсическое зрелище.

– Синнёдо[44], в провинции Северных Ступеней, житница наших туманов, – сказал он.

Делать было нечего. Вместо девяти часов утра мы выехали в два. Охотники поймут мое нетерпенье. Аркадий Павлыч любил, как он выражался, при случае побаловать себя и забрал с собою такую бездну белья, припасов, платья, духов, подушек и разных несессеров, что иному бережливому и владеющему собою немцу хватило бы всей этой благодати на год. При каждом спуске с горы Аркадий Павлыч держал краткую, но сильную речь кучеру, из чего я мог заключить, что мой знакомец порядочный трус. Впрочем, путешествие совершилось весьма благополучно; только на одном недавно починенном мостике телега с поваром завалилась, и задним колесом ему придавило желудок.



На сколько хватало глаз, расстилались пшеничные поля, усеянные мертвыми и окровавленными эльфами. Молнии над бойней полосовали небо, и оно трепетало, как парус в бурю. Слышны были глухие взрывы, земля дымилась и беспрестанно дрожала. Повсюду валялись луки и не меньше погибших эльфов с горлом, пробитым стрелой или перерубленным мечом. Жители туманов не носят доспехов или щитов: усилия, которые требуются, чтобы оставаться только в одной ипостаси, отвлекают их от боя; вынужденные трансформироваться, они обречены оставаться уязвимыми, что должно искупаться их ловкостью и быстротой. А живые продолжали резню, вступив в безжалостную рукопашную, и гром схватки залпами уходил в грозу. Вихри воды и воздуха неслись по равнине, оставляя за собой опустошение пожара. Когда они соприкасались, происходила беззвучная детонация, превращавшая эльфов в кровавое месиво на немалом расстоянии вокруг, и их кровь еще долго продолжала литься после безмолвного взрыва. В передних рядах сражения под ногами тех, кто бился на мечах, в любой момент могли разверзнуться бездны и поглотить их целыми когортами. В некоторых местах земля расползалась, словно взрытая безумным кротом, потом вздымалась горой, чтобы одним махом обрушиться на противника. Скорость стрел и копий удесятерялась воздушной тягой, которая открывала головокружительные фарватеры, где оружие наносило двадцать ударов, прежде чем закончить свой полет в чьем-нибудь горле.

Аркадий Павлыч, при виде падения доморощенного Карема, испугался не на шутку и тотчас велел спросить: целы ли у него руки? Получив же ответ утвердительный, немедленно успокоился. Со всем тем, ехали мы довольно долго; я сидел в одной коляске с Аркадием Павлычем и под конец путешествия почувствовал тоску смертельную, тем более, что в течение нескольких часов мой знакомец совершенно выдохся и начинал уже либеральничать. Наконец мы приехали, только не в Рябово, а прямо в Шипиловку; как-то оно так вышло. В тот день я и без того уже поохотиться не мог и потому скрепя сердце покорился своей участи.

Как раз в этот момент на западе во вражеском лагере раздались вопли. Огромные полотна тумана поднимались и двигались на восток. Солдаты Элия беспрепятственно проходили сквозь них и вздымали руки к небу со мстительными криками.

– До последних пределов гнусности, – пробормотал Тагор.

Повар приехал несколькими минутами ранее нас и, по-видимому, уже успел распорядиться и предупредить кого следовало, потому что при самом въезде в околицу встретил нас староста (сын бурмистра), дюжий и рыжий мужик в косую сажень ростом, верхом и без шапки, в новом армяке нараспашку. «А где же Софрон?» – спросил его Аркадий Павлыч. Староста сперва проворно соскочил с лошади, поклонился барину в пояс, промолвил: «Здравствуйте, батюшка Аркадий Павлыч», – потом приподнял голову, встряхнулся и доложил, что Софрон отправился в Перов, но что за ним уже послали. «Ну, ступай за нами», – сказал Аркадий Павлыч. Староста отвел из приличия лошадь в сторону, взвалился на нее и пустился рысцой за коляской, держа шапку в руке. Мы поехали по деревне. Несколько мужиков в пустых телегах попались нам навстречу; они ехали с гумна и пели песни, подпрыгивая всем телом и болтая ногами на воздухе; но при виде нашей коляски и старосты внезапно умолкли, сняли свои зимние шапки (дело было летом) и приподнялись, как бы ожидая приказаний. Аркадий Павлыч милостиво им поклонился. Тревожное волнение видимо распространялось по селу. Бабы в клетчатых поневах швыряли щепками в недогадливых или слишком усердных собак; хромой старик с бородой, начинавшейся под самыми глазами, оторвал недопоенную лошадь от колодезя, ударил ее неизвестно за что по боку, а там уже поклонился. Мальчишки в длинных рубашонках с воплем бежали в избы, ложились брюхом на высокий порог, свешивали головы, закидывали ноги кверху и таким образом весьма проворно перекатывались за дверь, в темные сени, откуда уже и не показывались. Даже курицы стремились ускоренной рысью в подворотню; один бойкий петух с черной грудью, похожей на атласный жилет, и красным хвостом, закрученным на самый гребень, остался было на дороге и уже совсем собрался кричать, да вдруг сконфузился и тоже побежал. Изба бурмистра стояла в стороне от других, посреди густого зеленого конопляника. Мы остановились перед воротами. Г-н Пеночкин встал, живописно сбросил с себя плащ и вышел из коляски, приветливо озираясь кругом. Бурмистрова жена встретила нас с низкими поклонами и подошла к барской ручке. Аркадий Павлыч дал ей нацеловаться вволю и взошел на крыльцо. В сенях, в темном углу, стояла старостиха и тоже поклонилась, но к руке подойти не дерзнула. В так называемой холодной избе – из сеней направо – уже возились две другие бабы; они выносили оттуда всякую дрянь, пустые жбаны, одеревенелые тулупы, масленые горшки, люльку с кучей тряпок и пестрым ребенком, подметали банными вениками сор. Аркадий Павлыч выслал их вон и поместился на лавке под образами. Кучера начали вносить сундуки, ларцы и прочие удобства, всячески стараясь умерить стук своих тяжелых сапогов.

Когда туманы достигали своей цели, они преображались. На какой-то миг они закручивались вокруг собственной оси, как в прежние прекрасные времена, танцуя, свиваясь и развиваясь со всей грацией, какая только возможна в этом мире, потом воздвигались стеной поразительной красоты. Набрав скорость, они неслись через ряды последнего альянса, как дантовские лезвия кося бойцов, словно речной камыш, и Алехандро с ужасом подумал, что человеческое оружие – всего лишь жалкое подобие гнева извращенной природы.

Внезапно небо взорвалось алыми разрывами, выплеснувшими свой яд в грозу, и стало видно, как лезвия тумана двинулись с востока на запад, теперь уже разя вражеских эльфов.

Между тем Аркадий Павлыч расспрашивал старосту об урожае, посеве и других хозяйственных предметах. Староста отвечал удовлетворительно, но как-то вяло и неловко, словно замороженными пальцами кафтан застегивал. Он стоял у дверей и то и дело сторонился и оглядывался, давая дорогу проворному камердинеру. Из-за его могущественных плеч удалось мне увидеть, как бурмистрова жена в сенях втихомолку колотила какую-то другую бабу. Вдруг застучала телега и остановилась перед крыльцом: вошел бурмистр.

– А чего мы ждем, чтобы начать действовать? – спросил Хесус.

– Сигнала, – ответил Солон.

Этот, по словам Аркадия Павлыча, государственный человек был роста небольшого, плечист, сед и плотен, с красным носом, маленькими голубыми глазами и бородой в виде веера. Заметим кстати, что с тех пор, как Русь стоит, не бывало еще на ней примера раздобревшего и разбогатевшего человека без окладистой бороды; иной весь свой век носил бородку жидкую, клином, – вдруг, смотришь, обложился кругом словно сияньем, – откуда волос берется! Бурмистр, должно быть, в Перове подгулял: и лицо-то у него отекло порядком, да и вином от него попахивало.

– После двух веков ожидания, – сказал Петрус, – мне кажется, что последний час длится тысячелетие.

– Ах вы, отцы наши, милостивцы вы наши, – заговорил он нараспев и с таким умилением на лице, что вот-вот, казалось, слезы брызнут, – насилу-то изволили пожаловать!.. Ручку, батюшка, ручку, – прибавил он, уже загодя протягивая губы.