Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ей ответила пожилая дама, оказавшаяся поблизости:

– Критиковали немцев здесь, в городе.

Солдаты начали разгонять толпу, говоря, чтобы люди шли по домам. Нас с Дарьей разделили. Я слышала, как она зовет меня, но пробивалась вперед, пока не оказалась у виселиц. Солдаты не обращали на меня внимания, они оттаскивали прочь родню казненных.

Раньше мне не доводилось оказаться так близко к мертвому человеку. Когда хоронили бабушку, я была еще совсем маленькой и помню только гроб. Повешенный напоминал осенний лист на дереве и выглядел спящим. Шея его была вывернута под странным углом, глаза закрыты, язык немного торчал изо рта. На его брюках виднелись темные пятна, наверное, он обмочился. «До или после?» – подумала я.

Я вспомнила кровь и разодранные внутренности, которые описывала в своем романе ужасов, упыря, пожиравшего сердца своих жертв, и поняла, что все это – полная чушь. Шок вызывала не пролитая кровь, а тот факт, что минуту назад этот человек был жив, а теперь – нет.

Вечером, когда мы с отцом проходили мимо виселиц, он попытался отвлечь меня разговорами о наших соседях, о пекарне, о погоде, как будто я не заметила одеревеневших фигур, которые мы оставили позади.

Ночью родители поругались. Мать говорила, что мне больше не следует выходить в город. Отец утверждал, что это невозможно. Как я буду учиться? Я уснула под их перебранку, и мне приснился кошмар. Мы с Дарьей присутствовали на повешении, но на этот раз, когда я подошла к мертвецу, он медленно повернулся ко мне лицом, и я увидела, что это Йозек.

Утром я побежала к Дарье. Дверь мне открыла ее мать, и я обомлела – в доме, где обычно царил порядок, все было вверх дном.

– Пора, – сказала мне мать Дарьи. – Мы перебираемся в Старый город, там безопаснее.

Я в это не верила. Пока британцы не начнут выигрывать войну, безопаснее не станет. В конце концов, они ни одну не проиграли, так что падение Гитлера и Третьего рейха – это лишь дело времени.

– Дарья очень расстроена, Минка, – призналась ее мать. – Может, тебе удастся немного взбодрить ее.

За дверью комнаты Дарьи звучала музыка из балета Чайковского «Спящая красавица». Войдя, я увидела, что ковер скатан. Дарья иногда делала так, когда танцевала. Но она сидела на полу, скрестив ноги, и плакала.

Я откашлялась:

– Мне нужна твоя помощь. Я совершенно застряла на пятьдесят шестой странице. – (Дарья даже не взглянула на меня.) – Это та часть, где Ания идет в дом к Александру, – продолжила я, выдумывая на ходу. – Что-то должно расстроить ее. Только не могу придумать что. – Я посмотрела на Дарью. – Сперва я думала, что она застанет Александра с другой женщиной, но, кажется, это не то.

Похоже, Дарья меня не слушала, потом она вздохнула:

– Прочти мне.

Я так и сделала. Хотя страница была пуста, я вытягивала слова из головы, разматывая катушку воображаемой жизни, как паук вьет нить паутины. Вот для чего мы читаем книги, верно? Чтобы напомнить себе: не мы одни страдаем на этом свете.

– Смерть, – произнесла Дарья, когда я замолчала и последняя фраза повисла в воздухе, как над пропастью. – Пусть она увидит, как кто-нибудь умирает.

– Почему?

– А что может испугать ее сильнее? – спросила Дарья, и я поняла, что говорит она уже не о моей истории.

Я вынула из кармана карандаш и сделала несколько заметок.

– Смерть, – повторила я и улыбнулась своей лучшей подруге. – Что бы я без тебя делала?

Тут до меня дошло: лучше бы я этого не говорила. Дарья разрыдалась.

– Я не хочу уезжать.

Сев рядом, я крепко обняла ее:

– Мне тоже не хочется, чтобы ты уезжала.

– Я больше не увижу Давида, – всхлипывала Дарья. – И тебя.

Она была сильно расстроена, и я даже не заревновала, что обо мне вспомнили не в первую очередь.

– Ты переедешь всего лишь в другую часть города. Не в Сибирь.

Но я понимала, что это ничего не меняет.

Каждый день появлялись новая стена, загородка, обход. С каждым днем буферная зона между немцами и евреями, живущими в этом городе, расширялась и расширялась. В конце концов нам тоже придется переехать в Старый город, как и семье Дарьи, или нас вообще выселят из Лодзи.

– Все должно было сложиться не так. Мы собирались поступить в университет и уехать в Лондон.

– Может, когда-нибудь и уедем, – отозвалась я.

– Или нас повесят, как тех несчастных.

– Дарья! Не говори так!

– Не говори мне, что ты сама не думала об этом, – с укором сказала она и была права, разумеется.

Почему они, когда все вокруг ругали немцев? Они возмущались громче других? Или их выбрали наугад, чтобы нагнать страху на остальных?

На кровати Дарьи лежали две коробки, моток веревки и нож, чтобы отрезать ее. Я схватила нож и чиркнула им по ладони.

– Лучшие подруги навсегда, – поклялась я и передала нож Дарье.

Она без колебаний порезала себе ладонь и сказала:

– Лучшие подруги.

Мы сложили наши руки, скрепив обещание кровью. Я знала, что это ерунда, ведь учила же биологию в гимназии, но мне нравилось думать, что кровь Дарьи попала в мои вены. Так мне было легче верить, что часть ее остается со мной.

Через два дня семья Дарьи присоединилась к длинной череде еврейских семейств, которые покидали эту часть города и направлялись в Балуты, взяв с собой лишь те вещи, которые могли унести. Только тогда повешенных мужчин наконец сняли с виселиц. Это было намеренным оскорблением, так как в иудаизме покойников принято хоронить как можно скорее. За эти сорок восемь часов я проходила мимо виселиц шесть раз – в пекарню, к Дарье, в школу. После первых двух я перестала замечать мертвецов. Казалось, смерть теперь – неотъемлемая часть пейзажа.



Мой племянник Мейер Каминский был шейна пуним[41]. Наступил март 1940 года, ему исполнилось шесть недель, он уже радостно реагировал на знакомых людей и мог держать головку. У него были голубые глаза, блестящие черные волосики и беззубая улыбка, которая, как говорил отец, могла бы растопить даже ледяное сердце Гитлера.

Ни одного ребенка не любили так, как Бася и Рубин своего первенца, они смотрели на него как на чудо всякий раз, когда проходили мимо его кроватки; как мой отец, который уже начал учить его рецептам; и как я сама, сочинявшая для него колыбельные с глупыми словами. Только моя мать вела себя отстраненно. Конечно, она заботилась о своем внуке и ворковала с ним, когда Бася и Рубин приносили его к нам, но редко брала на руки. Если Бася передавала сына ей, она находила предлог, чтобы положить мальчика, отдать мне или отцу.

Мне это было совершенно непонятно. Мама так жаждала стать бабушкой, а теперь, став ею, не хотела даже обнять своего внука?

Лучшую еду она всегда приберегала для пятничного вечера, потому что Бася и Рубин приходили к нам на ужин в Шаббат. Обычно на столе появлялись картошка и другие овощи, но сегодня мама раздобыла где-то курицу, а курятины мы не ели уже много месяцев, с тех пор как немцы оккупировали страну. В городе существовали черные рынки, где можно было купить почти все, за немалую цену, разумеется. Вопрос состоял в том, что́ пришлось маме продать, чтобы устроить этот пир?

Но у меня так текли слюнки, что я об этом почти не задумывалась. Я не могла успокоиться во время молитвы при свечах, кидуша[42] над вином и хамотци[43] над вкуснейшими отцовскими халами. Но наконец пришло время садиться за стол.

– Хана, – со вздохом произнес отец, откусывая первый кусок курицы, – ты настоящее чудо.

Сначала никто из нас не говорил, мы все были слишком заняты едой. Но потом Рубин прервал тишину:

– Гершель Беркович, мой коллега по работе… На прошлой неделе ему приказали покинуть свой дом.

– И он ушел? – спросила мать.

– Нет…

– И?.. – произнес отец, не донеся вилку до рта.

– Пока ничего, – пожал плечами Рубин.

– Ты видишь? Хана, я был прав. Я всегда прав. Ты отказываешься уезжать, и небо не обрушивается тебе на голову. Ничего не происходит.

Восьмого февраля шеф полиции составил список улиц, на которых разрешалось жить евреям, и опубликовал календарь, где указывались сроки, к которым остальные должны покинуть свои дома. К этому моменту большинство семей или уехали на Восток, в Россию, или переселились в районы, отведенные евреям, но некоторые, вроде моего отца, упорствовали и оставались на месте.

– Что они могут нам сделать? – сказал он, пожимая плечами, и вытер рот салфеткой. – Вышвырнуть на улицу? Ладно. Я не позволю портить этот прекрасный ужин разговорами о политике. Минка, расскажи Рубину то, что ты говорила мне позавчера про иприт…

Это я узнала на уроке химии. Горчичный газ обладал пагубным действием благодаря наличию в его составе хлора, который имеет такую плотную атомную структуру, что втягивает в себя электроны из любой среды, в контакт с которой войдет, включая легкие человека. Он буквально разрывает клетки тела.

– Вот что теперь считается подходящей темой для застольного разговора, – со вздохом проговорила мать и повернулась к Басе, которая держала левой рукой Мейера. – Как спит мой ангел? Пока еще всю ночь?

Вдруг раздался громкий стук в дверь.

– Ты ждешь кого-нибудь? – спросила мать, поглядев на отца, и направилась к двери. Однако она не успела дойти до нее, потому что дверь была выбита и в гостиную ворвались трое солдат.

– Убирайтесь, – рявкнул офицер по-немецки. – У вас пять минут!

– Минка! – вскрикнула мать. – Чего они хотят?

Я перевела, сердце у меня стучало. Бася забилась в угол, стараясь спрятать ребенка. Это были солдаты вермахта. Один смахнул с прабабушкиного дубового буфета хрустальную вазу, и она разлетелась вдребезги. Другой опрокинул стол со всей нашей едой и горящими свечами. Рубин затоптал огоньки, пока пламя не разгорелось.

– Вон! – орал офицер. – Чего вы ждете?!

Отец, мой храбрый, сильный отец съежился, закрыв голову руками.

– Вон отсюда через пять минут! Или мы вернемся и начнем стрелять, – пролаял офицер и вместе со своими товарищами быстро вышел из дома.

Последние слова я не стала переводить.

Мать опомнилась первой:

– Абрам, достань из буфета серебро твоей матери. Минка, бери наволочки и клади в них все, что имеет какую-то ценность. Бася, Рубин, сколько вам нужно времени, чтобы сходить домой и собрать вещи? Я останусь с ребенком, пока вы не вернетесь.

Это был призыв к действию, в котором мы нуждались. Отец принялся рыться в ящиках буфета, потом стал снимать книги с полок, копаться в банках и шкафчиках на кухне – собирал припрятанные деньги, о существовании которых я не догадывалась. Мать положила Мейера в кроватку, хотя он кричал, и начала собирать зимние пальто и шерстяные шарфы, шапки, перчатки, теплую одежду. Я побежала в спальню и взяла материнские украшения, отцовские тфилин и таллиф[44]. В своей комнате я огляделась. Что бы вы взяли, если бы вам пришлось паковать свою жизнь за считаные минуты? Я сняла с вешалки свое самое новое платье и подходящее к нему пальто, то, что надевала прошлой осенью на Главные Святые дни[45]. Взяла несколько смен белья и зубную щетку, свой блокнот, конечно, и набор ручек и карандашей, книгу «Дневник падшей» Маргарет Бёме на немецком – роман, который я нашла на развале и спрятала от родителей из-за его скандального содержания. И еще прихватила экзаменационную работу, на которой герр Бауэр написал по-немецки: «Исключительная ученица».

Я спрятала данные Йозеком документы на имя девушки-христианки в каблук одного из ботинок, которые отец велел мне носить всегда и везде.

Мать я застала в гостиной. Она стояла среди осколков хрусталя, держа на руках Мейера, и шептала ему:

– Я молилась, чтобы ты родился девочкой.

– Мама? – окликнула ее я.

Она подняла на меня заплаканные глаза:

– Миссис Шиманьски, она вырастила бы малышку как свою дочь.

У меня помутилось в голове. Мама хотела отдать Мейера, нашего Мейера, чтобы его вместо Баси и Рубина растили чужие люди? Не потому ли она согласилась присмотреть за малышом, пока его родители убежали домой собирать вещи? Да, поняла я в тот момент болезненной ясности: только так его можно было бы спасти. Именно поэтому другие семьи отсылали своих детей в Англию и Соединенные Штаты. Поэтому родные Йозека предлагали забрать меня с собой в Санкт-Петербург. Выживание требовало жертвенности.

Я посмотрела на крошечное личико Мейера:

– Тогда отдай его ей сейчас. Я не скажу Басе.

Мама покачала головой:

– Минка, он мальчик.

Мгновение я молча глядела на нее и моргала глазами, а потом поняла, о чем говорила мать. Мейеру, конечно, сделали обрезание. Если бы Шиманьски сказали властям, что их маленькая дочь – христианка, никто не смог бы этого оспорить. Но мальчик – нужно было только снять с него подгузник.

Мне стало ясно и то, почему мама не хотела брать внука на руки. В глубине души она знала, что нельзя к нему привязываться на случай, если она его потеряет.

Появился отец с рюкзаком за плечами и двумя набитыми под завязку наволочками в руках.

– Мы должны идти, – сказал он, но мать не двинулась с места.

Из соседних домов, куда заходили солдаты, слышались крики. Мама вздрогнула.

– Подождем Басю внизу, – предложила я и только сейчас заметила, что на маминой руке нет часов.

Вот на что она выменяла курицу, догадалась я, курицу, которая лежала недоеденная на полу вместе с прочей едой, приготовленной для создания у семьи иллюзии, что все будет хорошо.

– Мама, – мягко обратилась я к ней. – Пойдем со мной.

И впервые повела себя как взрослая – взяла за руку свою мать, а не она меня.



У отца был двоюродный брат, который жил в Балутах, и в этом нам повезло. Люди, которых выселяли и которым некуда было идти, получали комнаты от властей, а властью в делах еврейского гетто был Judenrat, возглавляемый Хаимом Румковским, председателем, еврейским старейшиной. Моя мать всегда недолюбливала отцовских кузенов и кузин; они были бедны, принадлежали к низам общества, и она их стыдилась. Когда они пришли к нам на обед по случаю свадьбы Баси, моя кузина Ривка стала подносить к свету разные вещи, как оценщик, и говорила: «И сколько, по-твоему, это может стоить?» Мать все время пыхтела и недовольно бурчала себе под нос; она взяла с отца обещание, что ей больше не придется терпеть общество этих людей в своем доме. Ирония судьбы привела к тому, что мы оказались на пороге их дома в роли нищих, просящих убежища, полагающихся на милость хозяев, и матери оставалось только молчать, поджав губы.

На территории площадью четыре квадратных километра, которую немцы отвели для проживания евреям, поселилось сто шестьдесят тысяч человек. Четыре-пять семей теснились в квартирах, предназначенных для одной. Только в половине домов имелись ванные. Мы, по счастью, оказались в таком, и за это я благодарила судьбу каждый день.

Гетто обнесли деревянным забором с колючей проволокой. Через месяц после нашего прибытия его наглухо отгородили от остальной Лодзи. Тут имелись фабрики. Некоторые занимали помещения складов, но большинство разместились в спальнях и подвалах. Там люди работали – шили обувь, форму, перчатки, шторы, постельное белье, меховые изделия. Это была идея Румковского – стать незаменимыми для немцев, быть такими полезными работниками, что они увидят, как мы им необходимы. Взамен на вещи, нужные им для успешного ведения войны, они будут снабжать нас продуктами.

Отец получил в гетто работу пекаря. Мордехай Лазерович возглавлял пекарни и отчитывался перед председателем Румковским. Случалось, что в гетто не доставляли ни муки, ни зерна, и печь было не из чего. Отец не нанимал себе пекарей сам, их присылал Румковский. Из громкоговорителей на площадях целыми днями неслись объявления на немецком о том, что люди, которым нужна работа, должны собраться утром там-то и там-то и их направят на ту или иную фабрику. Моя мать, которая не работала, пока растила меня, теперь стала швеей в меховом магазине. До тех пор я не знала, что она умеет подшивать подолы, раньше мы для этого носили одежду к портному. За несколько недель мама натерла себе мозоли на пальцах от игл и начала подслеповато щуриться от недостатка света в мастерской. Мы делились продуктами, которые она получала за работу, с Басей и Рубином, потому что Бася должна была сидеть дома с ребенком.

За исключением того, что мать, отец и я жили теперь в одной комнате, мне было в гетто не так уж плохо. У меня появилось больше времени для написания книги. Я снова ходила в школу с Дарьей, по крайней мере поначалу, пока школы не были закрыты. Вечером мы приходили в квартиру, где, кроме родных Дарьи, жили еще две бездетные семьи, и играли в карты. Часто из-за комендантского часа я оставалась ночевать у Дарьи. Жизнь в гетто иногда напоминала существование в клетке, но, когда тебе пятнадцать лет, и клетка может казаться замечательной. Меня окружали друзья и родные. Я чувствовала себя в безопасности и была уверена: если я останусь там, где мне положено быть, то меня защитят.

В конце лета, когда в гетто из-за отсутствия поставок муки не было хлеба, отец стал впадать в отчаяние – он считал своей персональной обязанностью кормить соседей. Тысячи людей вышли на улицы, а отец закрыл ставни и спрятался в пекарне, боясь гнева толпы. «Мы хотим есть!» – неслись с улицы крики, разраставшиеся, как поднимающееся тесто. Немецкие полицейские стреляли в воздух, чтобы разогнать недовольных.

Стрельба слышалась все чаще, по мере того как новые и новые люди прибывали в гетто, а его границы оставались закрытыми и не расширялись. Где они будут жить? Что они будут есть? Хотя к зиме снабжение продуктами наладилось, их всегда не хватало и рацион был очень скудный. Раз в две недели мы получали на каждого по 100 граммов картофеля, 350 граммов свеклы, 300 граммов ржаной муки, 60 граммов гороха, 100 граммов ржаных хлопьев, 150 граммов сахара, 200 граммов мармелада, 150 граммов масла и 2,5 килограмма ржаного хлеба. Работая в пекарне, отец получал дополнительную порцию хлеба в течение дня и всегда сберегал ее для меня.

Разумеется, он больше не мог печь мне свою особенную булочку.

Зимой пекарня снова закрылась. На этот раз причина была не в отсутствии муки, а в отсутствии топлива. В гетто не доставляли дров, и угля было совсем мало. Отец, его кузен и Рубин разбирали заборы, сараи и носили деревяшки домой, чтобы нам было чем топить. Однажды утром я застала свою кузину Ривку за тем, что она выламывала доски пола в кладовке.

– Кому нужен пол в чулане, – сказала она, увидев, что я удивленно смотрю на нее.

Тем же занимались и другие обитатели гетто, однако, несмотря на крайние меры, люди по ночам замерзали насмерть в своих домах. В «Хронике» – газете, детально освещавшей все, что происходило в гетто, каждый день сообщалось о новых жертвах.

Вдруг пребывание здесь перестало казаться мне таким уж безопасным.

Однажды мы с Дарьей шли после школы к ней домой. Было холодно, нас хлестал северный ветер, отчего казалось, что мороз еще крепче, чем показывали термометры. Прижавшись друг к дружке и держась под руки, мы переходили мост на Згиерской улице, по которой евреям больше не разрешалось ходить. Мимо проезжал трамвай, на площадке вагона стояла женщина в длинном меховом пальто, на ногах у нее были шелковые чулки.

– Ну и дурой же надо быть, чтобы надеть шелковые чулки в такой день, – пробурчала я, радуясь, что на мне шерстяные рейтузы с начесом.

Когда мы второпях собирали вещи, прежде чем покинуть дом, я брала такую ерунду, как вечерние платья и цветные карандаши, но родители предусмотрительно взяли наши зимние пальто и свитеры. В отличие от некоторых других людей в гетто, у нас по крайней мере была теплая одежда, чтобы пережить эту ужасную зиму. Дарья не ответила. Я видела, что она не отрывает глаз от женщины в проезжавшем мимо трамвае.

– Если бы они у меня были, – сказала она, – я бы их носила. Просто так.

Я сжала ее руку:

– Придет время, и мы тоже наденем шелковые чулки.

Когда мы оказались дома у Дарьи, там никого не было, все еще работали.

– Как холодно, – сказала Дарья, растирая руки.

Пальто мы снимать не стали.

– Да уж, я пальцев ног не чувствую.

– Я знаю, как нам согреться.

Дарья опустила сумку с учебниками на пол и завела патефон. Вместо того чтобы поставить какую-нибудь легкую музыку, она нашла пластинку с классикой и начала танцевать, сперва медленно, чтобы я успевала повторять за ней. Мне было смешно. Я и вообще была неуклюжей, а теперь пытаться изобразить грацию в зимнем пальто и многослойной одежде? Это просто нереально. Наконец я повалилась на пол и сказала:

– Танцуй сама, Дарья, оставляю это тебе.

Однако ее метод сработал: я запыхалась, щеки порозовели и стали теплыми. Вынув из сумки блокнот, я перечитала написанное накануне вечером.

В моей истории тоже совершился сюжетный поворот, раз меня переселили в гетто. Очаровательный маленький городок, который я придумала, вдруг превратился в нечто более зловещее – в тюрьму. Я потеряла четкое видение того, кто герой, а кто негодяй; суровые обстоятельства, в которых разворачивались события моей книги, сделали каждого персонажа немного и тем и другим. Подробнее всего я описывала запах хлеба в пекарне отца Ании. Иногда, если в моей истории кто-нибудь намазывал кусок хлеба свежим маслом, рот у меня наполнялся слюной. Я не могла наколдовать себе пищу и месяцами питалась одним только водянистым супом, но так живо представляла себе то, чего нет, что у меня возникала резь в животе.

Еще одной вещью, о которой я могла писать, была кровь. Бог свидетель, я видела ее предостаточно. За несколько месяцев, проведенных в гетто, три раза на моих глазах немецкие солдаты стреляли в людей. Один человек стоял слишком близко к ограде гетто, и охранник застрелил его. Двое других были женщины, которые громко ругались из-за хлеба. Офицер подошел к ним, чтобы прекратить ругань, и застрелил обеих, а хлеб бросил в лужу.

Вот что теперь было известно мне о крови: она ярче, чем можно себе представить, самого темного рубинового цвета, пока не высохнет и не почернеет.

Она пахнет сахаром и металлом.

Ее невозможно отстирать с одежды.

Мне стало ясно, что все мои герои да и я сама мотивированы одним и тем же. Двигала ими жажда власти, месть или любовь – все это были лишь различные формы голода. Чем больше дыра у вас внутри, тем отчаяннее вы стремитесь чем-нибудь ее заполнить.

Пока я писала, Дарья продолжала танцевать. Кружилась, вскидывала голову в последний момент, завершая повороты chaînés и piqué. Казалось, она провертит дырку в полу своими пальцами. Она крутилась с головокружительной скоростью, а я отложила блокнот и зааплодировала, но вдруг заметила полицейского, который смотрел на нас через окно.

– Дарья! – прошипела я, сунула блокнот под свитер и кивнула головой в сторону окна; глаза моей подруги округлились.

– Что нам делать? – спросила она.

В гетто было два отряда полиции – один состоял из евреев, которые носили звезду Давида, как все остальные, другой из немцев. Хотя и те и другие следили за соблюдением установленных порядков – а это было нелегко, так как они менялись каждый день, – между ними существовала значительная разница. Проходя мимо немецких полицейских на улице, мы склоняли головы, а мальчики снимали шапки. Никаких других контактов с ними мы не имели.

– Может быть, он уйдет, – сказала я, отводя глаза, однако немец постучал в окно и указал на дверь.

Я открыла. Сердце у меня колотилось так сильно, что я не сомневалась, он услышит.

Офицер был молоденький и стройный, как герр Бауэр, и если бы не темная форма, которая вызывала у меня привычный страх, мы с Дарьей, вероятно, стыдливо похихикали бы, прикрыв рты ладонями, оттого, какой он хорошенький.

– Что вы тут делаете? – сурово спросил полицейский.

Я ответила по-немецки:

– Моя подруга – танцовщица.

Он приподнял брови, удивившись, что я говорю на его языке.

– Это я вижу.

Я смешалась. Вдруг появился какой-то новый закон, запрещающий нам танцевать в гетто? Или Дарья вызвала недовольство полицейского тем, что слишком громко включила музыку и ее было слышно сквозь окно? А может, он не любил балет? Или просто был не в настроении и хотел сорвать злость на ком-нибудь? Я видела, как солдаты пинали ногами стариков на улицах просто потому, что могли себе это позволить. В тот момент мне страшно захотелось, чтобы рядом был отец, у него всегда наготове улыбка и что-нибудь свежее из печи, так ему удавалось отвлечь солдат, которые иногда заходили в пекарню и начинали задавать слишком много вопросов.

Полицейский опустил руку в карман, и я вскрикнула. Обхватила руками Дарью и потянула ее на пол вслед за собой. Я знала, что он вынет пистолет, а дальше – смерть.

Я не успею ни влюбиться, ни завершить книгу, ни поучиться в университете, ни подержать на руках своего ребенка.

Однако выстрела не последовало. Вместо этого полицейский откашлялся. Когда я немного осмелела и одним глазком взглянула на него, то увидела, что он держит в руке визитную карточку – небольшой кремового цвета прямоугольник с надписью: «Эрих Шефер. Штутгартский балет».

– Я был там арт-директором до оккупации, – сказал он. – Если ваша подруга захочет получить от меня несколько советов, я буду рад дать их ей. – Он склонил голову и вышел, прикрыв за собой дверь.

Дарья, которая не поняла ни слова из сказанного им по-немецки, взяла у меня карточку:

– Чего он от меня хочет?

– Давать тебе уроки танцев.

Глаза Дарьи расширились.

– Ты шутишь!

– Нет. Он работал в Штутгартском балете.

Дарья вскочила на ноги и обежала комнату с такой широченной улыбкой, что я упала в пропасть ее счастья. Но потом, так же быстро, глаза ее заблестели, в них запылала злость.

– Значит, я достаточно хороша для уроков танцев, но при этом не могу ходить по Згиерской улице? – Она разорвала карточку и бросила ее в печь, прошипев сквозь зубы: – По крайней мере есть что сжечь.



Оглядываясь назад, я удивляюсь, что Мейер, мой маленький племянник, не заболел раньше. Бася и Рубин жили в крошечной квартирке, где теснились еще шесть пар, так что всегда кто-нибудь чихал, кашлял или лежал с температурой. Впрочем, Мейер был крепкий, ко всему приспосабливался, радовался, когда его носила на руках Бася, а когда немного подрос, спокойно оставался в яслях, пока она работала на текстильной фабрике. На той неделе Бася пришла к матери в отчаянии. Мейер кашлял. У него поднялась температура. Прошлой ночью он задыхался, и губы у него посинели.

Был конец февраля 1941 года. Мать и Бася всю ночь не спали, по очереди держали на руках Мейера. Им обеим нужно было идти на работу или рискнуть остаться без нее. В гетто каждый день прибывали сотни людей из других стран, и прогульщику легко нашли бы замену. Некоторых посылали на работы за пределами гетто. Мы не хотели, чтобы нашу семью разделили.

Так как Мейер заболел, отец планировал отпустить Рубина домой из пекарни пораньше. Это было непростое дело по нескольким причинам – и самая главная: отец не имел права отдавать такие распоряжения, ведь в результате оставалось на одного человека меньше, чтобы везти нагруженную хлебом телегу в пункт выдачи на улице Якуба, дом 4.

– Минка, – сказал утром отец, – ты придешь в полдень и заменишь Рубина.

В школу я больше не ходила, поэтому нанялась на работу разносчицей товаров кожевенной фабрики, которая изготавливала и чинила обувь, ремни и кобуры. Дарья работала там вместе со мной; нас посылали по всему гетто с разными поручениями или доставлять заказы. Отец рассчитывал, что меня не хватятся, если я уйду с работы, или что Дарья подменит меня после обеда. Я догадывалась о тайном желании отца, чтобы я трудилась с ним в пекарне. Рубин не был пекарем по профессии; его назначили помогать отцу только потому, что они вместе стояли в очереди на получение работы. Хотя для выпекания хлеба не нужен университетский диплом, в этом ремесле, определенно, есть свое искусство, и отец был убежден, что я обладаю талантом к выпечке. Внутреннее чутье подсказывало мне, сколько теста оторвать от большого куска, чтобы получился батон длиной ровно тринадцать дюймов. Я могла сплести халу из шести полос теста хоть во сне. А вот Рубин, тот вечно все портил – замешивал тесто то слишком влажное, то слишком сухое, впадал в мечтательность, когда нужно было хватать лопату и вынимать хлеб из печи, пока корка снизу не подгорела.

Выполнив утренние поручения, я прибежала в пекарню, вместо того чтобы вернуться на кожевенную фабрику. По пути я мельком увидела свое отражение в витрине фабрики, где делали текстиль. Сперва я отвела глаза – как делала обычно, проходя мимо людей на улицах. Слишком грустно было видеть собственную боль, написанную на лицах прохожих. Но потом я поняла, что это мое отражение, но какое-то незнакомое. От румяных щек и пухлого детского лица не осталось и следа. Скулы стали выступать, глаза казались огромными. Волосы, которые раньше были моей радостью и гордостью – длинные и густые, – потускнели и свалялись под шерстяной шапочкой. Я теперь была достаточно худой, чтобы стать балериной, как Дарья.

Удивительно, как я не заметила, сколько веса потеряла, и никто из близких ничего мне не говорил. Мы все голодали постоянно. Даже дополнительные порции хлеба не делали наш рацион достаточным, к тому же продукты обычно были испорченные, подгнившие, тухлые. Войдя в пекарню, я тайком наблюдала за отцом, который сновал у печей в одной нижней сорочке, потный от жары. Мышцы его теперь напоминали тугие веревки, живот стал плоский, щеки запали. Но мне он все равно казался главнокомандующим на кухне – выкрикивал указания работникам и одновременно формовал хлебы.

– Минуся! – Голос его прозвенел в воздухе над посыпанным мукой столом. – Иди, помогай мне здесь.

Рубин кивнул мне и снял передник. Он договорился с отцом, что потихоньку выйдет через заднюю дверь пекарни, не объявляя о своем уходе, чтобы кто-нибудь не посчитал это особой привилегией. Я встала рядом с отцом и принялась ловко отрывать куски теста и скатывать из них батоны.

– Как сегодня работа? – спросил он.

Я пожала плечами:

– Как обычно. Что слышно о Мейере?

Отец покачал головой:

– Ничего. Но отсутствие новостей – это хорошая новость.

Больше мы ничего не говорили. Разговоры отнимали энергию, а нам нужно было приготовить определенное количество хлеба до отправки на склад. Я стала вспоминать отцовскую пекарню: как иногда он пел за работой скрипучим баритоном, а Бася, сидя за кассой, говорила, что он распугает посетителей; как летом, примерно в половине пятого, в окна проникали косые лучи солнца, заходившего за дом на другой стороне улицы; как я устраивалась на заваленном подушками подоконнике с каким-нибудь учебником и дремала, живот был полон – отец не оставил меня без своей особенной булочки, и на моей юбке блестели крупинки коричного сахара; как он встряхивал меня за плечо и спрашивал, чем заслужил такую ленивую дочь, улыбаясь при этом, так что я понимала: на самом деле папа вовсе так не думает.

И я думала о Мейере, который только что научился произносить мое имя.

Когда было уже пора складывать хлеб в корзины и везти их на улицу Якуба, дверь открылась, впустив внутрь трепещущий хвост холодного воздуха, и вошел Рубин. Руки в карманах, подбородок утонул в намотанном на шею шарфе.

– Рубин?! – в тревоге окликнула его я.

Если он здесь, значит случилось что-то ужасное.

Он покачал головой:

– Все по-прежнему. Бася и твоя мать дома с Мейером. – Рубин повернулся к отцу и пожал плечами. – От моего сидения там никакого толку.

– Тогда бери корзину, – сказал отец, сжимая плечо зятя.

Мы с Рубином и другие работники пекарни снимали хлеб с проволочных стеллажей, где он остывал, и клали его в корзины. Спины у всех ломило. Хлеб, уложенный плотно, весит гораздо больше, чем вам кажется. Я таскала корзины из пекарни в телегу, которую подкатили к входной двери. На другой стороне улицы стояли три маленьких мальчика. Они дрожали и притопывали ногами, но не уходили, пока мы грузили хлеб. Дети нюхали запах, а это отчасти заменяет голодному еду.

Когда телега была наполнена, отец принялся толкать ее сзади, а двое работников взялись за оглобли и потянули спереди. Мне отец жестом велел идти рядом, потому что у меня не было сил толкать.

– Ой! – воскликнула я, вспомнив, что оставила шарф на стуле в пекарне. – Сейчас вернусь.

Я вбежала внутрь и застала там Рубина. Он расстегнул пару верхних пуговиц на пальто и совал за пазуху хлеб.

Наши глаза встретились.

Воровство хлеба считалось преступлением, как и спекуляция им на черном рынке, особенно для тех, кто занимался его производством. Но иногда люди все же продавали свои пайки на черном рынке, обычно потому, что какая-нибудь трагедия делала это необходимым.

– Минка, – ровным голосом произнес Рубин, – ты ничего не видела.

Я кивнула. Мне пришлось. Если бы я сказала об этом отцу, тот ничего не стал бы делать. А если Рубина поймают за продажей хлеба и обнаружится, что отец причастен к краже, его тоже могли наказать.

Телега со скрипом покатилась к улице Якуба, от нее поднимался душистый пар, щекотавший нам ноздри, а Рубин потихоньку скрылся. Только что он шел за мной, и вот его уже нет. Отец ничего не сказал, и я подумала, может, он уже знает то, о чем я так старательно умалчивала.



Я соврала отцу, что должна отдать Дарье взятую у нее книгу, и обещала вернуться домой до наступления комендантского часа. Вместо этого я направилась туда, где совершались разные темные сделки, надеясь подловить Рубина прежде, чем он совершит какую-нибудь глупость. В сумерках, когда небо серело, становясь одного цвета с булыжной мостовой, и трудно было разобрать, реально ли то, что ты видишь, отчаявшиеся люди блуждали в потемках и пытались сбыть свои продукты, свои украшения, продать свои души.

Отыскать среди них Басиного мужа было нетрудно по рыжей бороде и завернутому в коричневую бумагу хлебу.

– Рубин! – крикнула я. – Погоди! – Он посмотрел на меня, и человек с запавшими черными глазами, который брал у него из рук сверток, тоже. Хлеб мигом был спрятан куда-то под полу драного пальто покупателя. – Зачем ты это делаешь?! – с укором произнесла я, хватая Рубина за рукав. – Не надо. Басе это не понравится.

Рубин отмахнулся от меня:

– Ты еще мала, Минка. Не все знаешь.

Но я уже не была ребенком. В гетто детей не осталось. Мы все мигом повзрослели. Даже такой малыш, как Мейер, у него ведь не будет воспоминаний о другой жизни, только об этой.

– Пусть девчонка уйдет, – прошипел оборванец, – или сделка не состоится.

Я не обратила на него внимания:

– Не знаешь, что это может стоить тебе жизни?!

Рубин, который в день помолвки с Басей поцеловал меня в лоб и сказал, что всегда мечтал иметь младшую сестренку; который раздобыл для меня на день рождения сказки братьев Гримм на немецком; который обещал, что будет интересоваться каждым парнем, пригласившим меня на свидание, – этот самый Рубин оттолкнул меня так сильно, что я упала.

Шерстяные чулки порвались. Я села, потирая ободранную о булыжники мостовой коленку. Незнакомый мужчина вложил в руку Рубина маленький коричневый пакет.

В тот же самый момент раздались крики, свист, и Рубина с его покупателем окружили трое солдат.

– Минка! – крикнул Рубин и бросил пакет мне.

Я поймала его, а Рубина толчком уложили на землю, ударили прикладом винтовки по голове. Я кинулась бежать и не останавливалась ни когда перебегала мост над Згиерской улицей, ни когда поняла, что меня никто не преследует. Я влетела в дом, оставив дверь нараспашку, и бросилась в объятия матери. Всхлипывая, рассказала ей о Рубине. Стоявшая в дверном проеме Бася с вопящим Мейером на руках заголосила.

И тут я вспомнила про пакет, который так и сжимала в руке. Я вытянула вперед руку и разжала слабые пальцы, как роза раскрывает лепестки.

Мать перерезала бечевку кухонным ножом, развернула крапчатую вощеную бумагу… Внутри лежал маленький пузырек с лекарством.

«Это может стоить тебе жизни…» – корила я Рубина. Что это?

Его сын.



Информация в гетто распространялась, как побеги глицинии: извилистыми путями, по спиралям, иногда она распускалась невероятными фейерверками цвета. По этим сложно переплетенным каналам мы получили сведения, что Рубин в тюрьме. Бася каждый день ходила туда, пытаясь встретиться с ним, но ее не пускали.

Отец задействовал все свои деловые контакты за пределами гетто, чтобы узнать что-нибудь о Рубине или, еще лучше, вернуть его домой. Но связи, которые помогли когда-то устроить меня в католическую школу, теперь ничего не значили. Если отец не обзаведется приятелями среди офицеров СС, Рубин так и останется в тюрьме.

Это заставило меня вспомнить того офицера из Штутгартского балета, который предлагал давать Дарье уроки танцев. Не было никаких гарантий, что он сможет чем-то помочь, и все же этот человек хотя бы отдаленно знаком нам в море немецких военных. Только вот беда – Дарья сожгла его визитную карточку, а значит, даже эта искра надежды для меня угасла.

Мы не знали, какая участь ждет Рубина, но немного раньше в том же месяце председатель Румковский издал распоряжение, согласно которому воров и преступников должны были отправить на работы в Германию. Таким способом наш старейшина устранял негодяев из общества. Но разве можно было считать Рубина подонком? «Сколько людей, сидевших в тюрьме, на самом деле были преступниками?» – размышляла я.

От мысли, что Рубина пошлют неизвестно куда, Бася впадала в отчаяние и ничем не могла утешиться, хоть на ее попечении и оставался Мейер, который быстро поправился, как только стал принимать лекарство. Однажды ночью она тихонько вошла в мою комнату. Было три часа, и я сразу решила: с ребенком стряслась какая-то беда.

– Что случилось?

– Мне нужна твоя помощь, – сказала Бася.

– Почему?

– Потому что ты умная.

Бася редко обращалась ко мне за помощью, еще реже признавала мои умственные способности. Я села в постели:

– Ты задумала какую-то глупость.

– Не глупость. Это необходимо.

Я вспомнила, как Рубин продавал хлеб, и зло глянула на сестру:

– Вы оба решили забыть, что у вас есть маленький сын, который полностью зависит от вас? Что, если тебя тоже арестуют?

– Вот почему я и прошу тебя о помощи, – сказала Бася. – Пожалуйста, Минка.

– Ты жена Рубина. Если тебя не пускают к нему в тюрьму, я-то что смогу сделать?

– Знаю, – мягко проговорила Бася. – Но я хочу встретиться не с ним.



Репутация Хаима Румковского в гетто находилась прямо на линии между любовью и ненавистью. На людях нужно было восхищаться председателем, или ваша жизнь превратилась бы в ад, так как он имел власть раздавать привилегии, жилье и продукты. Однако приходилось только удивляться человеку, который по доброй воле согласился иметь дело с немцами, морить голодом своих людей и объяснять, почему они живут в таких ужасных условиях, говоря, что по крайней мере они живы.

Ходили слухи, что Румковский падок на хорошеньких девушек. Именно на это мы с Басей и рассчитывали.

Оставить маму присматривать за Мейером, сославшись на то, что Бася еще раз попытается попасть в тюрьму, чтобы увидеться с мужем, было нетрудно. Не вызвало удивления и ее желание надеть самое красивое платье и причесаться, чтобы выглядеть как можно лучше для своего супруга. Я не стала лгать матери, просто не упомянула о том, что направляемся мы вовсе не в тюрьму, а в контору председателя Румковского.

Я не могла сказать ничего такого, чего не могла бы сказать сама моя сестра, чтобы пробиться на частную аудиенцию к старейшине евреев, но я понимала, почему ей было важно мое присутствие рядом: для храбрости на пути туда и для поддержки на пути обратно. Контора Румковского выглядела как дворец в сравнении с нашей тесной квартиркой или пекарней. У него, конечно, были помощники. Секретарша, от которой пахло духами, а не грязью и дымом, как от нас, посмотрела на меня и сразу перевела взгляд на еврейского полицейского, стоявшего на страже у закрытых дверей.

– Председателя нет на месте, – сказала она.

Румковский много времени проводил в разъездах по гетто: принимал парады детей, маршировавших мимо него; выступал с речами; руководил свадебными церемониями или посещал фабрики, которые, по его мнению, должны были сделать нас незаменимыми для немцев. Ничего удивительного, что его не оказалось на месте, когда мы с Басей явились в его контору. Но мы проторчали на холоде несколько часов и видели, как председатель вошел в здание в сопровождении своей свиты минут пятнадцать назад.

Его легко было узнать по седым вихрам волос, круглым черным очкам и толстому шерстяному пальто с желтой звездой на рукаве. Именно эта эмблема заставила меня схватить задрожавшую при его появлении Басю за руку.

– Видишь, – шепнула я, – по большому счету он не отличается от нас с тобой.

Я посмотрела секретарше в глаза:

– Вы лжете.

Женщина вскинула брови и повторила:

– Председателя нет на месте. И даже если бы был, то не стал бы встречаться с вами без записи на прием. А свободного времени в его расписании нет на ближайший месяц.

Я понимала, что это тоже неправда, так как слышала ее разговор по телефону: она согласовывала встречу с главой продовольственного отдела завтра в девять утра. Я открыла рот, чтобы заявить об этом, но Бася ткнула меня локтем в бок.

– Простите, – сказала она, выходя вперед и отводя глаза в сторону. – Кажется, вы уронили это.

Бася протянула секретарше серьги. Я знала, что та ничего не роняла. На самом деле эти серьги были в ушах моей сестры, когда она одевалась утром. Красивый жемчуг, свадебный подарок Рубина.

– Бася! – выдохнула я. – Как ты можешь!

Она улыбнулась секретарше и сквозь зубы прошипела мне:

– Заткнись, Минка!

Женщина выпятила губы, потом взяла серьги и сказала:

– Ничего не обещаю.

Секретарша направилась к закрытой двери кабинета. На ней были шелковые чулки, что меня поразило. Я не могла дождаться момента, когда смогу сообщить Дарье, что видела еврейку, которая выглядела такой же холеной, как немецкая фрау. Секретарша постучала, и через мгновение мы услышали низкий рокочущий голос, разрешавший ей войти.

Покосившись на нас, женщина скрылась за дверью.

– Что ты ему скажешь? – прошептала Бася.

Мы решили, что говорить буду я. Бася же будет милым довеском, как верная долгу жена. Она боялась, что не сможет языком шевельнуть, если попытается объяснить, зачем мы пришли.

– Я вообще не уверена, что он нас примет, – отозвалась я.

У меня был план. Я собиралась попросить председателя, чтобы он отпустил Рубина на время – отпраздновать с женой годовщину свадьбы на следующей неделе. Таким образом председатель Румковский мог бы показать себя защитником истинной любви, а если он и ценил что-то по-настоящему, так это собственный образ в глазах членов общины.

Дверь распахнулась, и секретарша направилась к нам.

– У вас пять минут, – объявила она.

Мы двинулись вперед, держась за руки, но секретарша схватила меня за плечо и сказала:

– Она может войти. Ты – нет.

– Но… – Бася диким взглядом посмотрела на меня.

– Умоляй его, – посоветовала я. – Встань на колени.

Бася кивнула и, подняв подбородок, вошла в дверь.

Секретарша села за стол и начала печатать, а я осталась стоять посреди приемной, нервно переминаясь с ноги на ногу. Полицейский поймал мой взгляд и мигом отвернулся.

Сестра появилась из кабинета старейшины евреев через двадцать две минуты после того, как вошла. Блузка ее была не заправлена сзади. Помады, которую я позаимствовала у Дарьи, на губах не было, за исключением остатков в левом углу.

– Что он сказал? – выпалила я, но Бася взяла меня под руку и торопливо потащила к выходу из конторы Румковского.

Как только мы снова оказались на улице, колючий ветер поднял дыбом волосы у нас на головах. Я повторила вопрос. Бася отпустила мою руку и нагнулась, ее вырвало прямо посреди улицы на мостовую.

Я убрала волосы с ее лица. Похоже, это означало, что ей не удалось спасти Рубина. А потому я удивилась, когда через мгновение Бася повернулась ко мне, лицо у нее было бледное и сморщенное, глаза горели.

– Его не отправят в Германию, – сказала она. – Председатель пошлет его в рабочий лагерь здесь, в Польше. – Бася взяла мою руку и сжала ее. – Я спасла его, Минка. Я спасла своего мужа.

Я обняла сестру, и она обняла меня, а потом отстранила от себя на расстояние вытянутых рук.

– Не говори маме и папе, что мы ходили сюда, – сказала Бася. – Обещай мне.

– Но они захотят узнать, как…

– Они решат, что Рубин сам все устроил. Пусть не думают, что мы чем-то обязаны председателю.

Это правильно. Я не раз слышала, как отец ворчал по поводу Румковского, он явно не хотел бы оказаться в долгу перед этим человеком.

Ночью, когда мы лежали в постели, а между нами спал Мейер, я услышала тихие всхлипывания сестры.

– Что с тобой?

– Ничего. Все хорошо.

– Ты должна радоваться. С Рубином все будет в порядке.

Бася кивнула. Я видела ее профиль, посеребренный лунным светом, словно она статуя. Бася посмотрела на Мейера и прикоснулась пальцем к его губам, как будто хотела, чтобы он замолчал, или передавала ему поцелуй.