Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Вот видишь, Эдуар, — воскликнула мама Ланьо, — как ты бываешь иногда несправедлив!

— Это правда, — с пафосом сказала тетка, — вы относитесь к ребенку без всякого доверия!

Папаша Ланьо еще немного подумал, потом заявил:

— В конечном счете не так уж все скверно в этой истории. Вы-то, конечно, играете в ней не слишком красивую роль, — сказал он, обращаясь ко мне. — Да, действительно, вы пришли сюда. Но прежде чем бросать сероводородный шарик, вы могли бы подумать о вашем отце. Он человек порядочный. Что бы он сказал, если бы узнал о вашем поведении?

Появление Жозефа в этой комедии интриг, сплошь основанной на лжи и лицемерии, повергло меня в страшное смятение. А он настойчиво спрашивал:

— Итак, что бы он сказал? Что сказал бы на это ваш отец? Мне хотелось ответить: «Он сказал бы, что вы олух!» Честно говоря, у меня на это не хватило мужества; я раза

три грустно покачал головой, одновременно пытаясь кончиком языка отодрать от нёба прилипшую половинку абрикоса.

Наступило довольно долгое молчание. Дородный хозяин дома медленно.прохаживался взад и вперед, между дверью и окном, и, казалось, погружен был в глубокое раздумье. Женщины ждали молча, но уже спокойно. Ланьо сидел в кресле, скрестив руки на груди, и смотрел на ковер, но как только его отец поворачивался к нам спиной, подмигивал, а отцовской спине показывал язык. Наконец мыслитель прервал свою прогулку и произнес:

— Ладно! Раз он пришел сюда с покаянием, я не скажу об этом никому — ни его отцу, ни в лицее.

— Браво! — вскричала тетушка. — Браво! Эдуар, вы великодушный человек, у вас благородное сердце.

— Но в другой раз берегитесь! — сказал он, грозя мне пальцем.

— Другого раза не будет, правда, Жак? — плача от радости, проговорила мамаша.

Но Жак сподличал; сама невинность, он широко раскрыл глаза и воскликнул:

— Почему ты говоришь это мне? Я ведь ни при чем!

— Он прав! — сказал отец. — Он виноват только в том, что дал себя наказать за другого, лишь бы не доносить на товарища. Отмечаю это. Отмечаю как поступок, не роняющий его честь.

Он подошел к сыну и положил свою ручищу на кудрявую голову маленького негодяя, прикинувшегося стеснительным скромником.

— Он взял на себя чужую вину, потому что не хотел, чтобы люди говорили: «Маленький Ланьо, сын ломового извозчика, донес на товарища». Я учту это. Я это учитываю.

Он и в самом деле это учитывал, потому что мне вдруг показалось, что он стал еще выше ростом, и его тупое лицо рас цвело вдруг чудесной улыбкой, а в заплывших глазах блеснули две влажные искорки.

Последствия этой авантюры были самые удивительные. Начать с того, что дня через два Ланьо, проснувшись, обнаружил около своей кровати сверкающий велосипед с переменной передачей, с мягким седлом и педалями с каучуковой прокладкой.

Грозный ломовик не поленился встать ночью, чтобы сыграть роль Деда Мороза, правда не в сочельник, а на Троицу! Сына испугала эта незаслуженная награда — она увеличивала его ответственность. И он принялся за работу с невероятной энергией, то есть закармливал Биго тянучками, чтобы тот писал за него переводы с латинского, аккуратнейшим образом списывал у меня решения задач, а четверги посвящал сочинениям по французскому в соавторстве со своей тетушкой.

Кроме того, он переписывал латинский урок на листок из блокнота и пристраивал его на спине Ремюза, подсунув верхний край шпаргалки под воротник его блузы. Ремюза сидел перед нами и, таким образом, стал для нас «человеком-рекламой» [101], правда видимым только из второго ряда, и знакомил нас то с басней Бедра, то с правилами употребления превосходной степени, пристроенными между его острыми лопатками

Все эти плутовские проделки оказали большое влияние на судьбу Ланьо: он добился — сперва обманным путем — превосходных отметок, что льстило его самолюбию и внушило уверенность в себе; с другой стороны, ему приходилось так много ломать голову над своими махинациями, что в конце концов он всерьез заинтересовался тем, от чего отлынивал, и заметил, что выучить уроки легче, чем организовывать хитроумные подлоги. Словом, как только учителя начали обращаться с ним как с хорошим учеником, он стал таким на самом деле: для того, чтобы люди заслужили наше доверие, нужно прежде всего им доверять.

Нет, первую награду он не получил, но третий похвальный лист по латыни и четвертый по французскому получил, так что тетка не помнила себя от радости; однако прошлое еще держало ее в плену, и ей пришлось еще раз заказать поддельную четверть (ведь почерк в предыдущей был другой, и это могло бы заинтересовать ломовика). Но она не изменила ни одной отметки, ни одного замечания. Итак, роскошный велосипед был уже не добычей мошенника, а наградой, выданной авансом.

Что касается меня, то моя верность в дружбе принесла мне немало преимуществ Мама и тетя Ланьо поклялись мне в вечной признательности, и меня постоянно приглашали на четверговые экскурсии, ставшие теперь взаправдашними, ибо отныне у Ланьо больше не было «отсидок» по четвергам. Эти далекие вылазки заводили нас то в Трейль, то в Буйадис, то на холмы Аллока. Но в полдень вместо хлеба с колбасой тетушка — она была богатая — угощала настоящим завтраком в деревенском ресторанчике, где были даже закуски! (Когда я рассказывал Полю, что в ресторанах для начала подают нам штук десять холодных блюд со «всякой всячиной» и что можно брать сколько хочешь, у него глаза и зубы разгорелись, так как он с пеленок любил поесть, и побежал к папе узнать, возможно ли такое мотовство?)

К четырем часам мы возвращались домой к Ланьо. Нас ждал уже приготовленный его мамой полдник, то есть ромовые бабы, меренги, пирожные с кремом и фиги из марципана в толстой зеленой шкурке — они таяли во рту, только куснешь.

Иногда часам к шести являлся Ланьо-старший и заходил поглядеть на наши игры. В первый раз я удивился и немного струхнул, услышав его шаги в прихожей. Он отворил дверь в гостиную, где мы играли на ковре в шашки, и сказал:

— Ах ты здесь, разбойник? — и пожал мне руку, как взрослому.

Потом спросил жену:

— Ты их хотя бы угостила?

И, не дожидаясь ответа, так как заметил тарелки на полу, сделал вид, будто принюхивается:

— Ага, сегодня специалист по сероводородным шарикам еще их не бросал? Здесь пахнет скорее ванильным кремом.

И захохотал так громко, что стеклянный ангелочек грациозно закачался и зазвенели хрустальные подвески на люстре…

В лицее, хоть мы поклялись хранить все в тайне, Ланьо не отказал себе в удовольствии рассказать Берлодье, как было дело. Разумеется, он сильно преувеличил отцовский гнев, а меня вывел на сцену только в ту минуту, когда палка была уже занесена над его оголенным задом; вот тогда я и бросился, рыдая, на колени, и мое героическое признание остановило руку палача.

Берлодье сначала обругал его, упрекал за трусость, потом подошел ко мне, чтобы отдать должное моей храбрости, и объявил, пожимая мне обе руки, что я «настоящий мужчина и истинный друг». Это громогласное признание моих достоинств заинтриговало Закариаса, и он выспросил у Берлодье все в подробностях. На переменке в четыре часа сей сын Гомера [102] воспел нашу эпопею в кругу внимательных слушателей, и те устроили мне триумф: на плечах пронесли меня по двору.

Героизм мой восхваляли, нашей дружбой восхищались, но благодарность и уважение всех пятых классов и даже двора «средних» заслужила мне моя изобретательность.

С тех пор как существует лицей, лишение дня отдыха было всегда чревато семейными неприятностями, затрещинами, пинками, обещаниями разъяренного родителя послать сына работать на завод, жалобами, вперемежку с угрозами, которые зачастую продолжались несколько дней. Я превратил эти публичные надругательства в новенький велосипед, в оргии сладкоежек, в фейерверк похвал сыну, ставшему семейной гордостью. К тому же придуманный мной сценарий был доступен всем!

Им не преминули воспользоваться. Так однажды Берлодье пошел каяться к родителям Дюверне и взял на себя всю полноту ответственности за канцелярскую кнопку, подложенную острием вверх на кресло Петуньи. Он был вознагражден с лихвой: спустя три недели Дюверне, чтобы выразить ему свою горячую признательность, пал к ногам папы Берлодье и униженно признавался в том, что никто, как он, «издавал протяжный вой в коридорах лицея», а не Берлодье-сын, несправедливо наказанный.

Таким образом, мнимый виновник без ущерба для своей особы принимал на себя град упреков, подчас жестоких, но для него безболезненных, которыми осыпал его чужой отец, тогда как «угнетенная невинность» отбывала «незаслуженное» наказание под рукоплескания семьи, довольной и гордой тем, с. каким благородством берет на себя мальчик чужую вину и жертвует целым днем отдыха из чувства собственного достоинства, во имя чести лицея, во имя дружбы. Единственное критическое замечание по моему адресу сделал Нельпс, наш «криминолог», которого я подозревал в тайной ко мне зависти.

— Трюк превосходный, — сказал он. — Жаль только, что его можно применить один лишь раз.

— Один раз в одной семье, но ведь и по одному разу в тысяче семей! — парировал Берлодье. — Нет, это все-таки здорово, что он такое придумал, и по-моему ему надо писать романы!



***



На каникулах, увенчавших этот год, год пятого класса, я снова увидел Лили, но совсем другого Лили; он стал почти взрослым — юношей, и легкий темный пушок под его еще ребячьим носом предвещал пробивающиеся уже усы.

Он свел дружбу с самым знаменитым браконьером во всей округе — Моном де Парпайоном. А так как дядя Жюль купил молодого светлошерстого спаниеля, то я заявил Жозефу, что они могут обойтись без меня — есть кому поднимать и приносить дичь — и примкнул к Лили и Мону.

Мон жил в масе [103], этакой длинной, приземистой хибаре с чердаком и хлевом, где утопала в навозе собственного производства тощая, но на редкость крупная хавронья и целый день визжала от голода.

Фасад маса был облупившийся, обшарпанный, но его чудесно преображала тень, отбрасываемая двумя могучими шелковицами, этими пережитками эпохи шелковичного червя.

В полумраке просторной кухни, где ставни были всегда прикрыты, перед глазами входящего прежде всего возникал блестящий рой ос, пляшущих в золотой пыли, озаренной тонким лучом солнца. Они слетались на скудные остатки пищи — засохший суп в жирных тарелках, тоненькие лапки дроздов, корки сыра, раздавленные виноградины, огрызки груш.

На стенах висели гирлянды чеснока, лука-шарлота, зимних помидоров, а на плиточном полу валялся всякий хлам: стулья с просиженными соломенными сиденьями, глиняные сковороды без ручек, надбитые кувшины, худые ведра, обрывки залохматившейся веревки, клетки с погнутыми прутьями и целый склад вышедших из употребления сельскохозяйственных орудий. Длинный соломенный матрац в углу без малейшего подобия койки да рваное одеяло служили спальней. Наружность хозяина была под стать жилищу.

Он носил неизменно одни и те же желтые вельветовые брюки, необыкновенно потертые и латанные на коленях и сиденье четырехугольными заплатами из серого вельвета. Рубаха на нем была тоже серая, но не от природы; вечно расстегнутая, она позволяла видеть бурые с проседью волосы на груди, похожие на шерсть барсука.

Туалет он совершал, обходясь без воды, волосы причесывал пятерней, но по воскресеньям подстригал бороду садовыми ножницами. Когда-то, при падении с лестницы, он сломал руку; а так как он утверждал, что сам себе лекарь, то кости так никогда и не срослись, и у него между запястьем и локтем образовался дополнительный сустав. Кисть его могла принимать самые удивительные положения, чуть ли не описывать полный круг, так что рука Мона напоминала винт пресса. Он уверял, что это очень удобно, но когда демонстрировал свою руку, я старался не смотреть — меня начинало тошнить.

Он очень меня полюбил и научил технике ловли кроликов, благодаря ему я теперь умел расставлять ловушки. Прежде всего надо было правильно выбрать место — защищенное от ветра, между двумя розмаринами или красными можжевельниками — и начертить «поаккуратнее» круг. На край этого круга клали большой камень, который придавливал стебли колосьев пшеницы или ячменя, связанных пучком. Грызуны не упускали случая полакомиться нежданным угощеньем, и мы почти всегда на другой же день замечали их следы. Тогда мы были уверены, что лакомка будет наведываться сюда каждую ночь.

— Попался! — говорил Мон.

И правда, попадался на свою беду! Нам оставалось только закопать ловушку перед пучком колосьев.

Мы ловили почти каждый день по два-три кролика, и Мон время от времени давал мне самого красивого, которого я с торжеством приносил маме.

Между тем Жюль и Жозеф блистательно охотились, предводительствуемые собачкой, о которой они рассказывали чудеса. Маленький спаниель ловко прокрадывался сквозь чащу; оставаясь невидимым, он выгонял дичь и неизменно приносил подбитую куропатку либо кролика. Но однажды, увидев мелькнувшую в кустарниках тень зайца, оба охотника выстрелили одновременно и не промахнулись: бедный спаниель был убит наповал.

Им было так стыдно признаться в своем промахе, простительном разве лишь новичку, что они сочинили, будто спаниеля завлекла влюбленная сучка, а правду сказали нам много лет спустя. Дядя Жюль до того вошел в роль, что, приходя с охоты, спрашивал, не вернулся ли пес домой? А сам, между прочим, зарыл пса в землю у Фон-Брегет, под грудой камней. То была поистине циничная ложь, но кюре, конечно, отпустил ему этот грех на исповеди. Так или иначе, охотники обратились ко мне за помощью. Я милостиво согласился им помогать, но только через день, остальное время я отдавал Мону…



***



Ничто не омрачало счастья семьи, да и я был бы совсем счастлив, не будь этих ужасных «каникулярных заданий».

Отец угнетал меня задачами с велосипедистами, велосипедисты преследовали меня даже во сне. Вот почему, помня об этих терзаниях, я никогда не читаю в июле газет, прославляющих велогонки вокруг Франции.

После обеда являлся другой мой благодетель — дядя Жюль, в сопровождении латинского учебника.

Его излюбленным примером было предложение: «Ео lu-sum» — «Я иду играть», и это было верх жестокости! Дядюшка получал удовольствие, а у меня, помимо воли, делалось такое унылое лицо, что он спрашивал:

— Ты решительно не хочешь закусить латынью?

Я не отвечал — больше всего мне хотелось укусить его. Тем не менее я должен признать, что Мон де Парпайон щедро вознаграждал меня за Плутарха [104] и Квинта Курция [105], которые, в сущности, были посредственными журналистами, а мы сделали их палачами детей.

В один прекрасный сентябрьский вечер урок латыни был удивительно кстати прерван приходом господина Венсана — архивариуса префектуры, который в деревне пользовался большим весом. Явился он в сопровождении Мона де Парпайона и Лили; дружок мой к этому посольству отношения не имел, примкнул к нему только ради удовольствия меня повидать.

Отец усадил их под смоквой и пошел за дядей Жюлем, увязался за ним и я. Мон улыбнулся широкой, зияющей в его бороде беззубой улыбкой, господин Венсан говорил серьезно и даже несколько озабоченно; тем временем дядя Жюль откупорил бутылку белого вина, а Поль, не переставая жевать смолу миндального дерева, вскарабкался к Жозефу на колени.

— Вот какое дело, — сказал архивариус. — В нынешнем году соревнования по игре в шары, устраиваемые клубом любителей, будут иметь особое значение. Клуб объявил премию в двести франков, к этому добавится субсидия мэрии в размере трехсот пятидесяти франков, что вместе составит пятьсот пятьдесят франков. К этому надо добавить взносы команд. У нас уже записалось тридцать команд, думаю, что к воскресенью их будет сорок. По десять франков с команды, это составит еще четыреста франков, стало быть, в целом получается девятьсот пятьдесят франков. Мы уменьшили вторую премию, чтобы увеличить первую, которую назначим в семьсот пятьдесят франков.

— Черт! — сказал дядя Жюль. — Не шуточные деньги! Дядюшка не был скуп, но деньги уважал, это он унаследовал от своих предков крестьян.

— Заметьте, — сказал архивариус, — что клуб делает выгодное дело; ведь именно размеры первой премии и привлекли в Беллоны сорок команд, то есть сто двадцать игроков и, конечно, столько же зевак, а это сулит нам, как минимум, триста аперитивов, сотню завтраков и сто бутылок пива. Деньги, которые мы выложили из нашей кассы, вернутся к нам с лихвой. Но вот что обидно: Пессюге тоже записался, он-то и заграбастает семьсот пятьдесят франков!

Пессюге был почтальоном в Аллоке и известен тем, что выбивает пять шаров из шести.

Вместе с Фиселем, искусным наводчиком, и Пиньятелем, который считался опасным «центром», он был грозой округи, и о них говорили, как о «настоящих профессионалах». Впрочем, они и сами о себе это с гордостью говорили, а так как Фисель был жителем Аккат, а Пиньятель — родом из Валантин, то они окрестили свою команду «Интернациональной тройкой Буш-дю-Рон».

— Там, где в игру вступает Пессюге, там это дело верное, — изрек Мон.

— Правду сказать, я в прошлом году видел их игру, — молвил Жозеф. — В финале они побили команду Оноре, впрочем ей вообще не везло. В этой приезжей команде неплохие игроки, но, как мне кажется, они больше берут хитростью. Я не считаю, что они непобедимы.

И по лицу его промелькнула чуть заметная улыбка, которая мне ужасно понравилась.

— Браво! — вскричал господин Венсан. — Так и надо говорить. И кроме того — я говорю вам без всякой лести, — вы так же метко бьете, как и Пессюге!

— Вы не так часто могли видеть, как я играю, — ответил Жозеф, — да и то, верно, когда мне выдался счастливый денек, правда?

— Я видел вас не меньше трех раз, — сказал архивариус, — и видел также, как метко ваш свояк посылает шары: у него несколько своеобразная манера, но он всегда в выигрыше.

Дядя Жюль лукаво улыбнулся, поднял указательный палец и сказал:

— Считают по результатам, все прочее не в счет!

— Бесспорно! — подхватил архивариус. — Но у нас ведь есть еще Мон, хороший «центр», так что Беллоны будет представлять неплохая команда, которой под силу сразиться с Пессюге, а может быть, и победить его!

— К сожалению, у нас для тренировки времени в обрез, — заметил Жозеф.

— В вашем распоряжении шесть дней, чтобы потренироваться и как следует изучить площадку клуба, где будут разыгрываться последние партии.

— Попробуем, — сказал Мон. — А велик ли риск?

— Вы рискуете выиграть семьсот пятьдесят франков, в худшем случае — двести, которые полагаются по второй премии, — ответил дядюшка. — Это все же некоторое утешение!



***



Деревня выставила шесть команд, три из которых не имели никаких шансов выиграть хоть одну партию; все это было подстроено архивариусом — он посвятил нас в свой план.

По его сведениям, Пессюге очень потеет и не может устоять перед стаканом холодного пива; поэтому к вечеру его удар теряет свою убийственную меткость.

Стало быть, нужно, чтобы состязания продолжались как можно дольше, о чем и позаботился господин Венсан: выпустил все сорок команд одновременно в расчете, что выигравшие выйдут в финал только после четырех партий по пятнадцати очков часам к шести — к закату обоих светил: солнца и Пессюге.

Итак, беллонская команда спустилась с холмогорья в деревню для тренировки на той самой площадке, где должен был разыгрываться финал и где команде Оноре предстояло дать реванш Пессюге. Я сидел на парапете между Полем и Лили, и мы ободряли наших игроков восторженными кликами и рукоплесканиями. Дядя Жюль и Жозеф измеряли все покатости и бугорки площадки, делали пометки мелом на стволах платанов (чтобы можно было сразу определять взглядом расстояние), с неослабным вниманием всматривались в мельчайшие кремешки, вкрапленные в почву. Дядя Жюль был элегантен, Мон — на высоте, Жозеф — блистателен, господин Венсан — лучезарен. На пятый день он так обрадовался результатам тренировки, что посоветовал нашим игрокам прекратить ее, дать себе двухдневный отдых, как делают мастера спортсмены. Шары на время отставили, чем я и воспользовался, чтобы налощить их с помощью мамы и Лили.

Мы поднялись спозаранку и по дороге зашли за Лили, а потом за Моном и спустились в деревню. Я нес два маленьких мешочка с шарами Жозефа и дяди Жюля. Лили выпала честь нести шары Мона.

Когда мы подошли к деревне, в церкви зазвонили колокола, и дядя Жюль наддал ходу, потому что боялся опоздать к мессе, которую служили для участников состязания.

Я тоже не прочь был пойти в церковь — из чистого любопытства, но Жозеф — строгий антицерковник — увел меня на эспланаду, где уже собрались игроки. Одни забавлялись стрельбой в тире, а другие с видом знатоков осматривали площадку. Какой-то человек, прислонясь к стене, холодно взирал на все происходящее: он был среднего роста, темноволос, с бледными, впалыми щеками; но мне бросилась в глаза висевшая на сгибе его указательного пальца сетка из медной проволоки, в которой лежали два серебряных шара.

— Вон тот — это и есть Пессюге, — сообщил нам Мон.

— Я думал, он выше ростом, — сказал отец.

— Когда играет, его хорошо видать, — изрек Мон.

Из церкви, не дождавшись конца мессы, вышел господин Венсан.

— Пора подготовить все для жеребьевки. И он побежал в клуб.



***



Это было величественное зрелище.

Под платанами, у клуба, стояла толпа человек в двести, не меньше. Участников состязания можно было распознать по биркам на веревочке с номером команды, продернутыми в петлицу. Номер беллонцев был 33, номер Пессюге — 13, что мы сочли добрым для себя предзнаменованием.

В глубине площадки, перед фасадом клуба, соорудили помост, на него поставили длинный стол. За столом сидел господин Венсан, по бокам его разместились два важных деятеля: председатель клуба «Веселый шар» из Шато-Гомбер (тощий и чопорный, в черном костюме) и председатель «Кабюсельских четверок»: это был приезжий из города, молодой еще человек, но на него бросали почтительные взгляды, так как ходила молва, что он «спортивный журналист» и напишет о состязании в «Пти Провансаль». А перед столом на помосте стояла прехорошенькая девчурка лет шести-семи, робко поглядывая из-под розового банта на ее головке, похожего на огромного мотылька.

Господин Венсан позвонил в колокольчик и объявил:

— Дамы и господа! Сейчас начнется наше тридцать первое состязание по игре в шары. Оно будет проходить в рамках правил Союза любителей игры в шары департамента Буш-дюРон. По печатному экземпляру этих правил роздано каждой команде. А так как вы пожаловали к нам в немалом количестве (за что я выражаю вам свою признательность), то в первом туре будет разыграно девятнадцать партий, и нам пришлось подготовить девятнадцать площадок. Площадки не очень хорошие, но для таких мастеров спорта, как вы, это не имеет значения, а чтобы не было пререканий, мы площадки перенумеровали; площадка номер один достанется тому, кто первый вытянет жребий, и так далее, по порядку. А так как сейчас уже восемь часов тридцать минут, то я не стану тратить время на пустые слова, и пусть рука Невинности откроет нам, на кого пал выбор судьбы.

И он протянул девочке с бантом открытый мешочек, которым обычно пользовались игроки в лото.

Конфузясь, она вынула оттуда две маленькие дощечки, и господин Венсан провозгласил:

— Тринадцатая играет против двадцать второй на площадке номер один, то есть в конце эспланады.

Кое— кто из игроков вздохнул с облегчением, а иные весело потирали руки, радуясь, что избавлены от Пессюге хотя бы в первом туре. Команда номер двадцать два состояла из трех крестьян, жителей Рюисателя. Они с шутливой покорностью приняли этот удар судьбы. А Пессюге, которому не терпелось с ними разделаться, потащил их на другой конец эспланады, как на бойню. По воле судьбы команде Беллонов выпал жребий играть с командой Эура -с хорошими игроками, но не опасными противниками; к тому же по воле судьбы им предстояло играть на площадке клуба, которую наши беллонцы долго изучали. Однако им пришлось дожидаться конца жеребьевки, чтобы эта площадка освободилась.

Разумеется, я остался вместе с Лили, Франсуа и еще некоторыми доброжелателями — в их числе был и архивариус — смотреть, как команда Беллонов сражается против команды Эура. Дядя Жюль был блистателен, шар его поистине неисповедимыми путями почти всегда докатывался до «чушки» [106]. Жозеф был недоволен собой, — промазал один шар из двух, и, видимо, нервничал, зато Мон, вопреки или благодаря своей винтообразной руке, играл мастерски. Через полчаса они уже лидировали со счетом 8:2 в их пользу. Я был уверен в их победе, поэтому предложил Лили пойти на эспланаду посмотреть, как Пессюге громит противников. Когда мы вышли из узкой улочки на площадь, раздался металлический стук «кар-ро», потом голос Пессюге:

— Счет пятнадцать — ноль! Всухую! Это Фанни!

Толпа ответила оглушительным хохотом и криками «браво» по адресу Пессюге. Рюисательские игроки, понурясь, собирали свои шары и укладывали в мешочки. Кто-то из толпы отпускал шуточки на их счет, и вдруг несколько парней помчались к клубу, крича на бегу: «Фанни! Фанни!», словно звали знакомую девушку. Тогда Пессюге взял свои шары, которые подобрал за него поклонник, и вполголоса сказал:

— Думаю, это случится еще кое с кем!

Он сказал это таким решительным тоном, что я испугался.



***



Перед клубом уже собралось десятка два игроков, только что окончивших партию, и среди них я с радостью увидел нашу команду Беллонов, которая победила противника со счетом 15:8. Победителей легко было узнать: они были без пиджаков и постукивали своими шарами или обтирали их платками. Побежденные уже надели пиджаки, сложили свои шары в мешочки или в проволочные сетки, многие ссорились, сваливая друг на друга вину за поражение. За столом распорядителей журналист старательно регистрировал результаты каждой команды в книге записей клуба и под каждой записью заставлял подписываться лидеров команды. Господин Венсан сортировал дощечки с номерами, так как нужно было отобрать уже использованные. Когда работа была закончена, господин Венсан торжественно огласил результаты. Толпа отвечала аплодисментами, а иногда и протестующими возгласами. Затем, в глубокой тишине, когда он снова подставил открытый мешочек с номерами девочке с бантом, раздался голос Пессюге:

— А церемония?

Тогда молодые парни хором стали выкрикивать:

— Фанни! Фанни!

— Такова традиция, — сказал журналист. — Мне кажется, мы должны ее соблюсти.

Тотчас же двое молодцов побежали в зал клуба и вынесли оттуда, при всеобщем веселом оживлении, какую-то картину размером в квадратный метр.

Трое проигравших вышли вперед под аплодисменты толпы. Я пробрался в первый ряд зрителей и с изумлением увидел, что на холсте изображен зад! Зад как таковой. Без ног, без рук, без спины. Ничего, кроме ничейного зада, просто седалища, которое художник для красоты сделал розовым, по-моему даже неестественно розовым.

Голоса в толпе требовали:

— На колени!

Трое побежденных послушно стали на колени. Двое из них все время смеялись натужным смехом, но третий, весь бледный, не сказал ни слова и понурил голову.

Двое молодцов, державших картину, поднесли ее к лицу капитана команды, и он смиренно приложился к этим неестественно розовым округлостям.

Потом он громко захохотал, но я понимал, что смеется он не от души. Самый младший, стоявший рядом с капитаном, повесил голову и так стиснул зубы, что на щеках выступили желваки. А я — я сгорал от стыда за них… Однако кто-то им зааплодировал — как видно, одобрил верность традиции, а господин Венсан пригласил их выпить по стаканчику, но капитан покачал головой, и, не проронив ни слова, они удалились.



***



Вторая и третья партии прошли без особых происшествий: Пессюге разгромил две команды подряд — Оноре и Камуэн. Им удалось все же спасти свою честь: одна выиграла четыре, другая — два очка. «Интернациональная тройка Буш-дю-Рон» и впрямь здорово играла в шары, и я начал сомневаться в победе беллонцев, хоть они как раз разбили в очень изящном стиле Аккаты и команду «Четырех Времен Года».

К полудню в игре осталось только пять команд: Пессюге, беллонцы, Камуэны, Валантин и Роквер.

Бесконечно гордые своими первыми успехами, мы поднялись на холмогорье, чтобы позавтракать в «Новой усадьбе» с нашими почетными гостями — Лили и Моном, как ни отнекивался старик и уверял, что не сумеет есть сидя. Все же он принял наше приглашение и по дороге забежал домой, чтобы подстричь садовыми ножницами бороду и даже решился помыть руки.

Впрочем, за столом он прекрасно держался. За завтраком я спросил отца:

— Если остается только пять команд, как будет проходить жеребьевка?

— Очень просто. Тот, кто вытянет первый номер, будет играть против второго номера, а третий — против четвертого. А пятый будет отдыхать, его примут в следующий тур, как если бы он выиграл.

— Это несправедливо, — сказала мама.

— Случись это с нами, мы бы сказали, что это справедливо! — заметил Мон.

— Да и как же быть? — сказал Жозеф. — Поскольку число команд каждый раз нужно делить на два, мы неизбежно столкнемся с нечетными числами. Если только общее число команд не является частью геометрической прогрессии, кратной двум как 2, 4, 8, 16, 32, 64 и т. д.

— Но…— сказал дядя Жюль и пустился в теоретические дебри математики.

Я отказался слушать этот урок дополнительного счета, а все еще мысленно видел трех человек, поставленных на колени перед огромным задом; значение этого зрелища я не понимал, а спрашивать не смел, особенно за столом…

Только к шести часам вечера, как и предвидел лукавый Венсан, можно было начать последнюю партию. Еще было очень жарко, и солнце быстро садилось. В финале состязались непобедимая «Тройка Буш-дю-Рон», легко одержавшая победу над своими противниками, и милая нашему сердцу команда Беллонов.

Нас с Лили одолевали противоречивые чувства: гордость от того, что наши чемпионы вышли в финал, и страх при мысли об унизительном поражении, которое, чего доброго, нанесет им жестокосердный Пессюге.

А он, выйдя на площадку и заметив Жозефа из Беллонов, усмехнулся, и его усмешка мне не понравилась. Вдобавок при розыгрыше в орлянку ему досталось преимущество первым бросить «чушку», что я счел дурным предзнаменованием, и игра началась между двумя тройными шпалерами зрителей. При каждом броске наступала глубокая тишина; затем шар катился под аккомпанемент тревожных вздохов и аханья, а когда останавливался, толпа взрывалась криками восторга или проклятьями, после чего следовали технические комментарии.

Как на грех, нам не везло, и вскоре стало заметно, что Мон уже не справляется со своим дополнительным суставом. Пессюге не мог удержаться от сардонического смеха, когда шар Мона, подчиняясь вихревому движению, которое придавала ему непутевая лапища старого браконьера, катился обратно, едва только коснулся земли. Жозеф был бледен, дядя Жюль — красен как помидор. Команда Пессюге за три раунда выиграла восемь очков. Лили сокрушенно качал головой, а некоторые наши болельщики ушли из деликатности, не дожидаясь конца турнира. Меня била дрожь от ярости на фортуну, которая так бессовестно покровительствовала чужакам и так предательски покинула наших.

Дядя Жюль сначала долго и тщательно оглядывал площадку, потом послал шар, но так высоко, что он ударился о ветку платана и чуть не упал ему на голову. Дядюшка как-то особенно четко пророкотал единственное «эр» в «словечке Камброна», и противники неучтиво прыснули со смеху.

Когда же «Тройка» Пессюге набрала двенадцать очков подряд, господин Венсан приказал начинать бал на площади, чтобы отвлечь внимание зрителей от столь горестного испытания. Все обрадовались поводу сбежать. Мы с Лили тоже ушли, и булочник сказал, выражая общее мнение:

— Это не игра, это бойня какая-то!

— Только не было бы Фанни,-озабоченно сказал архивариус.

Я ужаснулся, представив себе Жозефа и дядю Жюля на коленях перед картиной с розовым задом, которую подносит к их лицу гнусный Пессюге. Вечный позор для нашей семьи! У меня мороз по коже продрал, а Лили твердил:

— Виноват Мон! Коли у человека рука до того дряблая, что в ней не мускулы, а требуха, он не должен играть в шары! Во всем виноват Мон!

Я был того же мнения, но что толку? И при первых звуках польки я спрятался за ствол большой шелковицы. Лили молча последовал за мной. Музыка гремела, трескотня корнет-а-пистона, наверное, эхом отзывалась на Тауме. Все пустились в пляс, чем я был очень доволен, — никто не пойдет смотреть «церемонию» с Фанни, если, на горе нам, она состоится.

Я— то ни за что туда не пойду, и я уверен, что господин Венсан тоже не пойдет, как и булочник Феро, и мясник, и как все наши настоящие друзья. А если над моим униженным отцом будут смеяться дети? Дрожащим голосом я сказал это Лили.

— Идем, — ответил он, — идем!

Он повел меня каким-то проулочком к конюшне Феро, вынул ключ из дырки в стене, отпер конюшню и вынес кнут возницы и толстую бамбуковую жердь.

— Возьми, — он протянул мне жердь. — Эта штуковина не даст им долго глазеть.



***



На площади продолжали танцевать. С бьющимся сердцем я ждал, не решаясь пойти на площадку у клуба, где нашей семье угрожало бесчестье.

Однако прошло не меньше десяти минут с тех пор, как мы ушли с того злосчастного места, и в моем сердце затеплилась робкая надежда.

— Лили, если все кончено, мы об этом знали бы. Если же еще не конец, значит, наши должны были выиграть хоть одно очко. Потому что тем, другим, не хватало всего трех очков, и за это время они должны были их добыть…

— А ведь правда! — сказал Лили. — Да наши наверняка выиграли одно очко, может статься, и два, а может, и три. Я не говорю, что они выиграют, но все-таки это не будет Фанни. Хочешь, пойду посмотрю?

Не успел я ответить, как он исчез. Корнетист гнусил какой-то вальс, и молодежь кружилась по всей площади, которая теперь была в тени, потому что солнце зашло за колокольней. Я твердил себе:

— Хотя бы одно очко! Но одно-то очко они наверняка взяли!

На углу проулка показался Лили. Но не подошел ко мне, а остановился, сложил ладони рупором и, звонко, отчетливо выговаривая слова, крикнул:

— Беллонцы ведут со счетом тринадцать против двенадцати!

Музыка оборвалась, танцующие пары переминались с ноги на ногу. Он снова крикнул:

— Тринадцать против двенадцати в пользу Беллонов! Идите скорее!

Он поспешил обратно к клубу, я побежал за ним. Корнетист бежал рядом со мной, следом за нами ринулась вся толпа.

Когда мы прибежали к полю игры, навстречу нам бросился председатель клуба и выставил ладони вперед, останавливая толпу:

— Внимание! Стойте на месте! Не мешайте игрокам! Бога ради, тише! ИДЕТ ПОДСЧЕТ ОЧКОВ!

Толпа рассыпалась вдоль края площадки, люди пробирались вперед на цыпочках. Под платанами, возле лежавших вокруг «чушки» десяти шаров, собралось шестеро игроков. Четверо — в том числе мой отец — стояли подбоченясь и смотрели на дядю Жюля и Пессюге, которые сидели на корточках. Дядя Жюль измерял веревочкой расстояние между брошенными шарами и «чушкой», а Пессюге следил за ним злобным взглядом. Внезапно он крикнул:

— Нет второго очка! Я же вам говорил!

— Точно, — ответил, вставая, дядя Жюль. — Мы взяли только одно очко. Но у нас остается еще один шар, еще один бросок.

И он указал на Жозефа, который подходил с шаром в руке. Жозеф был спокоен. Он улыбался. Он оглядел расположение шаров и сказал:

— Если я буду целить между шарами, я ничего не выиграю, я рискую даже подогнать их шар к «чушке».

— Если вы будете бить в самый шар, есть риск, что ваш шар откатится обратно, — сказал Пессюге. — Кроме того, если вы даже выбьете мой шар с позиции, это ничего не изменит, потому что за вами остается преимущество благодаря шару Пиньятеля…

— Да, — сказал Жозеф. — Но если мне удастся сделать «карро» [107], у нас будет пятнадцать…

И он твердым шагом повернул обратно, на «круг» [108]. Но Пессюге, в надежде его смутить, побежал вдруг за ним и подозрительно стал осматривать левую ногу Жозефа, нагнулся даже, чтобы проверить, не «врезалась» ли она в круг. Тем временем Пиньятель, который остался возле разыгрываемых шаров, отошел на три шага в сторону так, чтобы его тень затемняла взятый на прицел шар. Из толпы раздался голос господина Венсана:

— Эй, приятель! Уберите-ка вашу тень! Пусть шар будет, как говорится, солнцевидным!

Но мерзавец Пиньятель сделал вид, будто не понял, что обращаются не к кому другому, как к нему. Тогда Мон де Парпайон подошел и по-дружески попросил:

— Эй, Пиньятель, подвинься немножко!

Но не дожидаясь, пока Пиньятель подвинется, положил свою «лучшую» руку ему на плечо, да так двинул, что Пиньятель отлетел на два метра. А Мон де Парпайон сказал зловеще:

— Извиняюсь, прошу прощенья.

— Таково правило! — крикнул председатель клуба. — Шар должен быть освещен.

Пиньятель отступил. Жозеф, поставив левую ногу на пятку посреди круга и приподняв носок, долго прицеливался в торжественной тишине. Но лишь только он приготовился к броску с разбега, как Фисель вдруг закашлялся — то был приступ сухого, раздирающего грудь кашля. Жозеф остановился, не выразив ни малейшего нетерпения, но толпа негодующе зашумела, а толстый Эльзеар, «Бобовый король», крикнул:

— Как видно, в Аккатах болеют коклюшем до ста лет! Мон подошел к Фиселю и громко сказал:

— Лучшее лекарство от этой хвори — дать как следует по спине!

Он занес было свою лапищу, но Фисель отпрянул шага на четыре и сказал:

— Нет, спасибо… не трудитесь!

И снова наступила тишина. Жозеф сделал три полагающихся прыжка, и его шар взлетел в воздух, сверкающий как маленькое солнце. У меня дух захватило, Лили больно стиснул мое плечо. А шар, казалось, никогда не коснется земли…

И вдруг раздался отчетливый стук, черный шар Пессюге превратился в серебряный: Жозефу удалось сделать «карро». Он замер на месте, чуть-чуть улыбнулся и сказал своим обыкновенным голосом:

— И это будет пятнадцать!

В ответ раздались аплодисменты вперемежку с криками и возгласами «браво», толпа ринулась к Жозефу, а кюре, наспех отслужив вечерню, мчался галопом по проулку, придерживая обеими руками сутану. И тогда стали пить шампанское! Жозефа заставили выпить полный бокал, и мама прибежала, чтобы первой пригубить из его бокала. Потом дядя Жюль поднял бокал и наговорил уйму приятных слов, но совершенно правильных, об изумительном мужестве Жозефа, о его учености и ловкости и о том, что он никогда не отчаивался, и опять о его изумительном мужестве. (Я это уже говорил, но и дядя Жюль тоже повторял много раз.)

А потом Жозеф заявил (из скромности), что дядя Жюль преувеличивает (на самом деле он ничуть не преувеличивал) и что это он, Жюль, выиграл партию благодаря своей стратегии, своему уму, сметке и поразительному знанию поля игры. Но я-то думал иначе: что не мешало бы дядюшке Жюлю и наверх поглядывать да помнить о ветках платанов.

Затем мой отец поздравил с успехом Мона де Парпайона и объяснил, что в начале игры его третий сустав заклинило, он-то и подвел Мона; зато потом, когда Мон подтянул сустав, водворил его на место, Мон делал не менее блестящие ходы, чем те, которым аплодировали в финале соревнований в честь «Пти Провансаля».

Господин Венсан поздравил всех с успешным окончанием соревнования и сказал, что Пессюге и его товарищи напрасно ушли, их все равно угостили бы шампанским, потому что они очень хорошо играли и не их вина, что они встретили более сильных игроков. Наконец, после бурных рукоплесканий, заставивших покраснеть наших трех беллонцев, он пригласил мою маму открыть с ним бал официально.

Таким— то образом я увидел свою маму танцующей под звуки бравурного вальса. Она улыбалась, закинув головку и приоткрыв губы, и кружилась так быстро, что платье ее развевалось, и всем видны были мамины лодыжки. Она была похожа на молоденькую девушку, но не теряла из виду своего Жозефа. Он танцевал с булочницей из Эура, красивой смуглянкой, и вел ее одной рукой, а другую упер в бок и все время что-то говорил ей, и по-моему, он говорил ей комплименты. А дядя Жюль танцевал очень церемонно со старой девой в кружевах, которая кружилась с закрытыми глазами.

А тетю Розу пригласил приезжий, незнакомый господин, но с благородной осанкой…



***



В ту пору нам пришлось покинуть двор «младших», где мы были «старшими», и перейти во двор «средних»… где мы снова стали «младшими». Положение вроде бы унизительное, но не без преимуществ, потому что старшеклассники подсказывали нам иной раз на переменке решение арифметических или геометрических задач. Да еще обогатили наш словарь неизвестными во дворе «младших» выражениями и научили курить, притаившись за аркадой внутреннего дворика, и разгонять предательский дым, обмахиваясь левой рукой, как веером. Кроме того, они сообщили нам ценные сведения о своих бывших, а теперь наших преподавателях и открыли настоящее имя Петуса, нового классного наставника, сменившего — к великому сожалению — нашего милого Пейра.

Прозвище Петус не имело ничего общего со знаменитым Петоманом, как сначала думал Ланьо. На самом деле Петуса звали Леру, но каждую зиму, в сезон гриппа и бронхита, он заменял преподавателей литературы, которых болезнь удерживала дома. И каждый год он диктовал ученикам один и тот же латинский текст для перевода, ибо ученики каждый год были другие. Текст этот носил название: «Смерть Петуса Цецина».

Сей Петус был бесспорно благородный римлянин, но император Клавдий приговорил его — неизвестно почему — к смерти: однако, в виде особой милости, дозволил ему покончить жизнь самоубийством, для чего и послал ему отличный кинжал. Петус осмотрел этот императорский дар, потрогал клинок и глубоко задумался. Тогда жена его Ария подошла, взяла из его рук кинжал и вонзила в свою грудь, сказав: «Петус, это не больно». Петус вырвал из ее окровавленной груди кинжал, пронзил себе сердце и пал, бездыханный, на труп супруги.

Необычайное спортивное достижение римской матроны, которая воспользовалась своим последним вздохом, чтобы вдохнуть мужество в супруга, заслужило ей громкую славу в старших классах лицея…



***



Наш Петус не отличался веселостью, о чем убедительно свидетельствует его излюбленное задание — сотни раз повторяемая история героического кровопускания. Вдобавок он был мал ростом, оттого старался быть строгим, но дальше угроз строгость не шла, при этом угрожал он вполголоса, скривив рот на сторону; однако этого было достаточно, чтобы водворить в классной тишину. Способствовала этому, вероятно, окружавшая его трагическая атмосфера.

Я, естественно, сидел по-прежнему за одной партой с Ланьо, да и весь пятый класс, в полном составе, перешел в следующий, за исключением Закариаса, оставленного на второй год.

И вот, во время вечерних занятий, между шестью и половиной седьмого, случилось мне сделать важное открытие.

Я как раз кончил переводить с латинского. То была шестьдесят третья глава книги VII Юлия Цезаря.

В ожидании последнего вечернего отбоя я перелистывал «Избранные отрывки из французской литературы», когда случай натолкнул меня на стихотворение Франсуа Фабье. Автор обращался к своему отцу, лесорубу из Руэрга, обещая вовек не забывать, «Что простонародное мое перо — дитя твоей секиры, дровосек!»

Это превращение топора в перо показалось мне вершиной поэтического изящества, я почувствовал священный трепет от соприкосновения с прекрасным. К горлу подступили слезы, и я вступил в царство поэзии буквально на глазах у ничего не подозревавшего Петуса.

Трижды прочитав открытый мною шедевр, я выучил его наизусть. Ланьо услышал мое бормотанье и встревожился:

— Это что, урок на завтра?

— Нет.

— А на когда?

— Это не урок.

— Почему же ты это учишь?

— Потому что это прекрасно.

Мое объяснение показалось ему до того нелепым, что он не мог удержаться от смеха, чем навлек на изумленного Шмидта строгий окрик Петуса.

При выходе из лицея Шмидт обычно присоединялся к нам и сопровождал нас до остановки своего трамвая — конечной на бульваре Лиотэ. На улице я прочитал ему немного дрожащим голосом эти великолепные стихи.

Он слушал на ходу, наклонив голову и подставив ухо. Потом заявил совершенно по-дурацки, что «это неплохо», потом сделал глупое замечание, что топор, наверное, был очень маленький, если из него вышло только одно перо, и совершенно серьезно объяснил нам, что топор дровосека весит около трех кило, а из трех кило стали можно сделать двести коробок перьев «сержан-мажор».

Меня возмутила его тупая критика, я ответил, что он ничего в этом не смыслит, рассуждает как жестянщик, и мы бросили его в одиночестве на трамвайной остановке, под мигающим газовым рожком. Это не произвело на него никакого впечатления, он даже ухмылялся нам вслед.

Поднимаясь по бульвару Лиотэ, я взял Ланьо под руку и прочел стихи только для него одного. Он слушал меня задумчиво, однако ничего не сказал, и я ясно видел, что он тоже ни аза в них не смыслит. Я простился с ним на Плэн, на углу улицы Сен-Савурнен. Всю дорогу по улице Террюс я размышлял и пришел к выводу, что насмешки Шмидта и непонимание Ланьо объясняются только одним: они не поэты.

Следовательно, заключил я, именно я — поэт, и дурак я был, что не заметил этого раньше, и надо завтра же начать творить, если я хочу добиться славы и богатства к двадцати годам.

И я видел себя на фото: в роскошном кабинете, среди редких книг, я сидел под своим собственным бронзовым бюстом с лавровым венком на голове. Подперши левой рукой вдохновенное чело, я писал стихи, посвященные отцу, авторучкой с насосиком, такие тогда считались последним словом техники, — такая была у нашего инспектора. Стихотворение мое будет сонетом, в нем я представлю Жозефа во всей его славе: сперва — чемпионом по игре в шары, затем — метким стрелком, сразившим королевских куропаток, и наконец — учителем, окруженным благодарными учениками. Сонет должен был заканчиваться стихами, блистательно перефразирующими Франсуа Фабье:

Я не забуду никогда, что я тебе обязан жизнью, Что вечное мое перо — дитя стального твоего пера.



***



На другое утро, на первом же уроке, я посвятил Ланьо в свой замысел. Он поздравил меня с моим открытием и сказал, что нисколько не удивлен, потому что я и правда смахиваю на поэта. Впрочем, добавил Ланьо, он знает еще одного поэта. У того поэта есть на Римской улице писчебумажный магазин, где продаются газеты, и он лично написал те самые стихи, которые напечатаны на почтовых открытках, продающихся в его лавке. Но я ему заметил, что в этих стишках никогда не бывает больше четырех строк и что это — так себе, погремушки, а не настоящие стихотворения.

Стало быть, поэт. Но в каком духе? Как Виктор Гюго? Нет, пока еще. Тогда как Альфред де Мюссе? Нет, уж очень он был несчастный. А Лафонтен? Нет. Это поэт для детей. В конце концов я решил никому не подражать, а быть покорным вдохновению и написать целый том — по крайней мере страниц в пятьдесят, который будет называться так:



«КНИГА ПРИРОДЫ».



Вот я и начал творить свое первое поэтическое произведение на уроке латинского, покамест четвертая когорта пятого легиона шлепала по болотам. Сначала я дал стихотворению заголовок: «Меланхолия», потому что мне нравилось это слово — оно было какое-то переливчатое.

Однако вдохновение ослушалось заголовка, и я, наперекор себе, написал «Песнь сверчка» (вот оно каково, вдохновение!).

В десять часов, как раз тогда, когда Цезарь допрашивал Эпоредорикса, я кончил первую строфу.

Во время занятий с десяти до двенадцати я управился со второй, и после долгих размышлений, бормоча и гримасничая, что произвело сильное впечатление на Ланьо, я вдруг, одним махом, написал третью строфу.

Наконец, на перемене в четыре часа я согласился после долгих упрашиваний впервые публично прочитать свое творение; попросту говоря, я сел между Ланьо и Нельпсом на скамью во внутреннем дворике и вполголоса прочитал «Песнь сверчка».

Не будь моей старушки тети Мари, это стихотворение погибло бы целиком. Всю свою жизнь тетя Мари собирала открытки («Привет из Сен-Мало», «На добрую память о Тулоне»), квитанции за газ, предупреждения фининспектора, письма — словом, ворох бумажек, которые она называла: «Мои документы». Среди этих документов и нашел я случайно две строфы своего стихотворения. Вот они:

Я — черный маленький сверчок,

Отшельник скромный и певец.

Чтоб не достал меня птенец,

Я прячусь в норку, в желтый бок

Глубокой борозды.

Но выйду, чуть блеснет луна,

И ей, подруге неземной,

Пою, как светел мир ночной,

Как обнимает тишина

И нивы и сады.

[перевод Н. Галь]

Здесь, увы, страница разорвана, и третья строфа — моя любимая — пропала, но я еще помню, о чем там говорилось.

Жена сверчка приревновала его к «подруге неземной» и подкралась к нему, прячась под травами. Но маленький певец ее заметил:

…Узнаю

Жену ревнивую мою

И на мотив совсем иной

Сверчихе песенку пою.

Итак, первые две строчки заключительной строфы потеряны навеки…

Что ж! Мы располагаем не всей «Поэтикой» Аристотеля, а всего лишь ее половиной; из тридцати комедий Менандра, самого прославленного греческого поэта, нам досталось не более десятка стихов… Если время, которое пожирает все сущее, пощадило хоть первые мои строфы, стало быть, оно благоволит мне.