— Идти с нами для него опасно, особенно в день открытия сезона. На холмах будут еще охотники, кроме нас… Он маленький, из-за кустарников его не видно, чего доброго, подумают, что там дичь.
Его ловкость, хладнокровие и самообладание привели меня в восторг, и я почувствовал, что моя обида растаяла: Буффало-Билль [26] имеет право лгать!
Они продолжали свой путь, но опередили меня и скрылись из виду. Я осторожно выбрался, побежал по огромному плато и описал новую дугу, чтобы в свою очередь опередить их. Солнце сияло на высоте двух метров над горизонтом, и я мчался, провожаемый утренним благоуханием лаванды, которую топтал на бегу.
Когда мне показалось, что я уже обогнал охотников, я свернул к гряде, но вдруг увидел, что впереди бежит какая-то золотистая курочка с алыми крапинками у начала хвоста. И замер: куропатка! Это куропатка! Она стремительно проскользнула мимо, точно крыса, и исчезла под ветвями огромного красного можжевельника.
Я бросился за ней напролом сквозь можжевеловые ветки, на которых нет колючек. Но алые перышки замелькали и с другой стороны: курочка была не одна, я увидел еще двух, потом четырех, потом еще с десяток… Тогда я взял вправо, чтобы заставить их бежать к гряде, и этот маневр удался; но они не поднялись в воздух, словно считая, что если при мне нет оружия, то незачем принимать решительные меры. Тогда я набрал горсть камней и швырнул их перед собой; мощный гул точно где-то из вагонетки сбрасывают булыжник, привел меня в ужас; секунду я ждал, не покажется ли неведомое чудовище, затем сообразил, что это взлетела стая, — она метнулась к гряде и опустилась в ложбину.
Когда я подходил к обрыву, раздались два выстрела, почти одновременно. Я увидел отца — он явно только что стрелял и теперь провожал взглядом плавный полет прекрасных куропаток… Но все они бестрепетно парили в утренней лазури.
Вот тогда-то из-за огромного куста дрока появился берет, над которым торчало ружье. Он спокойно выстрелил; первая куропатка качнулась влево и упала, точно оторвавшись от неба. Остальные сделали петлю вправо; дуло ружья описало дугу, и раздался новый выстрел. Вторая куропатка, словно взорвавшись в воздухе, рухнула почти отвесно наземь. Я ликовал, но вполголоса… Оба охотника, потратив некоторое время на поиски своих жертв, оказавшихся на расстоянии пятидесяти метров одна от другой, потрясали убитыми куропатками, показывая их издали друг другу Отец кричал: «Браво!» Он укладывал дичь в свой ягдташ и вдруг подпрыгнул и стал торопливо выбрасывать пустые гильзы из ружья; но отличный заяц, который в эту же секунду прошмыгнул у него между ног, не стал дожидаться, задрал хвостик, наставил уши и скрылся в чаще. Дядя Жюль воздел руку к небу:
— Несчастный! Надо было срразу же заррядить рружье снова! Как только вы выстррелили, тут же зарряжайте снова!
Отец, огорченный неудачей, только развел руками и грустно зарядил свою пищаль.
Во время этого происшествия я стоял у края гряды, но охотники, завороженные куропатками, меня не заметили. Я сообразил, что поступаю неосторожно, попятился и оказался в укрытии.
Я был подавлен нашей неудачей, считал это полнейшим крахом. Отец дважды упустил свой «выстрел короля», а тут еще этот зайчишка насмеялся над ним — заставил сделать антраша и показал ему зад. Это было удручающе смешно.
Но я тотчас нашел оправдание отцу: он стоял как раз под откосом и не успел заметить куропаток, а дядя Жюль мог стрелять спокойно, как в тире; кроме того, отец еще не привык к своему ружью. Ведь дядя Жюль говорил, что самое главное — освоить оружие; это был первый опыт отца, он впервые испытал волнение охотника, потому и забыл «заррядить». Но в общем, надо признать, этот случай подтвердил мои опасения. Я решил никогда и ни с кем об этом не заговаривать, а особенно с самим отцом.
Что же теперь будет? Удастся ли ему сделать хоть один стоящий выстрел? Неужто он, мой папа, народный учитель, член экзаменационной комиссии на выпускных экзаменах, который так метко бьет, играя в кегли, и часто в присутствии знатоков играет в шашки с самым знаменитым в Марселе шашистом, — неужто он вернется домой несолоно хлебавши, а дядя Жюль явится увешанный куропатками и зайцами, как витрина съестной лавки? Нет! Нет! Я не допущу этого! Я буду ходить по пятам отца весь день и пригоню ему столько птиц, кроликов и зайцев, что он непременно убьет хоть одну штуку!
Обо всем этом я думал, прислонясь к сосне, и в волнении покусывал стебелек розмарина. Пахло нагретой солнцем сосновой смолой, а черные маленькие цикады, жительницы холмов, громко трещали; казалось, это ломается сухой тростник. Я продолжал свой путь, погруженный в размышления, заложив руки в карманы и опустив голову. Меня вывел из раздумья выстрел, приглушенный расстоянием. Я подбежал к обрыву. Охотники были уже далеко; они дошли до конца ложбины, которая переходила в большую каменистую равнину. Я побежал вперед, чтобы их догнать, но они свернули направо и исчезли в сосняке за подошвой Тауме, который сейчас высился передо мною.
Я решил спуститься в глубь ложбины и идти по их следам. Но гряда была совершенно отвесная, высотой в добрых сто метров и без единой расселины. Надо бы вернуться, подумал я, и найти дорогу, по которой пошли дядя и отец, когда я от них отстал. Но мы шли больше часа. Я высчитал, что мне понадобится по крайней мере двадцать минут, чтобы бегом добраться до того места, откуда я раньше двинулся в путь. Затем надо будет вновь подняться вверх по ложбине, где мешает бежать колючий дрок; к тому же я потону в нем с головой. Предположим, уйдет еще полчаса. А где окажутся они за это время? Я сел на камень и задумался — как быть дальше.
Значит, я должен, как дурак, возвратиться домой? Поль, разумеется, совсем перестанет меня уважать, а мама, чтобы утешить, начнет осыпать унизительными для меня нежностями. Правда, за мной останется слава человека, который совершил смелую попытку и вернулся обратно с опасностью для жизни, — все это можно еще приукрасить в рассказе. Но вправе ли я покинуть близорукого Жозефа в очках, с этим нелепым ружьем, оставить его одного в состязании с королем охотников? Нет. Это еще большее предательство, чем то, которое совершил он сам.
Итак, задача в том, чтобы их догнать… А что, если я заблу-жусь в этой глуши?
Но я с горделивой усмешкой откинул эти детские опасения. Нужно только сохранять хладнокровие и решимость, как подобает настоящему команчу. Раз они обогнули холм у его подошвы и двигаются слева направо, то я непременно встречусь с ними, если пойду прямо. Я оглядел громаду Тауме. Она была безмерная, и расстояние придется пробежать, конечно, немалое. Я решил поберечь силы, а для этого взять себе за образец легкий индейский бег: локти прижаты к телу, руки скрещены на груди, плечи оттянуты назад, голова опущена. Бежать на цыпочках. Останавливаться каждые сто метров, чтобы прислушиваться к лесным звукам и делать три спокойных, глубоких вдоха.
И с поистине индейской решимостью я взял старт.
Подъем, открывшийся передо мною, был теперь почти неощутим. Земля казалась одной необъятной плитой из синеватого известняка, которую бороздили трещины, сверху донизу расцвеченные тимьяном, рутой и лавандой. Время от времени из голых камней вставали островерхий можжевельник или сосна, ствол которой, толстый и узловатый, так не соответствовал ее малорослости — она была не больше меня; очевидно, это голодающее дерево долгие годы вело жестокую борьбу с каменистой почвой и каждая добытая им капля жизненного сока доставалась ему ценой многодневных усилий. Вершина Тауме слева от меня была — оттого что постоянно купалась в небе — бледно-голубой, цвета подсиненного белья; я побежал к ее левому боку, а воздух кругом колебался от теплых испарений. Каждые сто метров я, согласно обычаю индейцев, останавливался и делал три глубоких вдоха.
Через двадцать минут я дошел до подножия горы. Пейзаж изменился. Скалистое плато пересекалось устьем заросшего оврага; среди обвалившихся глыб — большие сосны и высокие кустарники. Я легко спустился на дно оврага, но подняться на противоположный скат мне было не под силу. За дальностью расстояния я не рассчитал его высоты. Поэтому я пошел вдоль каменистого ската, уверенный, что найду где-нибудь расселину.
Тут бег индейского вождя стали замедлять завесы вьющегося ломоноса и переплетающиеся ветви фисташников. А листья дубка-кермеса, у которых по краям четыре шипа, набивались в мои туфли: когда ходишь на цыпочках, туфли на пятках отстают. Время от времени я останавливался, разувался и, постучав туфлей о скалу, вытряхивал колючки.
Птицы поминутно то вспархивали из-под моих ног, то проносились над головой. Разглядеть что-либо дальше чем на десять метров я не мог: деревья, чаща кустарников и обе стены ущелья скрывали от меня мир.
Мной овладела безотчетная тревога. Я вынул из сумки свой грозный нож и крепко зажал в кулаке.
Было безветренно, и по дну оврага, словно незримая дымка, стлались благовония холмов. Ароматы зеленого тимьяна, лаванды, розмарина смешивались с душистым запахом золотой смолы, длинные, застывшие капли которой блестели на черной коре сосен. Я бесшумно шел в полном безмолвии и уединении, как вдруг в нескольких шагах от меня раздались какие-то страшные звуки. То была настоящая какофония: бешеный вой труб сливался с душераздирающими рыданиями и отчаянными воплями. Эти загадочные звуки преследовали с назойливостью кошмара, а раскаты эха в ущелье передавали их дальше, усиливая и умножая.
Я застыл, весь дрожа, заледенев от страха. Вдруг эта дикая разноголосица разом стихла; воцарилась полная тишина, и мне стало совсем жутко. Тут за моей спиной с кручи сорвался камень, его задел на бегу кролик; камень упал на осыпь сизой гальки, которая веером раскинулась на крутом склоне, выступавшем над оврагом, словно балкон. Галька стала оползать, посыпалась, стуча, как беспорядочно катящиеся градины, прямо мне на пятки. Злосчастный вождь команчей, вскочив, точно спугнутый зверь, мигом влез на сосну и прижал к сердцу ее ствол, словно родную мать. Я перевел дух и вслушался в тишину. Как приятно было бы услышать голосок цикады! Но ни одна не отозвалась. Кроны деревьев вокруг были непроницаемы. Внизу, среди валежника, сверкнул клинок моего ножа.
Не успел я спуститься за ножом, как грозная какофония зазвучала снова, еще оглушительней, чем прежде! Я обезумел от страха, залез почти на самую верхушку сосны, не в силах сдержать жалобные всхлипывания. И вдруг увидел на верхних ветвях засохшего дуба штук десять птиц в сверкающем оперении; крылья у них были ярко-голубые с двумя поперечными белыми полосами, шейка и грудка — светло-бежевые, хвост — черно-белый, а клюв канареечно-желтого цвета. Без всякого видимого повода и словно бы для собственного удовольствия эти птицы, закинув головы, кричали, выли, стонали и неистово мяукали. Страх мой прошел, меня обуяла злость. Я соскользнул по стволу сосны на землю, взял свой нож, а в придачу еще отличный плоский камень и побежал к дереву, на котором восседал этот хор бесноватых. Но мои шаги спугнули их, они вспорхнули и перенесли свой кошачий концерт на сосну, стоявшую на вершине скалы. Я уселся на раскаленный гравий, словно для того, чтобы вытряхнуть туфли, а по правде, чтобы прийти в себя от пережитых волнений, и съел плитку шоколада.
Я долго прислушивался. На холмах стояла мертвая тишина. Как! Ни одного охотника в день открытия сезона? Но позднее я узнал, что местные жители никогда не выходили из дому в этот день; они считали унизительным испрашивать разрешения охотиться на родной земле, поэтому я опасался служебного рвения жандармов: в день открытия сезона жандармы особенно усердствовали.
Я оглянулся, чтобы прикинуть пройденное расстояние, и увидел высоко в небе незнакомую гору; ее скалистый гребень был длиной не менее пятисот метров. Гора оказалась Тауме, но раньше я смотрел на Тауме только спереди, потому сейчас и не узнал. Так первый астроном, увидевший обратную сторону Луны, зарегистрирует новое небесное светило.
Я был озадачен, потом встревожился. Снова осмотрелся, глядел во все стороны. Никаких знакомых примет. Тогда я решил вернуться домой, вернее — к дому, потому что, спасая свою честь, я в него не войду; дождусь на опушке соснового леса охотников и приду с ними.
Итак, я повернул назад, мне казалось это очень просто. Я не учел, что нас на каждом шагу подстерегает коварство.
Дороги, к которым вы поворачиваетесь спиной, немедленно пользуются этим, чтобы изменить свой вид. Тропинка, уходившая раньше направо, теперь передумала: на обратном пути она бежит влево. Прежде она спускалась по отлогому склону, а вот сейчас выходит на кручу, и деревья поменялись местами, словно играют в «углы» [27].
Однако я был на дне какого-то ущелья, поэтому всякие сомнения исключались; нужно лишь сделать полуоборот и выбраться из оврага, не обращая внимания на всю эту чертовщину.
Держа в руке нож, я повернул назад. Как истый команч, я стал искать свои следы — оставшуюся вмятину, сдвинутый мною камень, сломанную ветку. Но я ничего не нашел и подумал: какой же необыкновенный умница был мальчик с пальчик, этот гениальный изобретатель заранее заготовленных следов! Но подражать ему было поздно.
Внезапно я оказался перед местом, похожим на перекресток; ложбина разделилась на три ущелья, или оврага, которые трехпалой лапой тянулись отсюда вверх, до самого бока загадочной горы. При спуске я не заметил двух других… Как же это случилось? Я задумался, продолжая разглядывать попеременно каждую из трех излучин ложбины… И вдруг я понял: кустарники были выше моего роста; спускаясь, я смотрел прямо перед собой и видел только овраг, по которому шел и который, как я сказал, был довольно извилистым. Но куда девалась моя дорога? Если бы я пораскинул умом, то сообразил бы, что спустился в первый овраг слева, раз я не пересек на плато ни одного из двух других. Однако злосчастный вождь команчей уже не различал, где север; он плюхнулся на землю и заплакал.
Правда, я довольно скоро понял постыдную бессмысленность этого занятия; надо было что-то делать, надо было действовать быстро, по-мужски. И прежде всего — восстановить силы, потому что, хоть мои икры и были невероятно крепкими, я чувствовал усталость, а это меня очень тревожило.
У спуска в один из оврагов стоял каменный дуб в семь или восемь стволов, которые словно бы стали в круг; их темно-зеленые кроны поднимались над островком густых зарослей, где багряник рос вперемежку с дубком-кермесом. Эта колючая чаща казалась непроходимой; но я произвел свой нож в мачете [28] и стал расчищать себе путь.
Потрудившись добрых пятнадцать минут и получив несчетное множество царапин, я наконец взял штурмом кольцо дубовых стволов; между ними открылась круглая лужайка, поросшая бауко. Тут я и уселся и с облегчением почувствовал себя в безопасности; отсюда меня не было видно, к тому же я заметил, что на один из стволов легко вскарабкаться — неоценимое достоинство, если на тебя кинется раненый кабан. Я лег навзничь в мягкой траве, закинув руки за голову. Над купой дубов был просвет, виднелся круглый клок неба, а в самой его середине парила какая-то хищная птица, наблюдая за местностью.
Я подумал: наверно, этот гриф или кондор видит сейчас, как мой отец и дядя жарят отбивные на костре из веток розмарина, — ведь солнце уже в зените.
Отдохнув несколько минут, я открыл свою сумку и с большим аппетитом съел хлеб с шоколадом. Но я не взял с собою никакого питья, и в горле у меня пересохло.
Мне очень хотелось съесть апельсин. Но команч должен рассчитывать и на черный день; я сунул апельсин обратно в сумку, ибо в моем распоряжении был еще один способ утолить жажду: благодаря Густаву Эмару я знал, что стоит лишь пососать гладкий камешек, и вы ощутите чудесную свежесть. Предусмотрительная природа щедро наделила галькой этот безводный край. Я выбрал совершенно круглую, совсем гладкую гальку величиной с боб и положил ее под язык, как требует техника этого дела.
Овраг справа круто поднимался вверх; я увидел, что впереди, за пятьсот метров от меня, его перегородил обвал. «Насыпь, конечно, отлогая, — подумал я, — и можно взобраться на плато; оттуда я наконец увижу окрестность, а может быть, и село, а может, и свой дом». Я сразу воспрянул духом и легким шагом двинулся в путь.
В этом овраге, как и в том, откуда я вышел, густой щетиной стояли колючие кустарники, но преобладали красный можжевельник и розмарин. Они, наверное, были очень старые, таких я до сих пор не видел. Я любовался можжевельником, таким раскидистым и высоким, что он походил на готическую часовенку, а розмарин здесь был куда выше меня. В этой пустынной местности мало жизни; в сосняке довольно вяло стрекочут цикады, да три-четыре лазоревые мушки без устали гоняются за мной, жужжа, как большие.
Вдруг над лесной порослью пронеслась тень. Вскинув глаза, я увидел кондора. Он находился уже не в высшей точке небосвода и по-прежнему величественно парил; размах его крыльев казался мне вдвое больше, чем размах моих рук. Он забирал влево от меня. Я подумал, что он явился сюда из чистого любопытства — взглянуть на пришельца, дерзнувшего проникнуть в его владения. Но тут я заметил, что он делает за моею спиной разворот и выплывает справа; в ужасе я понял, что я — центр описываемого им круга и что этот круг все сужается!…
Тогда мне вспомнился голодный гриф, который однажды преследовал в саванне раненого Следопыта, поджидая, пока он не умрет от жажды. «Эти жестокие создания целыми днями преследуют путника и терпеливо ждут, пока он в изнеможении не упадет, дабы вырывать из его еще трепещущего тела окровавленные лоскуты мяса».
Я схватил свой нож — по неосмотрительности я спрятал его в сумку — и, нисколько не скрываясь, отточил его на камне. Мне почудилось, будто круг смерти перестает сужаться. И чтобы показать хищнику, что я не изнуренный путник, я исполнил танец диких, заключив его раскатами насмешливого хохота, которые так точно воспроизвело и усилило эхо, что я сам испугался. Но крылатый живодер, по-видимому, ничуть не оробел, а роковой круг все суживался и суживался. Я поискал глазами укрытие — теми самыми глазами, которые он собирался выклевать своим кривым клювом, и — о счастье! — в двадцати метрах справа от меня, в скалистой стене, открылась узкая впадина. Я поднял свой нож концом кверху и, сдавленным голосом выкрикивая угрозы, направился к убежищу, дававшему мне последний шанс на спасение… Я шел напролом сквозь можжевельники и розмарины, царапая икры о дубки-кермесы, ступая по гравию гариги, который осыпался под моими ногами. До укрытия было всего десять шагов. Увы, слишком поздно! Потрошитель уже застыл в двадцати — тридцати метрах над моей головой. Его огромные крылья трепещут, он вытягивает шею, приближается ко мне… И вдруг камнем летит вниз. Обезумев от страха, заслонив рукой глаза, я с воплем отчаяния упал ничком у большого можжевельника. В тот же миг послышался страшный шум, словно грохот разгружаемой тачки: в десяти метрах передо мною взлетела испуганная стая куропаток, и я увидел хищника; широко и мощно взмахнув крыльями, он взлетел, унося в когтях трепещущую куропатку, а за нею в небе тянулся длинный след — уныло реявшие перышки.
Я еле сдержал подступившие к горлу рыдания, которые Верное Сердце осудил бы, и, хотя опасность миновала, побрел к укрытию, чтобы вернуть себе самообладание.
Это была расселина в форме шатра чуть повыше моего роста и шириной примерно в два шага. Я притоптал бауко, устилавшую землю, уселся, прислонясь спиной к скалистой стене, и обдумал создавшееся положение.
Во— первых, хищник не собирался на меня нападать, а выслеживал куропаток; бедняжки долго бежали впереди меня, не смея взлететь, они знали -их поджидает крылатый убийца. Это предположение рассеяло мою тревогу, — хищник не вернется.
Во— вторых, я, к счастью, стараясь утолить жажду, выбрал совсем гладкую и совершенно круглую гальку; оказалось, что я ее проглотил в смятении чувств.
Кожа на правой щеке «тянула». Я потер щеку, но ладонь прилипла: прижавшись к сосне, когда меня напугали голубые птицы, я вымазался смолой. Я знал по опыту, что без оливкового или коровьего масла снять смолу нельзя; остается только терпеть эту «натянутость» и ощущение, что щека у тебя картонная. А если ты избрал судьбу команча, то такие мелкие неприятности не в счет.
С икрами хуже: они исполосованы вдоль и поперек длинными красными царапинами — точь-в-точь прутья решетки, и вдобавок под кожу попала уйма тоненьких колючек. Я терпеливо вытащил ногтями одну занозу за другой. Ранки мои горели, поэтому я решил приложить к ним травы: каждому известно, что горные травы быстро исцеляют раны… Но я, видно, ошибся в выборе лекарства: после усиленного втирания тимьяна и розмарина кожу так стало жечь, что я запрыгал и взвыл от боли. Тогда я тут же съел половину апельсина, чтобы подкрепиться, и это помогло мне больше всего.
Затем я попробовал подняться на плато, но подъем по этой последней осыпи оказался труднее, чем я предполагал; к тому же я открыл, что осыпи от природы свойственно осыпаться. Едва я добирался на четвереньках почти до самой вершины, как я тут же съезжал вниз на ковре перекатывающейся гальки. Я отчаялся было в благоприятном исходе, однако заметил вдруг «камин» — небольшую расселину, узковатую для взрослого, но подходящую для меня.
Наконец я выбрался на плато. Оно было огромное и почти безлесное; все то же: дуб-кермес, розмарин, можжевельник, тимьян, рута, лаванда. Те же сосенки с узловатыми стволами клонятся под ветром, те же огромные плиты голубоватого камня.
Я оглядел горизонт. Меня окружали холмы, а вдали их замыкало кольцо незнакомых мне гор.
Я решил, что прежде всего нужно определить, где я нахожусь. Отец сотни раз говорил мне: «Если прямо перед тобой восток, то запад находится за тобой. Налево от тебя север, направо — юг. Это ясно как божий день!»
Ага. Очень просто. Но где же восток? Я посмотрел на солнце. Оно ушло с середины неба, и так как я знал, что уже за полдень, то и обрадовался я нашел запад. Итак, я стал к солнцу спиной, вытянул в стороны руки и громко объявил
— По правую руку от меня юг по левую руку — север.
После чего я заметил, что сейчас, при отсутствии малейшего ориентира, это изумительное открытие мне ни к чему. В каком направлении искать мой дом? Из-за проклятых оврагов я дал такого крюку… Я впал в полнейшее уныние, притом в глубокое и безнадежное, почему и решил во что-нибудь поиграть.
Сначала я стал бросать камни, как это делают пастухи, ударяя, перед тем как замахнуться, краем ладони по бедру На плато был большой выбор плоской, совершенно гладкой гальки всех размеров. Камешки летели, кувыркаясь в воздухе, с необыкновенной легкостью. По мере того как я совершенствовал свою технику, они летели всё дальше и дальше. Десятый камень попал в можжевельник, оттуда выскочила восхитительная зеленая ящерица длиной с мою руку Она промелькнула, как длинный изумруд, и исчезла в можжевеловой рощице… Я побежал за ней, сжимая по камню в каждом кулаке; первый камень я бросил, чтобы спугнуть ящерицу. Но в тот же миг из густой зелени выскочил какой-то странный зверек величиной с полевую крысу. Сделав прыжок в добрых пять метров, он взлетел на широкую каменную плиту; зверек пробыл там лишь долю секунды, но я успел заметить, что он похож на крохотного кенгуру задние лапки непомерно длинные, при этом черные и гладкие, как у курицы, тело покрыто светло-коричневой шерстью, ушки прямые, стоят торчком. Я узнал тушканчика, дядя Жюль мне его описывал. Тушканчик снова подпрыгнул, легкий, как птичка, и в три прыжка очутился в крохотном лесу из дубков-кермесов. Я пытался его догнать, но тщетно, а разыскивая тушканчика, нашел какой-то островерхий шалаш из плоских камней, очень искусно сложенных. Они были сложены концентрическими кругами шириной в палец каждый, причем все эти круги суживались с каждым ярусом, и в конце концов камни соединялись на верхушке крыши. Над последним кружком было отверстие размером с тарелку, накрытое красивым плоским камнем. Глядя на это жилище, я вспомнил о своем печальном положении; солнце садилось, и пастушеская сторожка, может быть, спасет мне жизнь…
Я не сразу вошел — ведь каждый знает, что в прерии покинутая хижина подчас служит убежищем сиу или апашу [29] чей томагавк подстерегает вас во тьме, готовый размозжить череп легковерному путнику. Кроме того, я могу наткнуться на змею или на ядовитого паука.
Я просунул сосновый сук в дыру, заменявшую вход, и обшарил все внутри, произнося разные заклятия. Ответом было молчание. Обнаружив узкое отверстие в стене, я осмотрел открытый мною каменный шалаш. Внутри него не оказалось ничего, если не считать подстилки из сухих трав, на которой, должно быть, спал какой-нибудь охотник.
Я забрался в шалаш и нашел, что в нем прохладно и спокойно. Здесь я, по крайней мере, проведу ночь в безопасности, мне не будут угрожать такие ночные хищники, как пума или леопард, но я с огорчением заметил, что вход не имеет двери. Я немедля решил набрать побольше плоских камней и заложить вход, когда настанет время укрыться в моей крепости. Итак, я отказался от роли траппера и от моего команчского хитроумия, сменив его на мужественное терпение Робинзона.
Первое разочарование: вокруг этого шалаша нет ни единого плоского камня. Где же пастух набрал те камни, из которых выстроил шалаш? И меня осенила гениальная догадка: он брал их там, где их уже нет. Оставалось только добывать камни подальше, что я и сделал.
Пока я носил свой строительный материал, обдиравший мне руки, я думал: «Сейчас-то никто обо мне не беспокоится. Охотники считают, что я дома, а мама — что я на охоте. Но когда они вернутся, вот будет беда! Мама, может быть, упадет в обморок! А уж плакать наверняка будет».
При этой мысли я и сам заплакал, прижимая к своему расплющенному животу камень хоть и совсем гладкий, но весивший, кажется, не меньше меня.
Мне бы очень хотелось, как Робинзону, «обратиться к небу с горячей молитвой», чтобы заручиться поддержкой провидения. Но я не умел молиться. И притом у провидения, которое не существует, но все знает, слишком мало оснований заниматься мною.
Правда, я слышал поговорку: «Помогай себе сам, тогда и бог поможет». Мне подумалось, что стойкость — заслуга не меньшая, чем молитва, и я продолжал, обливаясь слезами, таскать камни. «Одно ясно, — рассуждал я, — они будут меня искать… Поднимут на ноги крестьян, и, когда настанет ночь, я увижу, как ко мне наверх поднимается целая вереница „факелов из смолистого дерева“. Надо бы мне зажечь костер „на самой высокой точке горной вершины“.
К несчастью, у меня не было спичек. А индейский способ, которым без малейшего труда можно зажечь сухой мох, — просто трут палочку о палочку, — этот способ я много раз пробовал, но даже с помощью Поля, который надрывался, стараясь раздуть огонь, я ни разу не высек ни искорки. Я считал, что не стоит больше пробовать; наверно, нужен определенный сорт американского дерева или особенный мох. Итак, ночь будет темная и страшная… А может, это последняя моя ночь?
Вот до чего довели меня мое непослушание и вероломство дяди Жюля!
Тут мне вспомнилась одна фраза — фраза, которую отец часто повторял и много раз заставлял меня переписывать на уроках чистописания (скорописью, рондо, полукруглым с нажимом): «Начинать можно и без надежды на успех, равно как и продолжать — наперекор неудаче».
Отец долго объяснял мне смысл этой фразы и назвал ее лучшим французским афоризмом.
Я несколько раз ее повторил и, словно она имела силу магического заклинания, почувствовал, что из мальчика превращаюсь в мужчину. Я устыдился своих слез, устыдился своего отчаяния! Заблудился на холмогорье, вот невидаль! Ведь после переезда в «Новую усадьбу» я почти все время ходил по довольно крутым склонам. Сейчас мне нужно только опять спуститься вниз, и я, конечно, найду какое-нибудь село или хотя бы проезжую дорогу.
Я степенно съел вторую половину апельсина, затем, как ни горели ссадины на икрах и ныли ноги, пустился бегом по зыбкой осыпи. Я повторял про себя магическое изречение и с разбегу перескакивал через можжевельник. Справа, за прозрачными лентами туч, начинало багроветь солнце — точь-в-точь как на конфетных коробках, которые тети дарят детям на рождество.
Так я бежал, наверно, больше пятнадцати минут, вначале с легкостью тушканчика, потом — козочки, а под конец — теленка. Я остановился, чтобы отдышаться. Оглянувшись, я установил, что пробежал по крайней мере километр и что больше не вижу трех оврагов, они затерялись в необъятных просторах плато. Зато на западе, кажется, виднелся противоположный берег какой-то ложбины. Я не спеша приблизился, сберегая силы для следующей перебежки.
И точно, это была ложбина; по мере моего приближения она все углублялась. Не та ли это ложбина, где я был утром?
Я пошел вперед, раздвигая фисташник и дрок, которые были в мой рост… Я был в пятидесяти шагах от гряды, когда раздался выстрел и через секунды две — второй! Звук доносился снизу. Ликуя, побежал я ему навстречу, но прямо на меня метнулась стая каких-то больших птиц, вылетевшая из ложбины.
Вдруг вожак стал крениться на бок, сложил крылья и, перелетев через высокий можжевельник, грянулся оземь. Только я нагнулся, чтобы его поднять, как меня почти оглушил сильный удар, и я упал на колени: на голову мне свалилась другая птица, и у меня потемнело в глазах. Я изо всех сил стал растирать свою гудящую голову и увидел на ладони кровь. Решив, что у меня разбита голова, я собрался было зареветь, когда заметил, что сама птица в крови. Я сразу успокоился и ухватил обеих птиц за лапки, еще подрагивавшие.
Птицы оказались куропатками, но меня поразил их вес. Они были величиной с петуха, и, как ни старался я повыше поднять руки с дичью, красные клювы волочились по гравию.
Сердце запрыгало у меня в груди: греческие куропатки! Королевские куропатки! Я понес их к краю гряды; может, это дуплет дяди Жюля? Но если это даже не его дуплет, то охотник, разыскивающий свою дичь, встретит меня, конечно, с почетом и отведет домой. Я спасен!
С трудом пробираясь сквозь заросли багряника, я услышал громкий говор и раскатистые «эры», которые подхватывало эхо. Это был голос дяди Жюля — глас спасения, глас судьбы!
Я увидел его сквозь ветви. Ложбина, довольно широкая и почти безлесная, была не очень глубока. Дядя Жюль шел от ее противоположного склона и кричал с явным раздражением:
— Да нет же, нет, Жозеф! Не надо было вам стррелять! Они летели на меня! Вы своими выстрелами невпопад заставили их свернуть в сторону!
Затем я услышал голос отца (видеть его я не мог, он, вероятно, стоял где-то под скалами):
— Я был на достаточно близком расстоянии и, по-моему, в одну из них попал.
— Да будет вам! — оборвал его дядя Жюль. — Вы, может, и попали бы в них, если бы сначала пропустили их мимо себя! Но вы вообразили, что способны на «выстррел корроля», да еще дуплетом! Один рраз вы уже дали маху: прромазали сегодня утром курропаток, которрые жаждали покончить жизнь самоубийством! И вы опять пробуете делать дуплет на корролевских курропатках, которые летели прямо на меня!
— Согласен, я немного поторопился, — сказал виноватым голосом папа. — И все-таки…
— И все-таки, — резко отвечал дядя, — вы умудрились прромазать корролевских курропаток величиной с бумажного змея, хотя ваша пищаль может, как лейка, полить дробью целую простыню. Самое печальное — что это единственный в своем роде случай, такого у нас никогда больше не будет! А уступи вы мне выстрел, они бы уже лежали в нашем ягдташе!
— Верно, я сделал ошибку,-сказал отец. — И все-таки я видел, как летели перья…
— Я тоже, — ухмыльнулся дядя Жюль. — Я тоже видел прелестные перышки на крыльях корролевских курропаток, которые уносили их со скоростью шестидесяти километров в час на гребень гряды. Сидят они там и чихают на нас!
Я подошел ближе и увидел нашего бедного Жозефа. Он уныло качал головой в лихо заломленном картузе и мрачно покусывал веточку розмарина. Тогда, изогнувшись, как натянутый лук, я взлетел на острый выступ скалы, нависшей над ложбиной, и во весь голос крикнул:
— Он попал в них! В обеих! Это он их подстрелил!
И пред лицом заходящего солнца я поднял птиц к небу, крепко сжимая в кулаках четыре золотых крыла — залог славы моего отца.
ЗАМОК МОЕЙ МАТЕРИ
После моих героических похождений в краю королевских куропаток я был сразу принят в компанию охотников, правда на ролях загонщика и собаки, приносящей поноску Чуть свет, в четыре часа отец неизменно появлялся у моей двери и, приоткрыв ее, шепотом спрашивал:
— Пойдешь?
Ни мощный храп дяди Жюля, ни рев двоюродного братца Пьера, который требовал свою соску в два часа ночи, не в состоянии были нарушить мой сон; но шепот отца мигом поднимал меня на ноги.
Я молча одевался в темноте, чтобы не разбудить нашего маленького Поля, и спускался на кухню. Дядя Жюль с заспанными глазами и немного диковатым видом, какой бывает у взрослых спросонья, варил кофе; тем временем отец укладывал в сумки провизию, а я набивал патронташи.
Мы бесшумно выходили из дому. Дядя Жюль, дважды щелкнув ключом, запирал дверь, раздвигал ставни и клал ключ на кухонное окно.
В этот предрассветный час бывало свежо. Кое-где мерцали оробелые, побледневшие звезды. Белая дымка расшивала узорами край тающей ночи над зубцами План-де-Легль, и сова в сосняке уныло прощалась со звездами.
Мы шли и шли, пока занималась заря, до красных камней Реденеу. Но это место мы проходили как можно тише, потому что сын Франсуа, Батистен, устроил здесь «засаду» на овсянок, запасшись внушительным количеством смолы и прутиков; прутики зачастую торчали даже в его волосах.
Идя в полумраке гуськом, мы добирались до «загона Батиста», старинной овчарни, где Франсуа иногда ночевал со стадом коз. И вот на обширной равнине, отлого поднимавшейся к Тауме, алые лучи молодого солнца вырывали из мрака очертания сосен, красного можжевельника, карликовых дубков, и перед нами, словно мощный нос корабля, выплывающего из тумана, вырастал одинокий пик.
Охотники спускались в ложбину, то налево — в Эскаупре, то направо — в Гаретту и Пастан.
А я шел по краю плато, в тридцати — сорока метрах от гряды. Я гнал прямо на охотников всех пернатых, а когда случалось спугнуть зайца, я взбегал на утес и подавал знаки, как в старину матрос-сигнальщик. Они спешили ко мне, и мы безжалостно травили косого.
Никогда, ах, никогда нам не встретились больше королевские куропатки… Правда, потихоньку друг от друга мы искали их всюду, особенно в священной для нас ложбине, на месте той чудесной охоты. Мы подкрадывались туда ползком, под ветвями дубка-кермеса и багряника, так что нередко заставали врасплох куропаток, а то и зайцев; однажды мы захватили даже барсука, дядя Жюль застрелил его в упор. Но королевские куропатки отлетели в область преданий, откуда больше не показывались — наверно, со страху перед Жозефом; впрочем, слава его от этого только возросла.
Утвердившись в этой славе, он стал грозным охотником. Талант порою бывает детищем успеха. Уверовав, что отныне овладел «выстрелом короля», отец применял его постоянно и с таким искусством, что дядя Жюль даже сказал:
— Теперь уж это не «выстрел короля», а «выстрел Жозефа»!
Но сам дядя Жюль оставался непревзойденным мастером «стрельбы в тыл (по собственному его выражению) всякой беглой твари». Сюда же относились зайцы, кролики, куропатки и дрозды, которые имели все основания спасаться бегством и падали, сраженные пулей, когда я уже считал их недосягаемыми.
Мы приносили столько дичи, что дядя Жюль стал даже ее продавать и на вырученные деньги заплатил, к удовольствию всей семьи, восемьдесят франков за аренду «Новой усадьбы».
Доля этого триумфа перепадала и мне. Иногда вечером за столом дядя Жюль говорил:
— Мальчуган-то лучше любой собаки! Носится без устали от зари до зари, не производит ни малейшего шума и чует каждую норку! Только что не лает…
Тогда Поль, выплюнув кусок жаркого в свою тарелку, заливался удивительно натуральным лаем.
Тетя Роза его бранила, а мама поглядывала на меня в раздумье.
Должно быть, она спрашивала себя, разумно ли позволять этим еще не окрепшим ножкам столько шагать изо дня в день.
Как— то утром, часов около девяти, я осторожно пробирался на плато, возвышающееся над Шелковичным источником.
На дне ложбины дядя устроил засаду среди густого плюща, а отца скрывала завеса ломоноса под каменным дубом.
Длинной можжевеловой палкой — она очень крепкая и приятная на ощупь, словно смазана маслом, — я колотил по зарослям багряника, но ни куропатки, ни легконогий заяц из Бом-Сурн не показывались.
Тем не менее я добросовестно исполнял свои обязанности гончей, как вдруг заметил на краю гряды столбик из пяти-шести больших камней, сложенный рукой человека. Я подошел ближе и увидел у столбика мертвую птицу. Шейку ее защемили две медные дужки капканной пружины.
Птица была чуть побольше певчего дрозда; на головке ее торчал хорошенький хохолок. Я уже хотел ее подобрать, но тут за мной раздался звонкий голос: — Эй, приятель!
Я оглянулся. На меня сурово смотрел незнакомый мальчик примерно моих лет.
— Не тронь чужие ловушки! Это свято!
— Я и не думал ее брать, — ответил я, — я хотел только поглядеть.
Он шагнул вперед и остановился. Передо мной стоял крестьянский мальчик, смуглый, черноглазый, с тонким лицом провансальца и длинными, точно у девочки, ресницами. На нем была старая, вязанная из серой шерсти жилетка поверх коричневой рубашки, рукава которой он засучил до локтя, короткие штаны и парусиновые туфли на веревочной подошве, как у меня, только на босу ногу.
— Когда ты нашел дичь в ловушке, — сказал он, — ты имеешь право ее взять, надо только защелкнуть пружинку и поставить ловушку на место.
Вынув птицу, он заметил:
— Это подорожник [30].
Мальчик спрятал подорожника к себе в сумку и вытащил из кармана жилетки нечто вроде тюбика из толстой камышинки с топорной пробкой; затем выжал из тюбика на левую ладонь большого крылатого муравья. С поразительной ловкостью он ухватил муравья двумя пальцами правой руки, а тем временем, чуть нажав левой рукой, приоткрыл края маленького проволочного зажима, который был вставлен в центр капканного механизма. Края зажима имели форму полукружий и, смыкаясь, образовывали крохотное колечко. Это колечко мальчик замкнул вкруг талийки муравья, и теперь он был закован: крылья не давали ему попятиться назад, а толстое брюшко — пролезть вперед.
Я спросил:
— Где ты достаешь таких муравьев?
— Таких вот? Да это ж крылатки. Они есть во всех муравейниках, только никогда оттуда не выходят. Нужно рыть землю киркой больше чем на метр вглубь или ждать первого дождя в сентябре. Как только выглянет солнце, они улетают. А если ты положил в яму мокрый мешок, тогда легче.
Он снова зарядил ловушку и поставил на прежнее место под столбиком. Я с любопытством следил за его движениями, стараясь все запомнить.
Наконец мальчик встал и спросил:
— Ты кто? — И, чтобы внушить к себе доверие, назвался первый: — Я-то Лили из Беллонов.
— И я из Беллонов. Он засмеялся:
— Ну нет, ты не из Беллонов. Ты из города. Ты, наверно, Марсель?
— Да, — ответил я, польщенный. — Ты меня знаешь?
— Я тебя никогда не видел. Но мой отец возил вашу мебель. Он-то и говорил мне про тебя. Твой отец — это тот самый, у которого двенадцатый калибр, он убил королевских куропаток?
Я преисполнился гордостью.
— Да, — ответил я. — Он самый.
— Расскажешь про них?
— Про кого?
— Про королевских куропаток. Про то, где это было, как он их подстрелил, — про всё, про всё?
— О да.
— Расскажи сейчас, — попросил он. — Я только обойду свои ловушки. А сколько тебе лет?
— Девять.
— А мне восемь, — сказал он. -Ловушки ставишь?
— Нет. Я бы так не сумел.
— Хочешь, научу?
— О да! — горячо ответил я.
— Пойдем, я как раз иду их осматривать.
— Сейчас я не могу. Я тут устроил облаву; отец и дядя прячутся в ложбине. Мне нужно выгнать на них куропаток.
— Куропаток-то сегодня и не будет. Обыкновенно здесь ходят три стаи. Но нынче утром тут побывали лесорубы и их спугнули. Две стаи полетели к Гаретте, а третья спустилась на Пастан. Мы, может, шугнем отсюда одну здоровенную зайчиху, она где-то здесь должна быть, я видел помет.
Итак, мы отправились осматривать ловушки, а заодно и ворошить палкой кусты.
Мой новый приятель нашел в ловушках несколько каменок, или «попутчиков», как еще называют этих птичек, еще двух подорожников (Лили объяснил мне, что они «вроде жаворонка») и трех сорокопутов.
— По-городскому их зовут «клесты». А по-нашему — сорокопуты, потому что это глупая птица. Если есть хоть один сорокопут в округе и хоть один силок — будь уверен, он найдет силок и непременно в нем удавится. А вообще сорокопут очень даже вкусный, — добавил Лили. — Эге, гляди-ка! Попалась еще одна дурища — ящерица!
Он подбежал к другому столбику и подобрал великолепную ящерицу, угодившую в ловушку. Она была ярко-желтая, с мелкими золотыми крапинками на боках и лазоревыми полумесяцами на спинке. Лили высвободил ее из ловушки и швырнул в кусты. Я побежал за ящерицей и подобрал ее.
— Дашь мне ее? Лили засмеялся:
— А на что она мне сдалась? Говорят, когда-то их ели и будто бы они очень вкусные. А вот мы не едим холодных тварей. Она, наверно, ядовитая.