Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

* * *

Лу-Папе ждал его в родовом доме Субейранов.

Уголен отчитался перед ним о визите к горбуну и о разговоре с ним. Старика его рассказ явно разочаровал и обеспокоил.

– Во всем том, что ты мне рассказал, есть только одна обнадеживающая новость: тот факт, что он налегает на красное вино. Так всегда бывает с теми, кто хочет слишком многого и черпает силы в вине. Через полгода они уже никуда не годятся. Но больше всего меня удручает история с ореховой веткой…

– Ты что, боишься, что он найдет в своей книге секрет, как обнаружить воду?

– Да ни боже мой… Тут дело не в секрете. Нужна выдержка. А он не из таких, я удивлюсь, если он найдет источник… Но если он пойдет по этому пути, кончится тем, что он обратится к настоящему лозоходцу.

– А ты думаешь, что такой найдется?..

– Был один в Ле-Зомбре… придурковатого вида… Вот если бы он пришел в Розмарины, то со своей веткой за пять минут точно определил бы, где источник, да еще сказал бы тебе, какова его глубина и сколько литров он дает в день…

Уголена затрясло.

– И он все еще проживает в Ле-Зомбре?

– Да, он все еще там, но, к счастью, на кладбище.

– Тем лучше! – обрадовался Уголен.

– Да, тем лучше… А есть ли у горбуна еще деньги?

– Он мне сказал, что у него почти ничего не осталось… Но когда речь идет о деньгах, трудно сказать что-либо определенное… Поди узнай, что у кого на уме…

– Если у него осталось хотя бы двадцать франков, он пойдет в Обань и спросит про лозоходца, ему назовут сразу же пятерых или шестерых. К счастью, почти все они просто бездари… А вот если ему вдруг попадется сведущий… – Лу-Папе озабоченно поводил головой.

Уголен, побледнев и задыхаясь от волнения, отчаянно замигал.

* * *

На протяжении двух недель Уголен был занят сверх головы – вспашкой, внесением навоза в винограднике и фруктовом саду, обрезкой фруктовых деревьев. Однако он дважды наведывался в Розмарины, но не заставал господина Жана дома – тот был в Обани.

Горбун занимался тем, что «упорядочивал свое финансовое положение», то есть старался найти немного денег… Он продал штук пятьдесят кроликов, сохранив двух самцов и шесть самок, сдал в ломбард ручные часы, перстень с печаткой и продал несколько книг: словарь, «Чудеса науки», «Историю Консульства и Империи» господина Адольфа Тьера и серебряную солонку.

Таким образом ему удалось набрать сто шестьдесят франков; вместе с теми семьюдесятью, которые Эме тщательно сохранила, получилось двести тридцать франков: недостаточно, чтобы погасить долги мельнику из Руисатель и торговцу скобяным товаром в Обани, доходящие до семисот с лишним франков, но достаточно, чтобы заплатить за хлеб и вино.

– Что касается остального, – сказал он жене, – масло у нас будет, поскольку оливы дали богатый урожай; есть сотня тыкв и небольшой запас турецкого гороха, который выдержал засуху благодаря Манон, плюс мешок с миндалем, козье молоко, сыр Батистины, несколько кроликов и все богатства холмов: грибы, дикий салат и прежде всего дичь… Так мы будем питаться по меньшей мере в течение полугода. Это строгий режим, зато здоровый, и мы знаем, что впереди нас ждет успех!

– А меня беспокоит другое, – вставила Эме, – у нас больше нет обуви… Ходки за водой стоили нам пяти или шести пар. У тебя остались только твои лакированные ботинки.

– Достаточно, чтобы сходить в Обань… Здесь же я могу ходить босиком.



Однажды утром, когда Уголен, обвязавшись веревкой, с топором на плече отправился в холмы запастись дровами на зиму, он издалека увидел посередине ложбины странное шествие, совершавшее своего рода обряд.

Впереди медленными мерными шагами шел горбун, задрав голову к небу и держа обеими руками раздвоенную ореховую ветку, какими пользуются лозоходцы. За ним безмолвно следовала жена. За ней девочка с серьезным и сосредоточенным выражением на лице, за ней ослица и уж потом две козы. Странный кортеж поднимался по дну ложбины. Вдруг лозоходец встал, за ним остановилась вся его свита. Ореховая ветка отклонилась к его подбородку. Он отступил на два шага, затем снова сделал два шага вперед и снова встал. Эме подошла ближе и воткнула в землю палку. После чего все торжественно двинулись дальше.

– Все это не к добру, – прошептал Уголен. – Если у него есть терпение, он, пожалуй, найдет источник. Тем более что залегает тот неглубоко. Помоги мне, Дева Мария.

* * *

Во второй половине того же дня Манон с козами спускалась с горы Святого Духа. Вдруг она остановилась и позвала отца, который, закрыв глаза и сжимая в руках волшебную ореховую ветку, медленно двигался по дну ложбины.

– Папа, иди сюда, посмотри!

– Что там?

– Смотри, тут на камне какой-то знак черной краской нарисован.

Манон присела на корточки перед плоским камнем, на котором была грубо начертана стрелка, указывающая в сторону фермы.

– Краска еще не совсем высохла, – сказала она, показывая ему испачканный палец. – Что это такое?

– Может быть, эта стрелка обозначает некий ориентир для экскурсантов, хотя я их здесь никогда не видал… Кто-нибудь проходил сегодня утром?

– Вряд ли. Я была в сосновом лесу, никого не видела.

Горбун задумался… Что означала эта стрелка? Возможно, знак враждебности, выраженный таким – немым – способом и указывающий на дом чужака, явившегося в эти места из Креспена. Но потом решил, что это маловероятно и нельзя поддаваться мании преследования. Впрочем, стрелка указывала не на дом, а скорее на склон напротив дома, туда, откуда всходило солнце.

– Вероятнее всего, это ориентир для военных или для служащих из министерства водного и лесного хозяйства, – ответил он Манон.

* * *

Вечером Уголен, спускавшийся с холмов с вязанкой валежника на спине, тоже заметил стрелку в пятидесяти метрах выше дома: та указывала в другом направлении, но находилась по отношению к первой стрелке почти под прямым углом.

– Эй, господин Жан, это вы нарисовали?

– Я тут ни при чем! – поднимаясь ему навстречу, ответил горбун. – Там есть еще одна стрелка, она указывает на восход солнца, а эта вроде на юг… Это, наверное, ориентиры для картографов или работников кадастровой службы.

– По-моему, это указания для экскурсантов. Такие же, только желтые стрелки есть на тропинке, ведущей на Гарлабан, и синие – на тропе в Рефрескьер… Это значит, что скоро появятся придурки, что таскаются сюда по воскресеньям… а заодно крадут у меня сливы и абрикосы, смотря которое время года! Вот как я поступаю со всеми этими стрелками! Оп-ля!

И, с трудом оторвав от земли большой камень со стрелкой, он перевернул его обратной стороной кверху и зашвырнул в кусты колючего дрока.

* * *

Они спустились к ферме.

– Ну как? – спросил Уголен. – Говорит вам что-нибудь ваша ветка?

– Говорит! – ответил господин Жан. – Мне кажется, даже слишком много, и не говорит, а тараторит. Если ей верить, тут по меньшей мере четыре крупных источника. Разумеется, на дне ложбины.

Уголен с облегчением выдохнул.

– Верно, вода всегда стекает по склону, – подтвердил он.

– Надо еще кое-что проверить, прежде чем выбрать лучшее место для колодца. Завтра наверняка будет ясно…

* * *

На другое утро чуть свет Уголен отправился проверять расставленные ловушки. В одну из них попалась великолепная куропатка, которую он решил подарить Эме, чтобы был повод узнать, как обстоит дело с колодцем.

На подходе к Розмаринам он услышал лязг, затем увидел горбуна: тот стоял по колено в круглой яме и орудовал кайлом.

Возле него на конусообразной куче вынутой земли сидели жена с дочкой, а рядом с ними стояла плетеная большая корзина, по-местному куфен, и бутылка вина, увенчанная опрокинутым стаканом. Было ясно, что господин Жан приступил к рытью колодца.

Уголен с радушной улыбкой поприветствовал Эме и протянул ей красную куропатку; горбун вылез из ямы.

Уголен заметил, что тот работает босиком: его белые худые ноги с забавно оттопыренными вверх большими пальцами были в синих прожилках вен, он ступал по земле, словно по стеклу.

Удивленный взгляд Уголена не прошел для горбуна незамеченным.

– Тренируюсь, – пояснил он, – со вчерашнего дня тренируюсь ходить босиком. Вы, наверное, задаетесь вопросом, зачем мне это. Сейчас объясню. Во-первых, обувь стоит очень дорого! Хочу привыкнуть обходиться без нее, начал ходить босиком для того, чтобы нарастить роговой слой на подошвах, более упругий и столь же износостойкий, как самая лучшая кожа… С другой стороны, так как я хочу слиться с природой, обувь – этот смехотворный футляр – мне уже представляется совершенно бесполезной. Ходить босиком – чистое удовольствие, и мне кажется, я ощущаю, как подземные токи, идущие от матушки сырой земли, легче проникают в мое тело, оживляя его и омолаживая!

– Значит, – перебил его Уголен, – это и есть то самое место?

– Совершенно верно! – ответил сияющий от радости горбун. – Именно тут! Когда я прошел здесь с веткой, та практически выскочила у меня из рук!

– Это нужно было видеть! – подтвердила Эме. – Ветка дважды обернулась вокруг оси и совершила прыжок!

– Она взлетела, – вставила и Манон, – взлетела, как птица!

– Я очень рад тому, что ветка указала именно на это место, – добавил горбун, – поскольку оно в самом низу ложбины, и, если даже я не обнаружу здесь воду, нетрудно будет устроить так, чтобы сюда стекались дождевые потоки. К тому же оно расположено в самом центре моей земли: закрепив насос на закраине колодца, а может быть, и поставив небольшую ветряную установку, я буду лишь перемещать задвижки, чтобы поливать растения, а сам в это время устроюсь на шезлонге и стану играть на губной гармошке!

Уголен прикинул в уме: они стояли в ста метрах ниже и в пятидесяти метрах левее источника.

– Раз ветка выпрыгнула из рук, – веско заявил он, – значит именно тут нужно копать! Интересно бы определить, на какой глубине залегает вода.

– На глубине ровно восемь с половиной метров, – без запинки ответил горбун.

– Вы измерили?

– Разумеется.

– А как?

– Техническим приемом, основанным на количестве камешков, которые помощник кладет один за другим в левую руку оператора. Каждый камешек размером с лесной орех обозначает глубину в один метр, а камешки поменьше – пятьдесят сантиметров. Разумеется, это условная шкала, которую лозоходец определяет сам. Оказалось, что на восьмом камешке ветка слегка вздрогнула, а стоило добавить камешек меньшего размера – она задрожала. Еще один маленький камешек – и все прекратилось. Следовательно, вода ровно на глубине восемь с половиной метров.

Это объяснение, выглядевшее вполне научным, вкупе с таинственной «условной шкалой», согласованной оператором с самим собой, произвели на Уголена довольно сильное впечатление, тем более что горбун говорил о всех этих манипуляциях так, словно речь шла о совершенно естественном явлении, столь же распространенном, как выращивание турецкого гороха или пикировка лука.

– Вырыть яму в восемь с половиной метров – труд немалый, – заметил Уголен.

– Конечно, вы правы, но посудите сами: за два дня мы уже достигли глубины шестьдесят сантиметров. Значит, вполне можно рассчитывать на среднее продвижение порядка тридцати сантиметров в день, так что на колодец глубиной в двенадцать метров уйдет всего лишь сорок дней работы!

Между тем Эме, спрыгнув в яму, медной лопаточкой для золы наполняла куфен землей. Уголену подумалось, что такой труд, сравнимый с трудом земляного червяка, – нелепость, однако, если продолжать его в течение недель и месяцев, в конце концов он может привести к желаемому результату.

– Разумеется, надо считаться с характером пластов, которые нам предстоит одолеть, – добавил господин Жан. – Мы можем столкнуться с пренеприятными сюрпризами. Почва ложбины наверняка состоит из нескольких разнородных пластов. Сначала идет слой пахотной земли, который я уже прошел. Ниже, вероятнее всего, залегает гравий, затем песок (об этом мне сообщила ореховая ветка). С этими пластами проблем не будет. Но не следует забывать (тут он пристально уставился на Уголена и пальцем указал на «бары» Святого Духа), не следует забывать, что мы находимся в горах, сформированных меловыми отложениями юрского периода второй эры мезозоя! Да, именно юрского периода! То есть на определенной глубине мы столкнемся с пластом белой породы повышенной твердости. Если вода течет по поверхности этой каменистой породы, мы доберемся до нее через две недели. Но если она проходит под каменистым пластом четвертичного периода, придется работать полгода, а может быть, и дольше. Так обстоят дела. Ну, как говорится, Labor improbus omnia vincit, что означает: терпение и труд все перетрут. За работу! – С этими словами он спрыгнул в яму.

* * *

Сидя друг напротив друга на скамейке под шелковицей в Массакане, Уголен и Лу-Папе легким ударом молотка плющили крупные неспелые маслины для приготовления большого кувшина «давленых маслин»[38]. Уголен мрачно докладывал Лу-Папе о разговоре с горбуном.

– Меня пугает то, что он самый настоящий ученый. Слов нет, он, конечно, свихнутый, но до чего умен! Он мне подробно разъяснил, что лежит под землей, говорил о каком-то юродском твердом слое, о том, что ему, может, и не придется пробиваться сквозь него, ежели вода по нему течет.

– Куренок, – утешил его Лу-Папе, – не забивай себе голову всякой ерундой. Все это пустая болтовня. Я тебе говорю: на дне ложбины он не найдет ничего. Плохо другое: если у него хватит сил выкопать яму, у него появится дополнительная цистерна, а это уже не болтовня, а разумная идея. Все это неизбежно кончится полным провалом, но вся эта история может затянуться еще на два или три года, и пока мы бессильны. Надежда только на то, что, наткнувшись на скалу, он падет духом. Подождем еще.



Наступившая осень развесила на далеких каменистых обрывах завесы алого цвета – свои закаты, а свежий ветерок, унося в теплые края ласточек, на их место приносил стаи альпийских дроздов.

Уголен запасался на зиму дровами… По утрам, ведя на поводу мула, он проходил по тропинке над Розмаринами и слал всем дружеский привет. Начиная с пятого дня из колодца на уровне земли торчала уже только голова горбуна. Два дня спустя он видел, как светловолосая Эме вязала, сидя на куче вынутой земли, и когда из ямы на поверхность передавалась плетеная корзина, она хватала ее за ручки и, высыпав содержимое на кучу, передавала обратно в колодец.

«Продвигается, – подумал Уголен, – докопался до гравия… А что потом?»

На следующей неделе он издалека услышал стук. Кто-то бил кайлом по твердой поверхности: раздавался резкий лязг, а временами позвякивало.

«Вот оно! – подумал Уголен. – Добрался до скалы!»

Над колодцем была установлена тренога, к ней привязан блок, от которого в яму уходила двойная веревка.

Эме как раз подходила в это время к колодцу, неся на подносе, какими пользуются в кафе, полбуханки хлеба, стакан и две лепешки козьего сыра. Манон бежала за ней босиком, легкая, как птица, прижимая к сердцу бутылку.

– Все в порядке, я вижу? – весело бросил Уголен, спустившись к ним.

– Да, но становится все труднее, – ответила Эме, указывая на лежащие на куче осколки голубого камня.

Уголен поднял один из них и стал рассматривать.

– Твердый, – сказал он.

– Да, твердый, – послышался голос горбуна.

Показались его руки в перчатках, которыми он ухватился за край ямы.

Поднявшись по веревочной лестнице, он присел на кучу земли. Весь в белой каменной пыли, бледный и худой, похожий на маскарадного Пьеро, с дорожками красно-коричневого цвета на лице, проделанными струйками пота, он по-прежнему был босым, ноги у него дрожали.

– Четыре метра и двадцать сантиметров! – сказал он. – Я пробил пласт гравия и дошел до белого камня. Он звенит, как гранит. Это тот самый слой юрского периода, о котором я вам говорил.

Сняв разодранные перчатки, он вытащил из кармана испачканный землей носовой платок и стал отирать пот со лба.

Затем встал, прошел четыре шага и примостился на куче. Подбежала Манон и протянула ему бутылку, он приложил ее ко рту и, задрав донышко к небу, припал к ней. Уголен смотрел, как судорожно дергается кадык на его тощей морщинистой шее.

– Теперь понимаю, почему землекопам постоянно хочется пить! Это и впрямь приносит облегчение, – со вздохом проговорил горбун, напившись, и не спеша принялся за еду.

Уголен смотрел на его дрожащие руки, худые босые ноги в царапинах и вдруг понял: этот человек уже не жилец. Он присел перед ним на корточки.

– Господин Жан, я должен сказать вам всю правду. Вы, пожалуй, сочтете, что я лезу в чужие дела. Пусть так. Я говорю с вами, как друг.

– Интересная преамбула, – недоумевающе подняв на него глаза, проговорил горбун.

– Может, оно и так, – продолжал Уголен, не поняв, что значит «преамбула», – может быть. Но мне горько смотреть на вас. Вы только зря теряете и свое время, и свое здоровье. Глядеть, как вы изо дня в день худеете, мне больно. Вы уже два с половиной года вкалываете как вол, это просто невероятно, это безумие, это самоубийство! Ваши руки для этого не приспособлены, у вас здоровья не хватит… Этот колодец вам не выкопать, и, даже если вы найдете воду, все равно ничего не выйдет, потому что при таком количестве кукурузы и тыквы вам была бы нужна вся река Дюранс. И то же с кроликами: оно, пожалуй, какое-то время и будет получаться, но как только один из них подхватит «вздутое пузо», сдохнут все до единого. Все это не для вас. Такова правда!

Крошка Манон сурово смотрела на него, но господин Жан с дружеской улыбкой его выслушал.

– Продолжайте, – сказал он, – то, что вы говорите, очень интересно.

Уголен, растерявшись, помолчал минуту-другую, потом с азартом продолжил:

– Такой человек, как вы, создан для города. Я понимаю: служить в налоговой инспекции и брать деньги у людей вам было тяжело, потому что у вас доброе сердце… Но с вашим образованием вы могли бы пойти в учителя, или на почту, или продавать табак[39]. Или даже поступить на работу в мэрию какого-нибудь крупного города – там хорошо зарабатывают, ничего не делая. Я представляю себе вас во всем чистом, со стоячим воротничком и манжетами, в красивом доме с решеткой для вытирания ног у двери, с почтовыми ящиками в коридоре и газовыми фонарями на лестнице. Вот что вам нужно. А если вы останетесь здесь, то станете все больше худеть. Я же вижу: у вас больше нет денег. В этом нет ничего позорного, но для вас это тяжело. Вы будете питаться улитками, крольчатиной, грибами и одуванчиками. А это не еда для деревенского работника. Вам приходится пить слишком много вина, и кончится тем, что вы умрете от непосильного труда. А что станет с госпожой Эме и девочкой? У них и так уже не слишком бодрый вид. Вы этого не замечаете, а я вижу… Я знаю, все это не мое дело, но это меня беспокоит, доставляет мне боль, оттого я и говорю вам все это от чистого сердца.

– Что доказывает одно – вы настоящий друг, и я вас за это благодарю… Не все ваши аргументы убедительны, но в целом вы правы. Если я буду по-прежнему стараться пробить кайлом несколько метров скалы, то, вполне возможно, нанесу непоправимый урон своему здоровью. С другой стороны, я был не прав, навязав своей семье такой суровый образ жизни. А посему отказываюсь от него, ибо у меня есть другое решение. Оно мне не очень нравится, но выбора нет.

Он сделал паузу, чтобы вытереть губы, осмотрелся и внезапно спросил:

– По-вашему, сколько стоит эта ферма?

Уголен вздрогнул и заморгал.

– Если ее сдавать в аренду или продавать?

– Продавать, разумеется.

Манон сделала шаг вперед и крикнула:

– Нет! Нет!

– Погоди, – остановил ее отец.

Веки у Уголена так и заходили ходуном.

«Ну вот. Победа за мной. Надо ему предложить хорошую цену, но все-таки не слишком высокую».

– Я никогда не задавался этим вопросом, но можно прикинуть. Это очень красивое место, не правда ли? Дом в хорошем состоянии. Правда, для виллы в холмах – далековато. Крестьянину без воды она не нужна, что ему там делать…

– Со второй цистерной, было бы уже гораздо лучше, – возразил господин Жан.

– Это верно, гораздо лучше, – согласился Уголен. Подумав, еще раз посмотрев на дом, он наконец проговорил: – Ну, тысяч семь франков…

– А больше никак?

Уголен помедлил с ответом. Сердце у него неистово колотилось, лицо судорожно подергивалось.

– Я, наверно, нашел бы покупателя, который дал бы все восемь. Подумать надо.

– Нет, папа, я против! – топнув ногой, снова крикнула Манон.

– Успокойся, – бросил отец. – Итак, скажем, восемь тысяч.

Уголен не знал, стоит ли ему встать и пожать руку господину Жану в знак заключения сделки.

– Нет! – заметалась Манон, – нет!

Вся бледная, подошла Эме.

– Что ты, Жан. Неужели ты…

– Тихо. По-моему, это вполне разумная цена, поскольку она позволит мне попросить у нашего нотариуса в Креспене ссуду под ипотеку в размере четырех тысяч франков.

– Это значит, что ты не будешь продавать? – спросила Эме.

– Ни за что! Ни за что не продам дом, где родилась моя мать и где я надеюсь окончить свои дни, нажив состояние.

От радости из глаз девочки хлынули крупные слезы, тогда как мертвенно-бледное лицо Уголена болезненно искривилось.

– На эти четыре тысячи франков, которые мне даст под залог нотариус, мы сможем жить довольно зажиточно в ожидании успеха нашей затеи, я смогу приобрести мула и, главное, да, самое главное, купить горняцкие инструменты и несколько килограммов пороха, который разнесет вдребезги эту проклятую скалу, а мне не придется убиваться. Доходы от кроликов за первый год позволят погасить ипотеку, и дело будет в шляпе! Таков мой план.

Манон рассмеялась и, вытащив из-за корсажа губную гармошку, бросила в Уголена целую охапку веселых арпеджио.

Кашлянув, Уголен спросил:

– Вы собираетесь бурить шпуры[40], господин Жан?

– Столько, сколько понадобится, чтобы дойти до глубины в двенадцать метров.

– А вы умеете пользоваться взрывчаткой?

– У меня есть «Руководство по горным работам».

– Будьте осторожны, как бы не повторилась история со статитикой! Статитика ведь здорово вас подвела, а динамит – штука намного более опасная!

– Такого рода опасность обратно пропорциональна уровню ума пользователя взрывчаткой, – авторитетно заявил господин Жан. – И поскольку я говорю уже целых двадцать минут, мне думается, еще один стакан этого бесподобного нектара поставил бы жирную точку в моем выступлении!

* * *

Уголен побрел восвояси в дурном расположении духа.

– Вот тебе на! Я хотел совершить добрый поступок, и мне же досталось… Это я подал ему мысль об этих четырех тысячах франков… Лу-Папе об этом лучше ни слова. Скажу, что это ему самому пришло в голову. Но эта гипотека, думаю, для нас плохое дело. Вот уж поистине, говорить лишнее – только вредить себе.



Сидя на пороге своего дома, Лу-Папе заострял колышки для огорода.

– Ну как дела?

– Колодец продвигается. Но денег у него ни гроша, он ходит босиком, и дочка тоже.

– Кто ходит босиком, тот ест только вприглядку, – изрек старик.

– Я не знаю, что он ест, но, во всяком случае, он по-прежнему пьет, стал тощим, как щепка, что тебе богомол в жнивье, не приглядишься – ни за что не увидишь, а вкалывает, как каторжник.

– Все это не так уж плохо для нас…

– Погоди! Он мне сказал, что собирается взять под залог фермы четыре тысячи франков у одного нотариуса в Креспене, тот ему сделает какую-то гипотеку. Так он сказал. Это возможно, а, Папе?

Лу-Папе явно испугался.

– Ты что? – сказал он, вставая. – Ты знаешь, что это такое гипотека?

– Это значит нотариус дает на время деньги тем, у кого есть какая-нибудь собственность, потому что он понимает, это честные люди, и верит им на слово, – отвечал Уголен.

– Какое тут на слово? Он первым делом заставит его подписать разные документы на ГЕРБОВОЙ БУМАГЕ, а если деньги не вернутся в срок, то заберет себе все, что у него есть. Забыл, как было с семьей Каскавель?

– Это было из-за гипотеки?

– Разумеется, из-за нее, проклятой.

Это была страшная история. Когда папаша Каскавель скончался, его сыновья, люди легкомысленные, заложили ферму под ипотеку с намерением сделать из нее конфетку. Разумеется, это их жены захотели показать всем, насколько они богаты. Но потом им не повезло с урожаем, и тот господин, что дал деньги под залог, продал все их имущество, так что сыновья Каскавель, вместо того чтобы дышать ветерком с холмов, прогуливались целыми днями в сапогах и с фонарем в руке по городской канализационной сети в Марселе.

– Вот что значит брать под гипотеку – конец всегда один и тот же. – Лу-Папе ненадолго задумался, потом его лицо прояснело. – Знаешь, Куренок, в конце концов, если хорошенько подумать, тут есть и плохая, и хорошая стороны. Плохо, если у него будет четыре тысячи франков, он пробурит колодец, получит две цистерны, купит мула и на следующее лето поправит свои дела. Не настолько, как он себе представляет, но достаточно, чтобы не пасть духом. С другой стороны, я знаю, что он задолжал мельнику по меньшей мере семьсот франков… Что до мула, держу пари, барышник в Обани продаст ему за тысячу франков какую-нибудь клячу, перекупленную на скотобойне. Останется 2300 франков. На покупку зубил, бикфордова шнура и контрабандного пороха – положим, примерно 500 франков… Остается 1800. Ему нужно покупать обувь и много вина, поскольку он уже не в силах обойтись без него. Потом ему понадобятся отруби и обойная мука для кроликов, которых надо кормить, прежде чем они сами будут приносить доходы. Вот я и говорю, через год у него останется ровно столько, сколько надо для оплаты процентов гипотеки. Но возможно, заимодавец продлит ему срок на второй год, и тут я теряюсь, не знаю, что может случиться дальше.

Но, с другой стороны, везучим его уж никак не назовешь, и с ним может произойти что угодно. Во-первых, поскольку он делает все, чтобы свалиться с ног, может статься, что он и помрет или так похудеет и обессилеет, что пролежит в постели полгода. Во-вторых, если он будет пользоваться взрывчаткой, порох и вино не слишком уживаются друг с другом, и динамит может взорваться у него прямо в руках. В-третьих, если его кролики подцепят «вздутое пузо», то за неделю всему крольчатнику конец. И что бы там ни произошло, хозяином все равно будет тот, кто предоставил гипотеку. Я дам ему деньги под залог его имения. Если у него получится, он заплатит мне проценты и вернет деньги в срок. Если нет – то ферма наша.

– Ну и силен же ты, Папе. Ничего не скажешь, силен, да и только!

– Я силен, потому что у меня есть деньги. Давай дуй к нему: скажи, что у тебя нашелся старый дядя, который согласен предоставить ему гипотеку в четыре тысячи франков под невысокие проценты. Пусть явится через три дня к нотариусу в Обань, Кур Бартелеми, дом восемь, со своими документами. Я не приду, скажи, что я болен. Ему только поставить подпись, и нотариус даст ему деньги.

Крайне взволнованный, Уголен благодарными глазами уставился на крестного отца.

– Как хорошо иметь такого Папе, как ты… Дай я тебя поцелую!

Но Лу-Папе оттолкнул его:

– Давай не тратить время на всякую хреновину. Бегом к нему, как бы он уже не отправился в Креспен!



Вот как получилось, что в один прекрасный ноябрьский день во второй половине дня господин Жан вернулся из Обани, благословляя дорогого друга Уголена.

Впереди шла ослица, нагруженная инструментами, продуктами питания, туфлями на веревочной подошве и бельем, но счастье горбуна не было безоблачным: он то и дело посматривал по сторонам, явно чем-то озабоченный. Дело в том, что в холщовой сумке он вез дюжину патронов «шеддита», а в боковых карманах жилета лежали две маленькие связки детонаторов; бикфордов шнур был намотан вокруг талии под рубашкой: он не имел права перевозить этот опасный инвентарь, приобретенный незаконно у одного почтенного отца семейства, который работал в каменоломне, откуда украл все это. Тем не менее господин Жан не побоялся по пути зайти к мельнику: купил у него мешок отрубей, расплатился с долгами и выпил два стакана белого вина.

* * *

Вечером, после ужина, он долго изучал «Руководство по горным работам» и два раза подряд прочел вслух те три страницы, на которых в мельчайших деталях описывалось, как следует пользоваться взрывчаткой. Подчеркнув, насколько опасен сам по себе детонатор, автор пособия объяснял, как его крепить к концу огнепроводного шнура, пользуясь зажимом ИЗ ДЕРЕВА, затем детально излагал, как набить шпур взрывчаткой с помощью круглой палочки, тоже непременно ДЕРЕВЯННОЙ.

Господин Жан находился в крайнем возбуждении оттого, что в его распоряжении есть все эти взрывчатые вещества, – как это обычно бывает с детьми, – и с гордостью держал в руках желтые бумажные гильзы, начиненные динамитом, чья магическая убойная сила была подвластна ему.

– Я почти уверен, – сказал он Эме, – что первая же попытка увенчается успехом, поскольку я просверлю шпур глубиной примерно в метр и без всякой опаски заряжу шестью патронами взрывчатки…

– Папа, – вмешалась Манон, – ты бы для начала попробовал с небольшим количеством взрывчатки, совсем небольшим…

– Дорогая моя, небольшое количество может убить человека не хуже, чем большое, если тот набивает шпур неосторожно или спускается в колодец со слишком коротким огнепроводным шнуром. Я приму все меры предосторожности: профессионала такая тщательность просто рассмешила бы. Но никакого профессионала рядом не будет, так что я никого не рассмешу, да мне и безразлично, смешон я или нет. Главное – безопасность.

– Как ты все это будешь делать? – спросила Манон.

– Очень просто. Воспользуюсь восьмиметровым шнуром, доходящим со дна колодца до его края, так что шнур я подожгу уже наверху, меня в колодце не будет и, значит, не будет никакого риска, что я упаду, поднимаясь по лестнице. Из-за длины шнура ждать взрыва придется по меньшей мере восемь минут. Мы в это время отойдем подальше и сядем под деревом с густой листвой, а потом услышим потрясающий взрыв. Земля задрожит, и, может быть, из колодца полетят камни, но до нас они не долетят, потому что стенки колодца направят их только вверх, подобно тому как ствол ружья направляет дробь.

– Будет красиво! – обрадовалась Манон. – Но когда ты подожжешь шнур, это будет опасно.

– Настолько не опасно, что это сделаешь ты!

* * *

Ему потребовалось целых два дня, чтобы с помощью зубила, а потом ручного ударного бура пробить шпур глубиной в четыре пяди. Закончив работу уже при свете фонаря – последние дни осени были короткими, – он объявил:

– Завтра в первой половине дня мы, возможно, увидим, как сквозь взорванную породу хлынет вода с холмов, что в сто раз ценнее самого золота!

День обещал быть холодным, но безоблачным: на склонах холмов перекликались зарянки; низкая трава в загоне была присыпана инеем, который сразу же исчез, стоило брызнуть первым лучам солнца.

Жан Кадоре медленно, торжественно готовился взорвать шпур, как и подобает при настоящем обряде. Сначала он смастерил зажим, накрепко соединив концы двух деревянных палочек колечком из проволоки. Потом повелел испуганной Манон отойти подальше, на расстояние не меньше двадцати шагов, и прикрепил капсюль детонатора к бикфордову шнуру. Затем, с холщовой сумкой на плече, медленно спустился на дно колодца, пока дочка крепко держала в руке свободный конец шнура. И наконец, один за другим плавно опустил в шпур пять патронов взрывчатки – с помощью веревочки, чтобы они не стукнулись о дно… Тут он развернул вощеную бумагу, в которую был обернут шестой патрон, вложил в него детонатор, снова завернул в бумагу тесемки детонатора и положил этот патрон на пять других. Он с удовольствием отметил, что сверху осталось тридцать свободных сантиметров. Насыпав в эту дырочку песка, затем мелких камешков, он слепил из глины несколько лепешек и с помощью рябиновой палочки задвинул их в шпур; последнюю лепешку он умял очень осторожно, едва касаясь ее пальцами, так чтобы не допустить взрыва. И наконец, поднялся по веревочной лестнице наверх к дочке; та перегнулась через край колодца, он видел ее лицо, обрамленное длинными кудрявыми волосами, повисшими вниз.

– Готово! – сказал он.

Привязав конец длинного шнура к одной из опор треноги, он протянул Манон коробку спичек:

– Теперь ты!

Она степенно поднесла язычок пламени к концу шнура. Тот слабо зашипел, выбрасывая тонкую струйку дыма.

– Иди позови маму. Она должна своими глазами увидеть, как брызнет вода, если это случится.

* * *

Уголен натягивал веревку между двумя кольями, чтобы поддержать помидоры, как вдруг раздался мощный взрыв.

– Началось! – вскрикнул он, вздрогнув. – До взрыва дошло! Бог весть, чем все это кончится!

Задумавшись, он привязал веревку к колышку… Три раза поморгал и, взглянув на безоблачное небо, отправился в Розмарины.

В поле никого не было; из колодца все еще выходила струйка легкого дыма. Подойдя ближе, он уловил горьковатый запах пороха и увидел на дне ямы кучку осколков скалы.

– Сколько шума, а результатов кот наплакал! А главное, воды нет как нет, а он остался жив. Но где же он?

Он пошел к дому.

Жан Кадоре сидел на стуле с опущенной на грудь головой; перед ним на коленях стояла заплаканная Манон, за ним Батистина: она накладывала на затылок раненого припарку из трав.

– Несчастный случай? – спросил Уголен.

– Его камнем ударило в затылок.

Горбун, не поднимая голову, прошептал:

– Это я виноват… Побежал к колодцу, надеясь, что увижу, как брызнет вода, и камень, который, наверное, подбросило очень высоко, упал мне на затылок…

– Раз вы можете говорить, это не так уж серьезно.

– Надеюсь…

– Затылок пробит, – вставила Батистина, – но дырка небольшая.

– Может, вы недостаточно плотно набили шпур… Вместо того чтобы расколоть скалу, шпур может действовать как пушка и выбрасывать камни на стометровую высоту…

Эме протянула раненому чашку кофе. Он с трудом поднял голову, хотел поднести чашку к губам, но она выпала у него из рук, а голова запрокинулась назад… Он остался сидеть неподвижно, из его полуоткрытых губ вырвался стон…

Уголен бросился к нему и схватил за плечи:

– Ему плохо… Это нормально… Сейчас пройдет.

Манон в испуге, бледная как смерть, поддерживала отца за затылок и видела, как его закрытые глаза словно проваливаются в глазницы… Эме рыдала…

Уголен кинулся на второй этаж за подушкой и матрасом, принес их и расстелил на столе. Раненого очень осторожно уложили на матрас, на правый бок – из-за горба.

– Бегите за доктором быстрее, – попросила Эме. – Деньги у нас есть…

– Я попрошу мэра позвонить, он это прекрасно умеет делать, доктору в Ле-Зомбре. Доктор будет здесь, возможно, через час, но не раньше…

Эме старалась влить мужу сквозь стиснутые зубы ложку виноградной водки.

Уголен помчался в деревню.

Всю вторую половину дня жена с дочкой и Батистина были возле раненого. Он не шевелился, но дышал быстро и отрывисто, его мертвенно-бледное лицо было искажено судорожной гримасой. Время от времени Батистина смачивала компресс теплым настоем, а Эме нежно вытирала ввалившиеся щеки.

Уголен появился снова часам к пяти; вечерело.

– Доктора не было дома, он только что вернулся и уже выехал из Ле-Зомбре на своем мотоцикле, будет здесь через тридцать минут, а может быть, и раньше…

– Он знает, как сюда добраться? – спросила Эме.

– Да, знает. Это он тогда приехал подтвердить, что Пико-Буфиго умер!

Ни слова не сказав, Манон зажгла фонарь, надела плащ и выбежала встречать доктора в Массакан.

Доктор приехал только к семи, из-за плачевного состояния дороги ему пришлось оставить мотоцикл у шелковицы и дальше в Розмарины идти пешком.

Это был человек высокого роста и крепкого сложения, с густыми светлыми усами; на нем была черная фетровая шляпа, черное пальто, в руках он нес черный кожаный саквояж.

Манон, встретив его, рассказала, что произошло. Он шел размашистым шагом, и ей приходилось бежать, чтобы поспеть за ним.

– Не очень большой камень… плоский такой, не больше моей руки… – торопливо говорила она. – Это не страшно, правда? Мой папа очень сильный… Он не такой, как все, потому что у него спина немножко согнутая, и даже очень… Но он таким родился, и это ему никак не мешает… Он никогда не устает, у него крепкое здоровье… Он очень веселый… Это не страшно, правда?

– Трудно сказать… Если он не говорит и не отвечает на вопросы, значит что-то не так. Затылочная рана может быть очень серьезной…

– Я думаю, он просто спит… Последнее время он много работал… Это вполне естественно, что ему хочется спать. С ним уже такое случалось, он засыпал прямо за столом… – без умолку говорила Манон. – К тому же он сам вернулся в дом… правда, он шел, опираясь на меня, но совсем чуть-чуть… и шел он очень хорошо… Он не умрет, правда?

– Да нет, конечно нет! Умереть не так легко… – ответил доктор. – Но все-таки это может быть чем-то серьезным, сделаем все, что потребуется.

Когда они вошли в кухню, Батистина, стоя на коленях, молилась; Эме нежно протирала шарфом из кисеи бескровное лицо мужа.

Она тихо сказала:

– Он попытался говорить, но только заскрипел зубами… Но вот уже некоторое время не шевелится.

Доктор схватил раненого за запястье и долго щупал пульс, затем достал из саквояжа деревянный стетоскоп и стал слушать сердце. Вид этого инструмента обеспокоил Уголена, но обнадежил Манон: отцу на помощь пришла наука. В мертвой тишине, которую еще больше подчеркивало тиканье напольных часов, доктор надолго застыл, стараясь расслышать биение сердца. Наконец он достал зеркальце и некоторое время держал его перед заострившимся носом Жана Кадоре.

Батистина, по-прежнему стоя на коленях, продолжала молиться тихим голосом.

Доктор взял из рук Манон роковой камень и осмотрел его. Потом развернул наложенный на затылок бинт, обнажил фиолетовую припухлость вокруг кровавой раны всего-навсего двух сантиметров в длину.

Затем достал из саквояжа длинный блестящий пинцет… Манон стиснула зубы и закрыла глаза. Когда она их снова открыла, то увидела на конце пинцета маленький окровавленный осколок известняка размером меньше ногтя.

– Камень небольшой, – стал объяснять доктор, – но с тонким режущим краем. Из-за искривления позвоночника позвонки у него были более уязвимыми и хрупкими. Он, наверное, не страдал, отправляясь туда, куда мы все когда-нибудь отправимся.

Эме непонимающе уставилась на доктора. Батистина бормотала пьемонтские молитвы…

Манон, которая не поняла слов доктора, нежно взяла повисшую руку отца, желая положить ее на стол, и ощутила бремя смерти. Охваченная животным страхом, она внезапно сложила руки на груди и отступила к стене. Уголен перекрестился и, на цыпочках обойдя стол с покойником, кончиком указательного пальца остановил маятник напольных часов.

За окном в наступающей ночи заухала сова. Доктор, закрывая саквояж, произносил какие-то ненужные слова, заполняющие установившуюся ужасную тишину.

– Он не страдал… наверняка не понял, насколько тяжела рана… Даже если бы я приехал раньше, я ничего не смог бы сделать, ничего… Я понимаю ваше горе, но должен вам сказать, что такова участь любого… и, если вы верите в Бога, думайте о том, что встретите его на небесах, свободного от жестокостей этого мира…

Уголен не слышал всего этого. В желтом свете керосиновой лампы он смотрел на мужественное, навсегда застывшее тело, на черную прядь волос на землистом лбу, на скорбную улыбку обескровленных губ. Странная боль проняла его в области сердца, и, когда у него из глаз хлынули слезы, он весь содрогнулся от чувства необъятного страха… Пятясь, добрался он до двери и в вечернем мраке под уханье сов обратился в бегство.

* * *

Всю дорогу до деревни Уголен говорил сам с собой вслух:

– Я же ему говорил, это опасно… Я же не виноват, я тут ни при чем… Сам виноват в своей гибели… Это книги его убили… Он думал, что все знает, вот тебе и результат… Если бы он меня слушался, этого бы не случилось… У меня совесть чиста…

И при этом он продолжал плакать, сам не зная почему.

Он добрался, запыхавшись, до дома Лу-Папе; прежде чем открыть дверь, постоял немного и утер лицо рукавом рубашки.

Стол был накрыт, горела керосиновая лампа.

Ожидая племянника, Лу-Папе, не сняв шляпы, уже почал бутылку белого вина и читал приходскую газету, в которой его что-то очень рассмешило. Вот почему, когда Уголен вошел, он шумно усмехался.

– Папе, я только что остановил часы в доме господина Жана, – выговорил Уголен сдавленным визгливым голосом.

Веки у него задрожали, и на искаженном страдальческой гримасой лице появились слезы.

– И поэтому ты плачешь? – встав со стула, удивленно спросил Лу-Папе.

– Не знаю. Это не нарочно. Нервы шалят… Не я плачу, плачут мои глаза…

– Что ж, ты не виноват: так же и твоя мать-покойница, чуть что – глаза на мокром месте. Ты уверен, что он умер? Но отчего?

– От взрывчатки. От первого же взрыва.

Он стал вполголоса рассказывать о том, что произошло, а по его лицу неудержимо струились слезы. Раздраженный Лу-Папе налил ему стакан вина.

– На, дурачина, выпей! – велел он, а пока Уголен пил медленными глотками, ехидно спросил: – А что с гвоздиками? Они тебя больше не интересуют?

– Конечно интересуют! Так что, с одной стороны, я доволен, даже очень. Видишь, я уже не плачу. Ну, давай поедим…

Он сел за стол, Папе открыл дверь на кухню.

– Утри глаза, она ничего не слышит, зато все понимает.

Он сел. Глухонемая поставила супницу на стол и вышла из комнаты.

– Куренок, мне тоже его жаль. Хорошо, что он не страдал, но что поделаешь, так уж на роду было написано… Понимаешь, если бы этот человек остался в городе и продолжал служить налоговым инспектором, он мог бы жить припеваючи до ста лет… Это книги его погубили. Царство ему небесное! – Он налил в тарелку, на дне которой лежали ломтики хлеба, большую порцию супа. – Теперь, – продолжил он, – самое время смотреть в оба. Мы в выгодном положении, в наших руках документ на гипотеку. Но может появиться соперник – какой-нибудь дальний родственник, о котором он и понятия не имел, или родственник жены, или завистник из Креспена, или очередной придурок из города, который вдруг решит выращивать здесь кофе или сахарную свеклу. Они будут претендовать на наследство, нотариус развесит объявления о продаже фермы… а объявления нотариуса могут кому угодно и где угодно, даже у черта на куличках, попасться на глаза. Нам нужно, используя гипотеку, купить ферму, но так, чтобы все прошло тихо-мирно, по-дружески, так сказать, и без проволочек. Спокойно поешь, а потом иди обратно и проведи ночь у его смертного одра вместе с женой и дочкой. Раз у тебя глаза на мокром месте, иди поплачь с ними! Это принесет хоть какую-то пользу…

* * *

Похороны состоялись на третий день.

На исходе ноября, когда солнце стоит невысоко над горизонтом, тени от предметов были серыми, но такими же длинными, как и в летние вечера. Холодный ветерок пробегал по дрожащим оливам; певчие дрозды, засев в кронах терпентинных деревьев, объедались их плодами.

Памфилий, сколотивший ночью гроб, вместе с Казимиром пришли помочь Уголену: пока женщины облачались в траур в комнатах на втором этаже, они положили тело в гроб и погрузили его на повозку Лу-Папе; Батистина забросила на него две охапки иммортелей, крепко пахнущих медом, и Жан, сын Флоретты, под жужжание пчелиного роя и далекий похоронный звон колоколов отправился в свой последний путь.

Мать и дочь скрывали под траурными вуалями, которые одолжил им Памфилий, обожженные ночными слезами лица. Батистина, вся в черном, поддерживала Эме; Манон шла, как маленький солдат: неестественно прямая и отрешенно-несгибаемая, она как будто участвовала в каком-то нелепом и ледяном сне. Уголен открывал процессию и, ведя мула на поводу, отбрасывал концом ботинка камни с дороги.

На панихиде присутствовали люди, с которыми Эме и Манон не были знакомы: Анж-фонтанщик, Клавдий-мясник, Кабридан, сокрушавшийся об истории с шаром, который угодил в горбуна; старый Англад, бледный и дрожащий, сидел между своими сыновьями-близнецами.

Когда вышли из церкви, к шествию присоединился Филоксен с котелком в руке; не было только Лу-Папе, который остался дома.