Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Папа ушел вскоре после полудня. Когда он завязывал шнурки, я спросила, скоро ли мы увидимся.

– Пока не знаю, милая, – сказал он.

Я смотрела на тонкие черные волоски, покрывающие его щиколотки. Я знала, что он занятой человек. Моя злость расцвела и угасла быстрее, чем тают на коже снежинки. Долго злиться на него я не могла. Я ждала в прихожей, когда он наденет куртку. Он поцеловал меня в обе щеки, ненадолго положив руку мне на плечо, потом взял портфель и вышел.

Вечером мы ужинали у Тео и Матильды. Они жили в девятнадцатом округе, возле парка Бельвиль. Мы с Анук вышли из метро, поднялись на холм и двинулись по улице вдоль парка. Мы молчали, думая каждая о своем, и мне казалось, что Анук чем-то озабочена – ей было несвойственно так долго не заговаривать со мной, когда мы шли куда-то вдвоем. Улицы круто поднимались вверх, парк утопал в темной листве – укромный, потаенный уголок, совершенно не похожий на роскошный Люксембургский сад, чьи железные ворота с заостренными пиками были видны издалека.

Когда мы подошли к нужному дому, Анук обрела привычную энергичность. Она набрала код, с усилием толкнула дверь и еле-еле удержала ее, чтобы я могла просочиться внутрь следом за ней.

Дверь в квартиру была не заперта, и мы вошли без стука. Анук направилась на кухню, я за ней. Матильда готовила заправку для салата. Я увидела, как моя мать отковыривает корочку киша, остывавшего в форме для выпекания. Стоило ей попасть на чужую кухню, она никогда не могла удержаться и пробовала горячую, ароматную, еще нетронутую еду. Она первой отламывала хрустящий краешек пирога. Единственное окно на кухне было у плиты. Я подошла к нему и стала смотреть вниз, на крышки мусорных баков во дворе.

Матильда попросила меня попробовать заправку и сказать, не нужно ли добавить еще соли или масла, но все, конечно, было идеально – хоть пей прямо из чашки. Она добавляла секретный ингредиент – чайную ложку майонеза. Тео накрывал на стол в другой комнате.

Мы приходили к ним на ужин по воскресеньям, а летом даже чаще, когда дни уже не были так плотно расписаны, мне не нужно было готовиться к экзаменам и небо оставалось светлым до позднего вечера. Я вспоминала, как в детстве наблюдала за взрослыми, сидящими за столом перед пустыми тарелками и пьющими вино, а потом засыпала на диване под одеялами, которые Матильда сшила сама. Я слушала, как Анук говорит с друзьями о папе, просит у них совета, спрашивает, справедливо ли, по их мнению, то или это, и чувствовала, что наша семья тяготит Матильду и Тео. Они очень любили нас и всячески поддерживали, но они были единственными людьми в нашем кругу, кто знал о папе.

Мне казалось, что Матильда потакает Анук. Она держалась с моей матерью очень уклончиво – может, боялась обидеть ее, если скажет то, что думает на самом деле. Хотя она никогда не осуждала папу в открытую, но высказывалась о нем очень сдержанно, и я решила, что она не одобряет выбор Анук. Это потому, что она его не знает, рассуждала я сама с собой. Тео был склонен молча слушать, а не давать советы, предпочитая просто наблюдать со стороны. Может, они не считали себя вправе судить, а может, уже когда-то пытались переделать Анук и потерпели неудачу. “Ты свободнее, чем тебе кажется”, – сказала ей однажды Матильда, и Анук на это ответила, что ей нравится, насколько наша семья отличается от других, более традиционных. Я не поверила ей ни на секунду.

Наша жизнь могла показаться самой обычной. Как и большинство семей, иногда мы не разговаривали за едой. Нам случалось быть раздраженными и подавленными в обществе друг друга. Когда приходил папа, я часто бывала не в духе, потому что мне его не хватало, но после еды ускользала к себе, чтобы почитать или побыть в одиночестве. Мне хотелось отвесить Анук пощечину за то, что она слишком громко жует. Звук, с которым она сдувала отмершие частички кожи с пяток, когда чистила их пемзой над ванной, приводил меня в бешенство. Когда я говорю “мы”, я подразумеваю нас с ней вдвоем.

И потом, в нашей жизни было ожидание, превратившееся в рутину. Неделю за неделей я ждала его, ненавидела его за то, что он ушел, задавалась вопросом, любит ли он нас, скучала по нему, считала его лучшим из людей, потому что каждый час, проведенный с ним, был драгоценен. Так мы и жили – в бесконечном предвкушении встречи.

По утрам, когда Анук спала допоздна, я выходила на балкон и смотрела на улицу. Тротуар был так далеко внизу, что я не могла разглядеть трещины на нем. Я наблюдала за людьми, шагавшими торопливо, не поднимая головы. Я представляла сотни мужчин и женщин, которые тоже ведут двойную жизнь. Нас было очень много – детей тех, кто живет на две семьи, и мы мечтали оказаться по другую сторону барьера.

Когда я снова проснулась посреди ночи – после встречи с мадам Лапьер это повторялось постоянно, – моя кожа была влажной и холодной, и мне отчаянно хотелось перебраться на ту сторону, сделать так, чтобы не соприкасающиеся сферы наших жизней столкнулись. Я лежала в постели не шевелясь, мечтая вырваться из бесконечной рутины. Я чувствовала, как пульсирует внутри и будоражит меня это безумное желание.

4

Я стояла с бокалом шампанского в руке, прислонившись к стене, и наблюдала за Анук, которая лавировала в толпе в поисках друзей. Спектакль прошел не слишком удачно, и актеры не спешили выходить из гримерок. Мне не терпелось попасть домой.

Анук хотела, чтобы я ходила на такие вечеринки вместе с ней. Она думала, что мне понравится, что знакомства с новыми людьми расширят мой кругозор. Она хотела, чтобы я научилась свободно держаться с посторонними. Ее беспокоило, что у меня только одна подруга, Жюльет, и она считала, что все время сидеть в одиночестве вредно. “Что это за скучающий вид?” – сердито шипела она. Но мне не было скучно. Я просто уставала, и иногда мне приходилось щипать себя за бедро, чтобы не отключаться. Я думала только о том, что сейчас вернусь домой, лягу в постель и спрячусь под одеялом от гула голосов. Люди редко заговаривали со мной, и сама я не стремилась поддерживать беседу, предпочитая стоять в углу, не на виду. Иногда актеры постарше начинали со мной флиртовать, но, узнав, что я дочь Анук, поспешно отходили. Я потягивала шампанское, наслаждаясь тем, как колючие пузырьки лопаются на языке. Актеры вышли из вращающихся дверей, толпа качнулась к ним, и вскоре раздались громкие восклицания, свист и аплодисменты.

Я почувствовала, что позади меня кто-то есть, – у стены, как и я, стоял мужчина и наблюдал за актерами издалека. Высокий, с русыми, почти золотистыми волосами, такими длинными, что он заправлял их за уши. Голубые джинсы, темная рубашка, рукава закатаны до локтей. Я подумала, что ему, должно быть, за сорок, хотя я не слишком хорошо умела определять возраст.

Он заметил мой взгляд.

– Умно, – сказал он, кивая на мое шампанское. – Вы успели взять бокал до того, как сюда спустилась вся толпа.

Стола, за которым разливали напитки, уже не было видно из-за спин.

– После спектакля людям захотелось пить, – сказала я, внимательно разглядывая его.

Красивое лицо, нос с легкой горбинкой, голубые глаза. Руки он спрятал глубоко в карманы джинсов. Наверное, он заговорил со мной из жалости, потому что я выглядела одинокой.

Он спросил, почему я здесь.

– Я пришла с матерью, – сказала я, указывая на Анук. – Она актриса.

– И прекрасная актриса. Анук Лув.

Получается, он ее знает. Я ждала, что сейчас он или уйдет, или попросит оказать ему услугу.

– Ваша мать была восходящей звездой, когда я начинал свою журналистскую карьеру.

Он так это сказал, будто больше она не звезда, и я ощутила болезненный укол в сердце.

Он назвался Давидом Перреном. Я сразу вспомнила это имя. Он писал длинные биографические очерки о людях творческих профессий, и я не сомневалась, что Анук была бы рада, если бы он написал о ней. Я подумала, что надо ему намекнуть, спросить, видел ли он ее последние спектакли, сказать, что за это время она изменилась, ее работы стали более зрелыми, и что хотя в них теперь меньше внешнего блеска, чем в те годы, когда она была танцовщицей, она по-прежнему играет хорошо, даже лучше, чем раньше. Но я промолчала, чувствуя изнеможение от одной только мысли о том, что придется осыпать ее похвалами. Я не хотела говорить о ней.

Давид спросил, понравилась ли мне пьеса. Я сказала ему правду – что я считаю ее натянутой и претенциозной. Мне не понравилась ироническая дистанция, которую актеры так стремились подчеркнуть, – ни нарочито искусственные интонации и жесты, ни отсутствующее выражение, с которым произносилось большинство реплик. Мне нужны были эмоции, я хотела почувствовать связь с актерами, хотела, чтобы меня тронула их игра. Мне нужно было, чтобы спектакль пригвоздил меня к креслу, чтобы я до самого конца не отрывалась от происходящего и не хотела уходить. А тут я встала сразу же, как только наш ряд начал пустеть.

– Она лишена аутентичности, – прибавила я, изо всех сил стараясь придумать что-нибудь такое, что бы произвело впечатление на Давида, и упомянула выставку дадаистов в Центре Помпиду. – Они пытались сделать дадаистскую вещь, антипьесу, но им не хватило ни энергии, ни политического импульса, ни изобретательности дадаизма.

Его, кажется, изумило мое сравнение.

– Об этом я не думал, – сказал он, – но понимаю, что вы имеете в виду. Вы хотите, чтобы персонажи открыто выражали свои эмоции.

– Вы будете писать рецензию? – наконец спросила я и почувствовала себя глупо.

– Вообще-то не собирался, но теперь, может, и напишу. Меня заинтересовала ваша параллель с дадаизмом. Я случайно услышал, как кто-то из актеров говорил об автоматическом письме, и в любом случае планирую сходить на выставку в Центр Помпиду.

– Там представлена выдающаяся коллекция, – сказала я, тщательно подбирая слова в попытке продемонстрировать, что разбираюсь в теме.

– Вы говорите как студент-искусствовед.

Я покраснела.

– Правда? Я еще учусь в школе.

Он всмотрелся в мое лицо.

– Я думал, вы старше, – сказал он, помолчав немного.

Я вдруг почувствовала неловкость, вспомнив, что вокруг люди. Анук может нас увидеть, хотя это и неважно.

– Я заканчиваю в этом году.

– Я не знал, что у Анук Лув такая взрослая дочь.

– Она редко говорит обо мне.

– От ее игры веет одиночеством. Мне и в голову не приходило, что у нее могут быть дети.

– А сколько лет вы бы мне дали?

– Двадцать с небольшим.

– Наверное, это из-за роста.

Я была высокой, как мать, и людям часто казалось, что я старше.

Уголки его губ приподнялись в мягкой улыбке.

– В некоторых ролях ваша мать преображалась кардинально, – сказал он.

Я была уверена, что он имеет в виду “Мать”, пьесу о женщине, которая убивает своих детей, – после этой роли карьера Анук пошла в гору и ее имя стало известным за пределами парижского экспериментального театра. Я знала, что эта роль требовала от нее большого труда, потому что она проводила весь спектакль на сцене, уходя только на пару минут, чтобы переодеться.

– Она относится к работе серьезно, – сказала я. – Иногда так вживается в роль, что продолжает играть даже дома. И я вижу, что она не может выбраться из головы своей героини.

– Как это?

Я немного подумала.

– Как будто остаешься с чужим человеком, – сказала я. – Такое же ощущение, как когда краем глаза наблюдаешь за незнакомцем, расхаживающим по твоему дому.

– Наверное, от такого бывает не по себе.

– Да я уже привыкла.

– Вы ею восхищаетесь, – сказал он. Его голос звучал уверенно. – Я это вижу.

– Я ее уважаю, но не хочу быть на нее похожей, – поспешно отозвалась я.

– Это нормально. Вы не хотите быть на нее похожей, потому что она ваша мать.

От улыбки в уголках его глаз залегли складки. Я допила шампанское. Когда Анук пила алкоголь, это было естественно, а мне каждый глоток давался через силу. Мне нравились губы Давида. Они были широкими и слишком яркими для мужчины.

– Могу я сказать вам кое-что по секрету? – спросил он и наклонился ко мне. – Часто, встречая детей знаменитых актеров, я поражаюсь, насколько они обыкновенные. Они или не так красивы, как их родители, или меркнут на их фоне, или в них просто нет искры. Правда, в редких случаях они бывают очень похожими на родителей. Сами они могут этого не осознавать, но в них есть та же незаурядность, то же сияние, которое сразу выделяет их в толпе. Например, Шарлотта Генсбур не отличается классической красотой, и все-таки от нее глаз не отвести.

Давид пристально смотрел на меня. Я ощутила внезапное желание понравиться ему.

– Вы хотите сказать, что я не отличаюсь классической красотой? – спросила я, почти не чувствуя, как шевелятся мои губы.

Он улыбнулся и слегка качнул головой.

– Вы красивы, как и ваша мать, но не настолько ослепительной и грозной красотой. Совсем как Шарлотта.

Мне показалось, что земля уходит у меня из-под ног. Анук вроде была где-то рядом, но, оглядевшись, я ее не увидела.

– Вижу, вы на короткой ноге с Генсбурами, – сказала я игривым тоном и покраснела, но мне было все равно.

Давид рассмеялся.

– Я хотел сделать вам комплимент, но только смутил вас.

– Вы меня не смутили.

Я заправила прядь волос за ухо.

– Ваш отец тоже актер? – спросил он, оглядывая толпу.

Мой затылок уперся в стену.

– Нет, – сказала я.

– Я был бы не прочь познакомиться с человеком, который женат на знаменитой Анук Лув.

– Мои родители не женаты.

Давид медленно кивнул.

– Я так и думал, что ваша мать не верит в брак. Сейчас ведь принято не жениться, да?

Я была рада, что он истолковал мои слова именно так и не пришел к более очевидному выводу, что мой отец уже женат на другой женщине.

– Я не знаю, что сейчас принято. Я не ищу себе мужа.

Давид засмеялся.

– Вы слишком молоды, чтобы об этом думать. Знаете, я помню, когда прогремела “Мать”, многие стали обсуждать личную жизнь вашей матери. Ходили слухи. Но не помню, чтобы слышал что-то про вас. Она говорила всем, что у нее никого нет.

Интересно, что именно ему известно и какие слухи он имеет в виду.

– Может быть, я плохо помню, – сказал он.

В том году папа перестал преподавать. Он три раза видел Анук в “Матери”. Тогда он еще мог появиться на публике, не вызвав переполох.

– Откуда вы столько знаете о моей матери?

– Тогда все о ней узнали. Она стала сенсацией. Мы всегда поражались, почему на мероприятиях она появляется одна. Видимо, ваш отец ведет очень закрытый образ жизни.

Я заметила, что Давид как бы невзначай высказывает разные предположения и ждет, как я отреагирую. Шампанское ударило мне в голову. Его вопросы взволновали меня. Я хотела рассказать ему кое-что, чего он не знал, хотела, чтобы весь наш мир разошелся по швам. Какое удовольствие – утаивать информацию, которую стремится получить собеседник.

Я загадочно улыбнулась и сказала, что для публичной персоны мой отец ведет на удивление закрытый образ жизни.

Как только эти слова сорвались у меня с языка, я ужаснулась. То, что несколько мгновений назад представлялось мне умным ходом, теперь показалось безрассудством. Я перестала дышать, надеясь вдохнуть свои слова обратно.

Лицо Давида напряглось, он переступил с ноги на ногу, но через мгновение к нему вернулась прежняя безмятежность. Я чувствовала, что он обдумывает мои слова в свете нового открытия. Вокруг звучали громкие разговоры – гости были пьяны и оживленно общались, – но теперь голоса отодвинулись на задний план, и нас словно окутала тишина.

Я увидела, что Анук говорит с режиссером. Скоро она будет меня искать. Нужно идти к ней.

Давид вытащил из кармана карточку и протянул мне.

– Если захотите поговорить, – сказал он. – Надеюсь, наши пути еще пересекутся, мадемуазель Лув.

Я смотрела ему вслед, и пальцы моих ног обволакивало мягким теплом. Чувство было таким, будто сидишь у окна, солнечный луч застает тебя врасплох и ты ощущаешь, как становится жарче, пока он скользит по коже и ненадолго согревает ее.

5

Мне не терпелось увидеть Жюльет после летней разлуки. В первый учебный день я ждала ее за воротами лицея. Нам предстояло отучиться полдня, узнать новое расписание и встретиться с классным руководителем. Жюльет, в джинсовой юбке и черной футболке, появилась на другой стороне улицы. Она помахала мне и ускорила шаг, ее босоножки на низком каблуке громко застучали по тротуару.

Мы обнялись и долго стояли не шевелясь. Я уткнулась лицом в ее волосы. Издалека они казались густыми и волнистыми, но на самом деле были легкими и воздушными. Они пахли свежестью, молоком и ванилью – со времен нашего знакомства она неизменно пользовалась одним и тем же шампунем.

– У меня столько новостей, – сказала она. Нос и щеки у нее загорели, на лбу появились новые веснушки.

– Как ты ухитрилась загореть в Бретани? – спросила я. Регион, где жили ее родители, славился тем, что летом там всегда пасмурно и холодно.

– Дождь шел почти каждый день, – сказала она. – Но солнце все равно светит, хоть и сквозь облака. Так и загораешь незаметно, и к тому же я не пользовалась солнцезащитным кремом.

Она пожала плечами, явно довольная цветом своего лица.

– Я скучала по тебе, – сказала я. Интересно, видит ли она, что я похудела на два килограмма?

Мы с Жюльет подружились, когда только пришли в лицей, нам тогда было по пятнадцать лет. Мы обе были новенькие. Не то чтобы наше общение длилось долго – по большому счету, только два года, но нам казалось, что мы знаем друг друга всю жизнь. Мы сразу сблизились так тесно, будто дружили с самого детства.

Она жила одна в маленькой квартире-студии. Ее родители уехали из Парижа год назад, когда отец устроился начальником молочного производства в сельской части Бретани, а Жюльет решила остаться здесь, чтобы не уходить из школы. В городе, куда переехали ее родители, были только начальная и средняя школа, и ей пришлось бы тратить около часа на дорогу в приличный лицей, хотя я подозревала, что дело тут скорее в Париже и нашей дружбе, нежели в учебе.

Несколько раз в месяц я ночевала у нее, и мы оставались вдвоем, без родителей. Мы готовили ужин, менялись одеждой, делали уроки, по очереди мылись в узкой душевой кабине и проводили вместе столько времени, что Анук перестала спрашивать, когда я вернусь домой, если я говорила, что собираюсь к Жюльет.

Анук обещала матери Жюльет, что будет за нами присматривать, но ни разу не побывала в той квартире. Иногда я думала, что Жюльет, наверное, одиноко, что она скучает по родителям и сестре, хотя чаще завидовала ее свободе. Она вступила во взрослую жизнь раньше меня. Хоть я и лишилась девственности на полгода раньше, она первой испытала оргазм во время секса. Но больше всего я завидовала ее отношениям с матерью. “Maman”, – говорила она мягко, и тон ее становился еще ласковее. В моем же голосе во время редких разговоров с Анук, напротив, проскальзывали резкие нотки, потому что она звонила не для того, чтобы мило поболтать или поинтересоваться моим самочувствием. Она звонила сообщить, что я опять не сделала что-нибудь важное – забыла выключить свет, забыла, как быть хорошей дочерью. Я знала, что мать Жюльет не одобряет подход Анук к моему воспитанию, и, когда мы с ней виделись, она стремилась окружить меня заботой, как закармливают изголодавшегося ребенка.

В некотором смысле Жюльет, по-видимому, меньше зависела от своей матери, чем я – от своей, и все же мне казалось, что они ближе друг к другу, чем мы с Анук. Ее мать приезжала в Париж на три-четыре дня и работала удаленно на кухне, надев очки и поставив на небольшой стол ноутбук. Она спала в одной кровати с дочерью – больше спать было негде, разве что на полу, – там же спала и я, когда оставалась у Жюльет с ночевкой. Ее мать держалась скромно. Она ставила чемодан вертикально в углу комнаты, косметичку хранила на нем, а туфли аккуратно оставляла у входа. Однажды я заглянула к Жюльет, чтобы передать ей домашнее задание, и увидела ее мать в ночной рубашке, и этот момент – худощавая фигура, скрытая под тонкой старой сорочкой, в которой она собиралась спать, – показался мне невыносимо интимным. Как-то раз я заглянула в ее косметичку и нашла там только увлажняющий крем, зубную щетку и пасту. Она не пользовалась духами и обходилась без макияжа. Ее женственность проявлялась разве что в жесте, которым она завязывала волосы, чтобы они не лезли в лицо.

Она приезжала как минимум раз в месяц и присылала Жюльет печенье, шоколад, чай и шампунь, как будто хотела избавить ее от необходимости заходить во “Франпри” по дороге из школы. Я восхищалась независимостью и взрослостью своей подруги – она была аккуратна, содержала квартиру в чистоте, даже вытирала раковину после того, как я почищу зубы, а время от времени еще и отмывала белые известковые потеки в душевой кабине.

Мы с Жюльет торопливо вошли в холл, чтобы посмотреть расписание, вывешенное на стене. Я все лето с ужасом ждала, когда начнется учеба, но с Жюльет все казалось не таким ужасным. Естественные науки нам не давались, и хотя учились мы старательно, но все же по математике и по физике-химии лучшими бывали редко. К счастью, мы учились в одном классе. Физику-химию у нас опять должна была вести мадам Рулле, которая имела привычку раздавать проверенные тесты в порядке возрастания оценки. Тем, у кого было ниже десяти баллов из двадцати, тесты просто швыряли на парту. Остальным бережно отдавали в руки. Получить больше пятнадцати у нее было практически невозможно. Она любила говорить, что наши работы – это просто merde[10] и что если мы будем продолжать в том же духе, то завалим экзамены и останемся на второй год. Но у нас даже не было времени долго переживать унижение. Оно не стоило того, чтобы тратить на него силы, нас ждали новые контрольные, к которым надо было готовиться, а весной по субботам мы должны были сдавать пробные экзамены.

Мы с любопытством ждали занятий с новым учителем философии, месье Х. Мы слышали, что он молодой, чуть за тридцать, и что он несколько лет преподавал в Америке.

Вышло так, что философия как раз была первым уроком на следующий день. Месье Х. опоздал на пять минут, но, казалось, его это не смутило и он даже не слишком торопился. Уверенными движениями он вывел на доске свою фамилию, как будто мы не могли ее прочесть, заглянув в распечатанное расписание, и только после этого повернулся, чтобы поприветствовать нас.

– Добро пожаловать на первое занятие по философии, – сказал он.

Тон его был доброжелательным, улыбка – приятной. Темно-синий костюм подчеркивал белизну рубашки с расстегнутыми верхними пуговицами. Галстук он не надел. Он был долговяз, как подросток, и казался моложе своих лет. Я почувствовала, как все девочки в нашем классе оживились. Он сел на край стола, свесив одну ногу и поставив вторую на стул.

– Его съедят заживо, – прошептала мне на ухо Жюльет.

– Интересно, а имя у него какое? – отозвалась я.

Месье Х. взглянул на меня. Я покраснела, опустила голову и занесла ручку над голубыми строчками тетради, готовясь записывать.

– Отложите пока что ручки, – сказал он. – Сегодня мы с вами поговорим о понятии пространства. О том, что мы о нем знаем, и о том, как оно на нас влияет.

Он сделал паузу и слез со стола.

– Кроме того, мы порассуждаем о границах. О том, как мы проводим границы и какие виды границ существуют – как физических, так и воображаемых. Какие возникают проблемы, когда речь идет о границах?

В классе повисло молчание. Месье Х. повторил вопрос. Один мальчик с задних парт поднял руку.

– Все зависит от того, кто устанавливает эти границы. И от того, мешают ли эти границы кому-то другому.

– Именно, – сказал месье Х. – В первую очередь нам надо определить, что такое личное пространство и что значит уважать чужое пространство. Потому что когда мы больше всего склонны проводить границы?

– Когда боимся, – ответил все тот же мальчик.

– Да, когда мы чувствуем угрозу и пытаемся защитить себя, когда хотим что-то упорядочить, когда чего-то не понимаем, когда сталкиваемся с неизвестным. Один из способов осмыслить неизвестное – это отнести его к какой-нибудь категории и установить правила, так ведь? Мы хотим заключить неизвестное в рамки, классифицировать его, сделать своим. Но я забегаю вперед. – Он умолк и внимательно оглядел нас. – Я хотел бы начать с малого – с упражнения. Вам придется встать.

Мы переглянулись, не зная, действительно ли нам надо вставать.

– Давайте-давайте, пора немного размяться. Выйдите из-за парт, – сказал месье Х. – Нужно, чтобы никакая часть вашего тела не соприкасалась ни со стулом, ни со столом, ни с сумкой.

Заскрежетали стулья. Мы задвинули их под парты и встали сзади.

– Теперь закройте глаза.

Мы закрыли глаза. В классе было светло, и я изо всех сил старалась не размыкать веки. Все молчали. Мы ждали, пока мсье Х. заговорит.

Он велел нам мысленно нарисовать вокруг себя новое пространство.

– Представьте себе его углы и границы, будь то или осязаемые препятствия, или более эфемерные, как линия горизонта, или же просто пределы поля зрения. Начните наполнять это пространство содержанием. Это может быть что угодно. Дом, одна из комнат этого здания, собор. Подумайте о деталях.

Перед закрытыми глазами плавали цветные пятна. Сначала я не видела ничего, кроме темно-оранжевого цвета, давящего на веки. “А где твой центр?” – спросил тогда папа, чтобы я назвала место в нашем доме, которое ощущала своим.

Постепенно картинка начала проступать. Я представила горизонт и небо с густеющими облаками. Город вдалеке и церковь, окруженную домами. Зеленые поля, простирающиеся во все стороны. Я находилась в старом доме. Пол покрывал слой бурой пыли.

– Есть ли в вашем пространстве еще кто-нибудь, кроме вас? – спросил месье Х.

Я увидела на кухне человека, склонившегося над раковиной. На этой кухне собиралась вся семья. На стенах висели старые фотографии, на которых были запечатлены свадьбы и рождения детей, в углу стоял телевизор, длинный стол накрывала клеенка. Человек стоял ко мне спиной, и я не видела его лица, но догадывалась, что он молод, по сильным движениям ныряющих в раковину рук. Пол в длинном коридоре скрипел под ногами. В этот коридор выходили закрытые двери, за которыми скрывались спальни с деревянными кроватями и шкафами, а в самом конце – ванная комната с плесенью на плитке и аптечкой, забитой просроченным аспирином.

Я вернулась на кухню. Я почти не чувствовала школьного пола под ногами. Человек у раковины закончил мыть посуду. Он поставил последнюю тарелку на сушилку и обернулся. С его рук капала вода, превращая слипшиеся волоски в темные штрихи. Он искал глазами полотенце. Это был папа в своем центре, сияющий здоровьем, стройнее и намного моложе себя нынешнего. Таким я представляла себе дом, в котором он вырос. Никто не рассказывал мне об этом доме, я никогда не видела фотографий, но теперь, закрыв глаза, ясно представила его себе. Кружевные занавески на окнах и цветы, высаженные на узкой полоске земли между домом и дорогой.

Месье Х. прервал молчание, велел нам открыть глаза и сесть. Он дал нам десять минут, чтобы написать текст на основе этого упражнения.

– Опишите процесс визуализации пространства, – сказал он.

Что мы увидели сначала? Какие границы задали? Какие детали отметили? Были ли в нашем пространстве участки, тянувшиеся до бесконечности? Он записал эти вопросы на доске.

– Давайте, – сказал он. – Возьмите ручки и приступайте.

Мы с Жюльет переглянулись. Разве мы не должны изучать Канта или Гоббса? Как будто прочитав эти мысли, месье Х. успокоил нас.

– На следующей неделе вы будете читать Декарта, но прежде, чем заставлять ваши умы работать, мне хочется их расшевелить.

Мы склонились над тетрадями, а он продолжал писать на доске. “Сенсорное восприятие против интеллектуального. Осознанность. Негативное и позитивное пространство”.

После двух уроков философии у меня был английский, у Жюльет – немецкий, а потом у нас обеих – перерыв на обед, история-география и два урока математики. Занятия шли одно за другим с пятиминутными переменами. Учеба закончилась в пять. Мы с Жюльет вышли на улицу и посмотрели на “Шез Альбер” – кафе напротив лицея. Оно негласно считалось местом, где бывают старшие ученики, и теперь, перейдя в выпускной класс, мы тоже могли туда пойти. Я заметила в окнах знакомые лица. Столики были почти все заняты, посетители заказывали кофе, на первой неделе никто еще не начал учиться всерьез. Что я буду делать на следующий год? Я никак не могла представить себя в будущем. Съеду ли я из нашей квартиры, если останусь в Париже? Буду ли действительно поступать в Институт политических исследований? После уроков с месье Х. во мне проснулось желание заняться чем-нибудь другим – может быть, связанным с текстами. Хотела бы я быть как Жюльет. Она-то всегда знала, что хочет быть кинорежиссером. Она хотела творить и каждый день, как губка, впитывала все, что видела вокруг.

– Пошли ко мне, – сказала Жюльет, прерывая мои размышления.

Я облегченно вздохнула и двинулась за ней к метро. Я уже представляла, как мы преодолеваем несколько лестничных пролетов с неровными ступеньками и, запыхавшись, поднимаемся наверх, как пахнет свежевыстиранное белье на деревянной сушилке, как вечерний свет пятнами ложится на ее кровать. Мы будем сидеть на этой кровати с тарелками пасты и разговаривать часами.

Формируют ли нас пространства, в которых мы существуем? Наша квартира целиком состояла из границ, и, когда приходил папа, каждая стена укрывала нас, пряча от чужих взглядов и оберегая наше личное пространство. Эти границы существовали всю мою жизнь, и я всегда уважала их. Вне дома было сложнее. Последние три года мы перестали вместе ходить в рестораны – и папа, и Анук были уже слишком известны. Тем самым область наших возможностей со временем сузилась, и пространство, в котором мы могли перемещаться свободно, съежилось до нашей квартиры – центра моего мира.

Жюльет большую часть времени проводила у себя дома одна, без родителей, но это был ее собственный выбор. Я заметила, что она не напрашивается ко мне в гости. Она приняла как данность то, что мы всегда ночуем у нее. Может быть, она чувствовала эту мою жажду существовать в других пространствах, мгновенную непринужденность, с которой я занимала левую половину ее кровати, ходила после нее в душ, делила с ней ее неизменный завтрак. Мне нравилось бывать у нее, нравилось, что меня принимают в ее доме как подругу и как дочь, что я становлюсь частью другого мира. У Жюльет мне казалось, что в мои легкие попадает больше воздуха, тяжесть в ногах и руках постепенно проходит и я становлюсь невесомой, отрываюсь от земли и наконец могу дышать.

6

Несколько лет назад, поздней осенью, папа повез меня в далекий приморский городок на побережье Нормандии. Это Анук решила, что нам надо провести выходные вдвоем – пора отцу побыть с дочерью; у нее самой и в субботу, и в воскресенье были репетиции. Я собрала вещи за несколько дней до отъезда и в назначенное время ждала у дверей, а услышав, как к дому подъезжает его машина, бросилась вниз по лестнице.

Мы проехали через опустевший город. Было сыро и не по-осеннему тепло. Недалеко от берега виднелось несколько домов, к причалу были пришвартованы лодки. Пляж шел извилистой линией вдоль берега, от города его отделяла каменная стена со ступеньками с каждой стороны. Мы готовились к дождю и ветру и приехали в непромокаемых куртках и сапогах. Был отлив, и над пляжем висела уходящая вдаль белая дымка. Мы так ни разу и не подошли к самой воде.

Папа забронировал на две ночи номера в роскошном отеле в получасе езды от города. Это был старый особняк, переделанный в спа-центр, и в местном ресторане работал chef étoilé[11]. Люди приезжали сюда на массаж и обертывания водорослями.

В вестибюле нам подали чай с лимоном и вербеной. Женщина за стойкой узнала папу и любезно поприветствовала нас.

– Значит, вы его крестница, – сказала она, явно довольная тем, что запомнила деталь его личной жизни. – Он говорил мне о вас. Я зарезервировала два смежных номера с кроватью “кинг-сайз” для мадемуазель.

Папа широко улыбнулся ей. У меня самой щеки онемели от улыбки. Я последовала за женщиной вверх по ступенькам с ковровой дорожкой, папа – за мной.

Я спросила, часто ли он сюда приезжает. Когда-то давно он привозил в этот отель свою маму, сказал он. У нее болели ноги, а от морской воды ей становилось лучше. Я никогда не видела бабушку. Она умерла, когда я была еще слишком маленькой, чтобы спрашивать о ней. Анук рассказывала мне о папином детстве. Его мать была простой, доброй и великодушной женщиной. Она знала о его отношениях с Анук и относилась к той с уважением и délicatesse[12], хотя и переживала, как бы необходимость жить на две семьи не оказалась для ее старшего сына слишком мучительной. Она-то представляла, что его жизнь будет открытой и честной.

Днем мы вернулись в город и припарковались недалеко от пляжа. Мокрый песок, похожий на слипшуюся грязь, простирался на сотни метров. Вдалеке я видела океан – темно-синий, с кружевом белой пены, сливающийся с небом. Мы пошли вдоль каменной стены.

Несколько месяцев назад его назначили министром культуры, и с тех пор он перестал говорить о работе. Раньше ему нравилось рассказывать мне о литературных фестивалях, об авторах, которых я могла знать, о том, как его раздражают коллеги, которые не отвечают на электронные письма по выходным. Но теперь, когда я спрашивала, как у него дела, он все время отвечал одно и то же. “Ça va, ça va”, – повторял он, все в порядке. Из его попыток успокоить меня было ясно, что ему приходится труднее, чем раньше, его работа стала более ответственной. Я воображала, как он сидит у себя в кабинете в Пале-Руаяль, и старалась представить, чем он занимается каждый день.

Прежде мне казалось, что папина карьера все время идет в гору, что он упорно стремится все выше и выше. В последнее время он как будто утратил уверенность – или, может, больше не мог позволить себе откровенность. Я вслушивалась в каждое его слово и прощупывала почву новым вопросом всякий раз, как в разговоре наступало затишье. Я хотела, чтобы он знал, что мне интересна его жизнь, что он может поговорить со мной. Больше всего я любила, когда темп его речи ускорялся, – это свидетельствовало о волнении, готовом вот-вот прорваться наружу. Он говорил, что ему нравится рассказывать мне о работе, потому что я понимаю ее сложность. Однажды он сказал, что я умнее большинства моих сверстников и что хорошо бы стажеры, которые приходят к нему сразу после университета, были так же проницательны, как его дочь. Я вспоминала эти похвалы, когда папа прятался в скорлупу молчания. Зато когда он рассказывал мне что-нибудь, я сияла от гордости, и точно такой же блеск появлялся и в его глазах.

Мы были на пляже одни. Поднялся ветер, и я спрятала руки в карманы. Мы шли молча, но я чувствовала, что он готовится что-то сказать мне. Он откашлялся и мягко заговорил.

– Когда ты родилась, твоя мама пошла в mairie[13], чтобы зарегистрировать тебя как свою дочь. Я с ней не пошел. Мы решили, что лучше в твоем свидетельстве о рождении не будет моей фамилии.

Я прокручивала его слова в голове. Папа встревоженно ждал моей реакции, но для меня это не было новостью. Я давным-давно знала, что его фамилия не указана в моем свидетельстве о рождении. Я подслушала, как Матильда и Анук говорили об этом поздно вечером, думая, что я уже сплю. Звуки их голосов поднимались по лестнице и доносились через приоткрытую дверь. Анук жалела, что не заставила его тогда пойти с ней, и они с Матильдой спорили об этом.

– Но ты мой отец, – в конце концов сказала я.

– Конечно, ma chérie, но поскольку моя фамилия не значится в свидетельстве, официально ты не считаешься моим ребенком.

Эти слова не должны были произвести такого впечатления – я всю жизнь делала вид, что у меня нет никакого отца, – но они поразили меня с незнакомой прежде силой. Я почувствовала, как что-то сжимается в груди. Я покосилась на него. Он опустил голову, чтобы не смотреть мне в глаза.

– Я решил дать тебе свою фамилию. Мы с твоей мамой пойдем в mairie и внесем в свидетельство исправления.

Я кивнула.

– Я собираюсь официально признать тебя.

Было видно, что он ждал от меня восторженной реакции, ждал, что я скажу: “Как это здорово, молодец, Papa”, – и похлопаю его по спине. Я выдавила из себя улыбку.

– И если со мной что-нибудь случится, все, что у меня есть, будет поровну разделено между тобой и твоими братьями.

“А как же Анук?” – подумала я. Вероятно, он считал, что я возьму заботу о ней на себя.

Ветер распахнул его пальто, обнажая шерстяной свитер. Он всегда ходил, ставя ноги носками наружу и сцепив руки в замок за спиной. Зачем признавать меня сейчас, если он не сделал это сразу после моего рождения? Я часто потом возвращалась к этому вопросу и жалела, что не задала его сразу. Наверное, была слишком потрясена.

– Ты болен или что-то случилось? – только и смогла произнести я.

– Нет-нет, – сказал он, – тебе не о чем беспокоиться. Я доживу до девяноста лет. А твоя мама – до ста.

Он сделал глубокий вдох.

– Я люблю этот запах, – сказал он, – соленый воздух, влажность. Мне нравится такая погода, когда небо затянуто облаками.

Я вдруг подумала, что в ноябре на этот пляж не поехал бы никто из наших знакомых.



Папа повел меня ужинать в рыбный ресторан на окраине города. Когда-то они дружили с шеф-поваром, и папа надеялся, что тот все еще там работает. С их последней встречи прошло почти десять лет. Стемнело, фонарей на улице не было, но папа хорошо помнил дорогу, и десять минут спустя он показал мне ресторан на уже спящем перекрестке. Это было здание с большими квадратными окнами – единственный источник света на улице. Внутри он не производил особого впечатления. Белые скатерти и салфетки, на стенах несколько черно-белых фотографий в рамках. Официант усадил нас около окна. Папа спросил, здесь ли Пьер, и официант тут же приветливо заулыбался.

– Шеф-повар на кухне, – отозвался он. – Я ему скажу, что вы тут.

Намазывая масло на хлеб, папа склонился ко мне.

– То, как выглядит этот ресторан, не главное. Сюда приходят ради еды. – Он огляделся с заметным удовольствием. – Ресторан не менялся с тех пор, как открылся в восьмидесятые. Тут всем безразлично, кто ты такой.

Я посмотрела на других гостей – в основном это были пожилые пары.

– Летом зал набит битком, – прибавил папа, – но обслуживание здесь всегда безупречное.

К нашему столику подошел высокий мужчина в белом поварском кителе. Он потряс папину руку как давний знакомый. Папа поднялся и поцеловал его в обе щеки.

– Как же я рад нашей встрече, – сказал шеф-повар. – Месье министр!

Некоторое время они стояли и изучали друг друга. Потом шеф-повар повернулся ко мне.

– Ты похожа на своего отца в юности. Сейчас ты настоящая красавица.

– Добрый вечер, месье, – сказала я. – Приятно с вами познакомиться.

– И хорошо воспитана, – сказал шеф-повар, поворачиваясь к папе. – Сколько же ей лет?

Сердце подпрыгнуло и забилось у меня в горле. Я боялась, что папа забыл.

– Четырнадцать, – ответил он без запинки.

– Ты не помнишь, что уже была здесь, да? – спросил шеф-повар. Его ласковые глаза слегка сощурились, когда он вглядывался в мое лицо. – Тебе было лет пять, но я должен сказать, что ты съела целую тарелку супа из спаржи.

Папа засмеялся.

– Пьер сделал еще и красивое блюдо из авокадо специально для тебя. Он нарезал его тонко-тонко, как бумагу, и разложил веером на тарелке. И как только ты увидела авокадо, Марго, ты взяла вилку и размяла его.

– Ну а как еще она должна была его есть? – сказал шеф-повар. – У нее хорошее чутье, совсем как у ее отца.

– У нее чутье куда лучше, чем у меня, – отозвался папа.

Шеф-повар похлопал его по руке, сказал, чтобы он садился, и пожелал приятного аппетита. Сегодня он о нас позаботится.

До того момента мне и в голову не приходило, что кто-то из папиного окружения может знать обо мне. Был ли шеф-повар знаком с Анук? Его как будто не смущало такое положение дел, и в тот момент я подумала, что он и сам живет на две семьи.

Папа ел с большим аппетитом. Соленая треска, запеченная с картофельным пюре со сливками, была подана в маленьких кокотницах. Мидии покоились в соусе из белого вина с чесноком, который мы доедали ложками. Губы у меня щипало от соли. Папа заказал бутылку белого вина и налил мне бокал. Я пила алкоголь и раньше, но со взрослыми – никогда. Еще не сделав ни глотка, я уже чувствовала себя опьяневшей от еды. На десерт шеф-повар вынес нам crêpes suzette[14], которые папа всегда заказывал в ресторанах, и поджег ликер. Папа приподнял блинчики обратной стороной ложки, чтобы соус стек на тарелку и пропитал их снизу. Я чувствовала запах жженого сахара и апельсинов.

– Посмотри, какие края, – сказал он, поддевая их ложкой. – Похожи на кружево.

Когда мы уходили из ресторана, я чувствовала себя нормально, но уже в номере согнулась пополам от резкой боли в животе. Я побежала в ванную, склонилась над унитазом, и меня вывернуло наизнанку. Я разулась и разделась, бросая вещи одну за другой прямо на пол, – неряшливость, на которую дома я бы не решилась.

Зеркало занимало всю стену в ванной, которая была больше, чем моя комната дома, и, когда я шла из одного угла в другой, меня сопровождало мое отражение. Я остановилась и едва ли не впервые по-настоящему рассмотрела себя в зеркале; обычно я просто окидывала лицо беглым взглядом, пока причесывалась или мыла руки. Для моих лет у меня оказалась хорошо развитая фигура – бедра уже стали шире талии. Черты лица были мелкими и невыразительными, кроме разве что россыпи веснушек на скулах. И потом – рот. Я унаследовала губы Анук. Широкие, бледно-розовые. Когда она красилась, ее рот превращался в алую рану, такую яркую, как будто ее хлестнули по лицу. На лице взрослой женщины эти губы выглядели эффектно, на моем – гротескно. Я представила, как мой рот поглощает меня целиком. Как это должно было коробить – чувственный, пухлый треугольник на маленьком и узком лице.

Я долго стояла под душем, намыливаясь гостиничным мылом, и терла под мышками и между ног маленьким полотенцем.

Кровать была чудовищной ширины. Может, надо спать поперек? Я откинула край одеяла, залезла под него и легла почти на самом краю. Раньше я всю жизнь спала на односпальной кровати. Ночью я случайно закидывала то руку, то ногу в середину и тут же отдергивала, стоило мне коснуться холодной простыни. Это получалось невольно – вообще-то я должна была прийти в восторг от этой кровати и от ее размеров. Я прислушивалась к соседям сверху, к тому, как рядом, за толстой деревянной дверью, спит папа, но везде была глубокая тишина.

Мне удалось поспать кое-как, урывками, и разбудило меня заливавшее комнату солнце. Я забыла задернуть шторы. С кровати через окно были видны зеленые поля, разделенные темными изгородями. Я вспомнила, как папа вчера назвал меня своей крестницей. Его ложь потрясла меня – даже не потому, что это была ложь, а потому что он произнес это с абсолютной уверенностью, с какой говорят правду. Я прислушивалась, пытаясь уловить обман. И в отеле, и в ресторане с Пьером он говорил одним и тем же тоном. Может быть, считал, что я не совсем его дочь, пока он не указан как отец в моем свидетельстве о рождении. А может, так проявлялась его двойственная натура. Я перекатилась на другую сторону кровати, забыв о ее размерах, и вздрогнула от прикосновения холодной простыни к теплой коже.

Когда несколько часов спустя мы уезжали из отеля, администратор вышла из-за стойки и помахала нам. Шел дождь, и мы поспешили к машине. Папа вырулил с подъездной дорожки на усаженную деревьями аллею, а оттуда на шоссе.

– Ты хорошо провела выходные, ma chêrie? – спросил он.

Я уставилась в окно и сказала, что да.

Около часа мы ехали молча. По-прежнему глядя в окно, я почувствовала, как машина вильнула влево и наехала на маленькие бугорки, разделяющие полосы. Я посмотрела на папу, державшего руль обеими руками. Нам оставалось ехать еще около полутора часов или даже больше, если от Порт-де-Сен-Клу начнется затор. Он сказал, что ему нужно остановиться на обочине и поспать несколько минут. Мы затормозили на ближайшей стоянке для отдыха.

– Ты не спал ночью? – спросила я.

Он объяснил, что работал допоздна – готовился к важной встрече, которая должна была состояться на следующий день. Заглушил мотор и облокотился о дверцу.

– Всего пятнадцать минут, – сказал он, подпер лоб ладонью и закрыл глаза.

Через несколько минут он уже храпел. Я смотрела на него, пока он спал. Веки у него были бледными, почти белыми, а кожа на лбу – красной и воспаленной. Брови нахмурились, рот приоткрылся. Во сне он казался старше. Я подумала, что и мне, наверное, стоит поспать, но всякий раз, закрывая глаза, продолжала видеть его лицо. Я смотрела через лобовое стекло и ждала.

Проснувшись пятнадцать минут спустя, как будто в голове у него был будильник, он потер глаза и завел мотор. Еще минута – и мы снова ехали по шоссе.

– Когда ты была маленькой, – сказал он, – я приходил к тебе перед сном. Я знал, что ты ложишься около половины девятого. Я ужинал с Клэр и мальчиками, мыл посуду, а потом говорил им, что мне нужно вернуться в офис. Но на самом деле я шел к тебе. Я садился на стул возле твоей кровати. Иногда мог пройти час, два часа, а ты все не засыпала. Ты прижимала мою ладонь к своей щеке, а когда я, решив, что ты спишь, пытался ее высвободить, резко распахивала глаза. Ты с вызовом смотрела на меня из темноты – уйду я или нет?

Папа засмеялся и покачал головой.

– Однажды ты спросила, могу ли я отрезать руку и оставить ее тебе. Так и сказала: “Как здорово было бы, если бы можно было отрезать твою руку! Можешь идти, только ее мне оставь”.

Я продолжала смотреть прямо перед собой через лобовое стекло.

– Я не мог пошевельнуться, – сказал он, – ничего не мог сделать. Ты держала мою правую руку, а для чтения было слишком темно. Мне приходилось сидеть и ждать, пока ты заснешь. Но мне никогда не было скучно и я ни разу не захотел уйти.



После тех выходных я задумалась, что это могло значить для папы – открыто признать нас с Анук. Если он назовет меня своей законной дочерью, есть опасность, что об этом узнают другие – его жена и сыновья, его коллеги. Раньше я думала, что хорошо представляю, как мы все будем жить дальше, но теперь уже не была ни в чем уверена. Шеф-повар в ресторане знал обо мне, а значит, папа должен был рассказать правду близким друзьям и коллегам. Кто еще знал о нас? Я начала воспринимать себя как его тайну, а не как нечто несуществующее.

Каждый раз, заполняя анкету в начале учебного года, я писала “актриса” в графе, предназначавшейся для Анук, и оставляла папину графу пустой; я чувствовала неладное, но не могла толком объяснить эту смутную тревогу. У меня был отец, и, приходя к нам, он заполнял собой весь мой мир и даже затмевал Анук. Моя любовь к нему была всепоглощающей, абсолютной. Я помню, как он появлялся у нас в дверях после долгого отсутствия, когда я была маленькой. Это было похоже на трюк фокусника. Его присутствие озаряло все более ярким светом, чем присутствие матери, потому что она была со мной всегда и оглушала меня своей театральностью. Я отчетливо помнила время, проведенное с ним: тихие полуденные часы, обед в брассери с видом на Люксембургский сад, выходные в Нормандии – все заканчивалось, но запечатлевалось в моей памяти. А когда мы расставались, я прокручивала эти сцены в голове, пока они не становились всей моей жизнью, а не отдельными днями.

Я бы не рискнула произнести это вслух, но я была уверена, что мне принадлежит особый статус младшего ребенка и единственной дочери. Неважно, что мы его вторая семья, а Анук – его любовница, и неважно, что мое с ним родство не признано официально. Я появилась на свет последней, и это событие было свежо в его памяти.

Наша история не была похожа на историю Франсуа Миттерана, бывшего президента Франции, и его внебрачной дочери Мазарин. Мне хватало ума чувствовать разницу в масштабе. Миттеран проводил отпуск поочередно с обеими семьями, на его похоронах обе женщины и их дети стояли бок о бок; папины же миры существовали параллельно и никогда не пересекались. Иногда я думала, что ему, наверное, есть что терять, потому что он менее влиятелен и пока только строит свою политическую карьеру.

Но, может быть, у нас с дочерью Миттерана и с бесчисленным множеством других таких дочерей было кое-что общее: для каждой из нас отец был чем-то всеобъемлющим. Он не мог заболеть, он бы никогда нас не бросил. Глубоко в душе я знала, что мой отец – великий человек и что он любит меня.

Я часто мысленно возвращалась к тому разговору на пляже. Я вспоминала, как он храпел в машине, проработав всю ночь, хотя поехал со мной отдыхать. Я вспоминала, как в детстве прижималась щекой к его руке и силилась не засыпать, чтобы побыть с ним. Я чувствовала, как давит на нас обоих его усталость, каким тяжким бременем лежит на нем необходимость таиться и в то же время желание радовать и защищать меня, когда я хочу занять собой весь его мир. Я жила со странным ощущением, разрываясь между чувством вины за то, что я – его слабое место, и отчаянным желанием стать для него всем.

Правда, в последнее время я начала его терять. Никакого свидетельства о рождении по почте так и не пришло, а спросить Анук мне не хватало смелости. Без официального документа ничто определенное нас не связывало. Он мог бросить меня. Я была не так глупа, чтобы не понимать важность письменных договоренностей. Если когда-нибудь он станет такой же значительной персоной, как Миттеран, кем тогда буду для него я? Кем-то, о ком нужно умалчивать. И мне начало казаться, что Анук с ним в сговоре, что она, возможно, хочет и даже предпочитает, чтобы о нашей тайне никто не знал.

7

Однажды рано утром, перед тем как идти в школу, я написала Давиду. Мой стол стоял под окном, и, поднимая голову, я видела крыши зданий на противоположной стороне улицы. Небо наливалось бледным светом. Когда в продуктовом магазине по соседству поднялись металлические жалюзи, я поняла, что пора одеваться.

Самыми простыми словами, какие только могла подобрать, я объяснила Давиду, что моя мать в отношениях с женатым мужчиной, что он политик и что именно поэтому я тогда так уклончиво отвечала на его вопросы. Об их отношениях мало кто знает. После этого я закрыла ноутбук, оделась и спустилась завтракать.

Весь день я думала о том, как Давид будет читать мое письмо. Я специально не стала ничего уточнять и теперь гадала, поймет ли он, кого я имела в виду. Может быть, ему не слишком интересно, что Анук встречается с политиком, и уж тем более – что тот еще и женат. Во мне подспудно всегда жила мысль, что если я расскажу обо всем кому-то, кто не должен знать, то это будет землетрясением, катарсисом, с моих плеч спадет тяжкий груз, – и вот сейчас я с изумлением почувствовала, что почти ничего не изменилось. Небо не обрушилось на меня, и самой мне не стало ни лучше, ни хуже.

Когда я вернулась домой, от Давида пришел ответ. Он рад нашему знакомству, писал он. Это было напоминание о том, что случайные встречи могут иметь большое значение. Мое письмо подтвердило слухи о моих родителях. После нашей беседы он просмотрел свои старые материалы девяностых и начала двухтысячных, связанные с политикой, особенно с президентскими выборами в две тысячи втором, когда “Национальный фронт” вышел во второй тур. Он обнаружил, что тогда и начались разговоры о моем отце – многообещающем молодом политике, который как раз попал в поле зрения журналистов. Он спрашивал, не имею ли я в виду нынешнего министра культуры.

Мы начали писать друг другу дважды в день. “Это, наверное, тяжело, когда родители скрывают факт твоего существования”, – писал он. Мы обменивались деталями собственных жизней. Он рассказывал о своих буднях в офисе; о кофемашине “Неспрессо”, которую их главный редактор принес из дома и поставил на свой стол, чтобы можно было бесконечно пить кофе; о человеке, который по вторникам играет на гитаре в метро около его дома; о том, что сейчас он пишет статью об Эмманюэль Дево. Я с нетерпением ждала писем от него и тщательно продумывала ответы, чтобы они были непринужденными, но без детской наивности. Я остро ощущала нашу разницу в возрасте и тратила больше времени, чем обычно, на формулирование своих мыслей. Перед отправкой я перечитывала письма дважды.

Что, если я больше не хочу, чтобы мое существование было тайной? Что, если я хочу другую жизнь? Эти вопросы постоянно вплетались в описание наших с матерью будней. Я рассказывала о холодности Анук, нарочно утрируя ее причуды. Я описывала себя купавшимся в роскоши, но заброшенным ребенком. Я боялась наскучить ему историями про мать. Я так ему и написала, добавив, что осознаю, насколько я моложе его. “Когда я читаю ваши письма, наша разница в возрасте стирается, – ответил Давид. – Говорят, мудрость приходит с опытом, а уж его-то у вас достаточно”.

Однажды поздно вечером, когда я давно уже должна была спать, мы обменялись несколькими очень короткими письмами.

“Вы знаете, кто мой отец, – написала я, осмелев от того, что между нами завязалась дружба – или нечто похожее на дружбу. Откровенность давалась мне легче, когда я могла спрятаться по другую сторону экрана. – Что вы будете делать с этой информацией?”

“Вы хотите, чтобы я что-то с ней сделал? – спросил он. – Я не буду разглашать конфиденциальные сведения. Даю вам слово”.

“А если я хочу, чтобы вы кое-что сделали?”

Он ответил через двадцать минут.

“О чем вы?”

“Может ли кто-нибудь еще обо всем узнать?”

“Вполне. Когда ведешь публичную жизнь, такая опасность есть всегда, и нужно быть осторожным”.

“Для этого потребуется доказательство – какой-нибудь факт, фотография”.

“Вы говорили об этом с матерью?”

Я не ответила. Меня разозлило, что наш разговор опять вращается вокруг Анук. Я не хотела, чтобы решение принимала она. Я сходила в душ и приготовила одежду на завтра. Близилась полночь, а мне надо было вставать в шесть, но я еще раз заглянула в почту, перед тем как лечь. Он прислал длинное письмо.

“На вашем месте я бы тоже думал об этом, – писал он, – но сомневаюсь, что мне хватило бы смелости рассказать обо всем… Если вы решитесь заговорить о своей семье – я имею в виду, не в рамках частной беседы, – вам придется свыкнуться с тем, что ваша жизнь радикально изменится. Если вы согласны на это пойти, я вам помогу”.

Я поблагодарила его и спросила, не повредит ли это папиной карьере.

“Неизвестно. Это в любом случае будет иметь последствия, но главным образом повлияет на его семейную жизнь”.

Давид сообщил, что готов написать статью, однако для этого ему понадобится сначала взять у нас с Анук интервью. Потом он обратится за комментариями к моему отцу. Я призналась, что на самом деле намерена сделать эту историю публичной, но чтобы утечку информации не связывали со мной. Я заранее боялась интервью, того, что окажусь в центре внимания, и меньше всего хотела впутывать в это Анук. Конечно, я не могла сказать ей о переписке с Давидом. Я знала, что она это не одобрит и запретит мне что-либо рассказывать – она считала, что папа неспособен расстаться с женой. Я решила, что они оба трусы. Надо раскрыть тайну нашей семьи и вытолкнуть его на авансцену. Когда я как-то сказала Анук, что жизнь несправедлива, она ответила, что жизнь всегда несправедлива. Несправедливо, что мы должны делить папу с кем-то еще, что мы для него на втором месте, что я никогда не рассказывала о нем никому, кроме Жюльет. Скоро ничего из этого не будет иметь значения. На следующий год я стану взрослой, он перестанет видеть во мне свою маленькую девочку, и что тогда? “Ты всегда будешь его дочерью”, – говорила Анук, но эти слова не приносили мне утешения. Что, если он подумает, что я больше не нуждаюсь в его заботе, в его присутствии? В следующем году выборы, и мы будем видеть его совсем редко.

Я продолжала искать фотографии мадам Лапьер. Нашла снимок с торжественного приема, где оба они были в элегантных вечерних нарядах. Я вглядывалась в ее лицо так долго, что оно стало зернистым, а белозубая улыбка слилась со щеками. Я с удовольствием отметила, что ее платье вульгарно собирается в складки на бедрах.

Давид предложил перепоручить разоблачение своему старому другу, журналисту-фрилансеру, который иногда писал для таблоидов. Я отправила ему нашу с папой фотографию, которую сделала Анук, когда мне было пятнадцать. Папа обнимал меня за плечи, а мое лицо, обращенное к нему, было наполовину закрыто длинными волосами. Он улыбался и, казалось, вот-вот должен был рассмеяться. Я была младше, чем сейчас, но узнать нас обоих было нетрудно. Я выбрала одну из немногих фотографий, которые были дома у папы. Я не знала, где именно он ее хранит и не потерял ли он ее вообще. Мы подарили ему такую фотографию на прошлое Рождество.



В воскресенье, когда закончилась вторая учебная неделя, приехал Тео и повез меня в бассейн, пока в открытом комплексе не кончился сезон. Анук все выходные была на репетициях, а Матильда дорабатывала костюмы для спектакля по Мольеру. Мы пару раз проплыли туда-сюда, чтобы охладиться, и устроились на траве. Мы забыли полотенца, но было слишком жарко, чтобы об этом беспокоиться. Солнце высушило нас за несколько минут.

Я принялась рассматривать людей. После лета одни стали бронзовыми, у других обгорели бедра и плечи, третьи упрямо остались незагоревшими. Матильда была светлокожей и не любила солнце. Я никогда не спрашивала Тео, сколько ему лет. Я предполагала, что пятьдесят, но с его фигурой танцовщика ему могло быть от сорока до шестидесяти. В этом он напоминал Анук, но его возраст было еще труднее определить из-за того, что он мужчина, – так, по крайней мере, она говорила. Только морщинки и пигментные пятна на руках выдавали, что он немолод. Матильде же в этом году исполнилось сорок девять, и она открыто говорила о своем возрасте, красила волосы в красивый цвет красного дерева и не пользовалась косметикой. Она всегда была чуть полнее Анук, но казалась моложе благодаря гладкому и круглому, как луна, лицу. Детей у Тео и Матильды не было. Они избегали говорить на эту тему, а когда я однажды задала вопрос Анук, та отмахнулась. Хотели ли они детей? Пытались ли? Я побоялась спрашивать еще раз, чтобы это не повлекло за собой другие неудобные вопросы.

Я побарабанила пальцами по коленке, думая о Давиде и о том, когда выйдет первая статья. Он сказал, в понедельник. Завтра. Мне вдруг пришло в голову, что это может кончиться ничем. Статью никто не заметит, и наши жизни будут спокойно течь дальше, спрятанные в рукаве большого города.

Тео заметил мое взвинченное состояние и спросил, все ли в порядке.

– У меня уже куча домашних заданий.

– Я ненавидел учебу в старших классах, – сказал он. – И учился не слишком хорошо. Кажется, моя жизнь началась только после выпуска.

– Спасибо, – сказала я и вздохнула.

– Ты и глазом не успеешь моргнуть, как все закончится.

Я кивнула, разглядывая свои загорелые ноги. Скоро они утратят золотистый летний оттенок.

– У тебя в классе есть интересные мальчики?

Вопрос Тео вызвал у меня улыбку. Я мысленно перебрала своих одноклассников. Большинство выглядели как дети и вели себя как дети. Половина носила очки. Одни были полностью поглощены учебой, другим не хватало мозгов. Тут я подумала о Давиде.

– Я встретила кое-кого на одной из вечеринок Анук, – сказала я и тут же пожалела, что открыла рот. – Но из этого ничего не выйдет.

Тео изучал мое лицо.