— Я надеялась, что вы попросите.
Восхищение доктора Сквайре заставило меня раздуться от гордости. И я продолжила раздуваться, когда она закончила читать и похвалила результат моих усилий.
— Какая история! — воскликнула она, возвращая мне рукопись. — Такая необычная и захватывающая. Что вы планируете с ней делать?
— Ну, сперва покажу ее Скотту и узнаю его мнение. — Я сообщила ему только, что собираюсь попробовать свои силы в написании романа, но не рассказала ни о сюжете, ни о своем подходе. — А потом, надеюсь, «Скрибнерс» захотят опубликовать мою книгу.
— Очень хорошо, Зельда. В этой истории рассказывается о важных вещах и таким неподражаемым стилем.
Я отправила один экземпляр Максу сразу после этого разговора.
Хитрость ли это? Да. Выдали в том необходимость? Несомненно. Скотт трудился над книгой уже шесть лет и все еще был далек до завершения. Шесть лет, а я справилась за месяц — такое неравенство сулило настоящее бедствие, я знала. Но остановиться сейчас было бы не проще, чем улететь на Луну на тонких прозрачных крыльях. Этот роман должен был родиться и получить оценку независимо от Скотта, так было должно.
Когда муж в следующий раз пришел навестить меня, я ждала его со вторым экземпляром рукописи наготове. Я протянула ему пачку листов.
— Что это?
— Мой роман.
— Как, законченный?
Я кивнула.
— Я уже выслала рукопись Максу — не хотела обременять тебя, пока ты так сосредоточен на своей книге. Но теперь, когда ты сделал перерыв, я бы очень хотела услышать твое мнение. Уверена, все ужасно и взгляд мастера будет очень кстати.
— Закончен? — Его лицо налилось кровью, а голос повысился. — Ты проделала все это у меня за спиной, на мои деньги, пока я пахал как проклятый, чтобы спасти твою жизнь, нашу семью, мою карьеру от полного краха? Поверить не могу! — Он швырнул рукопись на пол.
— Нет, Део, ты знал, что я работаю над книгой. Да и какая разница… — Я стала поднимать листы. — Неужели ты не гордишься, что я закончила такое дело? Что я не понапрасну тратила здесь время? Скотт, я написала роман! И попыталась использовать все, чему ты меня научил. Ты можешь хотя бы взглянуть, пожалуйста.
Он выхватил рукопись, сунул ее под мышку и вылетел из палаты.
Несколько дней от него не было ни слова — ни телефонного звонка, ничего. Вернулся ли он в Монтгомери? Станет ли вообще читать? Может, сожжет рукопись. Хорошо, что отослала экземпляр Максу.
Я кусала нижнюю губу, смотрела, как плывут по озеру утки, гуляла, ела, спала и ждала.
Ответ пришел по почте.
Господи, Зельда, если ты решила уничтожить меня, то ты на верном пути. Твой алкоголик Эмори — карикатура на меня, прикрытая лишь тончайшей вуалью, Зельда, и все это поймут! Боже, ты с тем же успехом можешь зарезать меня и оставить на солнце на радость мухам и стервятникам.
Если я позволю Максу напечатать это, ты должна принять мои правки, я понятно изъясняюсь?
Примерно в то же время пришла телеграмма от Макса. Он писал, что весьма впечатлен, многое в романе заслуживает внимания, есть очень красивые описания и обороты, и да, он хотел бы опубликовать его.
— Понеслась, — прошептала я.
О, я знала, что не все будет по-моему. В последующие месяцы Скотт взялся за мой проект с рьяностью самого Сесила Демилля. Он ругал персонал лечебницы за то, что они недостаточно присматривают за мной. Он заставлял меня вычеркивать и переписывать все, что было слишком похоже на правду. Он велел издательству забрать всю будущую выручку от книги в счет его долга. Он велел им максимально сократить рекламную кампанию — якобы для того, чтобы уберечь меня от «завышенных ожиданий». Это не имело значения. Ничто не имело значения. С моей точки зрения я победила.
Или нет?
Я вырезала все, что он велел, кое-как склеила сюжет, и книга отправилась в печать без редактуры, кроме правок Скотта, и без рекламной поддержки.
— Врачи не хотят, чтобы ты становилась слишком самонадеянной из-за книги, это только повредит твоим нервам, — заявил Скотт. — Лучше начать потихоньку.
— Да, конечно, — откликнулась я, захваченная эйфорией оттого, что у меня есть целая своя книга, книга, на обложке которой напечатано придуманное мной название — «Спаси меня, вальс!», а ниже — мое имя.
А потом появились рецензии. «Субботний литературный еженедельник» использовал такие слова, как «неправдоподобно», «неубедительно», «вымученно» и «запутанно». Ах да, и еще «дисгармонично». «Нью-Йорк таймс» выражался помягче, критик был скорее озадачен, чем недоволен. Он счел историю «любопытной путаницей», но не смог пробиться через «отвратительный» авторский стиль.
«Все так плохо?» — подумала я, отложив вырезки.
От стыда нахлынули слабость и тошнота. Куда подевалась эйфория, гордость от выполненного дела? Как их смогли уничтожить двое незнакомцев, которые были готовы дать мне шанс?
Скотт наблюдал за моим лицом, пока я читала отзывы. Когда посмотрела на него, он сказал;
— Теперь ты знаешь, что я испытываю. Теперь ты знаешь, каково это.
Я поверила, что пером прокладываю себе путь к спасению, но, как и тем вечером у бара «Динго» с Хемингуэем, ошиблась в расчетах, переоценила свои возможности.
В конце концов, роман разошелся чуть больше тысячи экземпляров.
Надо было написать на обложке: «Очередное обреченное начинание» от Зельды Фицджеральд.
Глава 51
Хлопнула задняя дверь — Скотт вернулся домой. Теперь нашим «домом» было здание в викторианском стиле с множеством балконов, башенок и крылечек, окруженное двадцатью акрами снега в городе Тоусон, штат Мэриленд, — очередное пасторальное жилье, которое мы сняли в надежде привести в порядок нашу жизнь и помочь Скотту закончить книгу. С момента выхода «Гэтсби» прошло уже больше семи лет.
Скотт снял этот домик, который будто в издевку назывался «Ля-Пэ», «Мир», вскоре после того, как я написала роман. После самого прибыльного года за всю его писательскую карьеру «Пост» купили девять рассказов, которые Скотт написал, пока я томилась в «Пранжен», — он отчаянно бахвалился. Снова. В конце лета меня выписали из Фиппса. Я вернулась домой и обнаружила, что теперь у нас есть пятнадцать спален, четверо постоянных слуг, теннисные корты и озеро. А еще добрая, безвкусно одетая Изабел Оуэнс, секретарша, которая занималась делами Скотта и заодно вела хозяйство, если я была в отлучке.
Чего у нас было мало, так это мебели. Впрочем, компании, для которой она бы понадобилась, тоже не было. Мы часто виделись с матерью Скотта, Молли, всегда милой и вежливой, хотя ее озадачивали хаотичная жизнь Скотта и его не менее хаотичная жена. По соседству жили Тернбеллы, потомственные аристократы и хорошие землевладельцы, а с их тремя детьми любила резвиться Скотти. Вот только эти супруги были «сухарями», и Скотт с ними резвиться не мог.
Выписывая меня, доктор Мейер велел отказаться от алкоголя и провел беседу со Скоттом, объяснив, насколько успешнее будет мой путь к выздоровлению, если Скотт тоже бросит пить.
— Я прочитал про шизофрению и при всем уважении не вижу даже намеков на то, как потребление алкоголя супругом может спровоцировать болезнь, — ответил Скотт.
— Оно способствует напряжению.
— Оно снимает напряжение, — возразил Скотт.
Сейчас я услышала, как Скотт бросил ключи на декоративное блюдо у двери, а потом заскрипели ступени. Думаю, он, как и я, решил, что все уже спят. Наверное, надеялся, что сможет затащить себя наверх и, как обычно, упасть в постель. Вероятно, ему бы это удалось, если бы я уже легла, а не рисовала в своей маленькой студии, мимо которой вела черная лестница.
Увидев меня, Скотт остановился и подался внутрь, держась за дверную ручку. Он снял пальто и ботинки, но шляпа все еще оставалась у него на голове. Рот его был приоткрыт, кожа нездорово бледна, глаза затуманены чем-то, что он пил в поезде на пути из Нью-Йорка, а до этого — с Эрнестом Хемингуэем в Нью-Йорке.
Хемингуэй недавно опубликовал «Смерть после полудня», свои размышления о корриде, и приехал в город выступить с какой-то речью, которую Скотт ожидал с нетерпением и ненавистью одновременно. После этого они встретились с Банни Уилсоном, чья вторая жена, Маргарет, несколько месяцев назад погибла при падении с лестницы. Хем в роли героя, Скотт в противоречиях, Банни в печали: все обещало вечер, который я была счастлива пропустить.
На моем мольберте стоял холст, на холсте зарождалось нечто, что я надеялась превратить в каллы, написанные маслом. Мне снились каллы, Zantedeschia aethiopica, с ароматными цветками и крепкими стеблями, подобные тем, какие я видела на берегах рек в детстве. Дом пронизывал январский холод, и мне отчаянно хотелось тепла.
— Можешь идти спать, — сказала я Скотту. — Я еще не устала, так что лягу нескоро.
Вообще сон становился все более непостоянным, отказывая мне, когда я так нуждалась в нем, требуя внимания, когда я предпочла бы провести полуденные часы со Скотти. Ей уже исполнилось одиннадцать, она стала самостоятельным человечком и отдалилась от меня сильнее, чем когда-либо. Минуты, проведенные с ней, были для меня сокровищем. Я изо всех сил пыталась не мешать ее привычкам и общению с друзьями. Указания она в изобилии получала от Скотта, который советовал ей как одеваться, ходить, говорить, делать прическу, учиться, есть и смеяться. («Не показывай так сильно зубы и будь потише, ты не хочешь привлекать лишнего внимания. Мальчики предпочитают скромных девушек, которых можно уважать и боготворить».)
Скотт отпустил дверной косяк и зашел в комнату. Облокотившись на стену, стал меня рассматривать. Вид у меня не блистал роскошью — старая рубашка и бесформенная юбка — таким был мой наряд для рисования. Голова немытая, краска на руках, на подбородке, на ухе, на лбу… Я стояла в вязаных зеленых тапочках, которые прислала мне мама.
— Знаешь, — забормотал Скотт, — я-то думал, мы возьмем с собой девочек.
— На дворе ночь. Девочки в комнате у Скотти, спят, — ответила я, решив, что он напился и теперь не помнит, где Скотти собралась ночевать с подругами.
Скотт издал лающий смешок.
— Девочек, — повторил он. — Проституток. Господи, ты и правда спятила, а?
Я раскрыла рот, но не могла произнести ни слова.
— И я знаю, что на самом деле я должен быть хорошим христианином, все простить. И все равно любить тебя… И я люблю, или любил, и хочу любить, но Господи, Зельда, я не могу. Я не люблю тебя. Не люблю. — Он сполз на пол и заплакал, обхватив голову руками. — Ты разрушила мою жизнь! По сравнению с Эрнестом я чертов евнух! Трое сыновей! Быки и кровь… — Он поднял на меня взгляд. — Представь себе, я говорю ему: «С меня хватит, Эрнест, я залился по уши, не просохну, даже если развесить меня на веревке». Говорю: «Давай снимем девочек», а Эрнест говорит: «Ты для этого не в форме». Евнух! Не в форме для девочек, не в форме, чтобы Писать… Я ни на что не гожусь, и это все ты виновата! Я так устал от тебя…
Я вымыла кисти, накрыла холст и, молча перешагнув через Скотта, прошла по коридору в свободную спальню, где сумела повернуть ключ в замке до того, как прорвались слезы.
«В нем говорит алкоголь, — убеждала я себя, свернувшись клубочком поверх одеял. — Алкоголь, алкоголь и Хемингуэй, будь он проклят, и будь проклят Скотт, и будь проклят мой слабый, жалкий мозг, да будь оно все проклято…»
Проспав всю ночь урывками и проснувшись на рассвете, я обнаружила, что ночью под дверь протолкнули лист бумаги.
Милая, милая, кем же ты теперь меня считаешь… В последнее время, перебрав, я впадаю в тоску, но это не оправдывает того, как я с тобой обошелся. Ты храбрая, Зельда, и заслуживаешь только восхищения. Я бы никогда не пережил того, что пережила ты. Пожалуйста, прости негодяя, в которого я порой превращаюсь. Скажи, что ты по-прежнему любишь меня, и надеюсь, я смогу выстоять на ногах достаточно долго, чтобы вернуться на путь истинный.
Когда я открыла дверь, он ждал меня снаружи, залитый бледным утренним светом. Переоделся, причесался, его глаза покрасневшие, но ясные.
Я скрестила руки на груди.
— Определись, чего ты хочешь, Скотт.
— Ты меня любишь?
Я подумала: «А люблю ли? Да и как ощущается настоящая любовь?»
Кажется, я больше не знала ответа. И тут вспомнила наш с Тутси разговор много лет назад…
«— Просто, думаю, мне надо знать, к чему готовиться. Я хочу сказать, как распознать настоящую любовь? Все как у Шекспира? Знаешь, с вздымающейся грудью, трепещущим сердцем, личинами и безумием?
— Да. Да, все именно так. Мужайся, сестренка».
«Тут понадобятся прочнейшие железные укрепления, — подумала я. — И даже они бы не помогли».
— Не стоило бы, — ответила я Скотту, и он заметно расслабился. — Может, и не люблю, — добавила я. Почему это он может выдохнуть, когда я все еще разбита? — Не рассчитывай.
Он потянулся ко мне и заключил меня в объятия.
— Пусть у нас будет хотя бы это.
Четыре месяца спустя я задумала и написала свою собственную пьесу «Скандала бра» и договорилась с местным театром о ее постановке. Скотт тем временем все еще пребывал в поиске своего истинного пути. Искал на ощупь, одной рукой, держа во второй бокал. Он не писал.
Приходили и лежали неоплаченными счета. Продавцы, портные, бармены звонили нам с одной и той же мантрой: «Счет мистера Фе. просрочен, не могли бы вы передать ему, что мы ждем ответа?» Мое терпение становилось хлипким, как весенний лед.
Я и сама была хлипкой, а порой, не сомневаюсь, и ледяной. Было ясно, что он никогда не изменится, я никогда не смогу изменить его. Весь мой идеализм разъела ржавчина. Пришло время сделать то, к чему меня призывали Тутси и Сара Мэйфилд: вырваться на волю. Когда через неделю «Скандала бра» провалилась и сошла со сцены, я написала Саре в ответ:
Проще сказать, чем сделать. Ха, это была бы отличная эпитафия — и для меня, и для Скотта.
Но она знала, как и я, что есть много способов уйти от мужчины, если по-настоящему захотеть. Проще всего окрутить нового мужчину — желательно более богатого, и я знала, что такие водятся у нас в изобилии. Если бы захотела, я могла бы отыскать подходящего джентльмена и так вскружить ему голову, что мне больше не пришлось бы заботиться о том, как и когда будут оплачены счета.
К тому же я больше не дрожала от ужаса при мысли о том, что потеряю Скотти — могла ли она отдалиться сильнее, чем сейчас? Разве дочка еще верила в мою стабильность, в мои суждения? Разве Скотт за время моего отсутствия не стал для нее единственным родителем?
20 июля 1933
Дражайшая Тутси!
Я знаю, что ты была права в своем последнем письме. Скотт, похоже, безнадежен, и меня слишком часто толкали за пределы моих возможностей. Но ведь мы оба не идеальные супруги. Ты знаешь, какой я становлюсь, когда сержусь. Несли когда-то общество меня боготворило, то сейчас я сильно потеряла в цене.
Кто другой так преданно оставался бы рядом, когда я казалась безнадежной? Должно быть, он любит меня. Наверное, это просто очередной спад. Он гений. Тутси, но такой хрупкий… Мне хочется завернуть его в папиросную бумагу, как мы делаем с нашими самыми красивыми рождественскими игрушками, прежде чем убрать, защитить его даже от самых пустячных угроз, которые нависают над ним из-за излишнего обожания публики.
Я собираюсь снова попробовать свои силы в жанре романа. Макс говорит, что будет счастлив, если я напишу еще один. Скотт придет в ярость — ему все еще далеко до завершения. Я снова готовлюсь к буре. Если веришь, что Бог готов услышать, как кто-то просит за нас, потерянных, помолись за нас со Скоттом.
С любовью к тебе и Ньюману,
Z.
Все лето мы бились до первой крови, и я, и Скотт, и не желали уступать ни дюйма. Я боролась за право на независимое существование, за право выражать себя и самой прокладывать себе курс. Он хотел контролировать все, хотел, чтобы все обернулось так, как он когда-то придумал, когда впервые отправился в Нью-Йорк в надежде найти хорошую работу и послать за мной. Он хотел вернуть свою эмансипированную обожательницу, свою музу века Джаза. Хотел вернуть прошлое, которого никогда не существовало. Он всю жизнь положил на иллюзию: хотел построить то, что казалось ему внушительной башней из камня и слоновой кости, только чтобы однажды проснуться и обнаружить, что строил карточный домик, который обрушился от первого порыва ветра.
Однажды в августе, когда Скотт работал наверху, а моя кухня кипела жизнью, потому что мы со Скотти и тремя ее подружками пытались приготовить «настоящее южное печенье», зазвонил телефон.
Я бросилась к аппарату, чтобы снять трубку раньше, чем звонки потревожат Скотта. Это была Тутси:
— Зельда, милая, послушай, кое-что произошло. С Тони.
Девочки не прекращали болтать, так что я заткнула второе ухо.
— Что такое? Что случилось?
— Я знаю, вы с мамой переписывались о его лечении с тех пор, как он заболел в прошлом месяце, и спасибо большое, что ты пыталась помочь… Ты ведь говорила с ним, да?
Мое сердце бешено колотилось.
— Да. Господи, он был совершенно разбит.
Это депрессия после потери работы. Он говорил, что слышит голоса или просто видит сны наяву. Что-то шептало ему, что он должен убить маму. Тони сам признался в этом, не представляя, как прекратить этот ужас. Обойдя врачей в Чарльстоне, Эшвилле и Мобиле, он в итоге лег в лечебницу в последнем.
— Он был очень плох! — воскликнула Тутси. — Детка, у тебя есть кто-нибудь рядом? Скотт дома?
— Просто говори, — сквозь ком в горе попросила я.
Измазанные мукой девочки затихли и смотрели на меня.
— У него была лихорадка, он был в бреду, и он… Боже, Зельда, он забрался на подоконник и спрыгнул. Падение убило его. Его больше нет.
Я с трудом сглотнула и сморгнула слезы. В бреду? Это правда или же Тутси говорила, опасаясь, что телефонистка может подслушивать? Может быть, он просто был в отчаянии?
— Что случилось, мама? — Ко мне подошла Скотти.
— Ох, тетушка Тутси рассказала ужасные новости.
— Что-то с бабушкой?
— Я перезвоню, — сказала я Тутси и положила трубку. — Нет, не с бабушкой. С дядей Тони. Произошел несчастный случай. Он… он… он скончался. Дядя Тони умер.
Какой же ужас переполнил меня в тот момент! Будто при звуке этих слов моя кровь превратилась в густой, холодный туман. Мои руки покрылись мурашками, и я обхватила себя, думая: «Мы с Тони были одного поля ягоды, правда? И ни одному из нас не суждено было спастись — от дурной крови, от дурной судьбы, от мрачных призраков, которые всю жизнь преследовали нас. Никакого спасения, кроме самого абсолютного».
Я посмотрела на Скотти, на ее зарождающуюся красоту, на ее добрые глаза, и прежде чем могла сдержать слова, рвущиеся из груди, я выпалила:
— Ох, милая, мы обречены.
Из коридора послышался шум, и мы обе вздрогнули. Там стоял Скотт.
— Никто не обречен. — Его голос был одновременно мягким и уверенным, бальзам для меня, спасательная шлюпка для Скотти. — Но мы все будем грустить какое-то время. Девочки, мне очень жаль, но вам нужно умыться и разойтись. Мы со Скотти отвезем тебя домой.
Они все занялись уборкой. Только я видела в глазах Скотта ужас, которому он не позволил прорваться в голос. Он без моих объяснений понимал, что произошло. Все было очевидно, любой разумный человек мог заметить гнилое пятно на нашей семье.
Он заметил, что я смотрю на него.
— Зельда, — тихо сказал Скотт. — Нет. У него были другие проблемы, не как у тебя. — Он взял меня за руки. — Посмотри на себя — идеальный день в идеальном доме с твоей очаровательной, счастливой дочерью. Я слышал вас сверху, вы, девочки, чудесно проводили время. Ты была душой вечеринки.
Я кивнула и сделала глубокий вдох. Сердце в груди казалось кирпичом.
— Да, хорошо. Хорошо.
Но в моих ушах с биением пульса стучало: «Обречены, обречены, обречены».
Глава 52
— Как ты думаешь, почему мы все еще не развелись? — спросила я у Скотта накануне Рождества 1933 года, вскоре после того, как мы перебрались из «Ля-Пэ» в место подешевле — красный кирпичный дом, зажатый между двумя точно такими же в Балтиморе. Скотти заснула во время рассказа — точнее, лекции — Скотта об «Айвенго» и теперь была в постели, ожидая завтрашнего прихода Санта-Клауса. Мы со Скоттом сидели перед камином в креслах с подголовниками, держа в руке по стакану гоголя-моголя с двойной порцией рома, уже второму за этот вечер. Я очень давно не пила, и хмель ударил мне в голову.
Осенью Скотт несколько раз ложился в больницу Джона Хопкинса, что впечатлило бы меня до глубины души, если бы он признал, что борется с пьянством. Вместо этого он говорил, что ему нужно разделаться с застарелой проблемой с легким — якобы туберкулез, который он подхватил в 1919 году, время от времени давал о себе знать. И все же ему удалось закончить роман «Ночь нежна», в котором психиатр влюбился в свою пациентку, и продать его в журнал «Скрибнерс» для публикации по главам. Он написал Хемингуэю, чтобы поделиться новостью, и получил в ответ: «Спорим, ощущения, будто наконец-то высрал кирпич». Скотт был разочарован — он надеялся на более добрые поздравления, но нашел оправдание такому пренебрежению: Хемингуэй был занят своим новым ребенком, новым романом и африканским сафари (новая женитьба была еще впереди).
Теперь, когда Скотт закончил свою книгу, во мне снова всколыхнулось желание написать свою. Я прочитала все труды по психиатрии, какие могла найти, выведала все тонкости сложного взаимодействия мозга с химическими элементами и окружающей средой. Я пыталась прогнать чувство обреченности, написав о нем историю.
Однако Скотт настаивал, что если я хочу «использовать тему психиатрии, то должна подождать, пока его роман займет свое место в американском сознании». Он сказал моему врачу, что, какой бы ни была тема, новая попытка написать роман только навредит мне. Доктор, не желая допускать хоть малейший риск, когда на кону его репутация целителя разумов, согласился. Мы много ругались по этому поводу.
Глядя на пламя, я продолжала;
— Посуди сам, я тебя точно ненавижу. Ты совсем не похож на того мужчину, за которого, как мне казалось, я выхожу замуж.
— Я самый что ни на есть тот мужчина. Загадка в том, почему я до сих пор не развелся с тобой.
— С чего бы тебе этого желать? Я умна, талантлива и могу быть любящей и преданной. У меня для этого есть все задатки.
— Помнишь, как мы ехали ночью по Парк-Авеню, ты на капоте такси, а я на подножке, держась за крышу?
Я улыбнулась.
— Мы тогда познакомились с Дотти в ресторане отеля «Алгонкин»?
— Угу. Банни тогда устроил ужин… Нью-Йорк срывал «крышу», это точно.
— Боже, ну и веселье было.
Скотт потянулся взять меня за руку.
— К черту все! Ты — любовь всей моей жизни.
И все же теплые слова — не панацея. Мы пробили себе такую глубокую колею, так вымотались и измучились, что ни у меня, ни у Скотта не было сил сменить направление.
В начале февраля я пробрела шесть кварталов по промерзшему, засыпанному снегом бетону к дому Сары Хаардт Менкен. В голове у меня крутилось: «Серый, холодный день, серый, холодный месяц, серая, холодная жизнь. Тело Тони в гробу было серым и холодным, как и тело папы, когда он меня оставил. Серость и холод — вот что ожидает любое живое существо». Даже легкий снег, хлопьями спускающийся с неба, казался мне серым. Ветер сгонял мне под ноги клочья рваной бумаги. Мимо пропыхтел грузовичок службы доставки, изрыгнув мне в лицо облако маслянистого дыма. Господи, почему ты убрал все краски из Балтимора? Неужели недостаточно было просто забрать все тепло?
У крыльца Сары я посмотрела на дюжину ступенек, будто стояла у подножия горы Монблан. Может, проще развернуться и пойти домой?
Вот только внутри, за одним из этих окон, сидит Сара.
Мне было жизненно необходимо увидеться с подругой, с моим эталоном. Дело не в том, что я хочу пожаловаться на что-то определенное, не случилось никакого кризиса, никакого особого события. Список обид, причиненных мне Скоттом, стал таким длинным, что сам дьявол замучился бы выслушивать его. Но сейчас, когда Скотти весь день проводила в школе Брин-Мор, наш дом стал необитаемым, бесцветным, скучным, холодным, бесцельным. А может, это просто я такая.
— Сегодня ужасно серо и холодно, — сказала Сара, когда горничная проводила меня к ней в гостиную. Она закашлялась. — Не нужно было приглашать тебя в такое ненастье.
— Нет, я рада тебя видеть.
— Господи, как же ты исхудала! Ты вообще ешь? А руки холодные, как лед. Садись у камина. Хочешь горячего бульона?
— Да, конечно, — тускло произнесла я. Нужно приложить больше усилий. — А где Генри?
— В офисе. Сегодня вторник.
— Конечно. — Я невидяще уставилась на каминную решетку.
Вторник. Конечно.
— А Скотт?
— Со вчерашнего дня его не видела.
— Ах, Зельда… отчасти именно поэтому я и хотела с тобой встретиться.
— Ты знаешь, где он? — Я обернулась к ней.
— Нет, — она покачала головой, — но мы видели его в пятницу. К Генри пришли друзья — просто тихо посидеть, ты же знаешь, какой он у меня. — Она прервалась, закашлявшись. — Ни выпивки, ни музыки, сплошные разговоры о книгах. И тут внизу раздался грохот, а в следующую секунду по ступенькам начал карабкаться Скотт, спрашивая, почему начали без него.
— Но его не приглашали.
— Да. Поэтому произошел небольшой спор. Он часто заходит — иногда поздно вечером, когда мы уже давно легли спать. Генри начал терять терпение. Он сказал: «Скотт, неужели ты не видишь, что вечеринка не будет тебе по нраву?» А Скотт ответил: «Да, конечно, и пусть я написал новый роман, который печатают в журнале «Скрибнер», но я не отвечаю высоким стандартам, чтобы стать частью этой почтенной компании. Зато у меня есть, — он расстегнул штаны и спустил их, — это».
— Он показал свой?..
Сара кивнула.
— Я, конечно, отвернулась. Нам было страшно за него стыдно, и Генри вытолкал его из комнаты. А потом Генри сказал, что пора прекращать общение с вами обоими. У него просто пар из ушей шел. Клянусь, этого с ним никогда не случается.
Меня замутило.
— Кто его за это осудит?
— Но по отношению к тебе он смягчился. На самом деле против тебя он ничего не имеет. Но, Зельда, Скотту нужна помощь. Как ты это выносишь — оставаться рядом с ним?
Я пожала плечами.
— А когда ты сама последний раз показывалась врачу?
— Это не имеет значения, — ответила я. — Они не могут меня вылечить. У Скотта все равно нет денег, чтобы им заплатить, а своих сбережений у меня тоже нет.
Я перевела взгляд на окно. Бледно-серые облака, серые здания и темно-серая вода в заливе.
— Может быть, тебе пожить у Тутси или Тильды?
Я снова пожала плечами.
— Ты что-нибудь пишешь?
— Мне запретили. Врачи согласны со Скоттом, что это может мне навредить. Вероятно, они правы.
Сара снова начала кашлять. Казалось, это продолжалось бесконечно. Когда она убрала от губ платок, на нем остались следы крови.
— А когда ты последний раз показывалась врачу? — спросила я, когда ее отпустило.
— Генри заставляет меня ходить на прием дважды в месяц. Но, конечно, никто ничего не может поделать.
Эти слова, открывающие истину о ее жизни, и моей жизни, и жизни в целом, просочились в мой разум и беспрерывно повторялись у меня в голове. Никто ничего не может поделать.
Я держалась за них, как за мантру, читая вышедшие в журнале главы «Ночи», в которой ожидала увидеть трагическую, но, несомненно, окутанную романтическим флером и хорошо прописанную историю, основанную по большей части на нашем опыте. Но нет, нет… Скотт использовал целые абзацы выстраданных мною писем, которые я писала ему из «Пранжена». Он превратил свою не-меня в почти кровожадную жертву инцеста, которая в конце концов исцеляется, только полностью высосав жизнь из своего когда-то восторженного мужа. Я не могла отстраниться от этой истории, не могла разделить себя и Николь.
Я ничего не сказала. Я налила себе выпить. Потом еще раз. И еще.
Никто ничего не может поделать.
Наверное, эти слова отразились у меня в глазах и на лице, и в какой-то момент Скотт это заметил. Так я оказалась в палате Фиппса.
— Расскажите, что вы чувствуете.
— Расскажите, о чем вы думаете.
— Вы злитесь? Вам больно? Страшно? Грустно?
Я ничего не отвечала.
Мне было пусто.
В Фиппсе отказались браться за лечение такой непокорной пациентки. Скотт посоветовался с доктором Форелом, и меня отправили в «Крейгхаус», лечебницу в Биконе, штат Нью-Йорк.
«Очередное долгое путешествие на поезде в никуда», — подумала я.
Поначалу все, что я могла видеть, когда у меня было достаточно ясное сознание, чтобы видеть хоть что-то, — это бесконечная замерзшая пустошь. Я была рада успокоительным, плавно засасывающим меня в марево полузабытья. Я лежала, раскинувшись без движения, пока бригада медсестер подготавливала меня к инсулиновой шоковой терапии, и предвкушала блаженную пустоту, которая придет следом за судорогами. Я ни с кем не разговаривала — о чем говорить?
Пробуждалась весна, и вскоре земля ожила, покрывшись ослепительно-белыми подснежниками и режуще-синей горечавкой. Едва увидев цветы, я поняла, что их необходимо запечатлеть в акварели.
— Я бы хотела получить бумагу, краски и кисти. И этюдник, — сказала я доктору Слокуму, моему новому надзирателю однажды утром, когда он проводил ежедневный осмотр.
— Простите? — потрясенно переспросил он. — Вы можете говорить?
— А вы проницательный, — даже попыталась улыбнуться. — Цветы за окном очень красивы, смотрите. Мне не терпится нарисовать их.
Он взглянул в окно, затем снова на меня.
— Давайте вы оденетесь и поподробней расскажете мне об этом нетерпении, когда я закончу осмотр других пациентов.
Я так и поступила, и после первой же беседы мы заключили сделку: художественные принадлежности в обмен на различные пустяковые беседы, которые так по душе психиатрам.
Проходила неделя за неделей, в ходе бесед я исподволь просила снизить дозу успокоительного, сократить инсулиновую терапию и включить в мой рацион бисквиты с персиковой начинкой. Теперь я чувствовала себя пожилой дамой на отдыхе. Для пациентов, которые не проводили дни в дурмане успокоительных или привязанными к кроватям, а бывало, и привязанными и накачанными лекарством одновременно, «Крейгхаус» был чем-то вроде санатория. Множество новых друзей, отдых и минимум раздражителей. Я могла только догадываться, сколько Скотту стоило держать меня здесь.
— Я хочу, чтобы мне разрешили писать, — сказала я доктору Слокуму примерно через месяц после того, как меня положили в эту лечебницу. — У меня просто мозг зудит от сюжетов для рассказов.
Он переплел пальцы на своем внушительном животе.
— Важно, чтобы вы не перетруждались.
— Тогда, возможно, я могу писать вместо занятий гольфом или массажа?
Он слабо улыбнулся.
— Вот что меня беспокоит, миссис Фицджеральд: ваша болезнь была в латентном состоянии, пока у вас не случился подъем амбиций…
— Дело не в амбициях, — отмахнулась я. — Возможно, мой муж не упоминал, но он по уши в долгах. Я подумала, что смогу продать несколько рассказов, может, очерк-другой, и какие-то из своих картин — но только для того, чтобы оплатить мое лечение. Считайте это эквивалентом того, как женщины начинают шить, чтобы помочь мужу покрывать расходы. Швея из меня никудышная, но могу рисовать и писать достаточно хорошо, чтобы выручить за свои работы те же деньги, что и за платье на заказ или перекройку. Мне нужно помочь мужу чем удастся.
— Ваш порыв заслуживает уважения, однако ваш муж ясно дал понять, что запрет должен оставаться в силе. Вы сами рассказывали, что самые серьезные ссоры между вами случались как раз на почве вашего желания написать еще одну книгу.
— Потому что он был неправ, и другие врачи тоже. Мне становится лучше, когда я пишу.
— Но за этим следует неизбежное разочарование в результатах ваших трудов, и вам становится хуже. Рисование однозначно идет вам на пользу, используйте его для экономического вклада в дела семьи, и все будет хорошо.
— Думаете? — спросила я.
Я отдалась рисованию со всеми усилиями и настойчивостью, какие раньше вкладывала в балет.
— «Parfois la Folie Est la Sagesse», — зачитала я в одной из брошюр, которые были отпечатаны для моей выставки. Порой безумие — это мудрость. Мы со Скоттом находились одни в моей палате, днем, пока мои соседи были на массаже. — Выглядит отлично, Скотт. Настоящая работа профессионала.
— Так и есть. Может, это все, к чему ты так долго стремилась, дорогая. Наконец ты получишь признание, которого ждала и заслуживаешь.
Мои работы будут выставляться в художественной галерее в престижном квартале Манхэттена на протяжении всего апреля. Мы познакомились с владельцем галереи в прошлом году в Антибе, он потерял голову от моей «Девушки в оранжевом платье» и верил, что мне обязательно нужно организовать выставку. Скотт позаботился обо всех мелочах, подойдя к делу с таким же энтузиазмом, как в свое время к постановке Молодежной лиги в Сент-Поле.
Я подошла к окну. Тусклые краски зимы уступили благословенной, ослепительной зелени листьев и молодой травы. Вдалеке на холме под клочковатыми облаками виднелась россыпь точек — стадо пасущихся коров.
— Даже не знаю, Део. Я предпочла бы не обнадеживаться раньше времени.
— Надежда — это то, что ты заслуживаешь больше, чем получаешь, — сказал он, подходя ко мне сзади.
Когда я обернулась, он поцеловал меня с нежностью, со всей страстью и вожделением, какие раньше мы считали чем-то само собой разумеющимся.
— Что ж, тогда надеюсь, что ты еще раз так меня поцелуешь, — заявила я, когда он отстранился.
— Да?
— Да.
Он запер дверь и повиновался. Мы занялись любовью, сладко и торопливо, уверенные, что нас поймают, смеясь и задыхаясь одновременно.
— Боже, как я по тебе скучаю, — сказал он, когда мы закончили и застегивали все, что успели расстегнуть. — Скучаю по нас, скучаю по нас вот таким — и где только живут эти люди? Почему их так трудно найти?
Я посмотрела в его глаза цвета Ирландского моря.
— Мне очень жаль, — только и могла вымолвить я.
* * *
Для выставки я выбрала восемнадцать рисунков и семнадцать картин. Некоторые из них были эксцентричными вариациями на тему французского искусства семнадцатого века, которое я изучала в Эллерсли. Другие изображали измученного вида балерин — я хотела показать, как они сами видят себя, а не какими предстают в глазах публики. Третьи представляли собой линейные фантазии, на которые меня вдохновили работы Пабло и Жоржа Брака. Я рисовала гигантские цветы и кормящих матерей. Я рисовала Скотта с перьями вместо глаз и в терновом венце.
Меня отпустили из лечебницы на открытие в сопровождении сиделки, Скотт позаботился о том, чтобы в «Плазе» ей дали отдельный номер. Он пригласил абсолютно всех своих знакомых, а также каждого, с кем его сводили ежедневные похождения. Пришли Мерфи, и Макс, и мои врачи, Дос Пассос, Дотти Паркер, Гилберт Селдис, Банни и Генри — он принес весть о том, что Сара в больнице с легочной инфекцией, но передает мне привет.
Были и несколько журналистов, а вот незнакомцев пришло очень мало. Те же, кто все-таки появился, похоже, не могли решить, как понимать такую беспорядочную коллекцию работ.
— Что она такое? — шептали они, не находя определения.
Всего было продано шесть или восемь картин, большинство — за бесценок, и я отправилась обратно в «Крейгхаус».
Журнал «Тайм» напечатал обзор, и они-то нашли мне определение. Заголовок гласил: «Работа жены». И хотя сам обзор был лестным, я почувствовала, как уверенность покидает меня.
Работа жены.
Ж-Е-Н-А — вот она, вся моя сущность в четырехбуквенном определении, которое я пять лет пыталась преодолеть.
Почему каждый раз, когда я наконец-то делала выбор, когда я что-то совершала, все мои усилия заканчивались провалом и таким сокрушительным? Почему я была неспособна управлять своей собственной жизнью? В чем ее смысл для меня? Я думала, что борюсь со Скопом, но теперь засомневалась, не сражалась ли все это время с самой Судьбой?
В молодости я верила, что ужасно пытаться, пытаться и снова пытаться, только чтобы в итоге обнаружить, что тебе никогда не преуспеть. Теперь я знала, что тогда была права. Из меня не вышло танцовщицы, писательницы, художницы, жены, матери. Я пустое место.
Отправь меня в лечебницу подешевле, — написала я Скотту. — Мне не нужна вся эта роскошь, я буду чувствовать себя только хуже, зная, что никогда не смогу окупить эти расходы. Разве Хемингуэй не говорил тебе, что я бесполезна и тебе надо спасаться? Он был прав?
Проглотив эту горькую пилюлю, я начала съеживаться и вскоре стала такой крошечной в этом огромном мире, что почти… совсем… исчезла.
Глава 53
Темнота горячей смолой влилась мне в голову. Большинство последующих событий утеряно для меня, но вот что мне рассказывали…
У Скотта закончились деньги, так что в мае 1935 года я переехала в мрачную лечебницу «Шеппард Пратт». Врачи пытались растворить смолу инсулиновой терапией, или вывести ее электрошоком, или выбить ее из меня пентилен-тетразолом, который провоцирует спазмы головного мозга. И все же чернота оставалась, а мне начал являться Бог, с которым мы вели беседы.
Бедный Скотт получил за все свои попытки привести меня в чувство одни только долги, и все же врачи продолжали настаивать, что на свободу можно только пробиться силой, так что он согласился на новые сессии террора. Он писал рассказы, когда мог, но большинство из них не пользовались спросом или приносили куда меньше денег, чем он привык. Он одалживал у тех немногих друзей, которые еще готовы были с ним видеться, и пытался найти собственное спасение в бесконечных потоках алкоголя и нескольких женщинах.
В какой-то момент кто-то сообщил мне невообразимую новость; старший мальчик Джеральда и Сары, Баот, скончался от менингита. Затем менингитом заболела моя милая Сара Хаардт, и, объединив усилия с туберкулезом, болезни доконали ее. Два года спустя умер от туберкулеза бедный Патрик Мерфи.
Смерть царила повсюду. Тутси, благослови ее Господь, увидела, что я превратилась в девяносто девять фунтов невнятного отчаяния, и заставила Скотта спасти меня и перевезти в больницу в Эшвилле, штат Северная Каролина, где лечился, и весьма успешно, один из кузенов Ньюмана. Скотт время от времени исчезал — по его словам, ложился на лечение легочной инфекции, но в промежутках между исчезновениями он охотился со своим другом Джеймсом Бойдом или отдыхал от городской суеты в по-деревенски элегантной таверне «Грув-парк». Он рассуждал так: если Северная Каролина помогала ему собрать себя по кускам, то, может, и мне она пойдет на пользу.
Хайлендский госпиталь — это вам не высокогорный курорт. У них свой комплекс лечения, включающий наркотики, электрошок и воспитательные беседы. Когда я наконец начинала осознавать, кто я и где, то проклинала себя, что стала обузой Скотту, который настоял жить поблизости и видеться со мной так часто, как только возможно. Между этими встречами он по-прежнему напивался до беспамятства. Ему исполнилось сорок, и в своем жалком, униженном состоянии он дал интервью в «Нью-Йорк пост», которое окончательно убедило всех читателей, что он пропал.
В чем-то Хайленд мне помог; со временем я набрала вес, стала много играть в волейбол, ходила на прогулки по холмам и снова начала рисовать. Когда Скотту предложили опять поработать в Голливуде, гонорар, который ему посулили, и я убедили его поехать.
— У тебя все получится, — заверила я, молясь, чтобы это оказалось правдой.
В начале 1938 года мое состояние стабилизировалось. Я осталась в Хайленде, поскольку врачи настаивали, что это временное просветление. Они сказали Скотту, что я должна постоянно находиться под их чутким наблюдением и контролем, в то время как Тутси и мама говорили то, что думала и я сама: для них, как и для персонала «Пран-жена», все упиралось в деньги. Но Скотта приводила в ужас перспектива нянчиться со мной, когда он и себя-то едва контролировал. Он предпочел поверить врачам.
Теперь, когда ко мне вернулась способность видеть, мыслить и чувствовать, я понимала, что и в Голливуде Скотту не выкарабкаться. Он все глубже погружался в пучину отчаяния. Пил часто, а работал урывками. У него совсем не было денег, ему не удавалось продать те немногие рассказы, которые он писал. Он почти не виделся со Скотти, растерял почти всех друзей и почти всю надежду, а наша поездка на Кубу в апреле прошлого года обернулась катастрофой: он заболел и напился до такого состояния, что мне пришлось везти его в больницу в Нью-Йорке. Более грустный взгляд я видела только в зеркале.
— Я никогда не оставлю тебя, Зельда, — сказал он.
Глядя, как его увозят на каталке, я думала: «Он такой необычайный, блистательный человек, что будет ужасно, если в итоге он позволит себе превратиться в ничто».
В горле у меня встал тот же кошмарный ком, который я ощутила в 1919 году, прежде чем выгнала его.
Я знала, что мне сделать, и сама нашла, как выбраться из Хайленда. И если мне пришлось принудить доктора Кэрролл, чьи чудовищные преступления против некоторых пациентов были куда страшнее, чем мой небольшой шантаж, — что ж, это останется между мной и доктором.
Впервые за десять лет мы со Скоттом оба были свободны. И я принялась ждать.
21 декабря 1940 года
Монтгомери, Алабама
Тутси приехала на праздники. Они с Ньюманом остановились у Марджори, чтобы не осложнять нам с мамой жизнь. Мы сидим вместе на крыльце, мама дремлет в доме. Мы с Тутси сошлись на том, что это самое приятное время дня. Я как раз закончила рассказывать ей о том, какие новости у Скотти и у Скотта.
— Надеюсь, он вышлет мне денег, чтобы я съездила повидаться с ним, — вздохнула я. — Может быть, я перееду. Попробую себя в написании сценариев.
— Хмм, — протянула Тутси. — Не могу не заметить, вид у тебя отдохнувший. Ты хорошо говоришь, хорошо выглядишь, хотя приличная стрижка пошла бы на пользу всему образу. Ты чувствуешь себя так же умиротворенно, как выглядишь?
Я постучала кулаком по голове.
— Шоковая терапия. Помогает угомонить дикого зверя.
— Дело не только в этом. Без Скотта ты более…
— Уравновешена?
Тутси кивнула.
— Знаю. Поняла это давно, еще в Хайленде.
— Тогда зачем хочешь что-то менять? Здесь и сейчас ты устроилась практически идеально.
— Скотт изменился, как и я. Думаю, химия, которой нас накачивали, наконец-то вымыла дьяволов из нас обоих. Теперь мы оба будем другими.
Похоже, убедить Тутси мне не удалось.
— Если веришь в это, я попытаюсь тоже поверить. Но, признаться, я так и не простила ему то, что он бросил тебя в «Шеппард Пратт». Когда я нашла тебя там… — ее передернуло, — ты была практически мертва, Зельда. Помнишь хоть что-то из тех времен?
— Непоследовательно, но какие-то впечатления остались.