Леви сглатывает, и его лицо искажает печальная мина. «Уж не мнит ли он себя страдальцем?»
– Каждую неделю на собрании я рассказывал людям одну и ту же историю: о болезни, живущей в лесу. И очень быстро они позабыли то время, когда не боялись ветрянки. Все уверовали в нее! Даже ты…
– Это ты заставлял меня вырезать метки на деревьях! Ты использовал меня!
Леви кивает, уже не скрывая того, что творил:
– Мне нужно было сделать ветрянку реальной, заставить людей безоговорочно поверить в опасность, подстерегающую их за нашим периметром.
Я лишь качаю головой:
– И ради этого ты закопал Эша и Тёрка в землю, нанес им порезы и убедил всех в том, что они заразились…
В глазах Леви проблескивает холод.
– Община увидела то, что я повелел ей увидеть.
– Ты убил их, хотя в том не было нужды!
Леви подступает ко мне на шаг. Его лоб разглаживается:
– Я был вынужден так поступить. Мне надо было доказать свою правоту. Если ты решишь покинуть Пастораль, я накажу и тебя.
Под взглядом Леви мои ноги прирастают к земле.
– Я делал это, чтобы защитить все, что мы здесь построили.
Я думаю о нашей общине. О людях, все же выходивших за периметр, чьи тела мы порой замечали в лесу. Замечали… только никто из нас не отваживался пересечь границу и занести их в Пастораль. Мы верили, что в их смерти повинна ветрянка. А в действительности виноват был Леви! Леви, навязывавший нам правила общежития, придуманные им самим. Леви, добивавшийся нашего повиновения. Он убивал членов общины, чтобы отстоять свою ложь, сделать обман правдой.
Но на самом деле Леви достиг одного: он сделался убийцей. И вот теперь он стоит в футе от меня с каменным, равнодушным лицом, но я вижу, как тяготит его этот груз. Тяжкое бремя вины. Алкоголь лишь заглушает то, что Леви хочется, но не удается забыть.
– Ты убивал нас, – холодно говорю я.
Не болезнь, а Леви – монстр, которого нам следовало бояться.
– Ты превратил всех нас в пленников.
– Нет, – возражает Леви, – я создал место, где вам ничто не могло навредить.
– Кроме тебя!
Леви на миг опускает глаза, но тут же снова возвращает взгляд на меня; из его глаз сочится леденящий холод, как будто он что-то просчитывает в уме – время, которое ему потребуется, чтобы вытянуть вперед руки и сжать мое горло.
– Мне нужна была жена, которая не бросила бы меня и не решилась бы пойти против, – цедит сквозь зубы Леви.
Я отступаю на шаг назад. К горлу подкатывает комок.
– Я всегда хотел только тебя. Ты – единственная, без кого я не смог бы жить.
Быть может, некогда так и было. Да только теперь все иначе. Он любил ту девушку, которой я была, когда ему подчинялась и не задавала вопросов на глазах у людей, которая была слепой, покорной и кивала всякий раз, когда он просил делать насечки на пограничных деревьях. А сейчас… сейчас мне нельзя доверять. Сейчас я опасна!
– Я дал тебе все, что ты желала. Я дал тебе сестру, я дал тебе то, что не хочется потерять, – причины для того, чтобы остаться.
Мыслям в голове становится тесно. «Он дал мне сестру». Покопавшись в глубинах памяти, я внезапно сознаю, что выжигает в моем сердце брешь: у нас с Каллой не было общего детства! Она появилась в общине позже, гораздо позже. И поселилась в фермерском доме – пришлая, чужая мне по крови. Но как же быстро я поверила в наше родство! А теперь она – с пулей в теле – пытается сбежать из Пасторали. И мы, возможно, никогда уже не увидимся.
Мне надо отвернуться от Леви, помчаться к фермерскому дому, оттуда – к дороге. Я еще могу догнать их с Тео. Но Леви, словно считав мои мысли, резко устремляется вперед и хватает меня за руки. От его прикосновения мое тело содрогается от омерзения. Хотя всего лишь пару дней назад я таяла в объятиях Леви, стремилась прижаться к нему, слиться, стать с ним одним целым. Раньше, но не сейчас.
Леви припирает меня к стене садового сарая. Спина врезается в горизонтальные бревна. Рана на виске саднит, кровь затвердела скорлупой на коже. Я сознаю, что Леви тяжелее меня, а он нависает надо мной, обдает дыханием мои волосы. И все-таки я не могу понять, чего он хочет: зажать меня в объятиях и поцеловать или обхватить руками мое горло и задушить.
– Я мог бы убить ее, когда она пожаловала в общину, эту Мэгги Сент-Джеймс… И Тревиса я тоже мог убить. Я сделал бы это, и никто бы не узнал, – захлебывается бормотанием Леви. – Но я не мог допустить, чтобы люди в общине увидели, что чужаки способны пробраться к нам по лесу и не заразиться ветрянкой. Поэтому я предал их забвению.
Леви рассказывает это так, словно он сделал благое дело, проявил милосердие, как человек с высокими моральными принципами.
– Я позволил им сблизиться – Тревису и Мэгги. Затем внушил им кое-какие воспоминания, и вскоре оба во все поверили. Вы все поверили. Вы хотели верить в мир, который я для вас создал.
Глаза Леви расширяются, руки все крепче сжимают мне горло.
– Разум человека податлив и пластичен. Им так легко манипулировать. Ты хотела верить в то, что Калла с Тео жили здесь всегда, с основания общины. И ты в это верила. – Замолчав, Леви убирает с моих глаз прядь волос. – Иногда я даже задаюсь вопросом: как далеко возможно зайти? Во что еще я мог бы вас заставить поверить?
Я с отвращением от него отворачиваюсь:
– Любовь к себе ты тоже мне внушил?
– Ну, ты же этого хотела…
Мы все верили Леви благодаря его гипнозу! Он нашел способ, как нас убеждать, уговаривать лживыми словами, – он рассказывал нам байки, в которые нам хотелось верить. Мы, как самые глупые овцы, следовали за пастухом-монстром на заклание.
Я пытаюсь вывернуться из его рук, но Леви лишь сильнее прижимает меня к стене. Его рот всего в паре дюймов от моих губ.
– Я использую тебя, Би, чтобы укрепить веру всех остальных. Я скажу им, что ты заболела, заразилась ветрянкой под стать Эшу и Тёрку. Я им скажу, что ты пыталась сбежать из общины вместе с Колетт и ее ребенком. Но лишь вступила в лес, как гниль мгновенно проникла в тебя. Я скажу им, что ты умерла очень быстро, до отправления обряда. И я похоронил тебя на нашем кладбище. Из доброты и гуманности. И все насельники Пасторали еще раз удостоверятся, что покидать ее пределы нельзя, что в нашем лесу таится опасность. Твоя смерть их окончательно убедит.
Рука Леви скользит по моему животу, замирает на нем, словно он способен почувствовать жизнь, развивающуюся во мне. Но уже через секунду эта же рука возвращается по моей груди снова к горлу. За ней неотрывно следят его глаза. Как будто Леви наслаждается каждым мгновением, моими последними нервными вдохами.
– Ты всегда была моей любимицей. Ты нравилась мне еще в детстве, – пальцы Леви снова смыкаются на моей шее, нащупывают пульсирующую в ней кровь, поддерживающую жизнь в нашем ребенке.
– Не делай этого, Леви, – пытаюсь обрести голос я. – Ты убьешь не только меня. Ты убьешь и нашего ребенка!
На секунду его пальцы замирают, губы сморщиваются.
– Я сделаю вас обоих мучениками, – ухмыляется он. – Пожертвую вашими жизнями во спасение остальных!
Часть Леви всегда меня опасалась. Он боялся, что однажды я все вспомню, что зрение вернется ко мне и я расскажу всей общине, что он творил, что он в реальности представляет собой. Леви боялся утратить контроль. И теперь он пытается его удержать.
Не мигая, вонзив пальцы в мои голосовые связки, Леви сдавливает мне горло. Всего несколько секунд – и я начну задыхаться, а мое тело – корчиться в конвульсиях, из последних сил борясь с Леви за глоток воздуха. Всего один глоток…
– Ты не почувствуешь боли, Би, – вкрадчиво произносит он.
Я сразу вспоминаю этот тон! Именно таким мягким, убаюкивающим голосом он нашептывал мне на ухо слова лжи, становившейся правдой. Именно такой голос Леви использовал для гипноза, чтобы добиться желаемого. Но я не хочу впускать его слова в свое сознание! Мои пальцы расцарапывают Леви грудь и шею, я стараюсь оттолкнуть его от себя, но голова уже кружится, а в глазах искрит.
Внутри полыхает страх, сжигая боль в душе и теле. Еще миг – и остается только ужас. Но я вспоминаю! И руки тут же опускаются вниз. Пальцы ищут то, что заткнуто под пояс юбки. Есть! Вот она – гладкая деревянная рукоятка, я сжимаю ее в руке. Собравшись с последними силами, делаю выпад ножом.
Лезвие прорезает ткань, плоть, утапливается в туловище Леви, и мою руку заливает теплая жидкость. Время замедляется, растягивается. Глаза Леви округляются, зрачки на миг расширяются и тут же сужаются до точек размером с булавочный укол.
Его руки отпускают мое горло, тело осаживается и заваливается назад; рот разверзается в немом крике, а пальцы скрючиваются в конвульсии. Я захожусь кашлем, судорожно втягиваю воздух, ноги не держат меня, но я не позволяю себе упасть. Сделав шаг вперед, я снова хватаюсь за нож, не давая Леви вытащить его. Взгляд падает на маленький шрам на его подбородке. Тот самый шрам, к которому я так любила прикасаться и который так любила целовать в юности. Секундное воспоминание стирает решимость: «Я нанесу тебе еще один шрам. И ты уже не сможешь его залечить!» Я вдавливаю нож глубже. И наблюдаю, как при этом корчится Леви.
Сердце бьется, стучит, колотится сильно, до боли. Я всегда знала слабость Леви. Его слабостью была я. И даже сейчас он недооценил, на что я готова была пойти, чтобы исправить то, что он наделал. Леви падает на колени, в его глазах мелькает недоумение, рот брызжет слюной, горло душит подступающая кровь. Я тоже опускаюсь наземь рядом с ним, не отводя от Леви взгляда. Пусть мое лицо станет последним, что он увидит! И запомнит – уже навсегда.
Я вытаскиваю из его тела нож, рука пахнет кровью – с тем самым характерным, металлическим привкусом.
– Я хочу, чтобы ты это ощутил, – говорю я Леви слова с трудом прорываются сквозь преграду из клацающих зубов. – Знай, это я забрала у тебя жизнь. Я лишила тебя всего!
Кровь стекает с губ Леви. Зрелище жуткое, но я не отворачиваюсь:
– Я всегда была сильнее тебя!
Мои губы невольно кривятся в улыбке, а Леви ритмично моргает. Он пытается что-то сказать, но не может. Ложь больше не осквернит его рот. И никто не услышит его лукавых, обманчивых слов.
– Ты всегда был слабым!
Веки Леви подрагивают, он явно силится не закрывать глаза. И я снова всаживаю в него лезвие – на этот раз еще сильнее, еще глубже, по самую рукоятку, только ниже, туда, где почки. Чтобы положить конец его лживой жизни. И сразу подмечаю перемену в лице Леви; краски сбегают с него, кожа приобретает оттенок козьего молока.
– Сдохни, лжец! – шиплю я, наблюдая за Леви.
Истекая кровью, он заваливается на бок, руки повисают, как листья кукурузного початка. Грустное и отвратительное зрелище… Вытащив нож, я встаю на ноги, тело сотрясает дрожь, хотя внутри все пышет жаром. Я убила его! Человека, которого любила… Он это заслужил.
С неба хлещет во всю силу дождь, вода ручьями течет по лицу Леви, разжижает кровь, впитывающуюся в сырую землю. В нескольких ярдах от нас аккуратные ряды кукурузы источают сладковатый аромат с легкой примесью пепла; местами оголившиеся початки ощетинились желтыми зубчиками. И я почему-то думаю о летнем урожае, о вкусе отварной кукурузы, которой мы лакомились на закате, сидя у костра, рассказывая старые байки и посмеиваясь над набившими оскомину шутками.
Меня трясет от холода – от того, что я сделала. Но я старюсь дышать ровно. И прикладываю руку к животу. В нем трепещет пульс ребенка. Моего ребенка. Я прожила уже часть жизни. И половину ее – во тьме. Но теперь я ощущаю нечто новое: странное тепло, легкость, которой не ведала с детства. То, чего мне так недоставало!
Небо становится серым с оттенком олова. А внутри меня нарастает уверенность: я выращу в этом лесу свою дочь – с незамутненным сознанием, не-затемненным зрением и не скованным страхом сердцем. Она будет безбоязненно выходить за периметр, гулять по лесу, лазать по скалам и бродить по диким дебрям. Я научу ее плавать в пруду за фермерским домом, собирать лимоны и лесные орехи. А еще – спать под звездами в теплые, тихие ночи. И, прикасаясь к ее веснушчатой переносице и маленьким миндалевидным глазкам, я не буду думать о нем… Потому что она будет моей дочкой. Только моей.
Часть пятая
Чужие
Teo
Когда-то я разыскивал исчезнувших людей. Это было до того, как две зимы назад, углубившись в горы Северной Калифорнии, я сам стал одним из пропавших. Я открываю дверь в минимаркет на заправке «Тимбер-Крик». Маленький колокольчик над ней заливается перезвоном, и на меня накатывает холодная волна воспоминаний, как будто я переношусь в ускользнувшее прошлое. Та же женщина с посеревшей кожей сидит за кассой под докучливое жужжание светильников с люминесцентными лампами и лениво глазеет в окно, постукивая пальцем по пачке сигарет той же марки.
– У вас есть телефон? – спрашиваю я с порога.
Тонкая бровь кассирши приподнимается. В глазах – та же настороженность, что сквозила в них в мой прежний визит в магазинчик.
– Телефон есть, но не бесплатный. Вам придется раскошелиться.
– Вызовите скорую помощь.
При этих словах лицо кассирши меняется, словно все морщинки на нем подтягивают вверх невидимые нити.
– А я вас помню, – кивает женщина. – Вы проезжали здесь пару лет назад, искали какую-то женщину. – Кассирша убирает руку с пачки сигарет. – Нашли?
– Да, – поспешно отвечаю я. – Пожалуйста, вызовите скорую! Она ранена.
Желтые белки кассирши мгновенно устремляются на мои руки; запятнавшая их кровь Каллы каплет на пол, застланный линолеумом. Кассирша на миг замирает, даже не моргает. А потом поворачивается и суетливо тянет руки к телефонному аппарату.
Мне безразлично, что она наговорит полицейским. Выскочив на улицу, я подбегаю к пикапу и зажимаю руками огнестрельную рану в животе Каллы; рядом с ней на переднем сиденье-диване притихла Колетт с малышкой на руках. Мы не перекинулись ни словом, и никто из нас не знает, что произойдет дальше.
Дождь ослабевает, небо после грозы становится бледным, почти бесцветным. Полиция прибывает под вой сирены и вихрящиеся отблески мигалок. Каллу переносят в санитарный автомобиль и увозят. Колетт с ребенком тоже забирают. Минуты теперь летят молниеносно. Гул голосов прорезают вопросы – о пуле в теле Каллы; о том, где мы были и как нас зовут.
– Вы только что выехали из леса? – спрашивает молодой офицер с одутловатым лицом. Такое впечатление, будто он сомневается, что это не розыгрыш. – Спустя столько времени?
Я рассказываю ему нашу историю. Но не все. Потому что внутри щемит странная боль – потребность защитить место, бывшее нашим домом. Сохранить его в тайне, даже сейчас.
– Там остались еще люди? – требуют конкретики полицейские.
Мне делается муторно. Другие люди… Может быть, они хотят, чтобы их всех нашли. А может быть, желают остаться ненайденными, изолированными в лесу, ставшем их домом. Могу ли я решать за них?
Солнце уже клонится к западу, когда полицейские наконец-то решают, что мне нечего им больше сказать, и отвозят меня в отель в часе езды от заправки. В отеле есть открытый бассейн, континентальный завтрак и включенный на полную громкость телевизор в холле. В ушах и звенит, и стучит. У меня одно желание – поехать в больницу, навестить Каллу. Но полицейские охлаждают мой пыл: я смогу увидеть жену или Колетт только утром.
– Почему бы вам не отдохнуть? – говорит один из них.
Почему бы и нет… Можно ничего не предпринимать. Можно тупо сидеть в убогом затхлом номере без солнечного света, свежего воздуха и достаточного пространства для передвижения… А у меня сердце разрывается и душа ноет, пока я пытаюсь осмыслить все произошедшее.
Я прикасаюсь к телевизионному пульту, к гладильной доске в узеньком стенном шкафу, к куску мыла рядом с раковиной. И каждый раз перед глазами возникают образы людей, проживавших в этом номере до меня, горничных и плачущих детей, любовников на одну ночь. Мой дар возвращается ко мне в виде вспышек, мелькающих в ритме стаккато картин, видеть которые мне совершенно не хочется.
Мой дар так долго «спал», что всплывающие в памяти воспоминания – которые и не мои вовсе, а чужие – мое сознание воспринимает как нежелательное и пугающее вторжение. Мы только что сбежали из Пасторали, и мой разум пока не полностью восстановился. Он еще замутнен, еще не избавился от диссоциативного расстройства – взаимодействия между памятью, идентичностью, восприятием и эмоциями до конца не отлажены. Я все еще не уверен, кем являюсь в действительности.
Сон нейдет. Я лежу один, в кровати, пахнущей тем, чему название я позабыл: каким-то ненатуральным отбеливающим веществом. Вперив взгляд в низкий потолок, я думаю о Калле. О чужих людях, обступивших ее, об иглах, исколовших ее тело, и волнительно пощелкивающих приборах. А утром в холле меня не поджидает ни один полицейский. Хотя они пообещали, что первым делом заедут за мной и отвезут в больницу. Стоя за креслами, обитыми материей с шахматным узором, я разглядываю бассейн. Еще довольно рано, и из всех шезлонгов возле него занят лишь один: какая-то женщина читает книгу под сенью большого зонтика, и трепещущий синий прямоугольник перед ней подмигивает ясному небу.
В холле, в нескольких футах от меня, все так же работает телевизор. В ушах звенит навязчивая реклама – сначала чистящего средства для ванной, потом гигиенических прокладок для женщин, а затем хранилища с бесплатным пользованием в первый месяц. Чистота и правильная организация пространства. Чистота и избавление от ненужных вещей. Эти лозунги, как назойливые насекомые, раздражают барабанные перепонки. И я в попытке защититься от них уже шагаю к раздвижным дверям холла, когда из телевизора слышится имя: Колетт.
Тормознув, я поворачиваюсь и вытягиваю шею. Вслушиваюсь в слова, что произносит голос, разносящийся из динамиков. Ну почему нельзя убавить чертову громкость? Так же можно оглохнуть! Это вещает местная новостная станция. С экрана телевизора на меня смотрят седовласый диктор и ведущая с неестественно голубыми глазами:
«…Вчера в больницу была доставлена женщина с ребенком, убежавшая из отдаленного лесного поселения примерно в часе езды к югу отсюда. Но установить ее личность удалось лишь сегодня утром. Полиция и власти убедились, что это действительно Эллен Баллистер, молодая актриса, исчезнувшая из своего дома в Малибу одиннадцать лет назад. До сих пор ее считали погибшей».
Пол едва не уплывает из-под моих ног. В этот момент в холл заходит мужчина. Поравнявшись со мной, он смотрит на экран, потом качает головой и скашивает взгляд на меня:
– Охрененная история, правда? По словам ее мужа, она оставила записку перед исчезновением. Написала, что едет на побережье, хочет провести выходные одна. Но домой так и не вернулась. Каким-то образом ее занесло в этот лес. Возможно, амнезия, предполагают врачи. Она не может вспомнить, что с ней случилось. – Незнакомец снова качает головой, но по его глазам я понимаю: он потрясен и заинтригован этой историей. – Она даже родила ребенка в лесу, от другого мужика. Вот оно как в жизни бывает. Такой сюжетец ни один писака не выдумает. Невероятно!
Мужчина смотрит на меня в ожидании отклика, кивка в знак согласия. Но я даже бровью не повожу. Каким-то образом Эллен Баллистер оказалась в Пасторали. Возможно, она отправилась на ее поиски под стать Мэгги. А может, наткнулась на нее случайно (что, впрочем, маловероятно). А потом она забыла, кем являлась. Забыла, как и все мы. Эллен забыла, что была другой за пределами общины. Но теперь она вернулась назад. С новорожденной дочкой.
Отвернувшись от телеэкрана и общительного мужчины, я выхожу из отеля. Слух пошел, и я подозреваю, что очень скоро и меня замучают расспросами о Калле и обо мне самом.
У патрульной машины возле входа в отель стоит молодой офицер – руки в карманах, глаза буравят бассейн. Похоже, он предпочел бы намазаться солнцезащитным кремом и поплескаться в воде, а не возиться со мной.
– Сэр, – обращается он, не называя меня по имени, которым я назвался вчера полицейским: Тео. Возможно, они заподозрили, что это был обман или, на худой счет, не полная правда, и ждут развития истории. А лично от меня – признаний.
Офицер распахивает передо мной пассажирскую дверцу, не вынуждая садиться назад. И мы выезжаем с гостиничной парковки. Я стараюсь ни к чему не притрагиваться в салоне. У меня нет ни малейшего желания видеть лица тех, кого когда-то арестовали и, надев наручники, затолкали в эту машину.
Хотя денек выдался погожим, облака висят низко, а воздух душный, насыщенный влагой и смрадом автомобильных выхлопов. Слава богу, мой полицейский эскортник – тип неразговорчивый. И мы в полном молчании проезжаем мимо нескольких ресторанчиков, кофейни, двух магазинов бытовой техники и церкви. Городок маленький, но с плотной застройкой. Здания стоят тесно, чуть не прижимаются друг к другу, а участки с индивидуальными домами разграничены заборами.
Мне не по себе. Я чувствую себя не в своей тарелке, наблюдая в окне быстро меняющийся городской ландшафт. Наконец, проехав еще около мили, мы останавливаемся у больницы, угнездившейся на вершине пологого холма. Я торопливо открываю дверь.
– Я подожду вас здесь, – кивает мне молодой коротко стриженный офицерик с остекленевшими от скуки глазами.
Палата Каллы на втором этаже. Ох уж эти отбеленные поверхности и тикающие аппараты… Когда я захожу в палату, Калла поднимает веки и протягивает мне руку; ее глаза мгновенно увлажняются.
– Прости меня, – поцеловав жену, выдавливаю я.
Калла мотает головой, по щекам уже струятся слезы:
– Ты ни в чем не виноват.
– Я должен был отобрать у него пистолет быстрее. А тебе велеть бежать.
Снова покачав головой, Калла улыбается:
– Я бы все равно не оставила тебя одного. Ты же знаешь, какой я бываю упрямой.
Я киваю, и она притягивает меня к себе, чтобы я снова ее поцеловал.
– Я хотел навестить тебя вчера вечером, но мне не разрешили.
– Врач говорит, что меня могут выписать уже завтра. Или послезавтра.
Губы Каллы едва шевелятся, жена выглядит слабой и бледной, но она жива!
– Ранение неглубокое, пуля застряла между ребрами. Я быстро поправлюсь.
Я сжимаю ее руку в ладонях. Мне следовало находиться здесь, когда она пришла в сознание, и самому переговорить с докторами. Я вообще не должен был оставлять жену одну.
– Я сказала им, что это был несчастный случай на охоте, – говорит Калла, – и что никто не виноват в происшедшем.
С того момента, как выбрались из леса, мы наплели столько лжи, словно боимся правды. Словно защищаем то место, из которого сбежали.
– Здесь холодно, – прерывает молчание Калла.
Выпустив ее руку, я натягиваю на нее больничное одеяло по самый подбородок, но жена добавляет:
– Не в этом смысле.
И я впервые ухмыляюсь:
– Я понимаю, что ты имеешь в виду.
Калла чертит пальцем на моей ладони круги:
– Ты сказал им, откуда мы приехали?
– Нет. Я сказал, что мы жили в лесу. И больше ничего. Я не рассказывал полицейским об общине.
– А может, стоит рассказать?
– Это все изменит. Как знать, возможно, остальным в лесу лучше, чем было бы здесь.
– Лучше жить во лжи? – спрашивает жена. – Жить в страхе перед Леви?
Моргнув, Калла прикасается к левому боку, к тому месту, где из ее плоти извлекли пулю.
А я дотрагиваюсь до ее плеча, всем сердцем желая забрать у нее всю боль, засадить ее в свою грудную клетку.
– Не знаю…
Я действительно не знаю, что теперь происходит в общине. Но переживаю за людей, оставшихся там, и за то, что с ними будет, если мы ничего не предпримем. Но какая-то часть меня также беспокоится о том, что я не смогу стать тем мужчиной, каким прежде был – когда жил не в лесу, а в этом мире. А еще я опасаюсь, что не смогу вытравить из себя того человека, которым стал в Пасторали. Я боюсь, что не смогу понять различия между этими двумя мужчинами.
Лицо Каллы разглаживается, она немного успокаивается.
– Как там Колетт со своей малышкой?
– Ее настоящее имя – Эллен. До приезда в Пастораль она была актрисой. Об этом рассказали в новостном репортаже, по телевизору в отеле.
– Ты остановился в отеле? – смеется глазами жена.
– Ну да.
– И как тебе там?
– Пахнет прачечной.
Калла усмехается и тут же съеживается, снова хватаясь за ребра. Ее глаза начинают закрываться. Похоже, от лекарственных препаратов в капельнице жену клонит в сон.
– Тебе надо отдохнуть, – говорю я.
Сглотнув, Калла силится открыть глаза.
– А если ты не прав? – произносит она сонным голосом. – Что, если ее настоящее имя вовсе не Эллен? А то, которым она называла себя в Пасторали? – с еле заметной улыбкой прикасается к моей руке Калла. – Возможно, лишь это имеет значение.
– Возможно, – отвечаю я.
Но Калла уже спит, тихо посапывая; ее волосы разметались по подушке.
Калла
Мое имя не Калла. Я Мэгги Сент-Джеймс. Семь лет назад я зашла в густой лес и позабыла обратную дорогу. А теперь я лежу на больничной койке, и меня раздражает тошнотворный душок гигиенической чистоты. По-моему, нет ничего хуже запаха стерильно чистой палаты. Мне по нраву другие запахи – земли и пыльцы, старых книг и старого дерева.
Я провела в больнице три дня. И сейчас врачи готовы отпустить меня домой. Домой? Но где он, мой дом? Медсестра сказала мне, что Колетт – Эллен Баллистер – уже выписалась из больницы. Мужу и прочим родным, приехавшим за ней, пришлось пробиваться сквозь толпу репортеров, кинооператоров и фотографов, которым не терпелось заполучить кадры с некогда подававшей большие надежды актрисой, вернувшейся спустя столько лет, да еще и с ребенком на руках. С ребенком, чьим отцом оказался другой мужчина, а не законный муж, которого Эллен оставила. Ребенком, который теперь должен выжить. Это мне тоже сказала медсестра.
Колетт наконец-то дала дочке имя: Кловер Клементина Роуз. Хорошее имя, «пасторальное». Кловер – «клевер»…
Тео приезжает за мной после обеда. Сев в его старенький пикап, я опускаю стекло, откидываю голову на подголовник и с наслаждением подставляю лицо ветерку. Но путь близкий, и уже вскоре Тео помогает мне пройти по холлу гостиницы к лифту. В номере я подхожу к окну и окидываю взглядом незнакомый ландшафт. Мир, обросший коростой бетона, иезуитски подмигивающий тебе уличными фонарями и действующий на нервы пронзительными автомобильными гудками.
– В отель позвонили твои родители, – говорит за моей спиной Тео. – Они знают, что ты здесь.
Я резко оборачиваюсь:
– Откуда?
– Их оповестила полиция. По всей видимости, они нашли тебя в базе пропавших без вести.
Тео стоит всего в нескольких шагах. И, похоже, готов в любой момент броситься и подхватить меня, если мне вдруг станет плохо и от слабости я рухну на пол у окна. На трясущихся ногах, пошатываясь, подбредаю к кровати и, прижав руку к бедру, сажусь на краешек.
– Что я им скажу?
– Правду…
– В чем эта правда? Я даже не знаю… – мотаю головой я.
Я знаю, что должна звать его Тревисом, а он меня – Мэгги. Но, похоже, мы не можем отречься от имен тех, кем стали в Пасторали.
Мы сидим в холле отеля; во мне клокочет странная нервная энергия. В дальнем углу длинного прямоугольного помещения гудит телевизор. Пожилая пара смотрит новости; задрав головы, супруги напряженно внимают голосам дикторов, витиевато вещающим о биржевых котировках, стоимости акций, вспышке самого опасного из всех известных штаммов гриппа и перестрелке где-то на востоке. Число ее жертв неизвестно. Таков «скелет» общества, которое мы когда-то покинули. Я забыла обо всех этих вещах, а сейчас они вернулись, и мне почему-то от них дискомфортно. Мне хочется отмахнуться от них, как от злобных комаров, норовящих вонзить жала в мою кожу и напиться моей кровушки. То, что раньше меня волновало, теперь кажется мелочным и суетным…
– Они приехали, – кивает Тео на стеклянные двери, выходящие на парковку.
Встав со стула, он проводит руками по брючинам, как будто хочет стряхнуть с себя нервозность.
Держась за руки, мои родители шагают по асфальту. Их образы мне кажутся знакомыми и в то же время неблизкими… Знать бы, что я почувствую, когда они приблизятся ко мне с распростертыми объятиями – эти два человека, что семь лет искали свою дочь. Меня. Мне должно быть очень скверно на душе из-за этого. Ведь я виновата перед ними и за те переживания, что изрезали их лица морщинами, и за те ночи, что они провели без сна после моего исчезновения. Но странно! Я не ощущаю ничего. Только стук сердца в груди.
Родители заходят в отель, обводят глазами холл. И как только замечают меня, заходятся плачем. Еще миг – и я в их объятиях. Мама тихо произносит мое имя – неверное имя.
– Мэгги, – бормочет она, – Мэгги, ты в порядке?
А я так и не понимаю, что чувствую. И не знаю, что сказать. Стежки наложенных швов больно стягивают кожу – уж слишком крепки их объятия. Голова гудит, как наковальня, по которой бьют молотом. Я вроде бы должна узнать – и признать – этих людей. Но разум отказывается включить их в общую картину моей жизни, связать с ними какой-то ее период. Образы и сцены из прошлого сумбурны, разрозненны и хаотичны.
Я отстраняюсь от родителей, и они переводят взгляд на Тео – Тревиса.
– Спасибо вам, – говорит ему мама; ее слова с трудом пробиваются сквозь рыданья, но руки уже обнимают его, а губы со всхлипами утыкаются в плечо Тео. Через столько лет он все-таки вернул меня родителям – он выполнил работу, сделать которую они его наняли.
Напряжение в моей груди подступает комом к горлу. Холл кружится перед глазами. Пытаясь сдержать тошноту, я поспешно опускаюсь в кресло. Родители усаживаются на маленьком диванчике напротив; они смотрят на меня так, словно стараются совместить свои воспоминания обо мне – семилетней давности – с образом женщины, которая сидит перед ними сейчас.
– Ты в порядке? – повторяет мама свой вопрос, наклоняясь ко мне так близко, как только возможно. Странное проявление любви и участия от женщины, которая раньше, когда я была маленькой, никогда не выказывала мне таких чувств. Я не то чтобы это помню – скорее чувствую.
И киваю в ответ, но при этом передергиваюсь всем телом. Тео сидит рядом; я чувствую, что он хочет дотронуться до меня, погладить. Но стойко держит руки на коленях – из боязни, что мои родители это заметят и поймут, кем мы стали друг для друга.
– В полиции сказали, что тебя нашли неподалеку от того места, где ты бросила свою машину, – заговаривает отец. – И что ты все эти годы жила в лесу.
Я перевожу взгляд на маму; ее лицо вдруг делается угрюмым, кожа на висках собирается в складки.
– Я… – едва открыв рот, я прикусываю язык. И лишь верчу кольцо на пальце – свое обручальное кольцо! Я не знаю, что сказать, с чего начать. Как объяснить им последние семь лет жизни? Как дать им понять, что я уже не та, кем была прежде. Теперь я многоликим толпам, капучино и шумным кинотеатрам предпочитаю умиротворяющую тишину осенних сумерек и сырость почвы под ногами. И я очень сомневаюсь, что смогу стать прежней. Да я и не знаю толком, какой я теперь должна быть. А видеть родителей снова – для меня и облегчение, и напряжение, стесняющее грудь, давящее на рану, в которой еще пару дней назад сидела пуля. Как объяснить им, что я здесь задыхаюсь? Мне душно и муторно. Настолько, что меня может стошнить прямо здесь, в гостиничном холле с его орущим телевизором, визгливым свистом раздвигающихся дверей, противным гулом чемоданов на колесиках, которые тащат за собой чужие мне люди, несдержанными криками детей и дребезжанием мобильных телефонов.
Тео все-таки берет мою руку и, крепко сжав, притягивает меня к себе. Я слышу слово, пульсирующее в висках: муж, муж, муж. И наконец вспоминаю: это слово повторял мне Леви. Повторял до тех пор, пока я в него не поверила. Леви внушил мне, что Тео – мой муж, лишил возможности воспринимать его иначе. Но не он заставил меня полюбить Тео. Не по воле Леви мое сердце заходится от волнения при одном его прикосновении! Я по собственной воле отдалась любви. И Тео – муж мне, потому что я без него не могу, я слилась с ним душой и телом, а вовсе не потому, что Леви нас поженил.
Я отвечаю мужу улыбкой, от его прикосновения снова бабочки в животе! Но, посмотрев на родителей, вижу их реакцию: мама спала с лица, кровь отхлынула от щек, а отец оцепенел как истукан.
Сглотнув, на этот раз я обретаю голос.
– Это мой муж, Тео. Вы знаете его под именем Тревиса. Мы поженились два года назад… – Мой голос срывается, но тут же восстанавливается: – Хотя мне кажется, что мы женаты с ним намного дольше.
В уши врываются посторонние звуки: шипение телевизора, звонок телефона на стойке регистрации, голос женщины, ответившей на него. Наконец мать отваживается спросить:
– Что с тобой там произошло?
Ее руки сплетаются так крепко, что костяшки на пальцах белеют.
– Я стала другой.
Родители сняли номер на третьем этаже. Лифт увозит их выше. В ответ на приглашение присоединиться к ним за ужином в итальянском ресторанчике «Мартони», чуть дальше по дороге, я ответила, что мы с Тео предпочли бы остаться в отеле; ресторанный гвалт – это уже слишком. Но, по правде говоря, встречаться с ними снова, поддерживать разговор и делать вид, будто мы можем вернуться к той жизни, что когда-то вели, – выше моих сил на данный момент.
Голова так и не перестала кружиться после нашего общения в холле. Эти взгляды, что мать украдкой бросала на нас… это беспокойство и смятение, которые выдавали морщинки в уголках ее рта… Что все это значило? Мама явно была потрясена. И при виде моей руки в руке Тео, и от осознания того, что я изменилась и имею от нее секреты. Только у нее тоже есть свои тайны – я поняла это по напряжению, которое выдавали ее глаза.
Мы с Тео возвращаемся в свой номер. Я сажусь на край кровати, задираю рубашку, и Тео, отодрав пластырь и сняв с моей раны марлевый тампон, внимательно разглядывает шов и хирургический надрез. Он маленький – там, где пуля вклинилась в плоть и застряла под нижними ребрами. Стой Паркер чуть ближе ко мне и не будь его пистолет таким старым и так редко стрелявшим, возможно, пуля проникла бы гораздо глубже в мое тело и повредила жизненно важные органы. Иными словами, убила бы меня. Что ж, мне повезло! Это факт.
Обработав надрез перекисью водорода, Тео накладывает чистую марлю и снова фиксирует ее пластырем.
– Хорошо заживает, – говорит муж.
Я касаюсь его руки, и Тео поднимает глаза.
– Мне страшно, – признаюсь ему я.
– Знаю… Мне тоже.
До ушей доносится тихий стук в дверь. Тео встает, а я, одернув рубашку, делаю глубокий вдох – проверяю, насколько свободна в движениях. Муж распахивает дверь. В коридоре стоит мать: плечи ссутулены, руки сцеплены, а вид такой, словно ей не по себе в этом отеле. Как бывает, когда ты слишком редко уезжаешь из дома.
– Мэгги, – все еще стоя в коридоре, говорит мать, – можно мне с тобой поговорить?
Она не знает моего нового имени, которое я получила в Пасторали. А «Мэгги» из ее уст неприятно режет мне слух. Прошлое, крадучись, пытается пробраться в мое настоящее.
– Я оставлю вас одних, – опережает мой протест Тео.
И, обойдя мать, быстро удаляется по коридору прочь. Я представляю, как он сидит в одиночестве в холле или в пикапе, ожидая, когда станет безопасным возвращение в нашу маленькую комнату. Все, что нам осталось… Переступив через порог, мама притворяет за собой дверь.
– Как же я рада видеть тебя, – говорит она.
И я вижу в ее глазах боль, несвойственное ей сожаление.
– Столько лет прошло!
– Знаю.
Мама пересекает комнату, но не пытается меня обнять. Наверное, чувствует, что мне этого не хочется, что я все еще пытаюсь осмыслить свое новое положение – обстановку, ее приезд, да все вокруг!
– Сигарета мне сейчас не помешала бы, – бормочет мать, скрещивая руки и делано усмехаясь самой себе.
Я не помню мать курящей. Но, возможно, она закурила после моего исчезновения. Пристрастилась на нервной почве. Не мне ее винить. Мать опускает руки, суетливо теребит ими ткань платья. Наконец, собравшись с духом, заглядывает мне в глаза:
– Я не знаю, что произошло между тобой и Тревисом в том лесу. И почему вы поженились, но… – осекается мать; быть может, решила не говорить того, что думала. Через пару секунд она продолжает: – В полиции нам сказали, что ты плохо помнишь свою жизнь до отъезда.
Я поднимаюсь с кровати. С небольшим усилием, но у матери хватает сообразительности не пытаться мне помочь, за что я ей реально благодарна. Она только наблюдает за тем, как я подхожу к окну и обвожу взглядом парковку. Чуть дальше под лучами вечернего солнца сверкает неестественными бликами бассейн.
– Память возвращается, только медленно.
– А ты помнишь мои рассказы о том месте, в котором я когда-то жила?
Обернувшись лицом к маме, я прислоняюсь бедром к оконной раме. Для устойчивости.
– То место звалось Пасторалью.
У меня пересыхает во рту.
– Я знаю, ты была там, – продолжает мама. – Ты вернулась туда, где родилась.
Я хватаюсь за край окна. Как бы колени подо мной не подогнулись!
– Я родилась в Пасторали?
Брови матери сходятся к переносице.
– Я не хотела говорить тебе правду. Но ты так сильно разозлилась на меня в тот день… Тебе нужно было понять…
– В какой день? – перебиваю я мать.
– На пароме, – еще больше хмурится она.
Как будто только сейчас понимает, как мало я помню из прошлого. И, возможно, решает, а не пойти ли ей на попятную, не рассказывать мне больше ничего. Но теперь слишком поздно!
– Что произошло на пароме?
Мать трет колени. Похоже, ей дико хочется закурить.
– Это случилось примерно за неделю до твоего исчезновения. Ты пришла домой на ужин, помнишь? – Мама вопрошающе смотрит на меня.
Но в моих глазах она может прочесть лишь одно: «Продолжай! Не останавливайся! Я хочу знать все!
– Ты рассердилась на меня, сказала… – Голос мамы срывается; взгляд на долю секунды устремляется к двери, к отступному пути в коридор, но потом опять обращается на меня. – Ты сказала, что я была плохой матерью, что любила брата больше тебя. Но это неправда. Это не так…. – Теперь мать борется со слезами, но тщетно: они испещряют ее щеки тонкими мокрыми бороздками. – Ты сказала, что отец единственный по-настоящему заботился о тебе.
Я отрываюсь от подоконника: вспомнила! Да, я помню тот день на причале. Мы ожидали парома.
– И ты сказала, что он мне не настоящий отец, – освобождаю я маму от необходимости повторить эти слова.
Ее подбородок трясется.
– Я не хотела тебе этого говорить. У меня просто вырвалось. – Мама проводит рукой по лицу, смахивает слезы и размазывает тушь; в уголках глаз скапливаются пепельные комочки.
В тот день шел сильный дождь, небо почти слилось с морем, и я помню, как почувствовала гнев, забурливший в груди. Но я злилась не только на мать. Я злилась на многие вещи. Годом ранее моя писательская карьера пошла на спад. Пропало несколько детей; они убежали из дома в поисках подземной обители – вымышленного места, которое я описывала в своих книгах. По мнению многих людей, мои истории были чересчур мрачными. И побуждали ребят блуждать по лесам и захолустьям в поисках того места, где Элоиза, последовав за Лисом, превратилась в чудовище. Но самое ужасное произошло за месяц до моей ссоры с матерью на пароме: погиб мальчик. Маркусу Соренсену было всего четырнадцать лет, когда он, положив в рюкзак первую книжку из цикла про Элоизу и Лисий Хвост, термос с горячим яблочным сидром, фонарик, маленькую лопатку и пару носков, отправился в дикий аляскинский лес неподалеку от дома. Его тело обнаружили только через неделю. Маркус умер от переохлаждения через пару дней после исчезновения. И вины, разъедавшей меня изнутри, оказалось довольно, чтобы я запила. Запила сильно – лишь бы ее заглушить!
И на остров Уидби я приехала, чтобы повидаться с родителями, не в лучшей форме. У меня ни дня не проходило без выпивки. И признание матери в том, что мой отец мне не родной, стало для меня последней каплей. Она словно обухом меня огрела. И я возненавидела ее за это, за ту ложь, которой она потчевала меня всю жизнь. Я возненавидела мать за то, что она наконец-то открыла мне правду.
Как оказалось, мать выскочила замуж слишком рано. Она рассказала мне, как у нее закрутился роман с мужчиной, приехавшим на Уидби к друзьям, жившим всего в нескольких домах от дома моих родителей. А потом мама узнала, что забеременела, а тот человек посоветовал ей уехать в общину, где ей и ребенку могли обеспечить и уход, и заботу после родов. Мать собрала свои вещи, бросила мужа и отправилась в Пастораль. Но когда я родилась, она начала понимать, что не сможет остаться в общине – не такой жизни она желала себе и дочери. Мать сбежала из Пасторали и вернулась к законному мужу. Она обманула его, убедила, что ребенок его. А тот ей поверил. Или притворился, что поверил. В итоге меня воспитал человек, который приходился мне по крови неродным, но которого я считала своим отцом.
Всё это мать рассказала мне в тот самый день, пока мы ждали паром. И я тогда поняла, почему она всегда была так холодна со мной – держала на расстоянии, не подпускала близко. Я воплощала собой ее самую сокровенную тайну! И всякий раз, когда она смотрела на меня, она видела моего настоящего отца, сознавала ту ошибку, что совершила. И, конечно же, боялась, что однажды ее муж поглядит на меня и тоже это поймет. Я была «бомбой», способной взорваться в любой момент и уничтожить весь ее мир. Я могла разрушить все!
Когда на нас полился дождь, я спросила у матери имя отца. Отца звали Купер. Я стала расспрашивать о месте, в котором родилась. «Мне нужно там побывать», – убеждала я мать. Просила. Умоляла.
Она поначалу отмалчивалась. Но, должно быть, тоже понимала: пути назад уже нет. Она открыла мне свои секреты, а я заслуживала увидеть то место, где сделала первый вдох, удостовериться, что отец еще жив. И мама рассказала мне, как добраться до Пасторали, описала мне маршрут в горах, старый красный амбар и путь в лесу. А теперь мы сидим в гостиничном номере, лицом друг к другу, и я начинаю сознавать еще одно мамино предательство.
– Ты все это время знала, где я?
Она медленно кивает.
– Ты бы хоть как-то ему намекнула…
Я имею в виду отца. Того, кто меня вырастил и воспитал. Того, кто на протяжении последних семи лет просыпался каждое утро, не зная, где я находилась. Его единственная дочь!
– Я не могла, – отвечает мать.
Я прижала руку к занывшему рубцу – действие обезболивающих кончается. Мне нужно сесть, но я продолжаю стоять. Присяду чуть позже.
– Ты желала защитить себя, мама! Тебе не хотелось, чтобы отец узнал о той тайне, которую ты столько лет скрывала от него.
Мать предпочла, чтобы он страдал. И продолжала его обманывать. Ей было легче лишний раз ему солгать, нежели признаться в прелюбодеянии, сказать ему, что родила меня от другого мужчины. Я прикусываю язык. Только бы смолчать! Не выплеснуть ей все злые и гадкие мысли, что вертятся в голове!
– Он жив? – интересуется мать.
– Купер умер, – отвечаю я прямо. – Он умер до моего появления. Мне так и не удалось пообщаться с родным отцом.
– Но ты пробыла там столько лет. Почему ты не вернулась сразу?
– У меня не было выбора…
Пастораль уже не то место, каким было раньше, когда там жила моя мать и общину возглавлял Купер. Когда люди свободно приезжали туда и могли в любой момент уехать. Когда границы еще были открыты и насельникам нечего было бояться.
– Я объяснила Тревису, как тебя найти, – говорит мать, как будто это ее оправдывает.
– Не Тревису, а Тео, – поправляю ее я.
– Что?
– Теперь его зовут Тео.
Мать вытирает щеки, но слезы на них уже высохли.
– Тео… – поправляется она.
– А мое имя – Калла.
Мать прекращает моргать, уголки рта опускаются.
– Прости меня… – бормочет она. – Мне очень жаль, что так вышло…
А я не знаю, что ей сказать, как позабыть о тех семи годах, что я фактически провела в заточении, не помня, кем была на самом деле, тогда как мать точно знала, где я находилась. Я испытываю к ней и гнев, и жалость. Мне хочется обвинить ее, но я понимаю, что не смогу. Мне тоже есть в чем раскаиваться. И я тоже ответственна за то, что произошло.
Мама опускает голову. Похоже, собирается с мыслями и подыскивает слова.
– Мне нравилось там жить какое-то время. Я думала, возможно, и тебе там тоже понравилось.
Я подношу руку к цепочке на шее, пересчитываю крошечные серебряные книжечки, пытаюсь отыскать в хаосе, захлестнувшем сознание, положительные моменты, стоящие жизни в Пасторали.
– Она стала мне домом, – признаю я.
Это правда. Несмотря на то что изначально я не планировала остаться в общине, несмотря на то что обманом Леви удержал меня там на семь лет, Пастораль стала моим домом. В метафорическом смысле она оказалась бальзамом для моей надломленной души. Я забыла все, что оставила во внешнем мире: мать, мальчика, погибшего во время поисков обители, существовавшей лишь в моей голове, и даже причину, по которой я приехала в Пастораль, – желание найти родного отца, Купера. Человека, умершего задолго до моего прибытия.
– Когда ты была маленькой, я часто рассказывала тебе разные истории, – заговаривает снова мать. – Это были сказки о лесе и пропавшей в нем девочке. Я их слышала в Пасторали. – Губы матери кривятся в усмешке, почти улыбке. – Возможно, поэтому ты написала свои книги о Лисьем Хвосте. Ты описывала в них лес Пасторали, только не сознавала этого.
– Это ты рассказывала мне эти истории?
Вот теперь пазл складывается. Мамины слова – как связующая нить. Когда я была маленькой девочкой, она рассказывала мне байки о фермерской дочке, жившей в лесу. Когда я выросла, я положила эту историю в основу своих книг. Но ее знала не только я. Ей воспользовался также Леви, чтобы придать своей лжи достоверность, убедить нас, будто лес инфицирован спорами погибельной болезни. А в действительности та девушка, дочка фермера, скорее всего, просто гуляла по лесу и, заблудившись, не вернулась домой.
В чужом пересказе сюжетная линия этой истории изменялась, она обрастала новыми подробностями и в итоге становилась совершенно иной – как частенько бывает с историями. Я не свожу с мамы глаз. Ее лицо потихоньку розовеет, но взгляд отсутствующий; похоже, она тоже вспоминает время, проведенное в том лесу.
– Сейчас Пастораль уже не та, какой ты ее помнишь, – говорю я. – Люди там живут в страхе.
Мать снова бледнеет, она озадачена.