Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Би? – заговаривает Леви.

И я склоняю набок голову: уж не высказала ли я свои мысли вслух? Да плевать мне, даже если и так. Алиса Уивер. Алиса Уивер. Отныне ее имя будет свербеть в моем мозгу постоянно, прочно засев, отпечатавшись в нем навсегда. Навсегда… Навсегда, черт возьми!

– Я никогда не был уверен в том, что ты меня любишь. Что ты хочешь стать моей женой, – доносится до меня голос Леви.

– Что??? – Я слышу свой ответ, хотя убеждена, что больше не владею голосовыми связками.

– Ты всегда говорила о внешнем мире. Об уходе из Пасторали. Я не думал, что ты хочешь здесь остаться вместе со мной.

Да он полное дерьмо! Он прекрасно знает, что это не так. Я всегда любила его, с самого детства. И все для него делала. Я выстроила всю свою жизнь вокруг Леви. И ждала его, все время ждала… Но… Возможно, я никогда ему об этом не говорила. И, возможно, Леви прав. Я тщательно скрывала в себе эту безрассудную преданность, а нужно было ее демонстрировать. Быть может, он и не сознавал до конца, что я на самом деле чувствовала, как сильно в нем нуждалась, как сходила с ума от любви к нему. Наверное, это моя ошибка. Колени начинают трястись, глазные яблоки подрагивают, темнота перед глазами закручивается в причудливые спирали.

– Ты должна сохранить этого ребенка, – возвращает меня в гадкую реальность голос Леви. – Ты слышишь меня, Би? Тебе надо сохранить ребенка.

Как будто я нуждаюсь в его разрешении! Да меня вообще теперь не волнует, что он думает!

– Но его отцом должен стать кто-то другой…

Я мотаю головой. Это рефлекс. Должно быть, я заболела. Прямо здесь, на полу его гостиной, по которому будут бегать, скакать и выписывать кренделя маленькие ножки. В этой гостиной, где ребенок будет обдирать, падая, свои крохотные колени и в которой он будет проводить вечера, свернувшись калачиком на ковре у камина. Будет… Только это будет не мой ребенок.

Как же я не поняла этого раньше? Как не расслышала ложь в его голосе? Недомолвки о правде? А все остальные в общине, наверное, знали. Леви, должно быть, не скрывал от них отношений с Алисой. Только одна я ничего не видела. Потому что любовь – это сумасшествие, слепота и обман.

Я вытягиваю вперед руку; кончиками пальцев нахожу его грудь. Она медленно вздымается и опадает. Я прикасаюсь к нему в последний раз. Последнее «прощай»… Но мне это нужно. Я провожу пальцем по шее Леви, веду его выше – к подбородку. Нащупываю в его плоти маленький вертикальный шрам. Большинству наших людей о нем неизвестно. А я о нем знаю. Когда нам было одиннадцать, мы залезли на орешник, растущий за прудом. Ветка под Леви сломалась, и при падении на землю он рассек подбородок о коленку. До сих пор помню, как я тогда испугалась – мой детский разум почему-то решил, что он умер. Я сползла с дерева и зажала ранку большим пальцем, не давая крови из нее вытекать. А Леви вдруг улыбнулся мне. И я сообразила, что он жив. Именно тогда я поняла, что он значит для меня больше всего остального на свете, что я не могу его потерять.

Я опускаю руку, потому что сейчас я теряю Леви.

– Ты на ней женишься? – спрашиваю я.

Короткий миг безмолвия, а затем:

– Да…

– Плотники, плотники… святой Иосиф был плотник… не подойдет? – улыбка умника скользнула по тонким губам лейтенанта. – Так, господа тунеядцы, плотники есть? – обратился Иванов к заключенным, ожидавшим медпомощи.

Как же мне хотелось, чтобы он солгал, оставил бы меня в безвестности на какое-то время! А теперь сердце в моей груди затвердевает в камень, отказываясь качать кровь. Леви будет жить в этом доме с ней. Он будет поглаживать и целовать ее растущий живот и отекшие пальцы. И о ней он будет заботиться, пока я буду вынашивать ребенка одна в нашем фермерском доме. Помогать мне будет только сестра. И родится мой ребенок без отца, имени которого я не открою.

Те молча на него посматривали.

– Кто топор-ножовку в руках держал? – надавил Иванов, краснея бледными щеками. – Четверо! До вечера палатку поставите – по буханке хлеба, дармоеды!

Леви снова пытается дотронуться до меня. Но стоит его пальцам прикоснуться к моей ладони, в моей груди вскипает жар.

Иванов никогда не матерился, это было так необычно, что его не только зэки, но и офицеры не сразу понимали. Там, где в лагерной речи почти обязательно стояли привычные междометия, у него ничего не было. Мужики недоверчиво переглядывались, ожидая, когда им скажут по-русски. Один только зачесал затылок под шапкой, смекая, что выгоднее – в лазарет или плотником…

– Не прикасайся ко мне! – взрываюсь я.

– Так, конвой! Развести всех по местам работ!

Мне уже невмоготу оставаться в этом доме, где я надеялась однажды поселиться. А еще тяжелее стоять рядом с мужчиной… мужчиной, любить которого я больше не могу себе позволить. Ноги уносят меня к входной двери, я едва успеваю водить рукой по воздуху, чтобы не наткнуться на стул, стоящий у порога.

– Гражданин начальник, – поднялось сразу несколько рук, – мы согласные!

– Я не хотел, чтобы наш разговор получился таким, – догоняет меня чужой, еле слышный, полный сожаления голос. Но мне не нужна его жалость. Она не изменит того, что он сделал. Того, что он делает.

К вечеру высокая двадцатиметровая палатка, издали похожая на деревянный барак, стояла хорошо натянутая на каркас. Мужики, за долгий этап соскучившиеся по простой деревенской работе, разохотились, стырили где-то досок, настелили и даже отстрогали пол. Вставили окна из оргстекла, из остатков досок сделали стол, две лавки и маленькую скамеечку. Сидели, довольные, как все натянуто и сработано. В столовую уже второй раз пронесли термосы с едой, но мужики не расходились, ждали обещанного хлеба. Белозерцев пришел с красиво написанным «Распорядком дня заключенных».

Я распахиваю дверь.

– Пожалуйста, не уходи, – тихо просит Леви.

Один из плотников, седой старичок-костромич, взялся изучать. Сначала одобрительно поводил заскорузлым пальцем по аккуратной рамочке, потом стал читать по слогам, крепко нажимая на «о»:

Но я выхожу в ночь, воображая, как серебрит мою кожу лунный свет, пробивающийся сквозь кроны деревьев. Леви тоже переступает порог. Следом за мной. Но жар его тела невыносим. Я вспоминаю маленький засушенный нарцисс, который столько лет хранила в своей комнате между страницами словаря. Глупый детский самообман. Я думала, этот цветок означал, что Леви меня любит, что я его, а он мой и ничего никогда не изменится.

– У-твер-жде-но Мэ-Вэ-Дэ Сэ-Сэ-Сэ-Рэ, – поднял удивленный взор на товарищей. – Чой-то?

А теперь я тороплюсь сойти с крыльца, чтобы Леви не успел ни прикоснуться ко мне опять, ни сказать еще хоть слово. И едва сойдя с последней ступеньки, пускаюсь в бег. Ногам нужно ощутить ее – землю, откликающуюся стуком на каждый мой шаг. Щеки жадно ловят холодящий ветер. А уши ощущают только тьму: все звуки заглохли, все чувства иссякли. И даже деревья не могут меня вырвать из этой тишины.

Мужики засмеялись, особенно самый молодой, прямо пополам сгибался.

Я ничего больше не хочу слышать.

– Вы-вы-ши… ва-ется… в жилах… – да чой-то за слова таки? – костромич в досаде сунул рамочку в руки соседу.



– Дай-ка, дядя! – молодой взял и стал бойко читать: – Вывешивается в жилых помещениях для заключенных! Вот! Для тебя написано! Подъем заключенных производится, как правило, в шесть часов!

Калла

– А можно бы и в полседьмого, не отлежали бы бока!

Мы обвязываем веревками пуки сушеного шалфея, вешаем их на нижние ветви пограничных деревьев и затем поджигаем горящими золотисто-желтыми свечами из пчелиного воска. Пуки воспламеняются моментально. Солнце давно село, и в полночной темноте пучки пылающего шалфея походят на огненные сферы, рассеянные вдоль периметра: зловещие колдовские атрибуты, заклинающие лес. Но это не колдовство, это наша надежда на выживание.

– У нас дневальный сегодня аккурат на час раньше разбудил, паскуда… перепутал, гад… – сказал самый маленький и угрюмый.

Тео проходит вдоль границы дальше, поджигает очередную вязанку. А я стою и наблюдаю, как дым, покружившись в кронах ближайших деревьев, уносится глубже в лес. Шалфей избавит деревья от их болезни, сгустит и заставит свернуться сок, что сочится по их стволам, умертвит гниль и предотвратит ее распространение. Прошло уже несколько месяцев с тех пор, когда мы точно так же поджигали шалфей, заметив признаки болезни, пытающейся пробраться в нашу долину.

– Подъем, окончание работы, сбор на поверки, отход ко сну объявляются установленным по лагерю сигналом, – продолжил чтение молодой.

Отойдя от меня на несколько шагов, Тео поднимает глаза, и я вижу в них холодную темноту. На мгновение меня охватывает ужас: неужели это болезнь, неужели гниль уже разъедает белки его глаз? Но через мгновение Тео наклоняет голову, и свеча в его руке озаряет совершенно чистые, неповрежденные зрачки. Из них не вытекает черная кровь. Некоторое время мы смотрим друг на друга. «Не разлучат ли нас секреты, которые мы друг от друга храним? – задумываюсь я. – Не хуже ли эти секреты той лжи, на которую мы идем ради них? Не разъедают ли они нас изнутри, подобно болезни?»

– Это чего ты сказал? – все не понимал костромич.

– Прости, – обращается ко мне Тео через несколько шагов, разделяющих нас.

– Вот ты, дядя! Топорик-то у тебя в руках как птичка летает, а мозгу-то нет совсем! Про рельсу тебе написали русским языком. Ты что делаешь, когда рельсу слышишь?

– Чово… – хитро ухмыльнулся старичок. – Бушлат на голову натягиваю, вот чово… Как все!

Левой ладонью он беспокойно водит по боку, а правой рукой зажимает свечу, с которой ему под ноги капает воск, собираясь в маленькую вязкую лужицу между травинками.

– Ага, вертухаев с палками ждешь! – заржал молодой.

– Я не должен был тащить тебя под дождем вчера вечером. Я повел себя глупо.

– У нас на Колыме рельсу эту поганую «цингой» мужики прозвали, – сказал угрюмый.

Густой дым, поднимаясь к верхушкам деревьев, постепенно заволакивает звезды серой пеленой.

– Чего ты там все неинтересное читаешь, ну-ка поищи чего посмешнее!

– С тех пор как ты нашел тот пикап…

Молодой побежал глазами по строчкам.

Леденящий страх покалывает кожу рук. До чего же мне претит стоять так близко от границы! Мрачные, длинные тени слишком далеко расползаются по земле; недвижность и молчание деревьев заставляют меня цепенеть. Этот лес может убить всех нас, если мы ему позволим.

– Во! Для заключенных устанавливается девятичасовой рабочий день, с предоставлением четырех дней отдыха в месяц, а также общеустановленных праздничных дней.

– Ты не в себе. Ты ведешь себя не просто беспечно, а безответственно, – выговариваю я мужу.

– Вот это подходяще! Это, я вижу, хороший лагерек! – закивал седой головой костромич. – Я бы в таком поработал! Это же какая справедливость важнеющая! У нас и в колхозе такого не бывало! Четыре дня выходных! А про зачеты там не сказано?

Тео потирает шею. Сегодня он поменялся сменами с Паркером, чтобы помочь мне поджечь шалфей вдоль нашей южной границы, пока другие члены общины развешивают его вдоль остальных границ. Я вижу вдалеке блики огней, волны дыма оттуда долетают и к нам.

– Во, смотри… – перебил чтец, – обязанности твои тут! «Беспрекословно подчиняться и выполнять требования конвоя, надзирателей, технического руководства и администрации, звеньевых, бригадиров, мастеров, руководителей работ, начальников цехов и т. п.»

– Знаю, – соглашается Тео, но обходится без объяснений и не обещает, что перестанет выходить на дорогу и разглядывать фотографию украдкой от меня.

– Собак забыли, – притворно сокрушился костромич. – Нет там про собак-то? Их-то обязательно… я оплошал третьего дни на этапе, а она возьми и поучи меня за штаны-то! Вот! – он ловко повернулся на лавке и показал большую заплатку. – До мяса, Господь уберег, не достала! Второй год сижу, а первый раз такая оказия! Штанов-то как жалко!

Я подхожу к мужу ближе.

Все засмеялись. Принесли обещанный лейтенантом хлеб.

– Куда ты ходил вчера вечером? После того как ушел из дома.

Горчаков, не обращая внимания на балагуривших плотников, обживал новый медпункт. Из старого лазарета перенесли кое-какую мебель, шторы из мешковины, матрасы. Георгий Николаевич стоял среди пустого пространства палатки и о чем-то сосредоточенно думал.

– Вот мужики пол сделали, Георгий Николаич, – восхищался Белозерцев, выметая стружки, – как бы из-за него не отобрали у нас эту палатку. И от вахты недалеко… может, чем его позагадить? Как думаете? Говнеца какого не поискать?

Дождь все шел, а Тео и не подумал дождаться окончания грозы.



Ночью начал быстро подниматься Енисей. Штабеля пиломатериала, выгруженного сразу за торосами, зашевелились, заливаемые водой. Пригнали сотню полусонных заключенных из-за колючки, и те, мокрые, кто по колено, а кто и по пояс, перетаскали все выше на берег. Покидали небрежно, огромной горой, ощетинившейся во все стороны брусом, углами щитов и досками.

– К Леви.

Безотчетная, неясная тревога смущает мой разум.

Когда заводили обратно в зону, одного недосчитались. Подняли весь тысячный этап, что кемарил у костров. Построили и остаток ночи продержали на ногах. Считали, пересчитывали, путались с формулярами. Всем было понятно, что исчезнувший, скорее всего, просто сорвался с тороса и утонул. Уйти он не мог – доходяга был.

– Что ты ему сказал?

Ночь была светлая, безоблачная и от этого казалась еще холоднее. Людей выстроили прямо среди неубранных деревьев и кустарников. Они зевали в строю, спали стоя, кому повезло – облокотился на ствол или присел в серединке. Редкий конвой тоже клевал носом, только овчарки с голодухи принимались вдруг свирепо орать, на них от усталости уже не обращали внимания.

– Ничего.

В паре футов от Тео поблескивают искры, разлетевшиеся от ближайшей вязанки. Сделав шаг вперед, муж мыском сапога гасит крошечные огоньки, не давая траве заняться пламенем.

Лейтенанта Иванова подняли среди ночи. Он сидел на ящике, допрашивал и аккуратным почерком записывал показания. До самого солнца держал всех на ногах. Формально ответственным за случившееся был старший сержант, но он отпирался, валил на то, что он начальник караулов двух барж, что стрелков у него только на это и есть и что он не должен был охранять спецконтингент на берегу. Должен был сдать с рук на руки и все.

– Я предложил сходить за помощью для ребенка.

– Кому сдать? – негромко задавал вопрос Иванов.

У меня внутри все обмирает:

– А я откуда знаю? – отвечал сержант виновато, но и злорадно. – Вон, есть у вас ВОХРа[15], пусть бы и брали! Я за баржи отвечаю… жратву выдали на две недели, а плывем месяц!

– Ты опять перешел бы границу?

Старший сержант был старослужащий, воевавший, присел на корточки, он почти уже час стоял перед этим тупым летёхой со взглядом змеи.

– Леви не разрешил. Я никуда не пойду.

– Встаньте хорошо, сержант! – лейтенант перестал писать и посмотрел на седоголового начальника конвоя долго и холодно. – Я ведь и наручники могу надеть!

– Но если бы Леви сказал «да», ты бы пошел?

Иванов хорошо понимал, что начальник конвоя прав, но фиксировать все, как есть, нельзя было. Охраны не хватало и на сотую часть заключенных – два взвода сидели на другом берегу Енисея, где их застал ледоход, а те полвзвода ВОХРы, о которых говорил сержант, охраняли стройматериалы – за них можно было получить похлеще, чем за утонувшего зэка.

Тео молча смотрит на меня, и я вздыхаю. В груди бурлит. Но не гнев, а страх. Я в ужасе от того, что мой муж может сделать, от мыслей, роящихся в его голове.

– Помнишь Линдена и Розу? – спрашиваю я Тео.

Лейтенант задумывался надолго и с тяжелой внутренней тоской глядел на блеклое солнце, встающее в весеннем рассветном мареве с другой стороны Енисея. Лейтенанту, как человеку правильному, давно все было ясно, он ненавидел вечный русский бардак и русскую лень. Наверняка кто-то из зэков, а может, и конвойные видели, как тот доходяга упал в воду, но никто не дернулся помочь. Эту охрану можно поменять местами с зэками – ничего не изменится!

Но ответа не жду. Он мне не нужен. Я знаю – муж помнит.

Сержант сидел рядом на пеньке, кашлял простуженно, сморкался в грязную тряпку и недовольно вздыхал. Так же кашляли, утирались рукавами и тихо разговаривали заключенные, освещенные красноватым утренним солнцем – тихий гул стоял над тысячной толпой. Никому здесь, начиная с Иванова, не было никакого дела до утонувшего, но особист обязан был провести расследование, а зэки обязаны были стоять там, где им укажут.

– Они ушли и погибли. Болезнь убила их обоих.

7

С начала ледохода прошла всего неделя, но поселок было не узнать. Колесный пароход «Мария Ульянова» привез в Ермаково вольнонаемных, полтысячи человек охраны в новенькой форме, а в просторных трюмах еще один этап заключенных. Конвойные войска менялись на вохру, образовывались лагеря, колонны, командировки. Назначались бригадиры, нарядчики, десятники и их помощники с дубинками или без. И начальство, и охрану вокруг работающих людей стало заметнее. Много привезли и овчарок, для них спешно строили вольер размером с небольшой лагерь. Многоголосый лай не стихал ни днем, ни ночью.

Линден и Роза были в числе основателей Пасторали. Они жили здесь с самого начала. Линден дежурил в сторожке, как Тео и Паркер. Роза обстирывала нескольких членов общины, включая Леви. Мы вчетвером частенько проводили вечера на нашем заднем крыльце за разговорами на разные темы, а Линден с Розой делились с нами воспоминаниями о жизни во внешнем мире. Моя память тоже до сих пор хранит образ Розы: ее приятное румяное лицо, широкую улыбку во весь рот и шелковистые, свитые в локоны седеющие волосы. Она много рассказывала о своем брате, об оставшейся в Колорадо семье, которую она не видела многие годы. И Линден, и Роза сознавали опасность. И тем не менее они покинули Пастораль – где-то год назад. Роза не сказала мне ни слова. Они выскользнули из своего дома перед самым рассветом, пересекли дубовую рощицу за их жилищем и… переступили границу. Но вместо того чтобы пойти по дороге, направились по берегу ручья, бегущего вдоль нашей границы. Как будто еще сомневались, как будто могли передумать и вернуться в безопасную Пастораль. Но, пройдя милю, они так и не передумали, а продолжили идти дальше. И навсегда остались в лесу.

Гигантская разгрузка нарастала, вся узкая полоса вдоль Енисея была завалена горами стройматериалов, трактора урчали, пытаясь прочистить дороги на берегу и в тайге. Под пилами заключенных падала и падала тайга. Расчищались стройплощадки, ставились палатки – под жилье, склады, столовые и туалеты. Рабочих рук теперь хватало. За Ермаково начали огораживать два больших мужских лагеря, один женский и несколько отдельных вспомогательных лагерей, вроде «Разгрузо-погрузочного» или ОЛП «Центральные ремонтные мастерские».

Их тела нашли, точнее, заметили с края границы. В неглубокой лощинке рядом с ручьем. И община много дней предавалась жарким спорам: стоит ли выходить за черту Пасторали, чтобы забрать их тела и похоронить, как подобает, на общинном кладбище. В итоге решили не рисковать. А еще через пару дней их тела исчезли из поля видимости. Должно быть, их уволокли вглубь леса дикие звери. Кое-кто счел это за милость – нам не пришлось наблюдать за медленным разложением трупов.

Охраны тоже было много, ели и спали служивые в таких же палатках, что и заключенные, на тех же сплошных нарах.

Погребальную церемонию мы все-таки провели, положив в могилу вместо тел камни. «С этого дня мы не должны произносить их имена, – сказал тогда Леви. – Они поставили под угрозу нашу безопасность. Они покинули нас. И мы предадим их забвению». И сейчас они для нас безымянны. Те, кто предпочел неизвестность жизни в общине, обеспечивавшей им кров и защиту. Произносить их имена вслух теперь чревато. И наша скорбь по ним беззвучна. Незалеченная и незатянувшаяся рана.



– Они лишились жизни, перейдя границу. – Мой голос дрожит от волнения. – Они сознавали все риски, но все равно пошли на это.

Утром Горчакову принесли на подпись акты о смерти на троих зэков. Трупов он не видел, это могло значить, что люди ушли в бега и их списали как утонувших. В неразберихе и то и другое было несложно. А может, и правда утонули. За беглецов с начальства спрашивали строго, за умерших – не так, дело было обычное. Горчаков подписал акты и начал собираться на очередной вызов. Травм было много, его постоянно вызывали, и он ходил, хотя ни лекарств, ни перевязочных материалов по-прежнему не было, Шура Белозерцев рвал простыни длинными полосами и кипятил их в баке на костре.

Я хочу, чтобы Тео понял: там, за чертой Пасторали, его ждет только смерть. Он может думать что угодно. Тешить себя тем, что устойчив к болезни. Но мы не можем быть в этом уверены. Возможно, ему просто повезло не заразиться. Но где гарантия, что в следующий раз он не вернется назад с гнилью в легких, под ногтями и в глазах?

Горчаков шел в дальний конец разгрузки. По берегу было не пройти, поэтому все ходили верхом, тайгой. Посторонился, пропуская небольшую бригаду работяг навстречу. Люди шли без строя, обходили деревья, конвоиры в узких местах, нарушая инструкцию, плечо в плечо сходились с заключенными. Оттаявшее весеннее болотце чавкало под ногами, его и не пытались обойти, всюду было одинаково, с всхлипами выдирали сапоги и ботинки. Последним, отставшим от колонны, шел солдатик с заморенной овчаркой. Пес был такой же молодой и такой же мокрый по самые уши, время от времени он посовывался в сторону или упирался, норовя освободиться от ошейника. Солдат замахивался концом длинного поводка, карабин сваливался с плеча, солдат неумело матерился и пытался пнуть пса.

– Я знаю, что ты думаешь, – цежу я сквозь зубы. – Ты хочешь выйти за ворота и пойти по дороге, невзирая ни на что, несмотря на запрет Леви. Ты хочешь найти способ помочь дочке Колетт.

Раненый лежал на берегу под высоким, почти отвесным склоном с острыми камнями. Лет тридцати и ярко-рыжий, его лицо было в ссадинах и запекшейся крови. Сквозь порванную казенную гимнастерку была видна белая кожа, изрезанная камнями. У самой воды на бревне спиной к рыжему сидел седой мужик. Курил, глядя на быструю мутную реку. Едва обернулся на фельдшера.

Кровь в висках Тео пульсирует.

Горчаков осмотрел раненого, попытался убрать из-под него острые камни, но тот громко застонал. Он не мог двигать руками. Это был перелом позвоночника.

– А ты разве этого не хочешь?

– Давно караулишь?

– Я не хочу еще кого-то терять. – К глазам подступают жгучие слезы. – Я не хочу терять тебя!

Сторож обернулся, посмотрел с интересом на Горчакова:

Я готова на все, лишь бы удержать мужа здесь, рядом с собой, по эту сторону темноты. Плечи Тео расправляются, он всей грудью вдыхает густой серый воздух.

– А тебе какой хер? Ты че, прокурор, мне вопросы задавать? – Горчаков и так видел, что он блатной, но тот еще и татуированные руки развел картинно, и головой закачал, будто она у него сейчас отвалится. Мелкая сошка, понял Георгий Николаевич.

– Пожалуйста, – молю я, – забудь об этой дороге, о пикапе. Пообещай мне, что не уйдешь. Там ничего нет.

– Когда он упал?

Тео кивает, как будто тоже это понимает. Но его взгляд устремляется на лес, а лицо на миг становится застывшим и бледным в лунном свете, почти нечеловеческим. Сколько же секретов хранит в себе, утаивая от меня, этот мужчина? Мне впервые приходит в голову мысль: похоже, я его совсем не знаю. Я не знаю человека, за которого вышла замуж, который лжет мне в глаза, от которого каждую ночь пахнет лесом и который смотрит на меня порой как на чужую, незнакомую женщину, ходячую куклу с болтающимися руками и ногами, бормочущую деревянным ртом бессмысленные для него слова. Жена-марионетка…

Тео медленно поднимает глаза, красные и слезящиеся от дыма.

– Я не могу тебе этого пообещать.



Тео

Белый фермерский дом с его серыми, как грудка пересмешника, ставнями и высокой, потихоньку крошащейся дымовой трубой походит на корабль-призрак, дрейфующий в море зеленой травы. Место, где люди пережидают бурный шторм, защищенные от болезни, которую не до конца понимают. Эти люди – мы. Но Калла не испытывает той болезненной потребности, что ощущаю я. Потребности, которая уже въелась глубоко в мою плоть. Если я уже пересекал границу и уцелел, то почему бы мне не сделать это еще раз? Может быть, я справлюсь и в одиночку?

Сетчатая дверь, скрипнув, захлопывается за моей спиной. Я слышу, как жена поднимается по лестнице наверх и ступает, босая, по полу нашей спальни. Калла проходит от порога к шкафу, сбрасывая с себя одежду прямо на пол. А я, вцепившись в деревянные перила, замираю у подножия лестницы. Может, подойти к жене прямо сейчас? Шепнуть ей на ухо «прости меня, мой маленький крольчонок»? (Это прозвище я дал ей вскоре после нашей свадьбы, потому что Калла напоминает мне крольчонка – постоянно снующего по саду, щиплющего пряные травы и выдергивающего свежую морковку из почвы.) Может, мне подняться по лестнице и застать ее в нашей комнате? Калла наклонит головку, и я смогу дотянуться губами до нежной, бледной кожи за ее ухом и поцеловать жену. И тогда она позволит моим рукам заскользить по ее спине вверх, зарыть пальцы в ее длинные темные волосы, уже начавшие приобретать под летним солнцем красивый красновато-коричневый отлив. Я пообещаю ей все. Все-все! Лишь бы услышать, что она меня прощает.

– Бочата[16] дома забыл! Марафету[17] нет ширнуться? У меня грóши имеются!

Я заверю Каллу, что никогда не покину общину. И, если мне повезет, она поверит мне и в этот раз. Но даже несмотря на то, что эти мысли приходят мне в голову, ноги упрямо уносят меня прочь от лестницы, пересекают кухню и доводят по дальнему заднему коридору до самого его конца. И вот я уже стою перед закрытой дверью слева. Эта дверь ведет в комнату, когда-то бывшую террасой, а потом переделанную в гостевую для пришлых чужаков. Только, насколько я помню, она не использовалась по этому назначению уже много лет.

Горчаков осторожно вытащил камни, намочил тряпку и приложил к губам рыжего. Раненый почувствовал влагу, сглотнул, потом еще, еще.

Поворачиваю дверную ручку и захожу внутрь. У одной стены стоит железная кровать, покрытая пылью. Я неспешно обхожу комнату. Половицы проседают под моими ногами, в щелях между ними торчат хилые стебельки пробившейся наружу травы. Почти весь потолок оплетает паутина. Пролезшая в разбитое окно лиана полумертвой глицинии отчаянно карабкается на стену, уже засохшие после ее последнего цветения фиолетовые цветки усеивают безжизненными лепестками пол.

– Не корячься с ним, – все так же, не оборачиваясь, выдавил из себя урка. – Его авторитетные люди приговорили…

Одна из плотных штор на окне отодвинута в сторону, и лунный свет косым зыбким клином пробивается в брешь. Возможно, штору отодвинула Би, когда приходила сюда последний раз. На густом слое пыли, застилающем половицы, видны отпечатки ее маленьких стоп.

Горчаков сел на бревно и достал папиросы.

Много лет назад, когда Купер был еще жив и время от времени к нам прибывали новые люди, внезапно возникая из-за дальнего поворота дороги, эта комната служила приютом для изнуренных путешественников. Они жили в ней неделями, а то и месяцами. До тех пор пока община не постановляла, что они могут остаться в Пасторали. И тогда им давали работу и отдельное жилье в поселении.

– Курить будешь? – предложил урке.

А эта комната была местом их временного проживания – с момента прихода в общину до принятия решения.

– Свои имеем, – блатной достал курево из-за пазухи. На левой груди был неумело выколот профиль Сталина. Только усы похожи.

Прикурили от одной спички.

Неспешными, но твердыми шагами я подхожу к кровати, у боковой спинки которой лежат подушка и сложенное одеяло цвета овсяной муки. Они ждут нового постояльца, только вряд ли дождутся. А мне хочется понять: мог ли здесь спать Тревис Рен без нашего ведома? Вытряс ли он пыль из старого одеяла, чтобы улечься на кровать и забыться восстанавливающим сном под пологом из паутины под шелест ночного ветерка, просачивающегося внутрь в разбитое окно?

– В картишки фраера проиграл, а завалить забздел![18] – неожиданно пояснил урка.

Моя рука соскальзывает с железного каркаса на матрас. «Он спал здесь», – сказала мне Би с влажными глазами, над которыми, как крылышки маленькой испуганной бабочки, порхали ресницы. Но если этот незнакомец действительно спал в нашем доме, то где же он сейчас? Что с ним случилось?

Горчаков недоверчиво покосился.

Поддавшись интуиции, свербящей пальцы, я сую ладонь под край матраса, шарю между пружинами, надеясь что-нибудь нащупать. Хоть что-нибудь! Какую-то забытую мелочь. Вещицу, которую мог спрятать здесь человек, ночевавший на этой кровати, а потом исчезнувший.

– Не бзди, я тебя знаю. В прошлом году Паша Безродный у вас в лазарете припухал, а мы ему грелку привели… – урка изыскано сплюнул меж зубов. – Мужиком ее одели, налысо побрили и усы приклеили! – Он весело зыркнул на Горчакова. – Да помнишь ты! Ты в ту ночь дежурил! Чо ты?!

Ничего нет. Лишь дохлый жук да клубок скрученных сухих листьев. Как вдруг… Мои пальцы натыкаются на что-то еще. От неожиданности я выдергиваю руку. Там что-то есть! Я опять засовываю руку под матрас, нащупываю твердый уголок книги. Мне стоит некоторых усилий вытащить ее. Такое впечатление, что она слиплась с матрасом, пролежав под ним слишком долго. Наконец извлекаю находку. В лицо летит облачко пыли.

– Веронал есть… – сказал Горчаков, затягиваясь папиросой.

Глаза недоверчиво моргают в тусклом свете луны. Я держу в руке маленький блокнот с незапечатанной, чистой обложкой. На ней нет никаких надписей и знаков. Очень аккуратно открываю блокнот. Похоже, это дневник; его страницы исписаны чьим-то четким, решительным почерком. Дневник незнакомца!

– Чего стоит, на двоих хватит? – лицо седого насторожилось.

– Хватит. Лодка нужна.

Я резко захлопываю его. Сердце уходит в пятки. Сжимая дневник в руке, отступаю от кровати и почему-то чувствую себя вором. А если призраки, что обитают в этой комнате, увидят, что я забрал, и начнут сотрясать стены нашего дома и надрывно завывать, требуя вернуть находку обратно? Я тихо выскальзываю в коридор, притворяю за собой дверь и быстро прохожу к заднему выходу. Еще миг – и я уже на улице. На дальнем поле стрекочут кузнечики. Маленькие счастливые существа, приманивающие своими бойкими, жизнеутверждающими мелодиями мелких ночных насекомых (им на погибель). А следом за ними заходятся кваканьем лягушки, облепившие берег пруда. Мне прекрасно знакома эта летняя пора. Но эхо в ушах заговорчески предупреждает: вокруг все живет, бодрствует и наблюдает.

– Что?! – у урки от возбуждения дергался глаз.

Я торопливо схожу с крыльца, прохожу сад Каллы, пахнущий зелеными томатами и ночным жасмином, мирную кущу вязов к югу от дома и ветряную мельницу, медленно вращающую крыльями. И останавливаюсь только тогда, когда дом исчезает из моего поля зрения и остаются лишь деревья да звезды.

– Лодку пригонишь?

Застыв под конусом клейкого лунного света, опускаю глаза на блокнот. Еще один обман. Еще один секрет, который я буду хранить от жены. Предательское сердце… Я быстро пролистываю страницы, как будто мне нужно спешить впитать из этого дневника как можно больше, прежде чем Калла найдет меня здесь с блокнотом, исписанным человеком, чей пикап я обнаружил на дороге.

– Да где я тебе возьму, у меня мазýта[19] есть!

По мере того как я перелистываю страницы, взгляд все чаще тормозит. И вот я уже читаю все до единого слова, как будто изголодался по ним. На страницах дневника разворачивается целая история – события, автомобильные атласы, заснеженные горные дороги приводят меня в ночь, когда блокнот был спрятан под матрас. Но в нем недостает страниц. Они были вырваны и утеряны либо выброшены.

– Вон мужики таскают чего-то, пусть этого заберут…

Дочитав до конца, я закрываю блокнот и устремляю взгляд в сторону дома. Все это время он хранил, держал в плену тайну. Би не ошиблась: Тревис Рен был в нашем доме. Он пришел сюда, разыскивая женщину по имени Мэгги Сент-Джеймс. И теперь они оба пропали.

Седой прищурился на лодочников, потом на тяжело дышащего рыжего:



– Ну смотри, лепила… у тебя с собой?

Би

– До медпункта донесем, там отдам.

За прудом, на высокогорном лугу есть место, где земля кажется вогнутой, и в этой земляной каверне звук очень легко и свободно распространяется. Я часто сюда прихожу. Вот и сейчас я ложусь между былинками травы и стебельками клевера и прикладываю ухо к земле. Я слушаю слабое биение в своем животе – энергию маленькой, невероятно хрупкой жизни, развивающейся из дивных, дарованных Небом клеточек. Чудо, которым Леви наслаждаться не захотел.

– Сам не потащу! Я чего тебе?! – Блатной выбросил недокуренную папиросу и, оскальзываясь на камнях, заспешил к мужикам, бечевой тянувшим несколько лодок вдоль берега.

Отправив раненого, Георгий Николаевич поднялся на обрыв и, глянув на солнце, неторопливо двинулся тайгой в сторону поселка. Снег в тени деревьев сошел недавно, земля еще не отмерзла и идти было твердо. Вскоре звуки с берега совсем затихли, только ветер налетал на вершины да весенние пичужки щебетали. Улыбаясь чему-то внутри себя, Горчаков присел на валежину и достал папиросы.

По щекам стекают слезы, они падают вниз и быстро впитываются в почву. Меня постепенно умиротворяет Земля, к которой я в унынии прильнула, – этот огромный вращающийся шар, чья масса несравнимо больше моего тела. А потом я слышу, как распахивается задняя дверь нашего дома и в ночь врывается быстрый, сбивчивый ритм сердцебиения Тео. И шаги его очень странные – неровные, слишком торопливые. Как будто его что-то гонит вперед. Тео движется от дома к вязовой роще. Там он останавливается и замирает на месте. Напрягши слух, слышу его прерывистое дыхание, ступенчатые вздохи и судорожные, короткие выдохи. Что он делает?

В небе, приближаясь, мелодично перекликались небольшие гуси – казарки. Он задрал голову, отыскивая их сквозь прозрачные вершины сосен, и вскоре увидел – косячок небыстро летел против ветра над самыми вершинами деревьев. Георгий Николаевич провожал их взглядом. В памяти встала первая его самостоятельная полевая работа. В двадцать пятом году… Он дословно помнил начало того полевого дневника: «Я студент МГА[20], мне – 23, моему товарищу Борису Григорьеву – 21. Нас двоих забросили на оленьих упряжках на таймырскую речку. Вокруг бескрайняя дикая тундра. Вдали горы…» Дневник был наполнен романтикой, два студента ощущали себя героями-первопроходцами. И это было правдой. Горчаков, застыв, вспоминал все в счастливых подробностях.

Едва я озадачиваюсь этим вопросом, как мое внимание отвлекает другой звук, в противоположной стороне. Земля подо мной страдает, ей больно. Ветви хрустят, листья осыпаются медленно, лениво. А следом раздается слабое, неестественное шипение деревьев, раскалывающихся на части и выплескивающих из себя тлетворную болезнь.

Я отрываю голову от земли.

Была середина июня, ненец, привезший их, уехал, они остались вдвоем и стали ставить палатку на льду заваленной снегом реки. Вокруг была белая тундра. Только редкие вершины кустов торчали из-под снега вдоль берега. День уже стоял полярный, и солнце не заходило, им надо было дождаться, когда вскроется река. В первую же ночь завернула настоящая пурга, стало темно, пришлось пилить снег и строить защитную стену вокруг палатки.



Пурга длилась три дня. Делать было ничего невозможно, они спали и днем. Непогода кончилась внезапно, стало тише – заспанные выползли из спальников и прислушались. Ветер уже не выл, не свистел, не драл палатку, ее занесло почти полностью. Они выбрались наружу – погода менялась, вскоре совсем стихло, пробилось солнце и вместе с ним появились первые птицы. Это были гуси.

Тео

Студенты раскопали сушняк в прибрежных зарослях ивы, сварили чай. Воздух теплел на глазах, снег отяжелел, с пугающим шорохом осыпался с кустарников, они сидели у костра в одних свитерах, пили чай и громко радовались таким переменам.

– Что-то собаки разлаялись, – жалуется мне Паркер, едва я захожу в сторожку.

Утром протаял береговой откос, а по белой тундре появились темные пятна. Гусей стало больше, появились полярные совы, лебеди, черные турпаны[21]. Борис убил налетевшего гуся, они не доварили его, он был жесткий, но вкусный. Они мечтали, как поплывут на резиновых лодках, по утрам будут работать, а вечером охотиться и рыбачить.

И, допив кофе, ставит кружку на стол. Похоже, его недавно обкорнала одна из женщин нашей общины: с боков волосы пострижены слишком коротко и неровно. Некоторые мужчины в Пасторали обзывают Паркера малышом, и последнее время он всеми способами старался избавиться от обидного прозвища. Даже усы отрастил. Только мужественности ему эти торчащие в разные стороны волосенки не прибавили.

На следующий день в тундру пришло настоящее тепло, и началась весна. Бугры оттаяли, всюду потекли ручейки и ручьи, а еще через день снег сошел совсем, будто его и не было.

Встав со стула, Паркер протискивается мимо меня к двери – уж в том, как разминуться в тесной комнатушке, мы с ним здорово понаторели.

Что тут началось! Кулики и кулички, чайки, крачки, утки. Песни, крики, драки! Начавшие линять, по-зимнему белые, но уже с коричневыми головками самцы куропаток хохотали от весеннего восторга на всю тундру, зайцы носились в брачных играх, облезающие грязные песцы бродили.

– Да? – переспрашиваю я.

Вскоре речка поднялась, взломала и унесла лед. Они накачали лодки и начали геологоразведку…

Солнце уже давно село, и я запихиваю найденный накануне блокнот под мышку, чтобы Паркер его не заметил.

В первых числах сентября – тундра уже снова стала белой, а озера забирало льдом – они сворачивали работы. Оставалось всего несколько дней, и в один из них Горчаков пошел прогуляться на соседнюю горку, откуда разглядел в бинокль большие охристые осыпи на склоне далекой горной гряды. Они могли образоваться только от выветривания сульфидных руд. Летом 1926 года он нашел там платиново-медно-никелевое месторождение, которое было названо «Норильск II».

– Это собаки Генри, – говорит он. – Разгавкались и никак не уймутся.

Горчаков встал и двинулся дальше, думая о том, что ему тогда невероятно везло. С наивной молодой жадностью высчитывал он, сколько успеет сделать за отведенные ему пятьдесят лет. И вот ему почти пятьдесят…

– А что их, по-твоему, могло так взбудоражить?

С караванами барж должны были прийти письма от жены. Сразу три или четыре. Он ждал этих писем, но не был им рад. В прошлом году его судили в третий раз, оформили 58.10 и дали новый срок.

Паркер пожимает костлявыми плечами, задирая их чуть ли не до ушей.

Осенью он написал Асе письмо, где просил больше ему не писать и считать себя свободной. Тогда он переживал это, теперь – нет. Его надежды, потрепанные за тринадцать лет лагерей, окончательно потеряли смысл.

– Глупые животные, – заявляет он.

Он прекратил переписку… но она писала.

Но я не уверен, действительно ли Паркер так думает, или что-то его напугало, и он хочет избавиться от страха.

– Возможно, они слышат, как растрескиваются деревья на границе, – добавляет напарник.

Звук топоров, ножовок и молотков раздавался все отчетливей. Горчаков вышел из леса. Между большим болотистым озером и берегом Енисея строили временное жилье для вольных. Копали ямы метровой глубины. В них ставили палатки. Такие же большие, как у зэков и охраны, но с окнами из оргстекла, утепленные войлоком и фанерой.

– Мы подожгли шалфей, – опускаюсь я на освободившийся стул. – Дым отгонит болезнь.

Люди работали весело, шутили и смеялись, где-то пели. Холостая молодежь в основном, но были и семейные – ребятишки крутились под ногами. Женщины копали ямы, раскатывали и резали войлок, развешивали белье на веревках, натянутых между деревьями. Мужчины ставили каркасы, колотили нары… На кострах варилась еда, ведерный самовар у кого-то дымил высокой трубой. Все походило на воскресный базар в богатом райцентре.

Издав какой-то непонятный звук, Паркер разворачивается на пороге и вглядывается в дорогу; лицо выражает несвойственное ему сомнение. Я смотрю на блокнот, прижатый ногой к подлокотнику стула. И в голове снова прокручивается одна мысль, которая начала оформляться в моем мозгу с тех пор, как я нашел пикап и фотографию; а теперь еще добавился блокнот, принадлежавший прежде Тревису Рену.

Ни колючки, ни вышек, никакой охраны… даже собаки лаяли тут иначе.

– А ты никогда не задумывался над смыслом нашей работы? – обращаюсь я к Паркеру. – Ты не находишь ее странной? Зачем охранять ворота, если к нам больше никто не приходит по этой дороге?



Паркер хмурится еще сильнее, даже пепельно-русая щетина топорщится на его подбородке.

Рыжий во время перевозки пришел в себя. Это было хорошим признаком. Наверх они несли его с Шурой Белозерцевым. Двое блатных ждали у медпункта своего марафета.

– Мы охраняем не ворота, а всю Пастораль. Обеспечиваем безопасность общины, – произносит он так, словно повторяет себе эту фразу каждое утро – в напоминание о том, почему он должен сидеть в маленькой убогой лачуге долгими и холодными январскими ночами и невыносимо жаркими, нагоняющими дремоту летними днями.

8

– В твои смены к воротам случайно никто не подходил? – спрашиваю я. – Ты не видел мужчину по имени Тревис Рен?

Почему, когда и в чьей голове возник замысел этой гигантской стройки в Заполярье – неизвестно, известно лишь, что в 1947 году Сталин дал ей ход.

Прислонившись лопатками к дверному косяку, Паркер лыбится:

В том году в СССР действовала карточная система. Не хватало хлеба. Люди голодали и даже умирали (по оценочным данным, от голода погибли от 200 000 до 1 000 000 человек). Множество городов и сел лежало в руинах, катастрофически не хватало жилья, больниц, школ, рабочих рук и специалистов, элементарные одежда и обувь распределялись по карточкам. Восстановление экономики и нормальной жизни людей, по-видимому, и было насущной проблемой страны, но стареющий вождь СССР мыслил другими масштабами. Экономика страны была перегружена великими замыслами и стройками вроде Главного Туркменского канала или Сталинского плана преобразования природы. Проектов было много, они требовали колоссальных человеческих и материальных ресурсов.

– Конечно, подходил, – его тон сочится сарказмом. – Я просто позабыл тебе об этом рассказать. Люди ведь разгуливают по дороге круглый год.

Возможно, так семидесятилетний человек, обладающий абсолютной властью над покоренным советским народом, пытался продлить свою жизнь в веках. Руками миллионов заключенных копал, прокладывал, возводил, покорял… Ставил памятники своему гению.

– И женщина не приходила? – предпринимаю новую попытку я.

Великая Сталинская Магистраль – железнодорожный путь, соединяющий северные области европейской части Советского Союза с Беринговым и Охотским морями. Многие тысячи километров пути за Полярным кругом. Там, где не жила и одна тысячная населения СССР. Можно предположить, что так выглядел замысел в его окончательном завершении.

Паркер приподнимает бровь: до него наконец-то доходит, что я не шучу.

– О чем ты?

Первый шаг был скромный – 400–500 километров дороги от Воркуты через Салехард на мыс Каменный, что на побережье Обской губы. Там Секретарь ЦК КПСС и Председатель Совета министров СССР Иосиф Сталин предложил построить порт, в котором для защиты страны с севера разместить военно-морской флот. Там же должны были переваливаться грузы с железной дороги на морские суда и уходить по Северному морскому пути.

– Женщина с короткими русыми волосами тут часом не появлялась?

У большой карты с указкой в руках Сталин сам доложил все на Политбюро. Идея для большинства была неожиданной, возразить никто не посмел, но и сторонников не нашлось. Сталин обратился к начальнику «Главсевморпути» и министру морского флота СССР Афанасьеву, мнение которого ценил.

Губы Паркера кривит ухмылка.

– Я не видел тут ни мужчины, ни женщины. Я не видел никого на этой дороге. Ни с русыми, ни с черными волосами. Ты вообще-то поспал днем? Или хочешь, чтобы я отдежурил за тебя ночью? Как-то странно ты говоришь.

Откинувшись на спинку стула, я перевожу взгляд с Паркера на окно.

Афанасьев, человек принципиальный и смелый, начал с простого соображения, что военные корабли будут десять месяцев в году стоять вмерзшими в лед. Кроме того, Обская губа – министр там бывал – мелководна и не подходит для крупнотоннажного судоходства. Афанасьев давно знал Сталина и видел, что вождю не нравятся его соображения, но как специалист считал себя обязанным их высказать. Он закончил тем, что без исследования территорий и потенциальных грузопотоков (в них он тоже сомневался!) такое решение принимать нельзя и что на изучение вопроса нужно не меньше года. Его слова довели Сталина до такой злости, какой Афанасьев никогда у него не видел. Сталин прервал совещание, потребовал создать комиссию Политбюро и за три дня – а не за год! – решить этот вопрос.

– Я в порядке. Просто размышляю кое о чем.

За три дня вопрос не решили. Начальник «Главсевморпути» и министр морского флота СССР Александр Александрович Афанасьев оказался английским шпионом. Бывшего капитана дальнего плавания, бывшего начальника Дальневосточного морского пароходства, всю войну руководившего поставками по ленд-лизу из США через Дальний Восток – это половина всей помощи союзников! – имевшего три ордена Ленина, допрашивал лично Абакумов. Допрашивал с «пристрастием», то есть бил, и уже через месяц после того совещания Афанасьев получил двадцать лет исправительно-трудовых лагерей по статье 58-1 «а» УК РСФСР.

– На этой работе не надо думать, – говорит Паркер, – этим она мне и нравится. Лучшая работенка в общине. Начнешь думать слишком много, и Леви решит, что ты метишь на его место.

– Я не мечу на его место, – спокойно отвечаю я.

Решение о строительстве принималось, когда Афанасьев в камере ждал своего приговора. На одном из ночных совещаний узкого состава Политбюро, где присутствовали Ворошилов, Жданов, Каганович и Берия, Сталин заслушал доклад начальника Северной экспедиции Татаринцева и, не спрашивая ничьего мнения, вынес решение: «Будем строить дорогу!»

– Я тоже. Дерьмовое это дело – нести ответственность за все это хозяйство, за всех и каждого. По мне, лучше сидеть здесь, в тишине и спокойствии, попивать кофе и почитывать книжку.

Через несколько дней, 22 апреля 1947 года, Совет министров СССР принял постановление, в котором обязал МВД немедленно приступить к строительству морского порта, судоремонтного завода и жилого поселка на мысе Каменный, а также начать строительство железной дороги от Печорской магистрали к порту.

Паркеру по нраву уединение. Он больше ничем не интересуется, ничем за пределами этой маленькой сторожки. И умрет он, скорее всего, прямо здесь, на этом стуле. А следующая мысль, приходящая на ум, заставляет меня нервно моргнуть: «Скорее всего, и я тоже».

Мыс Каменный в это время был укрыт снегами и закован морозами. Никаких дорог туда не было, а навигация начиналась через три месяца – в середине лета. Но работа закипела.

– Пошел-ка я домой, – равнодушно взмахивает рукой Паркер. – Матушка вчера приготовила яблочный джем. Такой вкусный! Могу разом съесть всю банку.

За 1947–1948 годы в районе будущего порта были построены три больших лагеря. Заключенные соорудили жилье и складские помещения, а для стоянки кораблей пятикилометровый ряжевый[22] пирс из лиственницы. Тянули и железнодорожную трассу. В начале 1949-го «выяснилось» то, о чем говорил Афанасьев, – акватория Обской губы слишком мелководна для больших судов, а характер грунтов в районе уже построенного пирса не позволяет углубить гавань. Возможно, строителям это было понятно и сразу, просто боялись доложить. От строительства порта на мысе Каменный и железной дороги к нему отказались.

Даже в двадцать один год Паркер ведет себя по-ребячески. И спит все еще в той же комнате, в которой вырос, – в доме своей матери. И правда, «малыш». Несколько секунд я пристально изучаю его мягкое веснушчатое лицо. Не скрывает ли он что-то от меня? Если бы он заприметил Тревиса Рена, шагавшего по дороге, умолчал бы он об этом? Или сообщил бы Леви, а от меня утаил? И смог бы он после этого смотреть на меня с таким непроницаемым лицом? Что, если за невозмутимым взглядом его голубых глаз скрывается то, чего я не знаю?

Но Сталин не любил быть неправым.

Новым местом для морского порта была назначена заполярная Игарка, и заполярная железная дорога увеличилась на тысячу километров. Теперь она должна была соединить северные отроги Полярного Урала с низовьями Енисея.

Развернувшись на пороге, Паркер исчезает в темноте, направившись в Пастораль. Некоторое время я смотрю в запыленное окошко. В бликах лунного света, скользящих по дороге, ландшафт кажется сморщенным – как лицо человека, искаженное чувством вины. А я ощущаю над левым ухом знакомое покалывание. Боль, которая в последние дни стала сильнее. Сцеживаю себе в кружку остатки кофе и, убедившись, что уже прошло довольно времени и Паркер, должно быть, добрался до дома, опять сажусь на стул и открываю блокнот. Мне надо его перечитать внимательно, досконально и понять, что случилось.

Итак, глубоководный морской порт, судоремонтный завод, выход железной дороги на стык морских и речных коммуникаций. В Игарке создавался большой транспортный узел. Зачем – неизвестно! Постановление Совета министров СССР от 29 января 1949 года только ставит задачи и никак не обосновывает грандиозный проект. Ни экономически, ни политически.

Первые страницы изобилуют нудными подробностями о мильных указателях на шоссе и гостиницах, в которых ночевал Тревис Рен. На полях некоторых страниц сделаны пометы: «Завтрак в мотеле “Солт Крик”, 14,78 $», «Заправился бензином в Фэйрфоксе, 62,19$». Записи непоследовательные, некоторые перенасыщены деталями, другие, наоборот, слишком лаконичные. Кое-где указаны цены, но не помечено за что. Тревис Рен записывал свои расходы небрежно, но он явно надеялся, что ему их возместят.

В тех краях на тысячи километров вокруг не было ничего, кроме Норильского горно-металлургического комбината. Возить по этой дороге было нечего.

Он искал Мэгги Сент-Джеймс. Его наняли ее родители. И после встречи с ними он записал в блокноте всего одно слово: «Пастораль». В конечном итоге он проследил за ней до нашего поселения, ориентируюсь по зарубкам на деревьях и подсказкам маленькой подвески, которую он упомянул несколько раз, подвески-амулета в форме книжечки с цифрой «3», выгравированной на поверхности.

И вот он прибыл в Пастораль. «Они боятся чего-то в лесу, – записал он в своем дневнике. – Пучки трав, развешенные на деревьях, обозначают границу, которую они не переходят. Я уже терзаюсь вопросом: а не сделал ли я ошибку, когда отправился сюда, никого не предупредив?»

Согласно Постановлению, в IV квартале 1952 года по железной дороге «Салехард – Игарка» должно было быть открыто рабочее движение, а в 1955 году начаться ее полноценная эксплуатация. При Северном управлении лагерей формировались два строительства – Обское № 501, оно строило дорогу от Воркуты на восток к Енисею, и Енисейское № 503, двигавшееся на запад, навстречу Обскому.

Я торопливо пролистываю записи до конца – блокнот исписан лишь наполовину. Но в нем недостает страниц ближе к концу – они вырваны. Зато последняя строка внизу страницы выведена очень аккуратно и разборчиво. Явно не в спешке. «Я ее нашел. Мэгги Сент-Джеймс здесь».



9

Калла

Было четыре утра, «Полярный» ходко шел вниз, в Игарку. Солнце уже высоко поднялось над правым берегом, Енисей почти очистился, лишь изредка виднелись в волнах небольшие льдышки, как называл их главный механик, притонувшие уже, иные, правда, размером с полбуксира. Плыли и живые деревья с корнями и кроной, вывернутые половодьем где-то на таежной речке.

Я не ощущаю себя больной, не чувствую, что гниль расползается по моему телу, оплетая его ткани и кости причудливыми узорами, как у снежинок на стекле. Каждое утро я провожу пальцами по рукам в поисках мест, где тонкие голубые вены начали чернеть. Я всматриваюсь в свои глаза в зеркале, висящем над раковиной в ванной. Выискиваю крошечные красные пятнышки, как от уколов иглой, но так и не вижу симптомов. Никаких признаков гнили.

За штурвалом стоял капитан Белов, в новой рабочей тужурке, выбритый, в рубке приятно пахло одеколоном «Шипр». Рядом на высоком стуле в самовязаном сером свитере сидел старый механик Иван Семеныч Грач.

Возможно, я вовремя приняла душ после того, как Тео тащил меня под дождем. Успела смыть все с кожи прежде, чем болезнь сумела просочиться в мою плоть. Возможно, я здорова. Но меня все равно изводит нервозность – это гадкое, то утихающее, то нарастающее беспокойство. Что-то, что я не состоянии видеть. Зудящее смятение, которое я не могу определить одним словом.

Выдвинув неглубокий ящик прикроватной тумбочки, я достаю серебряную книжечку, найденную в саду. Мои пальцы нащупывают оттиск цифры «3», выгравированной на лицевой стороне. Случайно или целенаправленно, но эта вещица оказалась погребенной в саду под кустами шиповника. Мне бы очень хотелось показать ее Би. Как знать, возможно, сестренка зажала бы книжечку в своей ладони и «считала» бы ее память. Память о человеке, которому она когда-то принадлежала в Пасторали. Но я не общалась с Би после собрания.

– Все, чисто! Считай, прошел батюшка-Анисей, – бухтел старик сиплым трескучим голосом с видимым удовольствием. – Пронесло на этот раз, Сан Саныч! Винт целый, руль целый! Считай, весну пережили… Вон еще льдышка! Эта нам не страшная, мимо…

Вчера вечером мне показалось, будто я заметила ее стоящей на коленях у пруда. Но когда я вышла на крыльцо и, прикрыв рукой глаза от рассеянного света заходящего солнца, посмотрела в ту сторону, Би уже ускользнула в лимонную рощу. Тонкая и призрачная, как тень, Би умеет спрятаться так, чтобы ее не нашли; она может различить мои шаги, находясь от меня в миле, а то и в двух, – по вибрации земли.

Грач по привычке всеми пальцами прихватывал то правый, то левый ус, закручивал их концы вверх, сам глядел в сторону недалекого берега. Двигатель работал вполсилы, а летели со скоростью курьерского.

Белов подкручивал штурвал и, тоже довольный, поглядывал на берега, на неразогревшееся еще, прохладное утреннее небо. Он прямо счастлив был, что вырвались. В Ермаково пришел огромный караван – двадцать с лишним барж, и «Полярный» три дня крутился с маневрами в ермаковской протоке. Эту баржу – туда, эту – сюда, нет, давай дальше, давай, давай… С приездом начальства из Игарки командиров стало слишком много.

– Везут и везут, разгружать уже некуда, – капитан произнес вслух конец своей мысли. – Сгноят половину! Бардак получается, Иван Семенович…

Я захожу в ее спальню, проверяю постель. Быть может, она так же незаметно проскользнула в нее ночью? Увы, похоже, Би в ней не спала. Простынь аккуратно подоткнута под матрас. Что-то не так! Я начинаю волноваться. Как бы Би не заплутала и не подошла слишком близко к периметру! Дым горящего шалфея, конечно, отогнал гниль поглубже в лес. Мы все на это надеемся, но до конца уверенными быть не можем.

– Ну! – Грач свернул козью ножку, зажег спичку и скосил глаза к переносице, целясь подкурить. – А где у нас не бардак, Сан Саныч? Зэки что за работники?! Игарку вон возьми…

Стоя у окна, я наблюдаю, как лучи утреннего солнца все увереннее заливают луговую траву. Ищу глазами сестру. Но Би так и не появляется. Проходит два дня. Тео, возвращаясь по утрам после ночной смены, долго топчется на крыльце. А переступив наконец порог, рассеянно бродит по комнатам, волоча по полу свои тяжелые сапоги так, словно путь от сторожки до дома – вдоль ручья, мимо кущи орешников – был очень длинным и трудным. А потом муж поднимается наверх и плюхается в кровать, не сказав мне ни слова. Один раз я застала Тео стоящим в конце заднего коридора. Он смотрел на дверь, ведущую на заброшенную террасу, – часть нашего дома, которую мы давно обрекли на ветшание.

Иван Семеныч подкурил, газета на конце самокрутки вспыхнула огоньком, он притушил ее пальцами, прикурил еще раз и с наслаждением пыхнул клубами синего дыма из ноздрей. Сразу всю небольшую рубку завесил.

– В Игарке, пока зэков не было, все как на дрожжах росло! Вольные за три года два лесозавода отгрохали, причалы, склады… жилье хорошее. Архитектор из самой Москвы был!

Когда смотрю на мужа, я вижу человека, который мысленно уже ушел из Пасторали. Он шагает по дороге, и с каждой милей, отделяющей его от общины, шаги Тео ускоряются. Он уже оставил меня, бросил здесь… И сегодня вечером, после его ухода на дежурство, я не поднимаюсь по лестнице в спальню. К чему? Когда постель такая холодная и пустая, а дом такой безлюдный, словно нежилой?

– Как это не было зэков, чего говоришь? – не поверил Белов.

Я выхожу в сад. Может, найду там что-нибудь еще? Куры беспокойно спят в маленьком деревянном курятнике в дальнем углу сада; Тео построил его несколько лет назад – с наклонными трапиками к насестам, где пернатым не страшны ночные хищники. Но птицы там не несутся. По какой причине – не знаю, но они откладывают свои маленькие коричневые яйца в саду, вдоль дорожек, где на них можно запросто наступить и раздавить. Часть яиц закатывается в дерн, некоторые я нахожу у забора. Глупые куры. Беспечные. Я всегда так думала о них.

– Не было! – грозно просипел Грач. – Игарку вольные начинали. Акционерное общество «Комсеверопуть» – они нанимали! Люди мешки денег везли отсюда. Ну и работали… не то что зэки, ясен хрен. Тут жизнь была мировая!