– Это была часть твоего грандиозного плана на сегодня?
Я киваю. Даже с фонариком мы пробираемся по проходу к креслам очень медленно. Мы выбираем два места в центре, и я рассказываю Дилан обо всем, что случилось за день, от пробуждения до этого момента.
– А я? – спрашивает она, когда я заканчиваю, и протягивает руки. Я достаю из рюкзака две папки и кладу одну в ее ладони.
Она не открывает ее.
– Ты не против, если я посмотрю потом?
Я киваю.
– Там много, – говорю я. – Прочитаешь, когда захочешь.
Она прячет папку в свою сумку. Я открываю вторую папку и передаю ее Дилан. Я подсвечиваю ей фонариком, пока она перебирает фотографии, которые я одолжила у мисс Дилейни.
– Я хочу посмотреть их на большом экране. – Я направляю фонарик на белый экран. – Как думаешь, получится?
Дилан щурится.
– Ну технически. Ты ведь в этом разбираешься?
Я почти вижу, как вереница мыслей в ее голове складывается в четкую, организованную и логичную картину.
– Ты можешь сделать из них слайды? – наконец спрашивает она.
– Да.
– Еще нам понадобится небольшой аккумуляторный генератор, но тут все просто…
Она на секунду задумывается.
– Да. Без проблем.
Она забирает у меня фонарик, пробирается к проходу и поднимается по скрипучей лесенке к проекционной кабине. В маленьком окошке у меня над головой мелькает свет фонарика – это она двигает коробки, распутывает провода, создает что-то из ничего.
И снова лето
1
Как и в первый день школы, мисс Дилейни вызывает нас по очереди, а значит, я буду последней, но меня это не смущает. Она сняла со стен все фотографии, чтобы повесить новые. Я выбираю книгу, которую буду изучать, пока жду. На всех фотографиях в этой книге изображена мать фотографа.
К тому времени, как подходит моя очередь, до конца урока остается всего несколько минут. Мисс Дилейни выходит к доске, благодарит всех за хорошую работу и отпускает класс.
– Кейтлин, твоя очередь.
Прижимая папку к груди, я прохожу за ней в подсобку.
Она закрывает школьный журнал. Мы обе знаем, что напротив моего имени три «неуд.» и длинная цепочка нулей. Но в руках у меня двенадцать новых фотографий.
Она настороженно смотрит на меня из-под очков.
– Скажи, что у тебя есть для меня что-то хорошее, – говорит она.
Я поджимаю ногу, как страус.
– Я сделала серию.
Она выдыхает.
– Ты и представить не можешь, как я рада это слышать. Можешь разложить снимки на столе. Позови меня, когда закончишь.
Я возвращаюсь в кабинет и выкладываю фотографии на большом столе у окна, где хорошее освещение и видно все детали. Закончив, я зову мисс Дилейни.
Я избегаю смотреть ей в лицо, пока она оценивает мои фотографии. Вместо этого я вместе с ней смотрю на свои работы.
Я сделала из фотографий Ингрид слайды и купила на свои сбережения маленький генератор. Дилан, повозившись с аппаратурой, сделала так, чтобы одно фото занимало весь экран кинотеатра. Фотографии выглядели невероятно: четко, ярко, объемно. Дилан сидела в проекционной кабине, пока я работала внизу со штативом и камерой. Для каждого снимка приходилось выставлять долгую выдержку, потому что, кроме экрана, других источников света в зале не было.
– Это… – начинает мисс Дилейни, но не заканчивает фразу.
– Сперва я сомневалась, что у меня получится, – говорю я. – Ну сфотографировать фотографию.
– Ты не просто сфотографировала фотографии, – говорит мисс Дилейни. – Ты увеличила их и одним этим действием вложила в них гораздо больше смысла. Они хотят, чтобы на них смотрели.
– Спасибо, – говорю я. – Но и сам кинотеатр тоже важен. Это было ее любимое место, но она никогда не бывала внутри. Я подумала, что так смогу впустить ее.
Она кивает.
– Да. Если отойти и посмотреть на них не по отдельности, а как на группу, глаз первым делом видит освещенные изображения. – Она скользит взглядом по фотографиям. – Проигрыватель. Комната. Окно в каплях дождя. Босые ноги. Но потом я начинаю замечать детали окружения и понимаю, что на фотографии происходит гораздо больше. Ряды кресел пустуют – и это красноречивая пустота; изображения огромные, доминирующие, но их никто не видит. Это тайна. Между фотографом и изображением происходит очень личный диалог.
– А еще занавес, видите? – Я указываю на фото с автопортретом Ингрид в зеркале. Я слегка задернула тяжелый бархатный занавес с обеих сторон от снимка так, чтобы он прикрывал края, обрезая экран. – Я пыталась создать эффект, как будто ее скрыли от нас.
– Да. – Мисс Дилейни кивает. – Изображение проецируется и на занавес, но складки его размывают. Как будто пленка заканчивается раньше, чем задумано.
– Как будто она могла рассказать больше, если бы ее не вынудили уйти.
Еще какое-то время мы в молчании рассматриваем фотографии.
– У серии есть название?
– Да, – говорю я. – «Призраки».
– Кейтлин, – говорит она. – Это невероятная работа.
Я счастлива почти до боли – не только потому, что она это сказала, но и потому, что я знаю: это правда.
– Погоди минутку. – Она скрывается в подсобке, и я вспоминаю про страницу в моем рюкзаке, которую принесла ей, – ту, где Ингрид говорит о том, как сильно ее вдохновляла мисс Дилейни. Я собиралась отдать ее сегодня, но теперь мне не хочется этого делать. Может, это звучит эгоистично, но я хочу, чтобы сегодняшний день был посвящен мне. Так что я достаю листок из рюкзака и переворачиваю его текстом вниз.
Когда мисс Дилейни возвращается с банкой, полной канцелярских кнопок, я говорю:
– Это вам. Только не смотрите пока. Я положу на стол.
Она кивает, собирает мои фотографии и подтаскивает стул к передней стене кабинета. Вывешивает их, одну за другой, пока они не заполняют весь центральный ряд.
Первые фотографии нового года.
2
Я стою на краю трамплина у бассейна Генри, вытянув руки вверх.
– Ныряй уже! – кричит Дилан.
– Или не ныряй, – добавляет Тейлор. – Ты отлично смотришься. Вот это руки у тебя!
– Еще бы. Она же плотник, – говорит Дилан.
– Кто?
– Ты не знал?
Я прыгаю. Вода в бассейне такая теплая, что переход почти не чувствуется, но через секунду я оказываюсь в воде. Я открываю глаза в синем мире. Вижу пляжные шорты и ноги парней, девичьи бикини и красный лак на ногтях. Стены, выложенные бирюзовой плиткой. Я выныриваю. Слышу, как Генри спрашивает: «Она горячая?» – а Дилан отвечает: «Она лучше всех».
Экзамены позади. Мы на вечеринке в честь окончания учебного года, на которой я всегда мечтала побывать, но никогда не решалась.
– Помни, – сказала мне Дилан час назад, когда мы подошли к двери Генри, – пей пиво, обсуждай, кто кому нравится, и не забудь уединиться с Тейлором в родительской спальне.
– Ты серьезно? – спросила я.
Она пожала плечами.
– В принципе, просто поплавать тоже неплохо.
Я плаваю. Медленно и глубоко, касаясь пальцами гладкого белого дна. Кто-то проводит ладонью по моей спине. Тейлор. Мы целуемся под водой. Когда мы выныриваем, на его ресницах блестят капли воды.
– Замри, – говорю я. Он закрывает глаза, и я слизываю воду с его ресниц. Я чувствую вкус хлорки и лета.
– Ты что, плотник?
– Да.
– Дилан мне сказала. И фотограф?
– Да.
«А еще дочь, а еще подруга», – думаю я. Я закрываю глаза и пытаюсь представить себя во всех этих ролях одновременно. Мне почти удается. Я открываю глаза, широко улыбаясь.
– Ты такая красивая, – говорит он.
– Нет, ты.
Мы подплываем к дальнему борту бассейна. Мне бы хотелось иметь под рукой подводную камеру, чтобы заснять, как вокруг его ушей развеваются завитки волос. Как двигаются его колени, когда он рассекает воду сильными движениями.
Проходит несколько часов. Тейлор и Джейсон лежат на шезлонгах и ведут серьезную беседу о суперспособностях. «Ты уже бегаешь быстрее ветра, – слышу я голос Тейлора. – Ты отсюда до города должен долетать за миллисекунду».
– Зептосекунды еще короче, – сообщает мне Дилан. Мы лежим на газоне в другом конце двора.
– Что ты чувствуешь, когда целуешься с Мэдди? – спрашиваю я.
У нее взлетают брови.
– Неожиданный вопрос.
– Почему? Мы уже обсудили все на свете. Почему бы не обсудить это?
Она пожимает плечами.
– Большинство друзей обсуждают такие вещи, – продолжаю я. – Давай хотя бы попробуем.
Она переворачивается на спину и смотрит в небо. Солнце садится. Оранжевые и розовые лучи очерчивают холмы.
– Давай начнем с Мэдди. Опиши двумя прилагательными, как она целуется.
Дилан закрывает лицо ладонями и широко улыбается. Я подползаю ближе.
– Уверенно, – говорит она. – Изящно. – Она поглядывает на меня сквозь пальцы.
– Ты покраснела! – взвизгиваю я. – Ты еще никогда в жизни не краснела.
– Неправда. – Она смеется.
– Почему она покраснела? – вопит Тейлор с другого конца двора.
– А Тейлор? – шепотом спрашивает она.
– Восхитительно, – шепчу я. – Сладко.
Проходит еще несколько часов. Народ расходится. В доме становится тихо. Тейлор, Джейсон, Генри, Дилан и я сидим снаружи и едим пиццу, которую заказал Генри. Все болтают и смеются – только Генри ест молча, вглядываясь в темноту. Пицца заканчивается. С вечерним воздухом приходит прохлада. Я захожу в дом. Генри сидит в холле на краю фонтана, под семейным портретом. Он ушел так тихо, что я даже не заметила, когда это случилось. Я достаю со дна рюкзака мятую желтую толстовку. Но не возвращаюсь к остальным, а присаживаюсь на край фонтана рядом с ним.
Мы молчим. Он разглядывает свои руки, я тереблю шнурки на толстовке. Наконец он окунает руку в фонтан и плещет водой на семейный портрет.
– Жизнь – дерьмо, – говорит он.
Я киваю.
– Наверное.
Он краснеет – то ли от злости, то ли от смущения. Я смотрю на портрет, но, почувствовав, что он смотрит на меня, перевожу взгляд на его лицо.
– Но не всегда, – добавляю я. – По крайней мере, мне так кажется.
3
Дом на дереве закончен. Хотя «закончен» не вполне верное слово. Правильнее будет сказать: готов.
Крепкая широкая лестница высотой в десять футов. Шесть стен, дверной проем и большие окна в каждой стене, сквозь которые внутрь проникает свет и воздух. По центру широкого пола растет ствол с прочной шершавой корой. Потолок высотой в семь футов – чтобы его построить, пришлось воспользоваться стремянкой, а папа помог мне с труднодоступными местами: поддерживал балки, пока я заколачивала гвозди, и таскал тяжести.
Мама почистила для меня персидский ковер, и он стал еще ярче, чем когда я его нашла. На маленькой ветке за окном я повесила кормушку из гаража. Я купила на барахолке удобное кресло и поставила его в углу. Из ящиков из-под вина сделала маленькие столики, на один поставила вазу с цветами, автопортрет Ингрид в рамке и пару свечей в старых хипповатых подсвечниках из папиных запасов. В торговом центре я купила шестнадцать простых черных рамок для своих «Призраков». Потом я развесила их – по три на пяти стенах, а последнюю – над дверью. Когда я пригласила родителей внутрь, чтобы показать фотографии, папа прослезился, а мама разглядывала их с такой гордостью, словно я написала по меньшей мере «Мону Лизу».
Завтра сносят кинотеатр, а еще завтра будет новоселье, как его называют родители. Из города приедет Мэдди, а Дилан принесет что-нибудь из кулинарных шедевров своей мамы, Тейлор и Джейсон тоже приглашены, и, конечно, мои родители, которые весь день обсуждали, как будут готовить десерт из собственноручно выращенного ревеня. Я оставила сообщение мисс Дилейни и спросила, не хочет ли она прийти. Она отправила ответное сообщение, в котором сказала, что с радостью придет.
Я уже выбрала музыку и разложила тарелки и приборы – остается только ждать. Я негромко включаю проигрыватель, растягиваюсь на ковре и какое-то время балансирую на грани сна и бодрствования. Каждый раз, когда я выныриваю из дремы, я смотрю в окно, чтобы проверить, насколько сместились облака.
4
Я просыпаюсь в два часа ночи, всего за пять часов до начала сноса, и понимаю, что должна увидеть кинотеатр еще раз. Я оставляю на кровати записку для родителей, надеваю джинсы, толстовку и зеленые конверсы, беру рюкзак и на цыпочках выхожу из дома.
Когда я добираюсь до места, на улице хоть глаз выколи, и я мысленно благодарю папу за то, что он заставляет меня возить в багажнике фонарь. Я оставляю машину у библиотеки, пробираюсь к разбитому окну кинотеатра, подсвечивая путь фонариком, забрасываю внутрь рюкзак и забираюсь сама.
Я достаю дневник Ингрид и аккуратно вырываю первую страницу. Кладу рисунок «Я воскресным утром» в папку, в рюкзак. Потом поднимаюсь в проекционную кабину за коробкой с буквами для вывески. Я хочу оставить ей послание.
Если бы я не лазила весь минувший год по дереву, то была бы сейчас в ужасе. Я карабкаюсь по шаткой стремянке, которая наверняка стояла в комнате отдыха много лет; с одной стороны у меня зажат под мышкой фонарик, с другой – пакет с буквами. К счастью, под вывеской есть уступ, на который можно положить вещи. Стоит тихая теплая ночь. Я не знаю, как уместить на таком маленьком пространстве все, что я хочу ей сказать. Я снимаю старые слова – «ДО НО ЫХ ВСТР Ч! СПА ИБО» – и думаю, что бы такого написать.
Я перебираю в памяти все: красные серьги в форме пуговиц. То, как украдкой подглядывала, пока она писала дневник, и выхватывала отдельные слова, фразы и фрагменты рисунков. Вмятинки на ее коже в тех местах, где она слишком сильно сжимала ручку. То, какой я себя чувствовала, когда она направляла на меня объектив: неловкой, милой, нужной. Как мы прогуливали уроки и шатались без дела. Голубые вены, бледную кожу. Психованная. Проявочную, красный свет на ее сосредоточенном лице. Тихий холм, сырую траву под нашими босыми ногами. Вырезанное на коже слово «уродина». Ясные голубые глаза. Куда ты, туда и я. Высокие бокалы с шампанским. Замри. Мы просто офигенные. Как она танцевала в желтом платье. Ручей. Ты, наверное, ищешь причины, но их нет. Как мы воровали лак в магазине. Я не хочу причинять боль тебе или кому-то еще, поэтому, пожалуйста, забудь обо мне.
Я перебираю буквы и нахожу те, что нужны для начала. Они легко встают в пазы. Я думала, что мне понадобятся все буквы, но, когда я заканчиваю первое предложение, я понимаю: это все, что мне осталось сказать.
«Я СКУЧАЮ».
Я осторожно спускаюсь на землю. Возвращаю пакет с буквами в проекционную кабину, где ждет мой рюкзак. Снова достаю дневник. Птичка полностью облетела. Я кладу дневник на полку, к книгам и старым пленкам. Встаю, отхожу к двери и в последний раз освещаю фонариком черную обложку. Отсюда дневник ничем не отличается от других книг.
5
Я просыпаюсь в джинсах и толстовке. Минувшая ночь вспоминается как в тумане.
На всякий случай я проверяю рюкзак. Карман на молнии пуст.
Когда я спускаюсь на завтрак, на моем месте за столом уже стоит тарелка с хлопьями. Родители сидят рядом и читают разные половины одной газеты.
– Мы собрали тебе обед, – говорит папа. Мама протягивает мне бумажный пакет. Я заглядываю внутрь. Сэндвичи с арахисовым маслом, яблоко, батончик с гранолой.
– Ох, – говорю я, – прямо как в шестом классе.
Мама закатывает глаза. Папа ерошит мне волосы.
У меня всего пара минут. Я закидываю в себя хлопья, чищу зубы, прощаюсь с родителями и в последний раз иду к кинотеатру.
На углу, напротив торгового центра, я слышу со стороны дороги низкий рокот. В мою сторону движется вереница грузовиков. Я смотрю, как они медленно ползут по главной дороге, один за другим, подобно похоронной процессии. Водитель в красной кепке машет мне. Я приветственно поднимаю руку.
Сейчас всего начало восьмого, но солнце уже припекает. Далеко впереди грузовики медленно сворачивают направо, к кинотеатру. Я иду за ними.
Когда я добираюсь до места, вдоль квартала уже растянулась толпа зевак, а рабочие разгружают грузовики. Над ними возвышается огромная оранжевая машина, похожая на металлического динозавра. На минуту я забываю о небоскребах и горах – мне кажется, что выше нее на Земле ничего нет.
Я пробираюсь через толпу пенсионеров, мужчин с раскладными стульями и мам с детьми и оказываюсь у ограждающей ленты. Странно видеть всех этих людей здесь, в месте, которое я считала секретным. Интересно, многие ли из них бывали здесь раньше? Что этот снос означает для них?
Я сажусь на землю, скрестив ноги, и меня окружают люди.
Оранжевая машина оживает.
Она заводится с низким ревом, грозно наклоняется вперед. Механическая шея вытягивается к небу, на высоту добрых тридцати футов, и обрушивается на стену кинотеатра.
Дальше все происходит стремительно. Мощные металлические челюсти прогрызают стену за считаные минуты, а потом машина въезжает в кинотеатр и набрасывается на него уже изнутри, уничтожая дальнюю стену. Земля подо мной дрожит. Один из рабочих распыляет воду из пожарного шланга, чтобы пыль не летела нам в лицо. В воздухе стоит крепкий, едкий запах, но, когда я хочу прикрыть лицо, я вспоминаю еще одну вещь об Ингрид, которая прежде не приходила мне в голову.
Однажды, когда моя мама повезла нас куда-то и нам пришлось заехать на заправку, Ингрид опустила окно машины со своей стороны. Она высунула голову и глубоко втянула воздух.
– Что ты делаешь? – спросила я.
– Мне нравится запах бензина, – сказала она, выдыхая.
Я скорчила гримасу. Мои знания о бензине ограничивались жалобами родителей: он слишком дорогой, а мама терпеть не может, когда он попадает на руки.
Ингрид высунулась из окна.
– Попробуй, – сказала она. – Тебе понравится.
Мне не понравилось.
– У тебя проблемы с головой, – сообщила я ей, и она расхохоталась и снова втянула воздух.
Я узнаю запах бензина, смешанный с уже знакомой затхлостью. Пока машина пожирает кинотеатр, а стены рушатся с оглушительным грохотом, я вдыхаю запах перемен. Он не так плох, как я думала, – а может, наоборот, до того ужасен, что даже опьяняет. За моей спиной заходится плачем маленькая девочка, но я едва слышу ее из-за шума.
Прежде чем я успеваю приготовиться, машина приближается к фасаду кинотеатра. Она останавливается рядом с вывеской, поднимает шею, раскрывает пасть, и мое сердце едва не выскакивает из груди. В глазах стоит туман. Здание рушится. Крыша проваливается. Я представляю, как дневник Ингрид падает с полки, порхая в воздухе страницами, и падает на пол, раскрытый посередине. Вода из шланга пропитывает бумагу; цвета сливаются, рисунки размываются, а слова расплываются до нечитабельного состояния.
На мое плечо ложится рука. Я поднимаю глаза. Джейсон.
Он садится рядом со мной и достает из кармана пачку бумажных платков.
Говорить я пока не могу. Я выдавливаю из себя улыбку – это проще, чем я думала. Напряжение слегка отпускает меня. Он улыбается в ответ. Последняя стена обрушивается, а я продолжаю улыбаться, промакивая слезы платками Джейсона и глядя, как дерево крошится под тяжестью машины, а кинотеатр теряет свой прежний облик.
Когда все заканчивается и земля перестает дрожать, рабочие принимаются грузить в машины то, что осталось от кинотеатра. Толпа начинает расходиться.
– Ты была здесь с самого начала? – спрашивает Джейсон.
Я киваю.
– А ты?
– Почти.
Скоро мы с Джейсоном остаемся одни.
– Ну я пойду, – говорит он и встает.
Я смотрю на пустой участок. Сложно поверить, что когда-то здесь был кинотеатр.
– Я еще посижу.
– Тогда до вечера, – говорит Джейсон и убегает.
Я наблюдаю за рабочими. Они забрасывают дерево в один грузовик, медные трубы – в другой. Откалывают от фундамента куски бетона и увозят его на тележках. Я достаю свой обед и ем, пока они работают. С завтрака прошло несколько часов, но только сейчас я начинаю чувствовать голод. Участок медленно пустеет, рабочие уезжают. Около четырех часов один из них снимает ограждающую ленту.
– Концерт окончен, – говорит он мне с улыбкой. – Боюсь, больше тут смотреть не на что.
Он комкает ленту в руках и дружелюбно смотрит на меня.
– Впервые видишь, как сносят здание? – спрашивает он.
– Да.
– Ну и… – Он широким жестом обводит участок. – Что думаешь?
Я не знаю, что думать, и открываю рот, чтобы так ему и сказать. Но вместо этого произношу:
– Это было потрясающе.
И я говорю это от всего сердца.
– Это точно. Я уже двадцать с лишним лет этим занимаюсь и всё не привыкну.
Он смотрит на меня, почесывая в затылке. Я знаю, как выгляжу в его глазах: как странноватый подросток, который болтается без дела.
Я подтягиваю колени к груди и, прищурившись, смотрю на него. Ладонью прикрываю глаза от солнца.
– У меня с этим местом связаны кое-какие воспоминания, – говорю я.
Кажется, ему этого достаточно. Он кивает и поворачивается лицом к пустому участку, словно для того, чтобы посмотреть на мои воспоминания, оживающие в воздухе.
6
Вечером накануне самоубийства Ингрид мы лениво готовились к экзамену по биологии, развалившись на полу в моей комнате. Мы постоянно отвлекались, говорили: «Классная песня», когда по радио играло что-то хорошее, выкручивали громкость и забывали про открытые перед нами учебники.
– Ну ее, эту биологию, – сказала Ингрид. – Давай поговорим о будущем. – Ее голос звучал напряженно, с искусственной легкостью, на которую я не обратила внимания.
Я закрыла учебник.
– Ладно. Ты первая.
– Нет, ты.
Я перевернулась на спину и уставилась в потолок.
– Я хочу поступать в университет куда-нибудь подальше отсюда.
– На Восточном побережье?
– В Орегоне или Монтане.
– Снег или океан?
– В Монтане есть ледник. Я слышала, что ледники в Америке тают. Они исчезнут раньше, чем мы состаримся.
– Значит, снег?
– Не знаю, – сказала я. – Говорят, в Орегоне очень красивое побережье.
– Значит, все-таки океан?
– Я не знаю. Не могу решить.
– А что будешь изучать?
– Понятия не имею, – сказала я.
– Тебе ведь нравится английский?
– Да, – сказала я, – но я просто люблю читать.
– Еще ты любишь искусство.
– Да, – сказала я. – Я люблю искусство.
– Значит, искусство.
– Ладно.
– Может, у тебя будет своя выставка.
– Или я просто буду много ходить по галереям.
– Ты будешь великолепна, – сказала Ингрид. – Может, станешь преподавать что-нибудь, и на тебя будут западать ученики.
Я улыбнулась. Повернулась к ней.
– А ты?
Она пожала плечами.
– Да так. Буду путешествовать, фотографировать.
– А университет?
Я смотрела на нее, ожидая ответа. Если в ее лице и было сомнение, я его не заметила.
Наконец она сказала:
– Куда ты, туда и я.
Я шлепнула ей на колени учебник по биологии.
– Если мы вообще куда-нибудь поступим.
Она рассмеялась, и я рассмеялась тоже, и я почти не слушала ее, не думала: «Я слышу ее смех в последний раз».
– Поступим, куда денемся, – сказала она. – Будет здорово. И у тебя все сложится хорошо.
И в какой-то момент, когда она собралась уходить, я отвернулась, и она сунула мне под кровать свой дневник, а я, наверное, думала о какой-нибудь ерунде, не подозревая, что меня ждет.
7
Я еще долго сижу на месте сноса. Рабочий с лентой уходит, и остальные тоже, увозя с собой части огромной машины и останки кинотеатра, пока не остается только солнечный свет, пыль и пустой, гладкий участок.
Это не тот счастливый финал, о котором мечтали мы с Ингрид, но это часть того, что я должна пережить. То, как меняется жизнь. Как исчезают люди и вещи. То, как они неожиданно появляются и становятся тебе дороги.
Я встаю, расстегиваю рюкзак. Достаю штатив и выстраиваю снимок: опустевшая улица. Вдалеке – незастроенные холмы Лос-Серроса. Пыль прошлого мерцает, оседая на гравии. Я настраиваю фокус на точку в нескольких футах от того места, где стою.
Я выставляю таймер и встаю перед камерой.
Я поворачиваюсь лицом к объективу и отступаю назад, пока не дохожу до нужной точки – достаточно близко, чтобы занимать бо́льшую часть кадра, достаточно далеко, чтобы поместиться в нем целиком. Таймер ускоряется – фотоаппарат готовится сделать снимок, – и я, выпрямившись, делаю глубокий вдох и выдыхаю, когда тиканье таймера обрывается. Я замираю. Я почти чувствую, как открывается затвор, пленка уплотняется, поглощает свет, и на ней появляюсь я.
Так я выгляжу: мне почти семнадцать лет, я стою на гравии посреди пустой улицы, опустив руки по швам. Прямые каштановые волосы до лопаток, которые год не видели ножниц и секутся на концах. Дюжина мелких веснушек на переносице – привет из детства. Острые локти и коленки, сильные руки, привыкшие к нагрузкам. Из-под белого топа торчат белые бретельки лифчика, джинсы грязные после целого дня в пыли. Маленький рот – ни блеска для губ, ни улыбки. Широко распахнутые, слегка удивленные карие глаза – ясные, несмотря на череду бессонных ночей. И выражение, которое сложно описать одним словом: отчасти ожидание, отчасти грусть, отчасти надежда.
Благодарности
Мне очень повезло: я знаю так много прекрасных людей, что перечислить их всех не хватит места. Я невероятно признательна всем вам за то, что вы наполняете мою жизнью теплом и любовью.
Моей маме, Деборе Хоуви-Лакур, и папе, Жаку Лакуру (он не пират и не математик, как можно было подумать): мне не хватит жизни, чтобы перечислить все, за что я вам благодарна. Буду краткой: спасибо за то, что всегда в меня верили. Моему младшему брату, Жюлю Лакуру: спасибо за то, что ты такой классный и всегда умеешь меня рассмешить. Моим дедушке и бабушке, Джозефу и Элизабет Лакур: спасибо за вашу безусловную любовь – и за то, что объяснили мне теорию относительности.
Шерри и Хэлу Строблам – спасибо вам за вашу любовь и великодушие. Мне очень повезло – по многим причинам – быть вашей невесткой.
Моему редактору, Джулии Страусс-Габель: спасибо за то, что помогла подчеркнуть лучшее в этом романе и в процессе работы над ним научила меня многим вещам. Всем в Dutton: спасибо, что так хлопотали над этой книгой. Моему прекрасному агенту, Саре Кроу: ты невероятно облегчила мне жизнь.
Джессике Джейкобс, одной из первых читательниц этой книги: спасибо за непоколебимую веру в то, что ворох разрозненных отрывков когда-нибудь превратится в роман, и за мудрые советы и поддержку на всех этапах этого пути. Ванессе Микале, Рейчел Муравски, Эвану Прикко и Эли Харрис: спасибо за ценные мысли, помощь и дружбу. Эрику Леви: без тебя я бы так и не решилась написать литературному агенту. Шарлотте Рибар и Софи Смайер: читать ваши комментарии было огромным удовольствием, и они помогли мне куда больше, чем вы можете себе представить. Мэнди Харрис: спасибо за то, что подготовила рукопись к выходу в свет. Мие Нолтинг: спасибо за океан творческой энергии, которую ты вложила в эту книгу еще до того, как мы подписали контракт. Моей лучшей подруге, Аманде Крампф: спасибо за то, что еще со школы была моей верной сообщницей. Я безумно рада, что мы познакомились на той остановке.
Моим учителям от начальной школы и до выпускных классов: вы вложили в меня столько труда – и вы прекрасны. Особая благодарность Джорджу Хегарти, доктору Рут Сэкстон и Ли Июнь. Кэтрин Райсс: спасибо, что рассказали мне о детской литературе, за ваши мысли и поддержку в написании этой книги. И конечно, Изабель: спасибо тебе за первое письмо от поклонницы, которое я получила.
И наконец, Кристин Стробл. Спасибо за то, что прочла каждое слово каждого черновика и за то, что плакала в правильных местах. Но больше всего я благодарна тебе за то, что ты делаешь меня такой счастливой. Без тебя не было бы этой книги.
От автора
«Не то чтобы это была моя трагедия», – говорила я.
Но я ошибалась.
Я училась в девятом классе, и со мной учился один мальчик.
Шел урок искусства. Мы стояли у соседних мольбертов в фартуках и держали кисти между пальцев, заляпанных краской. В ушах у нас были наушники, а громоздкие плееры лежали рядом на стульях. Учительница что-то сказала, и мы поставили на паузу песни, которые слушали.
Я не помню, что именно она сказала – вряд ли что-то важное, – но я помню, что, когда она закончила, мальчик повернулся ко мне.
– Мне нравится твоя картина, – сказал он.
Я взглянула на свои аккуратные линии, перевела взгляд на его яркие широкие мазки.
– А мне твоя, – сказала я.
Мы улыбнулись друг другу.
Я – застенчиво. Он – мягко, по-доброму. А потом мы нажали на play на своих плеерах и молча продолжили рисовать.
Нет, не так.
Я училась в девятом классе и знала одного мальчика. Его звали Скотт.
Это был милый худощавый парень с блестящими черными волосами, полными губами и большими карими глазами. Его фамилия стояла рядом с моей по алфавиту, поэтому мы часто сидели рядом, и я была этому рада.
По утрам мы ходили в школу вместе со своими одноклассниками. Мы конспектировали, репетировали театральные постановки, рисовали, готовились по ночам к тестам и наматывали круги на стадионе. Мы постигали тайны взросления, как умели, но нам было всего четырнадцать, и у нас впереди была вся жизнь.
Однажды Скотт повернулся ко мне на уроке искусства, улыбнулся и сказал: «Мне нравится твоя картина», а я ответила: «А мне твоя», а потом мы нажали на play на своих плеерах и продолжили рисовать, каждый в своем мире.
Нас, девятиклассников, в старшей школе было двести человек. Мы украдкой разглядывали старшеклассников на залитой солнцем трибуне стадиона. Мы покупали в столовой пиццу в картонных коробках и пили из банок вишневую кока-колу. Мы обменивались записками. Мы сплетничали, утешали друг друга, страдали от неразделенной любви и первых поцелуев. Рыдали в кабинках туалета. Громко смеялись. Надеялись, что нас заметят. Беспокоились, что совершили ошибку. Точили карандаши на математике, переодевались в раздевалке и ждали на автобусных остановках.
Мы делали все это день за днем, а одним мартовским утром узнали, что Скотт умер.
– Ночью он покончил с собой.
Я не помню, кто это сказал. Я села в автобус вместе с лучшей подругой. Все вокруг обсуждали Скотта – только мы с ней молчали.
– Мне кажется, это розыгрыш, – сказала я.
Она ничего не ответила.
Мы приехали в школу, и Скотта там не было. В следующий раз я увидела его уже на похоронах, когда вышла вперед с остальными, чтобы проститься с ним. Я никогда раньше не бывала на похоронах; я не знала, что у меня был выбор. Если бы я знала, то осталась бы сидеть. Я бы закрыла глаза и представила его добрую, открытую улыбку – я бы вспомнила, как он улыбался мне, сидя за соседней партой.
Но в то утро, в автобусе, я этого еще не знала. Мы приехали в школу, и я в надежде увидеть его принялась искать в толпе его темную макушку. Я не помню, в какой момент о его смерти объявили официально, – возможно, к тому времени я уже смирилась с правдой.
Но я помню, как сидела в тот день на математике. Учитель с потерянным взглядом севшим голосом пытался продолжить вчерашнюю тему. Кто-то начал плакать. Потом еще кто-то. И еще. Наконец он взял со стола коробку бумажных платков и сказал, что, если нам нужно время, мы можем выйти подышать. И мы вышли – человек семь или восемь. Мы плакали и не знали, что сказать. Мы сидели вместе в коридоре и передавали друг другу коробку с платками.
Я помню молчание – не безмятежную тишину, а паническое молчание. У нас не было слов, чтобы говорить о произошедшем. Помню тихие слезы, тихие перемены. Тихие прогулки и тихие уроки. Молчание, ужас и тяжелую, вязкую тоску.
Мы должны были взрослеть все вместе.
Я была в девятом классе, когда пошла на похороны Скотта. Я видела его тело в гробу. Его мама зарыдала, и мне захотелось зажать уши.
Я была в десятом классе, когда мы с лучшей подругой перестали ездить в школу на автобусе. Мы просыпались еще до восхода солнца, вместе шли в торговый центр, садились за любимый столик и завтракали оладьями и чизкейком.
Я была в одиннадцатом классе и вместе с другими бунтарями отказалась идти на выпускной, поэтому мы пошли в кафе, а потом бродили по улицам, разряженные в пух и прах.
Я была в двенадцатом классе, когда ко мне неожиданно пришло осознание того, что детство кончается. Мы сидели на солнечной трибуне для старшеклассников в шортах и летних платьях. Мы ходили на выпускной бал, а потом большой шумной компанией отмечали окончание школы в доме у океана. Мы гуляли под звездами, и волны бились о песок у моих босых ног, и я чувствовала грядущие перемены.
Учительница английского попросила меня подготовить речь для выпускной церемонии. Хотя я все еще была застенчивой и мой голос дрожал во время публичных выступлений, я вышла на сцену перед одноклассниками и их родными и произнесла речь о том, как давно мы друг друга знаем. О том, как много они для меня значат, хотя многие из нас не были близкими друзьями. Я говорила об узах, которых формируются у людей, выросших вместе. Я говорила от всего сердца, и люди плакали и кивали, но с нами не было Скотта.
Со смерти Скотта прошло больше двадцати лет. Мы были так молоды – почти дети. И пусть мы никогда не болтали с ним по телефону. Пусть мы не были близкими друзьями. Важно то, что его больше нет в этом мире и никогда не будет. Он был, а потом его не стало, и мы лишились возможности взрослеть вместе с ним, учиться рядом с ним в библиотеке, гулять с ним после премьеры школьной постановки, оставлять в его выпускном альбоме воспоминания о четырех годах совместной учебы, стоять рядом с ним под звездами, подниматься с ним на сцену на выпускном, обнимать его на прощание, зная, что каждый из нас отправляется в самостоятельное путешествие и, возможно, это наша последняя встреча.
И пусть мы покидаем родные города, редко поддерживаем связь со старыми знакомыми и даже не мечтаем о том, чтобы посетить встречу выпускников, но то, какими мы стали, зависит от людей, в окружении которых мы росли. Мы со Скоттом были знакомы совсем недолго, но он изменил меня к лучшему. А потом он умер, и я узнала, что такое скорбь.
Я никогда не забуду, как его гроб опускался в землю. Я никогда не забуду рыдания его матери, которые в этом романе превратились в рыдания матери Ингрид. Наверное, я никогда не смогу отпустить этот момент.