Я кивнула, ведь во рту у меня плавал полный шарик Flahavan’s с медом.
— Нет. Не думаю, что когда-нибудь говорил.
— Ты говорил!
— Как же я мог забыть?
— Ты уже забыл!
— Нет, нет. Никогда не говорил. Но теперь буду. Так знаешь, кто ты? Самая…
И я должна была закончить предложение. Иначе он так бы и продолжал. И хотя даже тогда я боялась тех критиков, ползущих за панелями на стенах или под линолеумом, тех, кто будет считать меня Сентиментальной и Утрированной Личностью, я признаю, что действительно сказала: «…замечательная девочка в мире».
Ну, что ж, пристрелите меня.
Однажды, когда я подхватила ветрянку и должна была быть изолирована от Энея, который вообще никогда ничего не подхватывал, мне соорудили постель возле Папиного стола, и я на три ночи вернулась в его ночное сочинительство. Сначала — прежде чем начать сочинять, — он читал. Это было разминкой. Все равно что бежать с шестом по гаревой дорожке, чувствуя ветер, бежать к прыжку, глядя вперед и вверх на перекладину. Он читал вслух отрывки из книг тех писателей, которые, как он думал, были писателями в превосходной степени. Когда я поступила в Тринити Колледж, то смогла понять, что они были его каноном: Шекспир, Марло
[621], Блэйк, Вордсворт
[622], Китс, Кольридж
[623], Хопкинс и, конечно, Йейтс. Они устанавливали планку. Именно они были над вами поперек неба, если вы — человек неба, и лососем, если вы — человек моря. Короче говоря, олицетворяли Невозможное — а возможно, и были им.
В мои ветряночные ночи Вергилий читал Хопкинса. (Несколько лет спустя — в затхлом запахе дрожжей-и-носков библиотеки Искусств, куда я направилась в погоне за Хопкинсом, — я наткнулась на письмо ДжМХ
[624] Ричарду Уотсону Диксону
[625], где говорится: «Мое призвание ставит передо мной стандарт столь высокий, что более высокое не может быть найдено больше нигде».) Ветряночная же Рут в то время не была уверена, что ее отец говорит по-английски. Пятнистые вещи, двухцветные. Розовые родинки точечным пунктиром по плывущей кумже
[626]. Отец громко декламировал, подключенный к тому, что Шеймас Хини назвал электростанцией Хопкинса, и вскоре Папина голова начала шипеть, подгорать и шкварчать.
Выход за пределы познания — это дело поэтов. В этом их предназначение. Они не такие, как вы или я. У них есть некая дополнительная малость, всегда готовая к взлету. Поэты понимают, почему Бог не дал нам крыльев — хотел устроить увеселительное мероприятие. Хотел, чтобы мы сами стремились возвыситься. Хотел поэзии.
Мой отец мог прочитать стихотворение пять или шесть раз, даже больше. Снова и снова читал он сдержанно, но сосредоточенно, строки, поднимающиеся, будто лествица
[627] или молитва, и в какой-то момент откладывал книгу и погружался в полное безмолвие. Он сидел, наклонившись вперед, не отводя глаз от страницы. Я не двигалась. Комната сжималась. Ветер грохотал дождем по шиферу, провисший провод телевизионной антенны хлестал по крыше шп-шп. Это шп-шп-шп не останавливалось и со временем стало воином на боевой колеснице, который мчался по небу, шп-шп, приблизился, проехал по темной реке, проглотившей звезды, и опустился точно над нашим домом.
Чуть-чуть наклоняясь назад и затем вперед, надавливая на задние ножки деревянного стула и заставляя их тихонько поскрипывать, Папа начинал медленно качаться и рокотать. Брал карандаш и еще ниже склонялся над страницей. Я лежала в бессоннице, пока едва слышный рокот превращался в строку. Я понимала, хоть и не разбирала слов, что мы на Взлете, понимала — я слышу, как возникает стихотворение, и внизу, прямо под нами, воздух, и мы уже далеко, где-то в другом месте, где чудеса и великолепие в порядке вещей. Я понимала, что в обычном мире нет ничего подобного, и лежала, надеясь, что пятна на моей коже не исчезнут еще какое-то время, счастливое какое-то время я проведу в слиянии болезни и поэзии.
Глава 16
Книга все не появлялась да не появлялась, и тем временем я совершенствовала свое умение Стоять Одной во дворе. Я молча подбирала описательные выражения. Мои дорогие Джейн-свиньи. Вы отвратительные навозные кучи. Вы крапива, на которую мочатся все кому не лень. Изрыгнутая блевотина. Вы менструальные боли. Чванливые мстительные невежественные уродины с конскими хвостами. Желаю вам злосчастий и прыщей, и чтобы волосы ваши всегда были самыми ужасными, и чтобы у мужей были волосья на спинах, а изо рта вечно воняло цветной капустой.
(Позже, в Редакционной статье, боясь, что миссис Куинти могла бы подумать, что как повествователь я немного Чрезмерная Суейн, а применение Черной Магии может выйти мне боком в следующей жизни, я заменила свои заготовки на то благословение, какое, как сказал Томми Девлин, использовала Мона МакКарти после выматывающего трехдневного визита — два гуся, четыре утки, пять пирогов — ее американских четвероюродных родственников. На прощание она безмятежно помахала им от парадной двери и сказала «Да хранит вас Господь в отдалении».)
Отдаление — именно то, в чем Суейны достигают высоких результатов.
Поскольку я никогда не заводила друзей, поскольку, если подумать об этом, само слово «завести» звучит довольно фальшиво и нарочито, да и вроде как несколько эгоистично звучит «завести себе друзей», и поскольку мир до сих пор не научил меня иному, то признаю — я всегда полагала, что друзья как-нибудь найдут меня сами, обнаружат Рут Суейн-ность в стратосфере и отправятся в путь на своих верблюдах
[628]. Я привыкла быть сама по себе. Но теперь, когда я неумолимо уклоняюсь от посетителей, один за другим прибывающих в наш дом, чтобы Взглянуть в Последний раз или Опередить События по части Похорон, моя сноровка оказывается как нельзя кстати.
Первым прибыл Младенец Иисус.
Без приглашения прибыл к парадной двери. Не позвонил в звонок, но просто был обнаружен под козырьком, укрывающим от дождя, уже превратившегося в ливень. Мама нашла Младенца Иисуса, когда выпускала Гека. Иисус был в точности таким, как в тот день, когда его похитили. На нем не было никаких следов. Он не стал старше ни на один день. Мама вскрикнула.
Ну, вы бы тоже вскрикнули.
Мама оглядела двор в поисках того, кто принес Его. Никого не было. Гек посмотрел на Иисуса, затем с собачьим недоумением посмотрел на Маму, и Мама сказала «Делай свои дела, Гек», и он вспомнил, для чего вышел, и понесся по диагонали к тому кустарнику, который Маргарет Кроу называет Безымянным, чтобы сделать те единственные Дела, которые теперь там делают. Мама подняла Младенца Иисуса. Потом увидела, как поднялась река. Нижний край луга Райана исчез. Следующие пять ярдов светились тусклым серебром, рябым от дождя и пронзенным тростником. Вдоль всего края нашего поля река поднялась. Мама стояла, держа Иисуса и глядя на дождь.
Здесь, в Фахе, дожди мы знали Всех Видов: дождь, притворяющийся, что он вовсе даже и не дождь; дождь, пересекающий Атлантику, чтобы провести у нас свои выходные; дождь, смеющийся при слове «лето»; дождь, посмеивающийся над сухим днем в Эннисе в двадцати километрах отсюда; дождь, хохочущий над тем, что изливается, струится, течет ручьем, хлещет, стучит, льет как из ведра. Но этот был другим.
У этого дождя было особое предназначение. Так подумала Мама. И то предназначение было Стать Всемирным Потопом.
Гек возвратился, посмотрел на Маму, она сказала ему «Хороший Мальчик» и впустила обратно, на его место перед огнем, где он плюхнул свои мощи и начал греть Бабушкины шлепанцы. Мама внесла Младенца Иисуса.
— Кто-то оставил это, — сказала она Бабушке.
— Дай его сюда.
Бабушка взяла Иисуса и вытерла ему лицо с библейской тщательностью, использовав только одну страницу «Клэр Чемпион».
— Будет потоп, — объявила Мама. Но Бабушка уже читала молитвы. Я могла слышать, как ее бормотание становилось громче, пока Мама поднималась по лестнице, чтобы рассказать мне.
Когда Иисус приходит в ваш дом, это означает только одно: вы обречены.
До того момента я не понимала, что со мной покончено, а тот, кто похитил Младенца Иисуса и держал Его столько времени в тайном заточении для каких-то Особых Целей, сейчас, как видно, решил, что я нуждаюсь в Его Присутствии больше, чем кто-либо еще. И этого было достаточно, чтобы у меня начался мандраж.
— Хелло-о-о-о-о? — раздалось внизу лестницы.
— Иисусе!
— Рут!
— Простите.
— Это всего лишь я, — сказала миссис Прендергаст, которая за всю мою жизнь ни разу не посетила наш дом, но теперь вошла в мою спальню, зарумянившись, как та миссис Пенистон в «Обители Радости» (Книга 1905, Эдит Уортон, Эвримэн Лайбрари, Лондон), которая лелеяла неопределенный страх встретить быка.
Миссис Прендергаст вошла в дверь и остановилась. Успокоившись, она сложила руки так, чтобы мы могли лучше видеть ее, правильно воспринять ее облик.
— Какой ужасный дождь, Мэри, — сказала она и протянула моей матери руку. Потом повернулась ко мне, изобразив слегка страдальческую улыбку. — А ты как поживаешь, дорогая?
Я не уверена, что она хотела услышать ответ. Похлопав по моей кровати, она сложила руки, имитируя более или менее точно то, я описала позу миссис Сиссли, — насколько я помню, — когда умер ее Оливер и она приехала навестить Авраама.
— Присаживайтесь, Майна, — предложила ей Мама.
— Я не останусь, — сказала она. — Я просто хотела увидеть бедняжку Рут и выразить ей мои наилучшие пожелания.
— Садитесь. Пожалуйста.
Мама развернула стул.
— Не буду.
— Пожалуйста.
— Ну, разве только на минутку.
Миссис Прендергаст потянула полы своего длинного твидового пальто вперед и, — как и миссис Пенистон, — села на постель, а не на стул. (Спасибо, Эдит.) Пуговицы пальто миссис Прендергаст были огромными и зелеными. Шляпа — круглая, без полей, — была изготовлена из переплетенных рядов крошечных бусинок, что делало ее похожей на шестигранную гармонику, и, казалось, на ту шляпу кто-то когда-то уселся, чтобы, думаю, придать ей Стиль Лимерика, если не Парижа. Желая дать себя получше рассмотреть, миссис Прендергаст распрямилась и посмотрела вниз, словно бы разглядывала свои крошечные ноги.
— Я сделаю чай.
— О нет, совсем не стоит. Совсем не стоит, Мэри. Нет-нет-нет.
— Меня нисколько не затруднит.
— Я даже и слышать об этом не хочу. Я просто зашла повидать бедную Рут.
— Хелло-о-о-о-о? — раздалось снизу лестницы.
— Поднимайся, — крикнула Мама.
— Мэри. Рут. Миссис Прендергаст, — поприветствовал нас Мейджор Райан, входя и стряхивая с себя довольно много дождя. Крупный квадратный мужчина с бочкообразной грудной клеткой, он немного напоминал колесника мистера Хабла в «Больших надеждах», того самого, от кого пахло опилками и кто всегда стоял, очень широко расставив ноги, чем — все из-за своих штанов — приводил других в замешательство. У Мейджора Райана был гулкий голос, который он должен был сдерживать всегда, кроме тех редких случаев во время Великого поста, когда звучит орган. Теперь же он перешел на шепот:
— Как поживает маленькая леди? Хорошо?
Я была прямо там и молча смотрела на него.
Я никогда раньше не была Маленькой Леди.
— Простите. Я просто проходил мимо. Простите, — сказал, в свою очередь, мистер Юстас, проходя в дверь, сутулясь и согнув шею, осторожно протискиваясь мимо Мейджора. — Простите меня.
— Мистер Юстас.
Его фамилия была оскорбительной для него.
— Джон Пол, пожалуйста.
Я видела его в нашем доме только однажды. Но вы видели его в тот раз, когда впервые проезжали на машине через наш округ, а Джон Пол Юстас стоял в дверном проеме, продавая Страхование Жизни, но заметил, что на вашем автомобиле номер был не графства Клэр. В тот раз вы, вероятно, не осознали, насколько белым было лицо мистера Юстаса или что он отлично подходил на роль мистера Сауербери.
— Как печально, — произнес он, — печально. Ну, что ж. — Он смотрел на меня так, будто я уже умерла. Это был взгляд Светлой Вечной Памяти, будто я была Усопшей, а он одним из тех, кто Глубоко Скорбел о Моей Кончине, переведя свои длинные черные ресницы в режимы «Вниз» и «Трепетание» и отдавая дань уважения, сложив рот в виде дверной щели для писем и потирая ладони одну о другую. — Я так сожалею.
— Я могу подойти? — спросила Моника Мак. У Моники спокойное выражение лица, зато помада кричащего цвета.
В мой Судный День дождь посетителей не прекращался. Это входит в секретную тактику «Как не давать пациенту задумываться о том, что его ждет впереди», однако сейчас доказывало сельскую правду: взрастить повествователя — такое под силу лишь целому округу.
И да благословит их Бог, они пришли. Не В Определенном Порядке, как говорят в шоу «The X Factor»
[629]. Томми и Бреда, Святые Мерфи, от которых пахло свечами — они уехали сразу же после того, как Бреда поцеловала меня в лоб и тайком сунула нить перламутровых бусинок Розария мне под подушку. Финбэр Гриффин, с кем я ни разу не поговорила, — у него всегда был страдальческий вид человека, который провел целый день, кастрируя молодых бычков, хотя, возможно, такой вид у него был не поэтому, а просто потому, что именно так и должен выглядеть мужчина, женатый на миссис Гриффин. Кэтлин Куинн, развившая у себя дар во всем видеть личное оскорбление и тайно думавшая, что ей должны предложить сесть. Маргарет Кроу, которая сказала Кэтлин, что ей идет большой вес. Большой Джек Мэннион, который просто поднялся на верхнюю площадку лестницы, показал мне два поднятых вверх больших пальца и тут же спустился, потому что есть вещи, которые невозможно выразить словами. Шеймас О’Ши, который Обслуживал Клиентов В Банке, а когда экономика сжалась, открыл парикмахерскую в своей гостиной. Луи Марр, носивший ярко-красные брюки с штанинами в обтяжку и единственную в Фахе рубашку с цветочным рисунком, хотя никаким геем он не был, просто был чуть-чуть сказочным. Шарлотта, одна из сестер Трой, — она принесла невозможно красивые цветы. Ноэлин Фрай, Да Возлюбит Ее Господь, женщина постоянно хмурая, которая не могла определить источник неприятного запаха в ее кухне. Имон Данн, у кого был свой собственный Bluetooth, то есть Синий Зуб
[630], который, когда Имон Данн улыбался, передавал людям только одно потрясающее сообщение — Имону Данну было в высшей степени плевать на мнение других людей. Два тощих Даффи, у которых теперь не было ни гроша за душой, а жили они в основном тем, что смотрели послеобеденные кулинарные шоу. Морис Керинс с глазами-бусинками, который был невиновен во всем, за исключением убийства аккордеоном. Нора Куни, чей муж Джим, как и мистер Скимпол в «Холодном Доме», считал, что мысли и есть дела, и что если подумать об оплате счета, то уже не нужно предпринимать никаких дальнейших действий; Джим на самом деле считал себя владельцем огромной деловой собственности в Болгарии, Румынии и Венгрии, никак не влияющей на простое зеленое пальто Норы и ее изношенные грязные полусапожки.
Они все приходили и приходили.
Должно быть, к нашей парадной двери был приколочен некий график посещений.
Черно-белый Фрэнк Морган
[631], который играл Профессора Марвела, Привратника, Кучера, Стража и, наконец, Волшебника страны Оз
[632], заглянул в открытое окно и сказал:
— Я просто заскочил, поскольку услышал, что тут маленькая девочка попала в большую…
Извините, увлеклась.
После первого общего вопроса о моем здоровье разговоры пошли над моей головой туда-сюда, безо всяких ограничений. Универсальная правда заключается в том, что в компании больного человека люди говорят о болезнях. Рядом с больным мастера играют в теннис болезней. Кто-нибудь подает мяч разрыва желчного пузыря — его отбивает Тони Лайонс из Верхнего Фиарда, кузен Эйлин, которая была одной из МакДермоттов и как-то раз подхватила Внутрибольничную Инфекцию — сразу же следует удар слева по мячу рака поджелудочной железы, удар с верхней подкруткой — теперь Шон О’Грэйди из тех О’Грэйди, что живут за городом Беалаха, но не тот, который был женат на одной из Спиллэйнов из графства Керри, у кого рыжие волосы и кто сбежал с латышкой, а другой, у кого рука пострадала в аварии — так вот он подает заявку на вступление в игру, потому как прожил десять лет с той замечательной Мари из семейства О’Лири, пережил всю семью, столь многочисленную, что двоих звали Майкл, и отца, который пошел в паб Кротти в Килраше, а проснулся в Паддингтоне
[633].
— Верно?
— Верно.
Настоящими мастерицами были женщины. Из того, что я могла понять, слова Благослови-нас-и-спаси-нас, бедных обычно означали конец сета
[634].
Мужчины из-за своей высшей природы, как говорит Винсент Каннингем, были в общем более привередливы и говорили о делах Национальных, Метеорологических и Сельскохозяйственных, и я узнала, как на радио «Clare FM» Саддам сказал, что были замечены Признаки Оживления Экономики После Спада, к этому Джимми Мак, вернувшись с заднего двора, добавил, что дождь на дворе библейский и мгновение назад официально Стал Уже Не Шуточным. А еще я услышала, что Отец Типп собирается служить Мессу ради Сухой Погоды и что у быка Нолана болят задние ноги, а следовательно, как бы Нолан ни хотел, он не может принудить себя заниматься другими делами.
Но прежде чем они ушли, все они так или иначе сказали мне, что у меня все будет прекрасно, просто прекрасно, погоди и сама увидишь. Но некоторые подрывали веру в правдивость собственных слов — по крайней мере, давали мне все основания для этого, — добавляя, что зажгут свечи и будут молиться обо мне.
Они приходили и уходили так, как это делают ирландцы, как те, кто совершает обход больных в Ирландии, которая, как они надеются, есть Остров Святых
[635] под непостижимыми наказаниями, принесенными дождем.
Когда они спустились вниз, то, думаю, увидели, что Бабушка держит Младенца Иисуса, и подумали «Вот те раз!». Лишь миссис Прендергаст не сдержала удивления, и оно вырвалось словами «O силы небесные!».
К тому времени Мама была слишком обеспокоена, чтобы вести беседу. Река двигалась через поле.
Джимми Мак остановился в кухне.
— О Боже, — сказал он, глядя в окно. А когда повернулся, то сообщил Маме: — Мы раздобудем мешки с песком.
Он вышел через заднюю дверь и зашлепал резиновыми сапогами через язык воды, прибывающей на подъездную дорожку, а Мама даже не успела сказать спасибо.
Через пятнадцать минут он возвратился на своем тракторе, который тащил прицеп для песка. Кабина была битком набита пустыми мешками из-под минеральных удобрений и оравой МакИнерни, большинство из которых не были сторонниками плащей. По дождевому телеграфу Микки Каллигэн и Финбэр Гриффин, мои Посетители-Джентльмены узнали, что происходит. Они тоже приехали, на своих фыркающих и ревущих тракторах устремились на затопленное рекой поле и использовали все, чем обычно открывают сток, по которому никогда вода не стекала, и сделали коричневые шрамы-борозды через поле, чтобы отсрочить наводнение. Каждый раз, когда трактор шел через болото, маленький Микки Мак одобрительно восклицал с ликованием десятилетнего, его глаза сияли, а из носа свободно капало, но Микки оставил это без внимания, когда пришел сказать, что теперь надо заложить мешками с песком нашу парадную дверь. Минуту спустя с глухим стуком упал первый мешок, потом следующий, а мужчины и мальчики проходили мимо окна, раскачивая и укладывая мешки, работая упорно и решительно, со своего рода безропотным терпеливым вызовом и душевной щедростью, какие есть в графстве Клэр, и поставили реку на паузу, спасая либо меня, либо Иисуса, теперь бесплотного.
Глава 17
Я не могу спать.
Сегодня вечером кажется невозможным, чтобы хоть кто-то заснул. Как они могут спать?
Моя кровь болит.
Дождь не перестанет идти. Просто не перестанет, будто небо непоправимо продырявлено. Я думаю: «Как же он может не прекращаться?», потом думаю: «Нигде дождь не идет так, как здесь и сейчас, но скоро-скоро он успокоится», но он не успокаивается, просто продолжает лупить, и я думаю о том, как Поль Домби
[636] слышит шум прилива, думает — вода прибывает, чтобы забрать его, то есть мистера Домби, — и говорит «Я хочу знать, о чем говорит море. О чем оно беспрестанно говорит?» Я сажусь в постели, обнимаю колени, закрываю глаза и медленно качаюсь взад и вперед, и опять взад и вперед, и снова взад и вперед, пока мне не становится совершенно ясно, что где-то в моем раскачивании и моей темноте я понимаю слова дождя, и слова эти: «Мне ужасно жаль».
В тот день дождя не было. Мы проучились всего полдня, так как начались каникулы, и выбежали в лето, хотя лето было еще лишь словом, пышным и щедрым, и был настоящий солнечный свет, и время впереди было до невозможности восхитительно и роскошно долгим. Мы знали, что пред нами раскинулось лето, так что теперь, когда мы попали в него, то не могли даже вообразить, что оно когда-нибудь кончится. Все ученики выбежали из школьных ворот, рюкзачки подпрыгивали на спинах, последние акварельные рисунки выгибались в руках. Все пихались и вопили, протискиваясь через ворота. Родители стояли у машин. Ноэль МакКарти сидел в микроавтобусе с опущенным стеклом, радио работало, и танцующие звуки скрипки Мартина Хэйеса
[637] плыли над нами.
Эней побежал, я — нет. Он всегда бегал. Хотела бы я сказать, что он помчался, поскольку осознал, что окончились уроки у мистера Кроссана — ведь я люблю выяснять причины, — но на самом-то деле Эней бегал просто ради того, чтобы побегать, а еще, думаю, ради свободы. Его светлые волосы исчезли за углом.
Я выкинула школу из головы.
Винсент Каннингем ждал меня за воротами, и я сказала ему:
— Отправляйся домой. Я не пойду гулять с тобой.
Он сказал «Ладно» так, словно я его ничуть не обидела, и убежал.
Я пошла вокруг двора, притворяясь, будто что-то ищу, и когда остались одни лишь учителя, которые пили праздничный кофе и были заняты тем, чем учителя занимаются в пустых школах, я вышла из ворот. Я надеялась, что выгляжу сдержанной и зрелой, как приличествует Нашему Последнему Учебному Дню, окончанию Начальной школы. И ноги нашей там больше не будет. Этот этап нашей с Энеем жизни закончен.
Машины уже разъехались, на дорогу возвратилась та тишина, какая держится весь день, за исключением девяти и трех часов. Я дошла до поворота к дому. Воздух теплый, фуксии так наполнены гудением, что если бы вы остановились и посмотрели на них, как сделала я, то подумали бы, что не увидите ничего, кроме пчел. Но не увидели бы их. Гул и басовое гудение просто были там, как мотор лета, незримо и неустанно работающий. Я не торопилась, потому что время внезапно стало полностью моим. Я ждала этого дня весь год. Я ждала этого дня с того момента, как поняла, что школа не была подходящим местом для нас с Энеем, впрочем, для Энея, возможно, ни одна школа не была бы подходящим местом, да и я, поскольку всегда слишком много читала, отдалилась от девочек моего возраста, сама не желая того, и стала Отверженной в истинном значении этого слова, чужой. Не было никаких сомнений, что в Средней Школе будет лучше, что там я встречу близких по духу девочек, Серьезных Девочек — миссис Куинти сказала, что надеялась на это, — как не было никаких сомнений в том, что в последнем классе Средней Школы я буду уверена — на Третьем Уровне
[638] все наконец станет иначе, а интеллект и странность будут считаться нормальными.
Я лениво брела по дороге. Сорвала лютик и потерла его желтоватым сердцем по клетчатому фартуку, который я всегда-всегда ненавидела, и немного покраснела от острого ощущения безнаказанности, ведь на фартуке появилось пятно, и от предвкушения того момента, когда зашвырну школьную форму в угол. В тот день была моя самая медленная прогулка домой. Когда я приблизилась к черному ходу, Мама вышла мне навстречу и обняла меня:
— Ну, молодец. Вот и все.
Она обнимала меня дольше, чем мой новый статус будет позволять в будущем, но в тот момент я не сопротивлялась. Моя голова была рядом с ее головой, и вокруг меня разливался теплый, глубокий запах, запах хлеба и многих других вещей, которые содержатся в слове Мама. Наверное, я понимала — это объятие я запомню навсегда.
— Я так горжусь тобой. — Мама знала про мои сражения и знала также, что не может сражаться вместе со мной. Ее глаза были такими зелеными. — У тебя каникулы!
— Знаю. Даже не верится.
— Целое лето.
— Да! Да! Да!
— Хочешь переодеться или сначала поешь?
— Переодеться. Определенно.
Бабушка спала в своем кресле. Я отправилась наверх и сняла форму. Потом открыла окно в крыше, и поскольку мы с Энеем обещали, что именно это и сделаем в наш последний день, вышвырнула джемпер, блузку и фартук из окна. И они вот так запросто исчезли. С внезапной легкостью я вскочила на кровать и начала прыгать, взлетая с ощущением немыслимого счастья в груди и поднимая руки к лицу, чтобы сдерживать хихиканье.
Затем надела серые джинсы и желтую футболку с надписью «Always»
[639]. Меня ждало такое длинное лето, что я не знала, с чего начать. Все, о чем я думала в мае, в апреле, в марте, в июне, теперь толкалось у стартовых ворот
[640]. Как я могла начать? Как одна минута могла быть Адом, а следующая Праздником? Я легла на кровать и открыла книгу. Для чтения у меня теперь было все время на свете. И потому, что я знала — времени предостаточно, не стала читать. А спустилась вниз.
— Хочешь что-нибудь сейчас или подождешь ужина?
— Подожду ужина.
Через черный ход вошла Пегги Муни.
— Мэри, Рут. Сегодня начались Каникулы. — Она и в лучшие времена была нервной и потому обнимала себя обеими руками, словно боялась, что некоторые ее части могут улететь. — А вот завтра у Шейлы праздник, и мне было бы интересно узнать, Мэри, смогу ли я получить от тебя несколько цветков для алтаря.
— Это же свадьба, — сказала Мама. — Конечно, сможешь, Пегги.
Мама вытерла руки, проведя ими вниз по переднику.
— O, спасибо. Большое спасибо, Мэри.
— Не говори глупостей. Тут и спрашивать нечего. Пойдем.
Время одного дня совсем не такое, как время другого. Время изобрели, чтобы так казалось, но мы-то знаем, что это не так. События убыстряются и замедляются всегда. В тот день кухонное окно было открыто. На потолке сидели три мухи. Новая «Клэр Чемпион», еще свежая и свернутая, лежала на столе рядом с белым пластиковым пакетом с нарезанной ветчиной, которую папа принес из деревни. Чашка Энея, пустая упаковка «Petit Filou» и ложка валялись в раковине. Духовка издавала то пощелкивание, какое бывает, когда ее отключают и горячий металл начинает сжиматься. Стучал маятник часов с пятидневным заводом. Кран холодной воды уронил каплю — кап! — и затем — кап! — другую, точно так, как делал всегда, потому что Папа постоянно собирался починить его, а потому обычно мы не обращали внимания, но прямо в тот момент я заметила. Я стояла как раз у окна рядом с раковиной, прикрутила кран особенно сильно и смотрела на него, пока не убедилась, что из него не будет капать. Но — кап! — он это сделал. Мама вышла в сад с Пегги Муни и срезала цветов больше, чем было необходимо. С щедростью отданные цветы, уложенные в руки Пегги Муни, затем создали такую рекламу, что с тех пор люди приезжали к Маме за цветами, но прямо в тот момент я подумала, почему она отдает все наши цветы?
Стоя у окна, я жевала кусок цельнозернового хлеба, слышала, как от Райанов приближается трактор, как он проходит мимо, пока не поворачивает, должно быть, возле дома МакИнерни. Потом старый автомобиль Пегги Муни уехал с набитым цветами пассажирским сиденьем, и Мама вошла в дом.
— Не знаешь, чем себя занять? — улыбнулась она.
— Почему ты отдала все наши цветы?
— Бедняжка Пегги, — сказала Мама. — У них ничего нет, а у нас есть цветы. — Она повернула кран, и вода полилась ей на руки. — Папа скоро будет дома. Ему надо было раздобыть сопло для распылителя. — Мама выключила воду и вытерла руки чайным полотенцем. Из крана начало капать снова. — Пойди найди брата.
— Хорошо.
Стало еще больше птиц. Вот именно то, что я подумала, когда вышла из дома. Стало определенно больше птиц, или же они стали петь громче. Я обошла вокруг сенного амбара и прошла на гумно, и там все было будто оккупировано птицами. Я подошла к воротам и перелазу через каменную стену, позвала «Эней!», пение птиц остановилось или переместилось в другое место, и я направилась в поле, где пахло очень пряно и сладко из-за солнечного света. Свет создавал такое белое ослепление, к какому вы еще не привыкли, поскольку провели весь июнь в классе. Из-за ослепления у меня перед глазами начали двигаться какие-то случайные фигуры, полосочки или нити, которые одни люди называют мушками, а другие — рыболовными крючками. На такие фигуры было бы похоже невидимое, если бы стало видимым, и взор опускается вслед за ними, а если проследует за одной из них вниз до конца пути, то тут же появляется другая и начинает двигаться. Свет ли вызывает их, или усталость, или просто своеволие кровоснабжения мозга и солнечного света? Они начинают двигаться, когда захотят, и прекращают точно так же.
Я спустилась по полю к реке, зная, где мог быть Эней. Я знала, где он мог бегать по протоптанной тропинке с Геком, бросая псу палки, и где мог сидеть с удочкой — на дальнем конце Порога Рыболова, веря, что как только рыба пройдет мимо нашего берега, то сразу начнет клевать. С целью убедиться, что и в самом деле наступили каникулы, я не торопилась, сказав себе: «У тебя есть все время на свете». Я сощипывала случайные травки и небрежно роняла их. Луг Райанов был готов к покосу. Если сойти с тропинки, трава будет по пояс, и в том солнечном свете даже я думала, что там прекрасно. Мухи, пчелы и мошки пестрели в воздухе, будто брызги, и стоял гул, но его перекрывала песня реки по мере того, как я приближалась к ней.
Теперь я видела на пятьдесят ярдов, если смотреть вдоль берега. А дальше кустарник МакИнерни спускался к воде, мешая обзору. С другой стороны мне был виден Порог Рыболова, но ни тут, ни там я не заметила Энея.
Это было так в его духе — сбежать куда-нибудь на новое место.
Таким он был. Место могло ему просто надоесть, и тогда он уходил на другое.
Пойди найди брата.
Почему я должна его искать? Сам придет домой, когда захочет есть, ведь Эней всегда-всегда приходил жутко голодным.
Я хотела бросить поиски.
Но пошла вдоль берега, глядя через реку на графство Керри.
— Теперь у меня есть все время на свете, — крикнула я через реку и посмотрела на то, как спускаются мои глазные мушки и рыболовные крючки.
Где-то вдалеке слышался шум трактора, но терялся в других звуках, и было понятно, что машины приезжали и уезжали и что все обычное и повседневное продолжалось так, как мир продолжается вокруг вас, и в эти-то моменты вы — неподвижная точка в центре.
И тогда я увидела Гека.
Сияя белым отблеском, он сидел на самом краю берега на дальнем конце Порога Рыболова.
— Гек! Ко мне, мальчик! Гек!
Но он не двинулся. Ничего удивительного. Гек был собакой Энея и просто ждал его там, выпрямившись и глядя в реку, но что-то в том, как он сидел, обеспокоило меня. Несколько секунд я не двигалась. Не побежала. Просто стояла на месте и чувствовала этот уход, это разобщение. Воздух покоробился. Момент не исправить. Мое сердце билось в моем горле. Что-то дотянулось до сердца, схватило его и теперь вынимало из моего рта. Кажется, я закричала. Но крик поглотила река. И я побежала, и время начало двигаться слишком быстро, заметалось так, что скоро потерпело крушение, и его части разбились и не собрались, как надо, и вот я сижу на корточках возле Гека и говорю «Где он? Где Эней? Найди Энея, хороший мальчик!», и Гек лает на реку и смотрит на воронку в реке, и вода в ней крутится быстрее секундной стрелки, и в середине воронки дыра, и я бегу назад через луг, не в силах объяснить, почему я не на тропинке, разве что потому, что уже ничто не имеет смысла, и я бегу, поднимая облака золотистой пыли, и я задыхаюсь, и я кричу «На помощь! На помощь!», хотя знаю, что никто здесь не поможет, и вот я уже задыхаюсь в кухне, и Папа только что вернулся домой, и из крана капает — Кап! — и я только и могу повторять «Он вошел в реку, я знаю, он вошел в реку», и вот уже папа ныряет в реку, и вот уже здесь весь округ, и вот уже здесь Полиция, и машина «Скорой помощи», и Отец Типп, и летний вечер, безнадежно и ужасно прекрасный, и сотня мужчин, несущих шесты и палки, чтобы шарить ими в тростниках, двигаясь вдоль берега в наступающей темноте, и все вернутся сюда на следующий день на восходе солнца, именно сюда, на то самое место, где несколько лет назад мой Папа впервые стоял, и где ощутил знак, и где теперь провел ночь, призывая «Эней! Эней!» с ужасным хриплым несчастьем в голосе, моля Бога «Пожалуйста, Пожалуйста, O, Пожалуйста», и пришли ныряльщики, и солнце ушло, и Гека было невозможно сдвинуть с места, и начался дождь, неистовый и беспощадный.
Вот место, где земля оказалась мягкой и ноги Энея скользнули вниз.
Вот всасывающая воронка с коричневой дырой в середине, где река закручивается и глотает саму себя.
Вот удилище Энея, найденное в тростниках.
Вот правая кроссовка Энея, найденная на том берегу три дня спустя.
На том берегу, откуда мой сияющий, радостный и великолепный брат ушел навсегда.
Часть третья
История Дождя
Глава 1
— Нет никакого Царствия Небесного. Как может оно быть? Подумай об этом. Начать с того, что если бы все хорошие люди, когда-либо жившие на земле, уже оказались там, насколько большим оно должно было бы быть? Во-вторых, какой там был бы социальный кошмар. Было бы похоже на то, как если бы все хорошие персонажи из всех книг в величайшей библиотеке мира покинули свои книги, вышли из своих повествований, и им было велено просто перемешаться. Энн Арчер
[641] и Джим Хокинс, Ишмаэль
[642] и Эмма Вудхаус
[643]. Насколько безумно это было бы? Доротея, познакомься с мистером Дедалом. Ну что они могли бы сказать друг другу? Все это было бы мучительно.
Винсент Каннингем молча сидел, глядя вниз. Его мать умерла, когда ему было восемь лет, месяцев за шесть до того, как он в первый раз сделал мне предложение. Как и «The Monkees»
[644], он Верующий
[645]. Его Царствие Небесное в Стандартной Версии, которую мы изучали в школе, практически вытатуировано на его душе. Для Винсента оно — крылья и ангелы, несметное множество арф, которые лично я не могу выносить, и белые ватные облака — из них никогда не льется дождь, но они дают вам возможность откинуться назад, как в шезлонге, так что вы можете задрать ноги и смотреть, как святые торжественным маршем проходят мимо вас.
— Извини, но нет никакого Царствия Небесного, — прошептала я.
Мне не хотелось, чтобы Мама внизу услышала меня. Я смутно думаю, что Царствие Небесное поддерживает ее, и хотя она не желает вдаваться в детали и вообще слишком занята тем, что старается просто держать нас на плаву в мире сем, Мама уверена, что впереди у нее Царствие Небесное, — точно так же мы уверены, что впереди нас ждет Лабашида, когда в речном тумане едем по дороге и почти ничего не видим.
Винсент Каннингем ничего не ответил.
— Хорошо, допустим, есть. Скажи мне тогда, кто в Царствии Небесном готовит еду?
Он поднял на меня глаза цвета лесного ореха.
— Нету там никакой еды. Нет чувства голода.
— А пить хочется?
— Нет.
— Это никак не утешает. А что-нибудь вроде телевизора?
— Рути.
— Получается, Царствие Небесное есть Самый Скучный Божий Замысел? Так вот поэтому Он держит его за пределами видимости?
— Там не скучно.
— Тогда чем там занимаются?
— Там ничего не надо делать. Там все просто счастливы.
— Ну, я тебя там не встречу. Я туда не пойду. Спасибо.
— Ты не можешь сказать «нет» Царствию Небесному.
— Только что сказала.
Винсенту потребовалось немного помолчать.
— РЛС верил в Царствие Небесное, — сказал он. — Ты сама говорила.
— Он так сказал о Вайлиме
[646] на Самоа.
Эти слова РЛС Папа написал на обратной стороне конверта, который я нашла в его американском издании книги «Лабиринты» Хорхе Луиса Борхеса
[647] (Книга 2999, Нью Дирекшнз, Нью-Йорк): «Нескончаемый голос птиц. Я никогда не жил в таком раю. РЛС». Из-за странности слов, из-за того, что было написано рукой моего отца, из-за того, что найденная надпись обладает удивительным действием, я показала тот конверт Винсенту.
— Думаешь, когда мы умрем, то отправимся на Самоа? Какие вещи я должна упаковать?
— Ты ужасна.
— Неужто?
— Да. Нет. Да.
— Послушай, у меня есть преимущество перед тобой. Я продумала все. Нет никакого Царствия Небесного. Так что я просто говорю тебе, если ожидаешь увидеть меня там, если думаешь, что сразу после того, как прибудешь и закончишь с подготовительными мероприятиями — ну там «Привет, Петр»
[648], крылья, арфа и что там еще, — то пойдешь, найдешь меня и еще раз сделаешь мне предложение, так вот, позволь мне просто сказать, ты будешь разочарован.
На это Винсент ничего не ответил. Лишь опустил ресницы. Жестокостью было бы продолжать, но вы уже догадались, что именно это я и сделала.
— Люди говорят, что видят свет в конце туннеля? Да просто отключается периферийное зрение. Мозг умирает с потоками света. Это не место, а всего лишь химия. Ты инженер, я Суейн. Я из тех, кто, как считается, предрасположен к странностям. Никто не верит в Рай Мильтона
[649], никто не верит в загробный мир, описанный Данте. Когда он прибыл туда, то сказал, что его зрение было лучше, чем речь, так что он, слава Богу, прекратил описывать то, что видел, и, значит, так он говорит нам, что не верит в это. Ну, не так, чтобы очень. Поскольку даже Данте знал, что нет никакого Царствия Небесного.
Я думала, что на этом мы закончили. Я повернула свою боль, чтобы причинить боль ему, а он посмотрел вниз на свои руки с длинными пальцами и ничего не сказал. Он был в одних носках, потому что резиновые сапоги оставил внизу после того, как пересек громадную лужу во дворе. Носки делали его беззащитным, как это всегда происходит с мальчиками. Лил дождь, по окну в крыше струился поток. Жаль, что ночь была такой долгой. Жаль, что не удалось уснуть.
— Хорошо, — вдруг согласился Винсент, — согласимся, что это просто повествование. — Он подловил меня и знал это. Все было ясно по выражению его лица. — Всего лишь повествование, — повторил он, — но ты, Рут, ты же веришь в них. — Он улыбнулся той своей улыбкой, которую планировал использовать при встрече со Святым Петром. — Всего-то и нужно совершить прыжок веры
[650]. — Винсент на самом деле сказал это, зная, что если и существует нечто, в чем хороши Суейны, так это умение прыгать. — Сделай прыжок.
В этот момент мы оба услышали, что в дом вошли Тимми и Пэки. Они сказали что-то о наводнении и о том, где им пришлось оставить машину «Скорой помощи», потом стали рассказывать, как планируют нести меня на носилках над водой. Мама поднялась ко мне по лестнице. Винсент Каннингем стоял в своих носках и, казалось, хотел сказать «Рут, ты не умрешь, не умрешь», но промолчал, поскольку Мама стояла рядом.
— Ну, — сказал он и резко поднял правую руку ладонью вверх, будто хотел сделать взмах, — или это же его жест означал «Стойте», или «Клянусь». Я увидела, как сияют его глаза, и поняла, что он хотел схватить меня в свои объятия и — кто знает? — на самом деле поцеловать меня. Однако он просто сказал: «Еще увидимся», развернулся и ушел, и вышло так, что с Винсентом Каннингемом я не успела как следует попрощаться.
После того как река взяла его, Эней стал огромным. Большим, как небо. Он был в каждом углу нашего дома. Он был за кухонным столом во время каждой трапезы. Он поднимался и спускался по лестнице, дул из трубы дымом, гремел окнами и лился бесконечным дождем. Он держал свою одежду в комоде, кружку в шкафчике, резиновые сапоги у задней двери. Он был везде. Он был в карих глазах Гека, смотрящих на всех с серьезным, терпеливым и мучительным вопросом. Эней был в своей школьной сумке, брошенной в углу. Пыль садилась на сумку, собиралась сначала в морщинках и складках, потом тонкой пленкой начала накрывать всю сумку, и она, торжественная и безмятежная, лежала на полу, становясь привидением, призраком. Эней был везде. Он бежал по дороге. В ежевичный сезон сощипывал ежевику. Он был в куковании кукушки, которую никогда не могли увидеть, но она сидела где-то на вершине самого высокого дерева, глядя вниз и напевая свою песню из двух нот, и песня та могла быть или радостной, или жалобной. Эней был на Острове Сокровищ. Он был на нашем дне рождения, больше и печальнее из-за того, что присутствовал как какой-то особый для нас дар, но сам не получал подарков. Эней первым просыпался на Рождество, последним приходил домой в тот год, когда шел снег. Он был в заключительном посещении Тетушек. Он был в полях, и он был в деревне, и он был в море. И он был в реке.
Единственное место, где его не было, это кладбище Фахи.
Вам кажется, что вы не переживете этого. Вам кажется, что прямо у вас на лице образовалась трещина и затем спустилась, разветвилась по всему телу, и трещины те настолько глубоки, что когда на улице кто-нибудь произнесет его имя, вы развалитесь на части. Вам кажется, что все это не могло произойти на самом деле, что это лишь дурной сон, и вы вот-вот проснетесь, и вообще не может такое ни с того ни с сего случиться. Так почему же однажды — в тот самый день, — это случилось?
И почему мир продолжает существовать? Как такое возможно? Как может радио работать, а чайник — закипать? Как могут куры нуждаться в том, чтобы их кормили?
Вы идете спать, и вы лежите и прислушиваетесь к тому, что происходит в его комнате. Прислушиваетесь к тому, как он дышит, когда спит, — и ничего не слышите, ни единого звука, а они хоть и бывали раздражающими, но просто были там, были всегда, были еще до этого мира, и теперь пустота утягивает вас и хочет засосать, и вы думаете: «Ладно, дай мне умереть сегодня ночью, мне все равно».
Но вы не умираете. Вы выучиваетесь спать, укачивая себя совсем немного и издавая тихое низкое гудение, которое никто, кроме вас, не слышит, так что ночь никогда не бывает пустой. Эней же, как Питер Пэн, нестареющий и эфемерный, может войти через окно в крыше, и вы можете пересказывать ему книги, которые прочитали.
Ваша рука болит от рукопожатий. Ваши глаза и губы высохли, потому что вода была выжата из вас, и вместо нее внутри вас набухает кислый желтый гнев, потому что вы не понимаете, зачем все эти люди приходят теперь, и почему все те, кто прежде никогда не звал его по имени, произносят его имя теперь. Никто из них не был знаком с Энеем. Никто из них не понимал сути его немного кривой улыбки так, как понимали вы. Никто из них не знал, как он вопил, спрыгивая с качелей, поднявшихся до самой высокой точки, как ударялся и переворачивался при падении, как усмехался, поднявшись. Никто из них не знает, что утонуть должны были вы.
Но каким-то образом вы продолжаете существовать, хотя и понятия не имеете, как вам это удается.
Видно, вам еще рано умирать, ведь кто-то же должен досказать повесть, вот вы и продолжаете как-то существовать.
Мы живем дальше.
Возможно, нам может стать еще больнее. Возможно, победитель страдает сильнее. Возможно, именно это и было нам предназначено. Возможно, если бы мы прошли к реке и сами бросились в нее, это создало бы беспорядок в нашей главе Книги о Суейнах. В Библии моего отца, книге в черном переплете с пятнами от капель дождя, корешок надломлен на Книге Иова. «Не Ты ли вылил меня, как молоко, и, как творог, сгустил меня»
[651] — это именно там.
То лето выдалось долгим и влажным. Я сидела дома и не видела никого, кроме Мамы, Папы и Бабушки. Чтобы хоть как-то вытаскивать меня из дома, Папа брал меня с собой в город, и мы ходили по книжным магазинам. Папа не говорил: «Прочитай вот эту, она поможет тебе забыть горе по брату», нет, просто давал мне книги, и я утыкалась в них, чтобы ни с кем не встречаться взглядом.
Детский эгоизм абсолютен и совершенен, и для прогресса мира, возможно, необходим. Откровенно говоря, я не интересовалась, как мои родители продолжают жить, не пыталась разобраться в причинах их спокойствия. Если моя Мама присматривала за мной с дополнительной бдительностью, боясь, что я могу проскользнуть через какую-то щель между этим миром и следующим, я ощущала ее внимание только как любовь.
В то лето мой Папа перестал сочинять. Как и прежде, подходил к столу, освещенному лампой. Как и прежде, сидел, наклонившись вперед. Его рука вздымала пряди серебристых волос справа. Но Папа не брал карандаш. Из комнаты, где сидел Папа, не раздавалось ни звука. Может быть, не приходило вдохновение; может быть, в прошлом иногда то, что справедливо было бы назвать вдохновением, нисходило, как язык огня; может быть, оно возникало, но то ли из-за досады, то ли из-за боли, то ли из-за гнева Папа не давал вдохновению ни завладеть собой, ни выплеснуться; может быть, Папа намеревался когда-нибудь что-нибудь написать и подходил ночью к столу по той же причине, по какой моя Мама отправлялась на берег Лох-Дерг
[652], желая пройти босиком по камням и дать боли истечь кровью, — я не могу сказать, почему, но Папа сидел в тишине. Он перестал сочинять, вот и все.
Мама же оставалась просто Мамой. Да, она плакала, и да, была подавлена, когда приходили визитеры и еще когда у нас была Месса, а Папа сказал, что не пойдет, и Мама раскричалась на него, — это был единственный раз, когда я слышала, как она кричит, и в качестве компромисса Отец Типп сказал, что отслужит Мессу здесь, в нашей кухне, и Папа сказал «Ладно». И да, Мама чаще позволяла своим волосам оставаться запутанными, но, как только худшее оказалось позади, она как-то оправилась, если оправиться — это то, что делают люди при таких обстоятельствах. Наверное, я имею в виду, что она продолжала жить дальше. Женщины продолжают жить дальше. Они, словно старые корабли, безропотно выдерживают невзгоды, стоят грудью против волн в неистовых водах, терпят боль и скрипят с пробоинами в корпусе и доверху залитыми водой палубами, и все же находят якорь спасения в обыденном: в столах, которые надо вытирать, в кастрюлях, которые надо выскабливать, и в бесконечной золе, которую надо выбрасывать. Но кое-что изменилось. Теперь, оказавшись возле церкви, Мама обязательно входила, чтобы поставить свечку, а после того раза, когда приходила Пегги Муни, у Мамы все время просили цветы для алтаря. Она срезала и отдавала их, и — так обычно образуется традиция в небольших округах — скоро стало ясно, что Мама будет срезать наши цветы и приносить их в церковь до скончания времен.
В Тех я отправилась одна. Но горе не знает, что мы изобрели время. У горя собственный поток, оно приходит и уходит волнами. Так что я не пережила это, не отстранилась ни от горя, ни ото всех абсурдных вещей, шепчущих мне вслед, когда я шагала по коридорам. В первые недели я была по статусу выше Джули Бернс, которая должна была удалить себе все зубы, и Эмброуза Трэйнера, приехавшего из Дублина с воспалением пирсинга носа. Моим статусом была Половина. Я была Оставшейся. Я была той, у которой Половина Нее Ушла. В туалете намазанная тушью для ресниц садистка, упивающаяся чужим горем, она же Стажерка-Вампирша Сайобхэн Кроули, спросила меня:
— Ты можешь чувствовать его? Там, по другую сторону? Можешь?
Преподаватели обращались со мной осмотрительно. Моя повесть обогнала меня и оказалась в комнате преподавателей, создав особое пространство вокруг меня, какое делают повести. Из Девушки В Очках я превратилась в Девушку, у Которой Был Брат, затем в Самостоятельную Девушку и, наконец, в Читающую Девушку. По этим ступеням я шла с готовностью и облегчением, наслаждаясь одиночеством, и скоро подтвердила два изречения: первое — наша натура непреложна, и второе — мы становимся теми, какими нас ожидают видеть другие.
Через некоторое время повествования подходят к концу. В мире сем сострадание — ограниченный ресурс, и то, что сначала считают нормальным, скоро начинает раздражать. Почему она все еще такая?
Она делает это ради эффекта.
Ей нравится получать внимание.
Да просто она такая, странная.
И будто умышленно, будто чтобы подтвердить непреходящую странность моей личности, я полюбила поэзию. Миссис Куинти, которая была совсем не такой, как мисс Джин Броди В Расцвете Лет во всем, за исключением того, что видела в некоторых девочках проблески интеллекта, узнала об этом, когда мы читали «Перерыв в Середине Семестра»
[653] Шеймаса Хини, — в том стихотворении говорится о смерти его брата, и в предпоследней строке мы узнаем, что малыша сбила машина и он был убит мгновенно. Мне понравилось, что последнее слово той строки гармонирует со словами второй строки и несет в себе одновременно печаль и надежду. Миссис Куинти не знала тогда, что мой отец подготовил почву, что я уже была знакома с Папиным рокотом и меня влекло к поэзии по таинственным причинам. Она давала мне антологии — их ей приносили торговые представители, чтобы она решила, будут ли эти книги полезными. Маленькая, подтянутая и решительная, она входила в аудиторию, клала одну из них на мой стол и говорила:
— Вот, почитай, тебе должно понравиться.
Вот так просто. Мои слова она не редактировала, не направляла и не подвергала цензуре. Она не входила в Режим Учителя, не просила меня рассказать, что я подумала или записала в отчет, и она не превращала подарок в упражнение. Она сделала самое щедрое и невероятное — дала мне поэзию.
На заметку будущим Суейнам: чтение антологии поэзии в институтском дворе — хотя теперь есть прецедент и такое занятие может казаться естественным и ничем не примечательным для Суейновых Умов, — не является лучшим средством от жуткого кошмара, каким является юношеский возраст. Чтение стихов стало клеймом на моей судьбе. В Техе это классифицировали как из ряда вон выходящую странность и оставили меня в одной компании с Киерой Мерфи, Поедательницей Крайолы, и Кэнис Клохесси, Страдающей Запором, в чьем уникальном случае дерьма не случилось.
Я потеряла навыки разговора. Я не получила ни одного приглашения на вечеринку по случаю дня рождения, — нет, был один-единственный раз, когда мистер Малвихилл, который женился на восточном ветре
[654] по имени Ирен, позвонил ей с целью досадить и сказал, что пригласил весь курс на четырнадцатилетие своей дочери Шинейд.
Я не пошла, и мне было все равно. Потеряв брата, я потеряла больше, чем полмира. Я осталась внутри чего-то узкого, словно на поле книжной страницы, и на том поле параллельно основному тексту я напишу маргиналии
[655].
Глава 2
Нас четверо в чистилище
[656], в существование которого я не верила, пока не оказалась в нем. Я тут самая молодая. Элинор Клэнси самая старая. У нее необычайного размера коричневый парик, как у мисс Топит в «Мартине Чезлвите». Она говорит «О, милая» мне и медсестрам, и когда они поднимают ее с кровати, я отвожу взгляд, чтобы не видеть ее тонкие голени, — кажется, они вот-вот с треском переломятся. Миссис Мерримен вообще не разговаривает. Она говорила, когда ее привезли, но потом замолчала — слишком расстроена тем, что находится здесь. Она хочет оставаться в настоящем мире, где ее Филип нуждается в ней и не справится без нее. Она не хочет быть в этом промежуточном месте, ни здесь, ни там. Миссис Мерримен лежит у стены и тонким голосом жалуется ей и причитает, пытаясь задушить подвывающие рыдания, а мы притворяемся, что не слышим их. Джеки Феннелл — лидер группы поддержки, заводила и вдохновительница. Она похожа на одну из тех актрис, которых приглашают для участия в телевизионных больничных сериалах. Ничего плохого не может случиться с вами, когда вы так великолепны. «Lucozade»
[657] Джеки — белое вино, Бенни проносит его тайком, так что она не может угощать нас, но могла бы раздобыть для меня шоколад «Green & Black’s»
[658] и лак для ногтей «Glamour» или «Magenta», если бы я захотела. Однако все мы здесь для чего-то другого. Вы даже не можете представить себе, сколько всего может пойти не так, как говорит Тимми.
Для меня мука мученическая говорить вам, где у меня болит, сказала миссис Мерримен.
Мое тело — моя темница, сказал РЛС
[659].
У нас на окнах занавески из синего пластика, и когда они колышутся ш-ш-ш-ш с тихим шорохом, вы сразу вспоминаете, что попали в чисто деловую атмосферу.
Мистер МакКи приходит с доктором Нараджаном посмотреть результаты моих анализов. Мистер МакКи — Важная Птица в самом прекрасном на свете костюме и белой рубашке — либо мистер МакКи родился в ней, либо умеет надевать ее так, что не образуется никаких складок, какие бывают у других людей. Его единственный недостаток — галстуки с маленькими картинками, какие кто-то поместил там ради веселья. Сегодня это серебряные рыбки.
— Твои анализы, Рут, вызывают у меня тревогу, — говорит он.
Когда дело доходит до того множества тех вещей, какие Майна Прендергаст со своими манерами гостиной девятнадцатого века называет «Дела Сердечные», некоторые женщины оказываются весьма практичными. Такие женщины переживают боль, оценивают потери и сразу же приступают к исправлению ситуации. Такие женщины не испытывают внутренней безнадежности. Они откажутся от своей красоты, пожертвуют своим счастливым музыкальным смехом, вынесут душевные муки столь сильные, что в сердце образуется пустота, но все равно не будут побеждены. Моя Мама — одна из таких женщин.
Мама знала, что Вергилий перестал творить, и все то, что было включено, теперь оказалось выключено, и через некоторое время наступила ее естественная реакция — пойти поискать плоскогубцы, гаечные ключи и что там еще надо, чтобы все снова заработало.
Или прокладки. Может, это именно то, что надо? У меня маловато времени, чтобы находить метафоры. Как бы то ни было, ведь это Борхес сказал, что написанное лучше, когда оставлены ошибки. Если бы у Шекспира был редактор, то у нас не было бы Шекспира.
Исправить ситуацию можно при помощи поэзии, решила Мама. Она читала Папины стихи, но все они были незавершенными. Она читала их через его плечо, когда приносила чашку чая или приходила сказать, что собирается ложиться спать. Каждый раз удавалось лишь бросить взгляд, но Мама понимала, что Папа собирается улучшить стихи, а пока они просто черновики, эскизы того, чего он пытается достичь. В том-то и штука, когда речь идет о поэзии Вергилия Суейна. Вы уже должны знать это по его Суейн-ности. Вы должны уже знать, что стихотворение — самая невозможная вещь. Оно жестоко и своенравно, оно содержит в себе свою собственную гарантию неудачи. То, что, как вам сегодня кажется, вы уловили в стихотворении, уже не будет в нем, когда вы прочтете его завтра. Я была зачарована антологиями поэзии, которые мне давала миссис Куинти, и могу сознаться, что и сама написала несколько стихотворений, казавшихся мне великолепными, — но очень скоро они превратились в никудышные.
Мама прочитала всего лишь отрывки. Она была на сто процентов уверена в том, что абсолютно ничего не понимает в поэзии, а просто признает и факт ее существования, и тот труд, мастерство и искусство, которые создают поэзию, удивительную саму по себе, но, несмотря на все это, считала, что стихи Вергилия изумительны.
То не была любовная лирика в общепринятом смысле. Стихи не были обращены к Маме, но на более глубоким уровне были для нее. Они были для нее, потому что проросли из ее жизни, в которую она впустила Вергилия. Стихами были заполнены тетрадки Эшлинг. Иногда всю тетрадь занимали разные варианты одного и того же стихотворения. На первых страницах могла быть одна-единственная фраза, строка, написанная карандашом мышиного цвета наискосок через страницу. Та же самая строка могла быть записана под ранее написанной строкой, но на этот раз немного изменена, — добавлена запятая, или слово заменено другим, или иное время глагола, или половина второй строки добавлена к первой и в конце загибается вниз. Как будто Папа в спешке потянул за первую строку, и она появилась, ведя за собой следующую, но разорвалась, и он потерял ее. Начав с новой страницы, он записал первую фразу снова, и на той странице не было больше ничего. Ясно, Папа всю ночь просто сидел и глядел на ту строку. Были страницы с рисунками, которые приходили ему в голову, их варианты он пробовал и если отклонял, то серая мышь процарапывала черту через них. В других тетрадках могло быть десять или двенадцать стихотворений, ясных и совершенных. Он любил записывать стихотворение аккуратно, когда оно было завершено. Единственная ошибка в правописании, смазанное карандашное пятно или я помешала, — Папа переворачивал страницу и писал заново. Думаю, таков был его способ проверки, и ни одной стихи не выдерживали. Они не были готовы.
И тогда Вергилий бросил попытки.
Поэт, потерявший способность творить, — что может быть печальнее? Вы буквально видите, как прыгун упал в яму для приземления, грязь и песок перемазали его майку и шорты. Но таков уж его характер, что он все еще смотрит вверх, все еще видит планку там, на фоне синевы, но не в его силах набрать высоту.
Теперь Мама решила, что для исправления ситуации нужно использовать потребность Папы в том, чтобы мир ответил ему, чтобы ныне живущий мирской эквивалент Авраама или Преподобного прочитал стихи и сказал «Неплохо, совсем неплохо», — так в переводе на Суейнский язык должны звучать слова какого-нибудь лондонского редактора «Черт меня побери, да это же чудесно!». Я рассказывала Маме о миссис Куинти и подаренных ею антологиях, и вот она подумала, что миссис Куинти была единственной в округе, кому можно доверить открыть тетради моего отца.
По средам моего отца днем отправляли в Килраш за покупками, а в Техе занятия были до обеда, чтобы дать возможность учителям, как воинам в «Илиаде», перевязать свои раны перед завтрашним сражением. Поэтому миссис Куинти приходила к нам домой. Она приносила свою пишущую машинку. В то время пишущая машинка уже была антиквариатом. (У нас в Техе даже было шесть компьютеров в компьютерной комнате; однако парни не могут устоять при виде щели или дырки, а потому во все дисководы были засунуты резинки от карандашей, скрепки для бумаг, жвачки, козявки из носа и всякое другое, о чем лучше не упоминать. Судорожно мигали индикаторы, и бывало, что все занятие мы только и делали, что перезагружали компьютеры. Были еще и стареющие девы, никогда не Выходившие В Интернет, вот и миссис Куинти решила, что компьютеры были чудесами, предназначенными для Следующего Поколения.)
Миссис Куинти вошла через черный ход и принесла пишущую машинку в футляре.
— Вергилий ничего не должен знать, — сказала Мама.
А миссис Куинти уже Испытала Разочарование в том, что касалось ее мужа Томми, оставшегося в Суонси, и не была новичком в хранении секретов.
— Никто не должен знать, кроме нас, — сказала Мама, когда возвратилась вниз после того, как показала миссис Куинти, где начать, и тук-тук-тук-динь уже раздавалось возбужденно и яростно, если слова «возбужденно и яростно» описывают поведение стихов, когда у них наконец наступает экстаз освобождения.
Этого я не знаю. Но уверена, что это была любовь, любовь с болью в ней, и я уже поняла, что это было нечто настоящее. Я понимала, что так Мама пыталась спасти Папу, и еще понимала, что в стуке клавиш, — хрустящем, холодном и ровном (спасибо, Венцеслас
[660]), — Вергилий Суейн, поэт, начинал реально существовать. В свое время течение реки принесет его в антологию.
За исключением осложнений, как говорит Барри Лиллис, план был прост. Миссис Куинти должна была приходить по средам. Вергилия будут отправлять за покупками в Килраш, в торговый центр «Брюз», где есть все что угодно, и затем он сможет пойти в библиотеку. Миссис Куинти должна была разобрать многолетние горы тетрадей Эшлинг и печатать только те стихи, какие казались ей завершенными. И возвращать их точно туда, откуда брала. Перед уходом она должна была отдавать Маме стихи каждой среды, причем не должна была делать копии. Миссис Куинти должна была получать плату каждую неделю по почасовой ставке из тех денег, какие Мама хранила внутри Фарфоровой Собаки по имени Лестер, — когда хвост был потерян при падении, внутри оказалась пустота.
Миссис Куинти заявила, что денег не возьмет.
— Это же поэзия, — объяснила она.
Ее губы сжались и стали крошечными, а запыленные очки не могли скрыть, какими огромными стали глаза.
— Если вы не будете брать плату, то не сможете печатать стихи.
Только теперь миссис Куинти согласилась брать деньги. (Она хранила каждый пенни в коричневом конверте в верхнем ящике своего стола красного дерева, никогда их не тратила и позже отдала их мне, а я отдала их Отцу Типпу в ирландской христианско-языческой манере, частично ради молитв и частично ради суеверия.)
Мама брала стихи каждой среды и вкладывала их во второй экземпляр телефонной книги, — его Пэт Почтальон засунул в нашу живую изгородь, когда телефонная компания пыталась подтвердить расширение своей клиентской базы. Мама и сама не читала эти стихи, и мне не давала. Думаю, это было на тот случай, если бы она передумала или с нею случилось бы то же самое, что и с папой, она прочитала бы их и обнаружила, что они не были ужасными, но, что еще хуже, средненькими. Итак, Мама брала стихи и, не перегибая, клала их по отдельности в телефонную книгу между Бринсами и Доунсами, Хехирсами и О’Шиасами, а книгу прятала под своей одеждой в нижнем ящике. Каждую неделю расположенное в алфавитном порядке население Графства Клэр знакомилось с новыми и новыми стихами, а во всей этой затее все больше проявлялась вечная неправдоподобность предания.
Стихи накапливались.
Ложась вечером спать, Мама знала, что они прямо там, в спальне. Она могла ощущать их. Я тоже, а если бы очень постаралась, крепко зажмурилась и прислушалась, то могла бы за шумом дождя услышать их.
Я знаю, это странно. Хотите верьте, хотите нет. (См.: Религии.)
Не вызывало никакого сомнения, что книга скоро увидит свет, и тонкий серый томик с именем Вергилий Суейн прибудет почтой. Не то чтобы его встретили бы удивлением. Я, конечно, не имела представления, и все еще не имею, и, думаю, никогда не буду иметь представления о том, как работают бизнес и деньги и как они могли бы сработать в отношении чего-то столь невозможного, как поэзия. Но, как нам казалось, мы вполне могли ожидать, что как только книга будет издана, дела у нас пойдут лучше, а кое-что будет излечено.
В шестую среду миссис Куинти спустилась по лестнице и объявила:
— Сегодня напечатала последнее.
Она остановилась и напряженно охватила себя руками. Поэзия не давала разыграться ее простуде в течение почти шести недель.
— Получится большая книга, — заметила Мама.
— Да. — Миссис Куинти сморщила нос, чтобы сдвинуть очки вверх. — Как вы ее назовете?
Мама еще не заглядывала так далеко.
— Может быть, «Стихотворения»?
Миссис Куинти отступила на шаг, прижала руки друг к другу, позволила этому предложению растаять в свете дня и спросила:
— Возможно, что-то… получше?
Они стояли в кухне по обе стороны от затруднения. Я сидела за столом с антологией Исследований, той, которой пользовались до того, как Департамент испугался, что эта книга станет непопулярной у четырнадцатилетних, поскольку слишком высоко поднимает планку, той, в которой было «L’Allegro» Мильтона, «Hence, loathed Melancholy, Of Cerberus and blackest Midnight born». Я подняла взгляд.
— А есть там стихотворение длиннее других?
— Есть. — Миссис Куинти средним пальцем подтолкнула очки, и глаза за их стеклами стали еще больше. — Есть одно. Про… — Ей не надо было договаривать «Энея». — Называется «История Дождя».
Пять минут спустя полная «История Дождя» была уложена на белую папиросную бумагу, которая прибыла в коробке с кардиганом из Магазина Моники Мак и пахла лилиями — или духами Моники Мак, обладавшими ароматом лилии. Мама завернула стихи в папиросную бумагу, и сквозь нее просвечивало название. Я придерживала бумагу, а Мама подсунула узкую зеленую ленту, подняла концы, связала бант и прижала его, чтобы он не выглядел слишком красивым.
— Ну, вот.
Глядя на меня, Мама улыбалась печальной улыбкой нашего соучастия, и в глазах ее было «Ну, Бог даст». Возможно, потому, что это была поэзия, или, возможно, по той же причине, по какой мы думаем о возвышенном во время Великого поста, но теперь, когда напечатанные стихи лежали перед нами, у нас появилось ощущение, ну, не знаю, благоговейного трепета. Мы завернули их еще раз в оберточную коричневую бумагу и обвязали пакет шпагатом.
— У тебя хороший почерк, Рути. — Мама дала мне листок с адресом издателя, который миссис Куинти нашла для нее. — Вот, напиши.
Я написала чрезвычайно осторожно, так, как написал бы мой отец. Потом мы с Мамой оделись и отправились на почту. Я несла стихи под пальто, пряча их от дождя.
В почтовом отделении Майны Прендергаст была Морин Боуэ, чей диапазон мнений и глубину высказываний не стесняла неграмотность, как могла бы сказать Эдит Уортон. Но Морин мне нравилась. В ее доме было две комнаты и три кладбища мух, свисавших с потолка, она бросила школу в четырнадцать, но достигла уровня Йоды
[661] в понимании мира, и особенно хорошо она знала свои права и то, как должна работать система социального обеспечения. Слушать Морин было забавно, но мы были полны надеждой и не порадовались задержке.
— Мэри. И Рут, — поприветствовала нас Морин, повернув к нам свою гигантскую личность, но придерживая локтем место у прилавка.
— Морин.
Она уже была готова прокомментировать то, что мы скажем, и, не дождавшись, спросила:
— Он когда-нибудь прекратится? — О дожде больше нечего было сказать. — У меня протечка. В задней кухне. Том Кеог построил ее. Плоская крыша, почти столь же полезная, как обои. — Она помолчала, представляя, как течет крыша, и добавила: — Думаю, есть субсидия для тех, у кого плоская крыша.
Мы с Мамой поддержали разговор — но только про себя: «Да? Как же хорошо для вас!»