Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Прежде чем выехать из города, я навестила мать, и она сказала, что Дойл всегда был плохим мальчиком, что он… – Сузанна снова заплакала. – Что он… всегда требовал, чтобы она играла с его кончиком. Господи, Берни, это меня доконало.

Берни долго молчал, а потом заговорил тихо, ласково:

– Уф, Сузанна, не знаю, что и сказать. – Подавшись вперед, он подпер голову рукой.

– Но как по-вашему… Берни, думаете, она когда-либо… О черт, я работаю с такими детьми! Даже мой вшивенький психотерапевт, и тот говорил, что парень, каким бы чокнутым он ни был, не вонзит в женщину нож двадцать девять раз, если только в нем не скопилась пропасть агрессии по отношению к женщинам. По отношению, надо полагать, к его матери.

– Я понимаю, о чем ты, – откликнулся Берни и после короткой паузы добавил: – Думаю, наверняка мы никогда не узнаем.

Борец. Когда же вы отдадите мне три рубля, которые занимали на один день?! (Указывает рукой на противника и касается своего уха.)

– Нет… Но, Берни, мне теперь так жаль бедного мальчика! Отныне я буду видеться с ним много чаще. Обычно я приезжала к нему в Коннектикут раз в месяц, но теперь, когда мои дети уехали, свободного времени у меня стало больше, и я буду навещать его часто. Непременно буду, о боже, Берни, ведь он – несчастный ребенок!

Судья. Ей-Богу, сегодня нет. Завтра отдам. (Качает укоризненно головой по направлению другого борца.)

– Навещай его так часто, как тебе необходимо, – сказал Берни.

Борец. Вы каждый день говорите завтра, а я что-то своих денег не вижу… (Грозит кулаком противнику и показывает рукой за кулисы, подчеркивая этим, что уйдет и бороться с таким человеком не будет.)

Когда Сузанна вновь заговорила, голос ее звучал устало, глухо.

Судья. Завтра у меня маленькая получка, и я отдам. (Энергичный жест рукой по направлению к ковру.)

– Отец издевался над матерью. У нее синяки были по всему телу, а когда ее отправили в дом для престарелых, синяки исчезли.

Публика (волнуясь). В чем дело?

Берни резко выпрямился, словно от толчка.

Арбитр (приближаясь к рампе). Борец Соловьев заявляет судье, что он отказывается от борьбы с грубым Корнацким. Судья обещал сделать Корнацкому выговор за некорректность.

– Возможно, так и было, – ровным тоном произнес он.

На эти переговоры уходит минут пять. Время подползает к «полицейскому часу».

– Да? Почему вы так думаете?

Противники снова сходятся, но арбитр не дремлет: — Одна минута перерыва!

Берни закрыл глаза на секунду.

* * *

– Такое нередко случается в схожих обстоятельствах… В дом для престарелых ее взяли вне очереди.

Ох… Почему не:

– Как так?

— Один год перерыва?!

– У твоего отца водились деньги, вот как.

Почему не:

– И вы помогли ему?

— Десять лет перерыва?! Как бы хорошо все отдохнули.

– Помог. – Берни почувствовал, что краснеет. Он малодушно утаивал от нее панический звонок Луизы, утверждавшей, что муж намерен ее убить. Он открыл было рот и снова закрыл.

– Ох. Что ж, спасибо… Вероятно, вы спасли ей жизнь.

– Нет, я не спас ни одной жизни.

«1812 Год». Пьеса

– Берни, Берни. Вы понимаете, где я выросла? Понимаете? Среди этих людей, бог ты мой! Как я только выбралась оттуда живой?.. Но и вы тоже, вы тоже выбрались. С той лишь разницей, что ваших родителей убили, а мои были… ну, почти убийцами. А мой брат настоящий убийца. Рехнуться можно.

Действующие лица:

– Но ты уцелела, сама же только что сказала, – напомнил Берни.

Аркадий Аверченко (редактор).

– Как вам удалось выехать из… где вы родились? – спросила Сузанна.

Драматург (драматург).



– В Венгрии. – Берни провел ладонью по лицу. Он собирался похвалить ее за то, как она распорядилась своей жизнью, за то, каким достойным делом она занимается в Минюсте, помогая детям, за то, что вырастила двоих сыновей, и за преданность Дойлу. Но вместо всего этого он ответил на ее вопрос: – Я уехал еще ребенком, мой дядя засобирался в Америку, и родители отправили меня вместе с ним, пообещав, что вскоре они тоже сюда приедут. Но не приехали.

(Кабинет редактора. Он сидит за письменным столом в кресле. Стук в дверь.)

– Я и не знала, что вы родились в Венгрии. Вы помните своих родителей, хотя бы немножко?

Арк. Аверченко. Можете войти.

Берни оглядел свой кабинет, прежде чем ответить. Давно ему не приходилось рассказывать об этом кому-либо.

Драматург. Да я и вхожу. Вы редактор? Ладно. Садитесь, пожалуйста.

– Э-э, помню отца, читающего Тору. Помню, как мать накрывала на стол. А еще как она читала мне, когда я заболел однажды и лежал в постели.

Аверч. Я уже и сижу.

– Берни, – голос Сузанны внезапно окреп, – могу я задать вам самый последний вопрос?

Драм. Ну, тогда и я сяду. Должен вам сказать, что я драматург.

Аверч. Не отчаивайтесь. Как говорит русская пословица: от тюрьмы да от сумы не отказывайся. Выпейте воды. Могу признаться, что многие в вашем положении держали себя гораздо бодрее.

– Конечно, Сузанна.

Драм. Я сейчас только от зятя. Это прямо какой-то психопат! Спрашиваю: «Пишешь пьесу о Наполеоне?» — «Нет, не пишу». Как вам это понравится?!

– Вы сохранили веру? Религиозную веру, я имею в виду.

Аверч. (с убеждением). Форменный кретин.

Будто волна захлестнула Берни. Он выждал, пока волнение стихнет, и сказал:

Драм. Не правда ли? Прямо-таки дурак.

– Видишь ли, я столько лет прожил евреем-мирянином, и вряд ли во мне осталась вера в таком смысле.

Аверч. (с тою же убежденностью). Дурак и свинья.

– Но? – спросила Сузанна. – Ведь какое-то «но» существует, я слышу его в вашем голосе.

Драм. Ну, вот. Так, видите ли, написал я пьеску; назвал ее «Великий полководец». Вы ведь знаете, что Наполеон был очень и очень недурным полководцем.

Берни смутился и задумался. Он чувствовал себя так, словно его призывают поделиться чем-то, выходящим далеко за пределы его компетенции юриста, тем, чем он не делился никогда и ни с кем, кроме жены, да и то много лет назад и как бы невзначай.

Аверч. (недоверчиво). Ну, что вы говорите!

– Ладно, – отважился он. – «Но» таково: верю ли я? Да. Проблема в том, что я не могу описать, во что я верю. Но это все равно вера. Да, вера.

Драм. Ей-Богу. Я об этом где-то читал. Говорят даже, что он был императором! Вы подумайте: из простых консулов — да в императоры! А возьмите наших теперешних консулов — подумать стыдно. Как говорится: ни кожи, ни рожи. Я слышал как-то о нем анекдот, что он своих братьев королями поделал. Как говорится: и смех и грех.

– Расскажите, какая она. Пожалуйста, прошу вас, Берни.

Аверч. (меняя исторический разговор). Хорошую пьесу написали?

Берни поскреб затылок.

Драм. Пьеса как пьеса. Как говорится, не лаптем щи хлебаем.

– Не могу, Сузанна. Потому что мне не хватает слов, чтобы рассказать об этом. Скорее, это понимание – и я прожил с ним почти всю мою жизнь, – что существует нечто куда огромнее, чем мы. – Он умолк, чувствуя, что потерпел провал, ему не удалось это объяснить.

Аверч. Гм… Это хорошее правило. По источникам писали?

Драм. Чего-с?

– И мне раньше так казалось, – подхватила Сузанна. – Долгие годы меня преследовало то же ощущение. Но я не могу его описать. – Берни не отвечал, и она продолжила: – В детстве, когда я оставалась одна, – возвращаясь из школы, я много времени проводила в одиночестве – я уходила гулять, и у меня возникало это чувство, это очень глубокое переживание, и я понимала – как только ребенок способен понимать такие вещи, – что это неким образом связано с Богом. Но не с Богом в смысле отца-покровителя… я даже не понимаю толком, что я хочу сказать.

Аверч. Я говорю: когда пьесу писали — источниками пользовались?

– Зато я понимаю, – подбодрил ее Берни.

Драм. Помилуйте! Все лето на Кавказе провел.

– Это чувство не отпускало меня и когда я стала взрослой, но я никому об этом не говорила, потому что… ну как это выразить?

Аверч. Значит, не пользовались?

– Вот и я о том же.

Драм. Именно, пользовался.

– Но в последние годы я ничего подобного не чувствую и спрашиваю себя, не выдумала ли все это. Но я уверена, что не выдумала, Берни. Я никогда не говорила мужу, никому не говорила об этом. Но стоит кому-нибудь назваться атеистом, я тут же ощетиниваюсь, хотя и помалкиваю, и человек приводит очевидные доводы, мол, дети умирают от рака, землетрясения уничтожают людей и прочее в том же роде. Я слушаю и думаю: «Ты идешь по ложному следу…» Но какой след истинный, я не могу сказать, и как по нему продвигаться, тоже не знаю.

Аверч. Разве… там… можно… найти?

Берни не верил своим ушам: все, что она говорила, было ему абсолютно понятно.

Драм. Дитя! Видно, вы никогда не бывали на Кавказе: Эссентукский, Железноводский, Нарз…

Затем Сузанна добавила:

Аверч. Мерси, я вас понял. Не можете ли вы в кратких словах рассказать содержание пьесы?

– Не знаю, почему это чувство – это переживание – покинуло меня.

Драм. Пожалуйста. Знаете ли вы, что Наполеон был в Москве?

Берни посмотрел на реку; она изменилась, вода отсвечивала зеленью, как обычно бывает, когда облака поднимаются выше в небо.

Аверч. Изредка до меня доносились смутные слухи, но я не придавал им никакого значения!

– Оно вернется.

Драм. Напрасно! Это факт! Он был там. Я узнал также, что в это время была сожжена Москва!

– Знаете что, Берни? Я много об этом думала. Очень много. И вот что я придумала, сугубо для себя, конечно, такую фразу, и она часто возникает у меня в голове. По-моему, наша работа, а может быть, и наш долг, – детскость ушла из ее голоса, уступив место убежденности взрослого человека, – нести бремя этой тайны со всей благодарностью, на какую мы только способны.

Аверч. Ужасная неприятность. Застраховано?

Берни долго молчал и наконец сказал:

Драм. В том-то и дело, что нет. И представьте, французы любовались на это с птичьего полета.

– Спасибо, Сузанна.

Аверч. (недоумевает). Почему… с птичьего.

Но кое-что еще не давало покоя Сузанне.

Драм. Ну, да. У москвичей очень своеобразный язык: они называют это — «с Воробьевых гор». Парафраз.

– Единственный человек, кому я рассказала об этих переживаниях, – ну, ощущение Бога или чего-то невероятно огромного, – в общем, я рассказала об этом моему странненькому психотерапевту уже после того, как у нас с ним началось… И знаете, что он ответил? «Не будь дурочкой, Сузанна. В детстве жизнь для тебя была сплошной тайной, а теперь ты воображаешь, будто ощущала присутствие Бога. Ты была просто заворожена жизнью, не более того». Берни, ну разве это не чушь собачья?

Аверч. (бормочет под нос). Пара фраз, а какие глупые.

Берни поднял глаза к потолку:

Драм. Что вы говорите?

– Чушь? Да. Он очень ограниченный человек, Сузанна.

Аверч. Я говорю — с нетерпением жду дальнейшего!

– Еще бы… Вы действительно думаете, что мне не стоит рассказывать о нем мужу? Думаете, я смогу жить с этим секретом один на один, мне это по силам?

Драм. Да-с. И вот стоят они и любуются на пожар Москвы. Наполеон со штабом. Вся его свита: Марат, Дантон, Мей, Бонапарт, Барклай-де-Толли…

Аверч. Позвольте, позвольте! Какой Марат?

– Люди со многим уживаются, – ответил Берни. – Это правда. Я всякий раз поражаюсь умению людей уживаться с самыми разными вещами. И, Сузанна, – добавил он, – как я понял, твой муж не знает о твоих переживаниях, связанных с тем… с тем, что мы с тобой обсуждали.

Драм. Известный. Тот, которого потом убила Шарлотта Корде.

– Точно, – сказала Сузанна. – Вы такой умный, Берни, я люблю вас.

Аверч. Простите, она его не потом убила, а раньше.

– И я люблю тебя, Сузанна. – Берни страшно хотелось сказать, как ему полегчало и что после разговора с ней его недовольство собой до некоторой степени рассеялось. Но сказал он другое: – А теперь слушай меня внимательно.

Драм. Как раньше? Как же он мог быть на пожаре Москвы, если раньше. Труп его возили, что ли?

– Слушаю.

Аверч. Да дело в том, что с Наполеоном был не Марат, а Мюрат.

– Сейчас ты выключишь телефон и как следует поплачешь. Поплачешь так, как никогда в жизни. А когда закончишь, обязательно поешь. Спорим, у тебя сегодня ни крошки во рту не было.

Драм. Да? Ну, как говорится: «Не вмер Данила, болячка задавила». Сойдет.

– Вы правы, не было. Я поем, обещаю. Но я больше не настроена плакать, Берни. Наоборот, мне кажется, я могла бы… запеть.

Аверч. Потом у вас тут в штаб затесалась какая-то странная личность: Бонапарт.

– Тогда пой, – сказал он.

Драм. Ну да? Что вас так удивляет?

* * *

Аверч. Бонапарт-то… Ведь это и есть Наполеон.

Сузанна, сидя в машине на стоянке у шлагбаума, не запела. Но долго размышляла об их беседе. И думала, что никогда этого не забудет. Будто огромные окна над ее головой разбили вдребезги – так, наверное, пожарные били окна в доме ее детства, – и теперь сверху и вокруг раскинулся весь безграничный мир, он снова стал ей доступен. Она увидела, как мать с маленьким мальчиком возвращаются к своей машине, болтая и смеясь. Напротив нее рос молодой клен, его листья розовели сверху донизу.

Драм. Еще что выдумаете! Был генерал Бонапарт и был император Наполеон.

– О, Берни, – прошептала она. – Вау.

Аверч. Но, клянусь вам, что это одно и то же лицо!! Его так и звали: Наполеон Бонапарт.

* * *

Драм. Э, черт! То-то я смотрю, что они все вместе были: куда Наполеон, туда и Бонапарт. Я, признаться, думал, что это его адъютант. Вот досада!

Берни сидел за письменным столом, глядя на реку. Тихое изумление овладело им. Каким-то образом житейская порча не затронула Сузанну, ее прямодушию в разговоре он радовался, словно бесценному подарку. Чистота помыслов была для нее столь же естественна, как дыхание, и Берни чудилось, будто она почистила и его тоже, удалив кое-какие зудящие наросты, образовавшиеся за годы работы юристом. Очень скоро он спустится вниз и скажет жене, что о Сузанне им более не нужно беспокоиться. Подробности их беседы он опустит, и то, как Сузанна помогла ему, останется его тайной. Безобидным секретом, подумал он, вставая, по сравнению с бог весть какими тайнами, которые люди ревностно хранят годами.

Аверч. Почему вы досадуете?

Драм. Да, как же! Я ведь Бонапарту совсем другой характер сделал. Он у меня холерик, а Наполеон сангвиник; они часто спорят между собой, и Бонапарт даже, однажды, впал в немилость. Ведь тут у меня любовная интрига! Оба они влюбляются в одну и ту же помещицу. Помещица у меня такая есть: Афросимова. Она тоже хотела бежать из Москвы, но на полдороге, благодаря недостатку бензина, была перехвачена.

Аверч. (растерялся). Какой бензин? Зачем?

Драм. (хладнокровно). Бензин. Автомобильный. Представьте, на полдороге недостаток бензина, порча карбюратора…

Солнце в феврале

Аверч. Вы можете мне довериться?

Драм. (с беспокойством). А… что?

Синди Кумс подвинула тележку, давая пройти молодой паре, и заметила, что мужчина поглядел на нее. Отвернулся и снова посмотрел на Синди. Под его взглядом рука Синди невольно потянулась к молнии на зимней куртке – голубой теплой куртке, расстегнутой до середины, – и она зашагала по проходу прочь от этих двоих, хотя то, что ей нужно было, две банки томатного супа, стояло там, где топталась парочка. Синди двигалась медленно, толкая тележку, расшатавшееся колесико грохотало по полу. В тележке лежали молоко и батон. Синди остановилась и встала лицом к сухофруктам, расстегнула молнию почти до конца, чтобы потуже застегнуть ремень на джинсах. И снова зашагала по проходу, но не совсем уверенно. Томатный суп и… что еще? Масло. Повторяя про себя «масло, масло», она пыталась вспомнить, где его искать, а оно оказалось там же, где всегда, сразу за молоком, много всякого масла от разных фирм.

Аверч. Тогда автомобилей не было.

Но где то, что они обычно берут? Где же оно? Синди потянулась за маслом с другим названием, какая, в принципе, разница, и вдруг увидела «свое» масло, нагнулась и упала бы, не ухватись она за рукоятку тележки. Синди глянула на свои ноги и сравнила их с двумя короткими застоявшимися протоками, жижей, нашпигованной илом и хворостом, – разве на таких удержишься?

Драм. (растерялся). Ну, что вы?! Не было! Какой удар! А что же было?

Аверч. Лошади были.

Из-за ее спины вдруг показалась большая старческая рука, цапнула брикет масла, к которому тянулась Синди, и бросила в ее тележку. Обернувшись, она увидела миссис Киттеридж, та смотрела на Синди в упор.

Драм. Да ведь у меня весь эффект четвертой картины на автомобиле построен. Мотор налетает на дерево, останавливается, в это время непобедимая наполеоновская гвардия выскакивает и бросается на помещицу, но тут как из земли вырастает телефонист Падекатров с партизанами, которые…

– Здравствуй, Синди, – не сразу сказала миссис Киттеридж. – Да ты тут вовсю отрываешься, как я посмотрю.

Аверч. Э, э!.. Постойте! Какой телефонист?

Много лет назад миссис Киттеридж преподавала Синди математику в средней школе, и ей эта училка не особо нравилась.

Драм. Такой, знаете. На телефоне. В те старые времена о телефонистках еще и не слыхивали… Были телефонисты.

– Ага, миссис Киттеридж, – ответила она. – Отрываюсь, почему нет.

Аверч. В те старые времена и о телефоне тоже не слыхивали. Его не было. Он изобретен лет семьдесят спустя.

Миссис Киттеридж кивнула, но с места не тронулась.

– Ладно, давай сообразим, что тебе еще надо купить, и выберемся отсюда.

Драм. (он осунулся). Какой удар! Какой удар! А у меня на этом все построено. Понимаете, все телефонисты разбежались со станции, остался один мой герой. И что же! Он подслушивает распоряжения Наполеона, передаваемые Бонапарту, Барклаю-де-Толли и другим генералам, и потом доносит русским о всех передвижениях неприятельских войск. Потом, разоблаченный, отбивает у неприятеля пулемет и мчится на паровозе прямо к Пскову, где…

– Две банки томатного супа, – сказала Синди.

Аверч. (жестким тоном). Пулеметов не было, паровозов не было. И потом, почему у вас Барклай-де-Толли затесался к французам?

– Идем за супом.

Драм. Да он кто?

Тележки у миссис Киттеридж не было, только корзина, которую она положила в тележку Синди и взялась за рукоятку с одного края, предоставив Синди ухватиться с другой стороны. Рукава куртки у миссис Киттеридж были ярко-красными, ладони – распухшими и морщинистыми.

Аверч. Русский полководец.

Драм. Чудеса! Как говорится: чудеса в решете. А фамилия у него, тово… гм… Я было и Багратиона хотел к французам, а потом вижу, что он же и Мухранский — э, думаю, осади назад. (Тоскливо.) А Наполеон принимал у себя русских полководцев или не принимал?

– Где эти чертовы супы? Раньше это был нормальный супермаркет, а теперь склад без конца и без края, не одну милю протопаешь, пока что-нибудь отыщешь. И сегодня суббота, народу полно. – Оливия Киттеридж была почти на голову выше Синди, и голос ее раздавался как из громкоговорителя.

Аверч. Не принимал.

– По-моему, надо свернуть, – сказала Синди и с облегчением обнаружила, что пары у полки с супами уже нет.

Драм. А у меня принимает. Перед ним, знаете ли, выстроились русские полководцы: Куропаткин, Каульбарс, Гриппенберг, Штакельберг, а он осмотрел их и сказал историческую фразу: «С такими молодцами, да не победить русских! Это было бы невозможно». Теперь уж я и сам вижу, что у меня немного напутано. Потом, у меня тут Наполеону доставляют в палатку карикатуру на него, напечатанную в «Сатириконе»… (Уныло.) «Сатирикон»-то был?

Синди положила банки в тележку, и миссис Киттеридж довела ее до кассы.

Аверч. Как вам сказать: этого тоже не могло случиться. Петрониевский «Сатирикон» хотя и был, но Петроний уже в то время умер, а петроградского «Сатирикона» и совсем не было.

Расплатившись, Синди сунула продукты в матерчатую сумку, которую принесла с собой, и поняла, что нельзя не подождать миссис Киттеридж, бросившую через плечо:

Драм. Боже, Боже! Удар за ударом… Неужели из-за этих мелких промахов должна пропасть вся пьеса… Все мои боевые картины: и пожар Березины, и седанский разгром, и бегство Наполеона с полуострова Св. Елены?

– Я мигом, Синди, а потом провожу тебя до машины.

Аверч. (с интересом). Березина разве горела?

Из супермаркета они вышли вместе, и в огромных стеклянных дверях, раздвинувшихся перед ними, Синди увидела свое отражение – за секунду перед тем, как они раскрылись, – и опешила. Шерстяная шапочка съехала на затылок, обнажив блестящую лысину, а глаза запали так глубоко, что Синди ужаснулась.

Драм. Со всех четырех концов! Вы себе представить не можете, что это было за необычайное, эффектное зрелище.

– Вряд ли я приду сюда еще, – сказала она, когда они с миссис Киттеридж подходили к ее машине. – Я бы и сегодня не пошла, но Том настоял.

Аверч. (деликатно). Старожилы рассказывают, что Березина… гм… в сущности, река.

– Угу, – откликнулась миссис Киттеридж. Сумка, болтавшаяся на сгибе локтя, хлопала ее по боку.

Драм. Вздор! Как же она могла гореть?

Внезапный порыв ветра взметнул сухие ветки, грязный пластиковый пакет, по которому проехал не один автомобиль, раздулся было, но снова опал и прилип к рыхлому снегу со следами шин. Открыв дверцу машины, Синди села за руль. Миссис Киттеридж стояла как вкопанная.

Аверч. Она и не горела. Она в этом отношении солидарна с полуостровом Св. Елены, который не только не горел, но даже более того — остров.

– Со мной все в порядке, – сказала Синди. – До свидания, миссис Киттеридж.

Драм. Ну знаете, об этом мы поспорим; может быть, Св. Елена и остров, но не весь же остров, черт возьми, занимал Наполеон. Совершенно ему достаточно было и полуострова.

Бывшая учительница кивнула, и, вырулив с парковки, Синди тут же о ней забыла.

Аверч. Значит, половина острова, по-вашему, — полуостров?!

Казалось, она никогда не доедет до дому, пусть ехать было всего ничего, меньше мили, но по субботам автомобилей на дороге прибавлялось, и Синди нервничала. Наконец свернув к своему дому, она оставила машину на подъездной дорожке, хотя дверь в гараж была открыта. Над входной дверью все еще висел рождественский венок, и когда же Том его снимет? Она говорила ему сотню раз: уже середина февраля, рождественский венок просто необходимо убрать. Синди поставила сумку с продуктами на рабочий стол и крикнула мужу:

Драм. Логика говорит за это.

– Привет, милый.

Аверч. (долго сдерживаемая ярость в сердце его прорывается наружу; он вскакивает, хватает драматурга за шиворот, трясет). Это уже слишком, негодяй! Я вижу, ты совершенно не знаешь истории! Ты не знаком с техникой! Ты даже не слышал о логике!!.. Географию ты знаешь не больше любой извозчичьей клячи!!.. И ты берешься писать пьесу о Наполеоне, об Александре Македонском прошлого века!!!

– Эй, Синди, – на кухне появился Том, – видишь? Ты это сделала. – Вынул масло, суп, молоко из сумки и спросил: – Хочешь посмотреть телевизор?

Она помотала головой и начала подниматься по лестнице на второй этаж. Слишком поздно напоминать Тому про венок, скажет как-нибудь потом.

Драм. (падает в кресло; с сожалением). Вот Александра Македонского я и забыл вывести… Как говорится: «Слона-то я и не приметил!»

* * *

Музыка в Петергофе

Двадцать лет назад построили они этот дом. Тогда он казался Синди огромным. Не без опасений наблюдала она, как его возводят, бетонируют подвал и втаскивают наверх деревянные балки; они с Томом, думала Синди, слишком молоды для такого дома. В детстве Синди жила на окраине Кросби в крошечном доме, денег у них почти не было – у нее, двух ее сестер и матери. Отец ушел из семьи, когда девочки были еще маленькими, и мать работала ночной сиделкой в больнице, жизнь была нелегкой. Но Синди повезло: она поступила в университет, училась за свой счет и выплачивала кредит. Там она и познакомилась со своим мужем, который, получив диплом, устроился в бухгалтерию на металлургическом заводе, где с тех пор и работал. Очень не скоро Синди поняла, что их дом – самое обычное жилье с тремя спальнями наверху и гостиной, столовой, кухней внизу. Через несколько лет они пристроили к дому гараж, от чего дом должен был стать еще огромнее, но почему-то словно уменьшился в размерах. Идеальное жилье для семьи, полагала Синди. Но когда мальчики подросли, дом начал казаться ей слишком уж заурядным, и она предложила Тому покрасить его в ярко-голубой цвет. Мальчики воспротивились, Синди не настаивала, и дом остался белым.

Концерты придворного оркестра под управлением Г.И. Варлиха

Она легла на кровать и посмотрела в окно на верхушки деревьев, на эти голые оконечности, и однако мягкий солнечный свет пробивался сквозь февральское хмурое небо – откуда он взялся? Голые ветви тянулись вверх, ввысь, даже не думая гнуться или сохнуть.

Когда я сижу перед эстрадой и слушаю хорошую музыку в прекрасном исполнении, когда я вижу около себя публику, часть которой упорно, не мигая, смотрит на надутую щеку тромбониста (музыкальные натуры), а другая часть ведет разговор о вчерашнем дожде (равнодушные), я всегда вспоминаю один случай, в котором как раз была замешана публика и музыка.

* * *

Когда на пороге спальни возник Том – судя по выражению лица, ему очень хотелось порадовать Синди, но он понятия не имел чем, – Синди сказала:

Я и один из моих друзей, окруженные роем барышень, дам и их мужей, слушали однажды симфонический оркестр. Когда играли «Лунную сонату», то одна из дам рассказывала, как она на днях поругалась в конке с кондуктором, а «Смерть Азы» Грига заставила ее вспомнить, что ее горничная до сих пор не пересыпала нафталином зимние вещи.

– Знаешь, о чем я часто думаю в последнее время?

Не желая отставать от этой дамы, ее муж, обладавший лирической натурой, рассказал под аккомпанемент увертюры к «Тангейзеру», как он предчувствовал смерть своей бабушки и как он три дня ничего не ел и не пил, узнав, что эта бабушка отошла в лучший мир…

– О чем, любимая? – Том прошел в комнату, взял Синди за руку. – О чем ты думаешь?

Растроганная пятой симфонией Чайковского, лиловая барышня все добивалась ответа у серого молодого человека:

– О том, как мне захотелось перекрасить дом в синий цвет, но ничего из этого не вышло, потому что мальчики – и ты – сказали «нет», вам эта идея не понравилась.

— Почему он такой задумчивый? Не потому ли, что вчера он не приехал, как обещал, к ним в Тярлево, и не потому ли, что вчера же его видели с какой-то высокой дамой? Пусть он скажет: почему он такой задумчивый?

Широкое лицо Тома стало еще шире, или Синди только померещилось.

Эти вопросы так волновали барышню, что заняли весь промежуток — от начала до конца — пятой симфонии и захватили даже кусок 2-й рапсодии Листа.

– Ну давай сделаем это сейчас. Мы можем покрасить дом в любой цвет, какой захочешь. Давай!

Серый молодой человек, улучив минуту, перехватил себе остаток рапсодии и на ее фоне нарисовал незатейливый рисунок, смысл которого состоял в том, что дама эта — подруга его сестры, а сам он не мог быть потому, что у него болела голова и ломило ноги.

Синди покачала головой.

Когда же последняя нота в этом отделении концерта была сыграна, дама и ее муж, и лиловая барышня, и серый молодой человек, и другие, которые были с нами, обрушились таким громом аплодисментов, что дирижер подпрыгивал от сотрясения воздуха, как мячик, а музыканты с гордым, самодовольным видом поглядывали друг на друга, подмигивая один другому:

– Да нет же, я серьезно. – Том наклонился к ней. – Будет здорово, сердечко мое. Давай перекрасим дом.

— Видал? Наконец-то нас оценили по достоинству! Лирический муж кричал:

– Нет. – Она опять качнула головой и отвернулась.

— Браво!

– Любимая…

Лиловая барышня и молодой человек, у которого болела голова и ноги, в полном экстазе шли дальше и кричали:

– Том. Прекрати. Пожалуйста. Я говорю «нет». Мы не станем перекрашивать дом. – Выждав немного, она спросила: – Милый, ты не мог бы снять венок, тот, что по-прежнему висит над входной дверью?

— Бис!!

– Сию минуту, – ответил Том, вставая. – Сердечко мое, считай, что венка уже нет.

Когда восторги утихли, я посмотрел в глаза дамам и лирическому мужу и спросил:

* * *

— Вам это нравится?

До болезни Синди работала в местной библиотеке. Она любила книги, ох как она любила книги. Ей нравилось брать их в руки, нравился их запах, как и относительный покой, царивший в библиотеке, нравилось, что старикам, приходившим с утра и иногда засиживавшимся до ланча, было куда пойти. Она с удовольствием помогала им выйти в интернет или отыскать журнал, который им хотелось почитать. Но больше всего она любила выдавать книги, попутно рассказывая людям о том, что ей самой понравилось, и, вернувшись, люди обсуждали с ней книги, прочитанные по ее совету. Прежде Синди читала все подряд, и даже сейчас на прикроватной тумбочке высилась стопка книг – и на подоконнике, и на полу. У нее не было каких-либо особых читательских предпочтений, и порой она находила это странным; она читала Шекспира и триллеры Шарон Макдональд, биографии Сэмюэла Джонсона и прочих драматургов, но и глупые любовные романы, а также поэзию. Она полагала, хотя ни разу никому об этом не заикнулась, что поэты достойны сидеть по правую руку от Бога.

— Да! Это очаровательно!

— Разве можно не любить музыку?! — сказал муж.

В юности Синди мечтала стать поэтом – что за глупая мечта. Поэзию она любила с детства, в третьем классе учительница подарила ей «Избранные стихотворения для юных» Эдны Сент-Винсент Миллей, и когда младшая сестра изрисовала книжку красным карандашом, Синди ударила ее. Это воспоминание неизменно причиняло Синди острую боль – из-за того, что позже случилось с сестрой. Но, прежде чем книжку исчеркали карандашом, Синди успела выучить все стихотворения наизусть, она чувствовала – непонятно почему, – что эти стихи распахнули перед ней дверь в иной мир, очень далекий от ее крошечного домика. Отчасти это было связано с тем, что – как ей рассказала учительница – Эдна Сент-Винсент Миллей тоже родилась в Мэне, в часе езды от Кросби, и родители ее были людьми бедными. Учительница говорила об этом спокойно, без нажима, и лишь годы спустя Синди поняла, что она хотела помочь ей, Синди, тоже терпевшей нужду. В прошлом году Андреа Лерё, будучи на два года моложе Синди, стала поэтом-лауреатом Соединенных Штатов, и втайне Синди невероятно гордилась этой женщиной, родившейся в Кросби, штат Мэн, и добившейся столь выдающегося успеха. По правде говоря, Синди не всегда понимала стихи Андреа. Но ее поэзия была смелой, с этим Синди не спорила. Андреа много писала о своей жизни, и, читая, Синди понимала, что она сама никогда бы не достигла таких вершин, как Андреа. Она никогда бы не написала о матери в подобных выражениях, никогда бы не написала об отвращении при виде втянутых щек матери, раскуривающей сигарету, она даже никогда бы не написала ничего о себе.

— Невозможно, — сказал солидно молодой человек.

— Музыка — это восторг, — пискнул сзади кто-то, кого до сих пор никто не мог разглядеть из-за толстой дамы.

О чем бы она написала, так это о предвечернем февральском солнце. Как его свет меняет мир вокруг. Люди клянут февраль: холодно, всюду снег, мокро и слякотно, и все ждут не дождутся весны. Но для Синди солнце в этом месяце всегда было великой загадкой и оставалось таковой по сию пору. Ведь в феврале дни становятся длиннее, и ты это видишь – если приглядеться. Видишь, как в конце каждого дня мир внезапно раскрывается во всей своей красе и неведомо откуда взявшийся солнечный свет пронизывает печальные голые деревья, обещая нечто необыкновенное. Обещание, вот что такое этот свет. Даже сейчас, лежа в кровати, Синди видела его – золотистый, предзакатный, распахивающий перед ней целый мир.

Тогда я сделал знак моему другу и завел с ним музыкальный разговор:

* * *

— Я тоже люблю музыку! Помнишь, Коля, это печальное скерцо Бетховена…

На следующий день после ланча Синди опять легла в постель, Том поднялся следом за ней и, стараясь быть полезным, взбивал подушки, встряхивал одеяло.

И я затянул какой-то бессмысленный мотив:

Услыхав, как к их дому заворачивает чья-то машина, Том отдернул занавеску:

— Тра-ла-ла-ла!.. Тра-ла!..

– О черт, старая кошелка пожаловала, Оливия Киттеридж. Что она тут забыла?

— Как же! — подхватил Коля. — Но мне больше нравится вторая часть его «Венгерских песен Брамса»: Рра-та-та-та-дарм-рам-рам!.. Помнишь?

– Впусти ее, – сказала Синди, она лежала, уткнувшись лицом в подушку.

— Как же. Это це-мольная?

– Что, любимая?

— Она самая.

Синди села:

— Ах, Бетховен! — благоговейно вздохнула лиловая барышня.

– Я сказала – впусти ее. Будь добр, Том.

— Не скажите… — возразил серый господин. — Шуберт тоже…

– Ты с ума сошла? – поинтересовался Том.

— Что — Шуберт? — сурово спросил я.

– Да. Пусть она войдет.

— Тоже… есть у него… вещички.

Тому ничего не оставалось, как спуститься, открыть «парадную» дверь, которой они никогда не пользовались, и вот уже миссис Киттеридж поднималась по лестнице, следуя за Томом, а спустя несколько секунд появилась на пороге спальни. Одета она была в ту же красную куртку, что и вчера, довольно толстую, какой и положено быть зимней куртке.

— Сухой педант ваш Шуберт, — сказал вдруг Коля. — Разрешение диссонансов у него — вы заметили? — всегда строго согласовано с контрапунктом, но в нем нет той ажурности рисунка, того проникновения задачей и той концепсии в мажорах, как у Гайдна.

– Привет, миссис Киттеридж, – поздоровалась Синди. Она сидела в кровати, подложив под спину подушки. – Том, не возьмешь у гостьи куртку?

— Гайдна звали Иосиф, — сказала барышня.

Сняв верхнюю одежду, миссис Киттеридж вручила ее Тому.

— Совершенно верно, сударыня. Помните у него это мощное начало: трада-рам-рам, ра рам! Которое потом сразу падает в тихое мелодичное фортиссимо: тра-ла-бам! Ла-ла-ла! Ба-бам! В этом месте у него особенно хороши деревянные инструменты… Помните? — спросил строго Коля.

– Синди, мне остаться? – спросил Том.

— Помню, — робко сказала барышня. Мы долго и горячо толковали о музыке.

Синди отрицательно покачала головой, и он потащился вниз с курткой миссис Киттеридж.

Когда возвращались домой, лирический муж взял меня под руку и, глядя на луну, тихо сказал:

На миссис Киттеридж были черные брюки и нечто вроде жакета, длинного, до середины бедер, с красно-оранжевым рисунком. Свою черную кожаную сумку она поставила на пол.

— Музыка… Как она облагораживает… Вот вы, очевидно, знаток… Так скажите же мне, пожалуйста: почему музыка так облагораживает?

– Зови меня Оливия. Если сможешь. Некоторые не могут – из тех, для кого я всю жизнь была миссис Киттеридж.

Я вспомнил эту незамысловатую историю, сидя перед эстрадой в Новом Петергофе.

Синди посмотрела на гостью и заметила, что в ее глазах мерцает свет.

Прекрасный оркестр, тонкий интеллигентный дирижер Варлих, громадный незаметный труд, затраченный им и музыкантами на достойную передачу гениальных творений, — все это было для него, для того, который в этот вечер сидел сзади меня и под звуки Сибелиуса рассказывал своему знакомому:

– Думаю, я могу называть вас Оливия. Здравствуйте, Оливия. – Синди покрутила головой: – Вон то кресло, придвиньте его сюда, к кровати.