Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пост начался накануне. Внезапное воздержание, вероятно, спровоцировало у Чанди «ромовый припадок», приступ алкогольной абстиненции. Руни поднимается на ноги.

— Не тревожьтесь. (Чанди дышит шумно, но ровно.) Он скоро очнется, но будет плохо соображать. Я сейчас вернусь с лекарством.

Матхачен еще и варит нелегально арра́к — не тот североафриканский анисовый арак, известный Руни, а безвкусный дистиллят, который Руни использует в качестве антисептика.

У себя в «Сент-Бриджет» Руни смешал настойку опиума, аррак, лимон и сахар в аптекарском пузырьке и вернулся к пациенту.

Чанди лежал на полу, но уже в сознании, под головой у него подушка, испачканное мунду сменили. Он растерян, но, как ребенок, послушно глотает лекарство.

— Давайте ему по столовой ложке еще четыре раза до полуночи, — обращается Руни к Лииламме, так зовут жену мистера Чанди. — Завтра — три раза в день. Послезавтра — два раза, а потом один раз в день. Я все вот тут записал.

Заглянув к ним еще раз вечером, — к тому времени Чанди полностью пришел в себя, но был очень сонный — Руни объяснил, что в будущем Чанди нужно будет заранее сократить потребление бренди, еще до Пепельной среды.



Неделей позже у ворот раздается автомобильный гудок. И на территорию въезжает Чанди. Помимо самого Руни, он первый непрокаженный, появившийся в лазарете с тех пор, как там обосновался Руни. Теперь, когда он выздоровел и воспрял, видно, что Чанди — коренастый мужчина с бочкообразной грудью и могучими ручищами, вдобавок таскающий немалый лишний вес на талии. Он редкий тип малаяли без усов, волосы разделены на пробор и гладко зачесаны. В своей желтой шелковой джубе и грязно-белом мунду Чанди выглядит человеком, чувствующим себя непринужденно где угодно, даже в «Сент-Бриджет». Его благодарность принимает форму бутылки виски «Джонни Уокер».

— Мы почтем за честь, — говорит он, — если вы присоединитесь к нам за пасхальным обедом. Мы бы пригласили вас гораздо раньше, но Лииламма не хочет угощать вас простым рисом и зелеными бобами. А я хотел бы иметь возможность предложить вам выпить.

Руни принимает приглашение.

Чанди с интересом разглядывает окружающее, его не смущает любопытство столпившихся неподалеку обитателей лазарета. Руни предлагает показать владения, и Чанди с готовностью соглашается. Они обходят постройки, которые находятся в процессе восстановления. Руни надеялся использовать деревянные балки от одного из старых зданий, но Шанкар считает, что они изъедены термитами. Чанди присаживается на корточки, внимательно изучает бревно, потом говорит:

— Я согласен с вашим парнем. Термиты и еще последствия наводнения. Видите, как цвет отличается на другой половине?

Чанди разбирается в цементе и разных видах черепицы. В поле он несколько раз наклоняется, зачерпывает горсть земли и разминает ее в пальцах.

— Я надеюсь, когда-нибудь мы сможем сами себя кормить, — говорит Руни.

Чанди ничего не отвечает на это, но через несколько дней возвращается с шофером на автомобиле, у которого убрано заднее сиденье, а еще у машины есть платформа, приваренная к задней части. Шофер выгружает горшки с саженцами манго, сливы и банана, а также мешки с удобрениями — смесь костной муки и компоста. Чанди разворачивает начерченную от руки схему территории, на которой он отметил свои рекомендации — где лучше расчищать место для сада. Влажная низина возле канала идеально подходит для бананов.

— Это удобрение, кстати, годится для ваших кокосовых и финиковых пальм. Не похоже, чтобы ими занимались. А вон тот участок между кокосовыми пальмами сохраните для скота, он легко прокормит пару коров. Да и курятник не помешает.

Пасха в Тетанатт-хаус знаменовала собой начало долгой дружбы. Руни стал постоянным гостем за обеденным столом по воскресеньям, наслаждаясь щедрым угощением от Лииламмы и бренди от Чанди. Летом, когда жара невыносима, семья на два месяца перебирается в поместье. Они приглашают Руни погостить в горах, хотя бы по выходным.



Саломон Халеви прислал Руни его хирургические инструменты, и теперь у них есть больница и простейшая операционная. Он может позволить себе больше, чем просто бинтовать раны и дренировать абсцессы. Руни выборочно оперирует руки, пытаясь сохранить функции или восстановить их путем устранения контрактуры. Чтобы собрать денег, Руни рассылает множество писем. Евреи пардези финансировали печь для обжига кирпичей, а лютеранская миссия в Мальмё оплатила пилораму и маленькую столярную мастерскую. На Рождество та же лютеранская миссия принимает решение выплачивать лепрозорию ежегодную пенсию; многословные письма Руни по-шведски публикуют в их информационном бюллетене. Мистер Шоу, чья супруга Элеанор была пациенткой Руни, передает в дар двух дойных коров и штабель древесины.



Через пятьдесят лет после того, как Армауэр Хансен[122] увидел в микроскоп в тканях прокаженных палочковидную бактерию, mycobacterium leprae, все еще не существует лекарства от проказы. Руни может обеспечить жилище и осмысленную работу, но он огорчен и раздосадован тем, что почти бессилен предотвратить прогрессирующее разрушение рук и ног. На следующий день после открытия пилорамы он обнаруживает в стружках отрубленный палец. Владелец пальца продолжал работать, не заметив утраченного члена, пока Руни не указал на кровоточащий обрубок. Это событие побуждает Руни проводить еженедельные беседы по предотвращению травм. Он разбивает обитателей на пары для ежедневного осмотра рук и ног друг друга, перевязывает свежие раны. На поврежденный палец или ногу он сразу накладывает гипс, чтобы предотвратить дальнейшие травмы и чтобы рана заживала. К каждому инструменту в «Сент-Бриджет» прикреплен мягкий ремешок, чтобы помочь пальцам, которые плохо держат, и защитить кожу. Ведра и тачки снабжены сбруей, которую можно зацепить за шею.

В первый год работы лазарета во двор однажды вошел ухмыляющийся новичок, в блаженном неведении, что его лодыжка нелепо вывернута и кость торчит сквозь кожу. Любой, кроме прокаженного, визжал бы от боли, а этот пустомеля гордился, что целый день брел пешком в новый лазарет. Такую же извращенную гордыню Руни заметил и в местных обитателях: их «преимущество» перед теми, кто их отверг, состоит в том, что они могут ходить вечно; они могут часами стоять неподвижно, как статуи, не испытывая потребности даже переминаться с ноги на ногу, потому что не ощущают неудобства. Кумулятивная травма при ходьбе на поврежденных ногах и продолжительном стоянии приводит к воспалению, растяжению и в конечном счете разрыву связок, удерживающих кости стопы вместе. Когда таранная кость — седловидная кость, расположенная под большеберцовой, которая переносит вес тела на пятку, — окончательно разрушается, свод стопы становится плоским, как аппа́м[123], а затем выпуклым, как дуга кресла-качалки. Вес тела больше не распределяется равномерно на всю стопу, а концентрируется в одной точке, в результате чего образуется пролежневая язва. Если ее не лечить, язва разрастается и становится гангренозной, вынуждая Руни ампутировать конечность. Но это совсем не больно.

глава 25

Чужак в доме

1923, Парамбиль

Когда ей исполнилось тридцать пять, в год 1923-й от Рождества Господа нашего, она вновь забеременела. Это было словно чудо. Первый признак — металлический привкус во рту, вслед за которым пропал аппетит. Когда она рассказывает мужу, тот, кажется, напуган. Ей хочется воскликнуть: «Только не говори мне, что ты понятия не имеешь, как это произошло!» Но его встревоженное лицо останавливает ее; за годы, прошедшие со времени рождения Малютки Мол, они пережили три выкидыша, каждый из которых оставлял после себя тяжкую печаль и чувство, что ее наказывают за ДжоДжо. Муж никогда не высказывал своих страхов, но она знает, как отчаянно ему хочется сына, которому можно будет передать созданный им Парамбиль, — сына, который будет заботиться о родителях в старости. Но если он был снова встревожен, то она на этот раз абсолютно спокойна, уверенная, что эта беременность завершится в срок. Уверенность ее, должно быть, от Господа. Неужели минуло пятнадцать лет, как она произвела на свет дитя? Единственное, что огорчает, это то, что матери нет рядом. Рак забрал ее за два месяца после их поездки к доктору в Кочин.



На седьмом месяце центр тяжести тела опустился, она ходит, широко расставляя ноги. Как-то раз после ужина застает мужа на веранде — он сидит, глядя на залитый лунным светом двор. Лицо мечтательное, редкое зрелище. В профиль кажется, что годы его не коснулись, хотя волосы поредели и поседели и слышит он плохо. В свои шестьдесят три он по-прежнему берется ремонтировать насыпи или копать оросительные канавы наравне с другими. Муж с улыбкой подвигается, освобождая для нее место. В последнее время его часто беспокоит головная боль, хотя он никогда не жалуется, она сама понимает — по крепко сжатым челюстям, нахмуренным бровям и по тому, что он тихо укладывается в кровать с влажной тряпкой на глазах.

Аммачи опускается рядом с мужем; спина болит, ребенок давит на поясницу. Она замечает, как отекли и распухли ноги, — невероятно, как это у Одат-коччаммы было десять детей… В свободные минутки она иногда жадно подглядывает за Самуэлем и его женой Сарой, как они разговаривают, порой переругиваются, но даже споры их кажутся задушевными. А вот она должна вести беседу и за себя, и за мужа.

Он следит за ее губами, чтобы не упустить ни слова. Ноги едва заметно покачиваются в ритме сердца.

— Почему ты так мало говоришь, муж мой? — спрашивает она.

Он отвечает безмолвно, приподнимая и медленно опуская одновременно брови и плечи. Кто знает? Она рассерженно трясет его. Все равно что пытаться трясти ствол баньяна.

— Ты же заполняешь все уголки, куда я мог бы уронить несколько слов… вот я и молчу.

Она порывается обиженно встать, но он с тихим смехом притягивает ее к себе. Смех его, беззвучный или наоборот, возникает даже реже, чем слова, и как же она любит, когда хохот вырывается из него, безудержный и гулкий. Его руки обвивают ее. И она смеется вместе с ним. Почему она должна стесняться, что кто-нибудь увидит их обнимающимися? Племянники мужа — близнецы — ходят, держась за руки (хотя их супруги готовы вцепиться друг другу в глотки), по дороге в церковь они замечают обнимающихся женщин. Но супруги всегда держатся на расстоянии, словно отрицая, что в темноте они касаются друг друга, и не только касаются.

Он отпускает ее, но продолжает прижиматься плечом. Она ждет. Слишком легко спугнуть то, что может прозвучать, если он заговорит первым.

— Я никогда не учился читать, — произносит он наконец. — Но я выучил, что невежество никогда не обнаружат, если держать язык за зубами. Слова — вот что выдает.

Ты вовсе не невежествен! Ты мудр, муж мой. Его признание покоится между ними в дружелюбных сумерках. Она обнимает его обеими руками, словно пытаясь окутать, обхватить целиком, но это все равно что пытаться обнять Дамодарана.



В родовых муках она выкрикивает и свое негодование — почему мужчины избавлены от того, чему они виной, — и свое возмущение этим неблагодарным младенцем, которого она вырастила внутри своего тела и который теперь стремится разорвать ее надвое. Но затем, когда крошечный ротик вцепляется в ее сосок, Аммачи чувствует прилив молозива и прощения, и последнее вызывает своего рода амнезию. Иначе кто бы соглашался еще раз переспать с человеком, из-за которого потом столько страданий?

После первого крикливого вдоха ее малыш настороженно, очень серьезно, сосредоточенно нахмурившись, оглядывает мир Парамбиля. Она уже решила (с благословения мужа), что назовет его в честь своего отца Филипом. Но профессорское выражение лица новорожденного заставило ее записать крестильное имя как Филипос. Она могла выбрать «Пилипус», «Потен», «Пунан» — любой местный вариант имени «Филип». Но ей понравилось «Филипос» — за отголоски древней Галилеи, за мягкий последний слог, звучащий как текущая вода. Она молится, чтобы мальчик познал радость быть унесенным потоком, а затем прибитым обратно к берегу.

Крестильное имя пригодится в школе и в официальных бумагах. Хоть бы ее молитвами оно до тех пор не превратилось в уменьшительное. Слишком многие дети рано получают ласковое прозвище, от которого потом не избавиться: «Реджи», «Биджу», «Саджан», «Ренджу», «Тара» или «Либни», и к этому приделывают хвостик — «мон» (маленький мальчик), или «мол» (маленькая девочка), или совсем уж безликое «кутти» (ребенок). У Малютки Мол целых два таких хвостика вместо ее христианского имени, которое осталось забытым в свидетельстве о рождении. Когда Филипос станет взрослым, люди помоложе будут обращаться к нему с уважительным суффиксом: Филипос-ачая́н или Филипочаян (а к женщине обращаются коччамма, или чечи, или че́дети[124]). А став отцом, он будет Аппачен или Аппа для своих детей, точно так же, как вскоре начнет называть свою маму Аммачи или Амма. Путаница неизбежна. Она слыхала про человека, известного в своей семье как Крошка Кутти, а для взрослых друзей он был Крошка Гудиер[125], хотя после свадьбы ушел из той фирмы и теперь работал в Джайпуре в налоговой службе. И поэтому родственники жены звали его Крошка из Джайпура. Сановный дядюшка его жены совершил долгое путешествие до самого Джайпура, пошел искать родственника в налоговой инспекции и устроил скандал, когда ему сообщили, что никакой Крошка там не работает; вызвали полицию. А когда Джордж Черьян Куриан (известный как «Крошка из Джайпура») узнал об этом и помчался вносить залог, он не смог отыскать дядюшку, потому что знал его как Малыша Тадья́н («пухлый малыш»), а не по имени, которое значилось в документах, Джозеф Чирайапарамб Джордж.



Через несколько недель после рождения Филипоса муж на пять дней слег в постель с дикой головной болью и неукротимой рвотой. Она не находила себе места от тревоги, одновременно пытаясь нянчить младенца, втирать целебное масло в лоб мужа и успокаивать Малютку Мол, расстроенную отцовской болезнью. Самуэль обосновался в коридоре возле комнаты тамб’рана, отказываясь уйти домой. Пилюли и припарки ваидьяна не помогали. Аммачи хотела отвезти мужа в Кочин, к сахиппу-доктору Руни, но муж против путешествия на лодке. Потом, таким же таинственным образом, как появилась, головная боль проходит, но оставляет след: левая половина лица у мужа провисает, он не может полностью закрыть левый глаз, и вода вытекает из этого уголка рта. Ее это беспокоит гораздо больше, чем его. Муж опять отправляется в поле. Самуэль докладывает, что тамб’ран работает так же много, как и раньше, хотя полностью оглох на левое ухо.

Всякий раз, как муж видит новорожденного сына, лицо его светлеет, хотя улыбка выходит перекошенной; она привыкает смотреть на правую сторону лица, чтобы понять подлинное его выражение. В глазах его появляется нечто новое, сначала она думает, что это печаль. Он вспоминает о судьбе первого сына? Но нет, это тревога, а не печаль, — тревога, не привязанная ни к чему конкретному, на что можно указать пальцем, и это беспокоит ее. Малютка Мол тоже волнуется; забыв о своей скамеечке, она хвостиком ходит за отцом, когда тот дома, или тихо сидит на краешке его кровати, пока мать не заберет ее спать.



Когда Филипосу исполняется год, Большая Аммачи не может отрицать истину: сын купается охотно. Но всякий раз пугает мать, когда она выливает воду ему на голову, — глаза его закрываются, потом открываются, глазные яблоки навыкате, а руки и ноги обмякают. Но при этом мальчик, в отличие от ДжоДжо, смеется, как будто ему нравится такой полуобморок. Он думает, это такая игра. Его помутневшие глазки словно уговаривают мать повторить еще разок. Когда сынишка становится достаточно большим, чтобы можно было посадить его в неглубокую уру́ли — гигантскую миску, предназначенную для приготовления пайа́сам[126] по праздникам, — он с удовольствием плещется там и хохочет, когда с закружившейся головой вываливается из урули на землю. Он, как подвыпивший матрос, встает на четвереньки и забирается обратно. Потрясенные родители смотрят, не веря своим глазам.

— Я не смогу потерять этого удивительного ребенка, — говорит мужу Большая Аммачи.

— Тогда отпусти его жить на воле. Не запирай его, — страстно отвечает он. — Именно так мой старший брат смог взять надо мной верх. Потому что мать не выпускала меня из дому. Я тебе рассказывал эту историю? (Неужели он и вправду забыл?) Вот чего я не могу понять, так это почему мой сын рвется в воду, если она ему не друг, — размышляет он.



Проходит еще несколько месяцев, и как-то вечером, оставив Одат-коччамму приглядывать за Филипосом, Большая Аммачи сбегает поплескаться в реке. В этом она не похожа на мужа и сына — ничто не восстанавливает силы и не обновляет ее лучше, чем купание. На обратном пути, подходя к дому, она слышит ритмичный скребущий звук. Муж сидит на корточках в углу муттама и неуверенно копает палкой. Как будто она застала ребенка за игрой, но лицо у него серьезное.

— Зачем ты роешься в земле? Ты же помылся!

Он поднимает глаза. На краткий миг кажется, что муж не узнает ее. Он встает и, пошатываясь, бредет прочь. Но через несколько неуверенных шагов падает на землю. Сердце выскакивает у нее из груди. Она вглядывается в будущее.



В последующие недели история повторяется: она застает его копающим землю, но муж не признается зачем. Это побуждает ее просить Самуэля:

— Не спускай глаз с тамб’рана.

— А что случилось? — Старик озадачен. — Почему ты это говоришь?

Она молча смотрит на Самуэля.

— С ним все нормально, — горячо убеждает тот. — Лицо у него с одной стороны увяло, но кому нужны обе стороны? Так я ему и сказал. Одной вполне достаточно.

— Но он уже не молод. Сколько тебе лет, Самуэль?

Волосы у Самуэля седые, и даже усы его, там, где не пожелтели от би́иди[127], тоже белые. Морщин вокруг глаз у него не меньше, чем у Дамодарана.

Самуэль рассеянно взмахивает рукой.

— Лет тридцать точно, может, и больше, — говорит он.

Она весело прыскает, а вслед за ней и он, и оба хохочут — редкий для них звук в последнее время.

Она решается рассказать Самуэлю про возню в земле. И того будто обухом по голове.

Обретя вновь дар речи, старик лепечет:

— Может, тамб’ран ищет монетки, которые закопал. Пока не построили ара, мы так их прятали. Там может быть одна монета или целая сотня. Золото, серебро, медь, — бормочет он, прячась в существительных, которые он предпочитает числительным.

— Ты всерьез думаешь, что там закопано сокровище? — прерывает она.

Он отводит взгляд и дрожащим голосом возражает:

— Какая разница, что я думаю? Я говорю про то, что думает тамб’ран.

Его ужас физически ощутим. У предков Самуэля никогда не было постоянной крыши над головой и уверенности в завтрашнем дне. Они были наемными работниками в чужих имениях, навеки обреченными выплачивать долги своих предшественников. Но сейчас такая практика запрещена законом. Самуэлю платят за его труд, и у него есть собственный участок земли, на котором стоит его собственный дом. Он может работать где угодно. Но не представляет, как можно служить кому-то другому. Сердце ее болит за этого человека, который всю жизнь провел плечом к плечу с ее мужем, был его тенью. Она чувствует безграничную любовь Самуэля к ее мужу. Без тамб’рана что станет с его тенью? Если он не сможет служить тамб’рану, должен будет служить ей.



Проходит еще несколько дней. Аммачи стоит на веранде, держа на руках Филипоса, они вместе любуются Дамо. Внезапно волоски сзади на шее приподнимаются от присутствия чего-то гигантского за спиной. Это, конечно, не Дамо, но то же самое ощущение необъятной фигуры, отбрасывающей на нее тень. Обернувшись, она видит мужа. Он смотрит через ее плечо туда, где шумно чавкает Дамодаран, расшвыривая кучу приготовленных для него листьев. Рядом с отцом стоит Малютка Мол, обеими ладошками вытирая мокрое лицо. Малютка Мол, которая никогда не плачет, не понимает, что с ней такое, что такое слезы, и почему они соленые, и почему их никак не унять.

Дамо затихает, пристально уставившись на тамб’рана. Два старых гиганта бесстрастно стоят лицом к лицу, и на какой-то миг Большой Аммачи кажется, что они сейчас бросятся в атаку и скрестят бивни. Муж кладет ладонь ей на спину — не для поддержки, а лишь отмечая право собственности.

— Чего он хочет? — глухо шепчет он, и слюна поблескивает в уголке рта.

— В каком смысле «хочет»? Это же наш Дамодаран!

— Нет, это другой слон. Прогони его. — Он уходит, сначала не в ту сторону, и только с помощью Малютки Мол находит дорогу к своей комнате.

Во время ужина Дамодаран топчется около дома, не обращая внимания на свежие пальмовые ветки, которые нарезал для него Унни. Слон как будто дожидается тамб’рана — может, чтобы пожаловаться, что его назвали самозванцем. Большая Аммачи берет ведро сдобренного гхи риса для Дамо. Тот отказывается и от лакомства.

На ужин она готовит любимое блюдо мужа, эреки олартхиярту. Он усаживается за стол на веранде в старой части дома, словно не замечая, что туда прибрел Дамо, хотя слона невозможно не заметить. И, как обычно, едва шипящее мясо касается бананового листа, муж нетерпеливо пробует, не дожидаясь, пока подадут рис. Но затем, к ее крайнему изумлению, он выплевывает еду. Губы его не слушаются, и еда повисает на подбородке. Все, что осталось на банановом листе, он вышвыривает в муттам.

— Это не годится для собак! — восклицает она.

Но Цезарь, недавно появившаяся у них дворняжка, не согласен и мчится слизнуть мясные кубики с брусчатки. Дамодаран подступает поближе.

— Айо! Зачем ты это сделал? — Она никогда прежде не повышала голос на мужа. Пробует мясо сама. — Ради всего святого, все ведь в порядке! Что на тебя нашло? Я готовлю это блюдо уже почти четверть века!

— Аах, вот это я и хочу сказать. Ты так давно готовишь эту еду. И думаешь, что не можешь ошибиться. Значит, ты сделала это специально.

Она смотрит на него, не веря происходящему. Этот человек, из которого слова не вытянешь, а уж грубого — и вовсе никогда, сейчас колет ее каждой фразой.

— Всю жизнь я мечтала, чтобы ты говорил больше! А надо было благодарить за твое молчание.

Она поворачивается к нему спиной и уходит, кипя негодованием, и это тоже впервые. Видит, как Дамо смотрит прямо на нее, завернув хобот к пасти. Прости своего мужа, он не ведает, что творит. Она слышит это так ясно, словно сказано человеческим голосом.

Последовав совету, она приносит с кухни овощи и соленья. Муж почти ничего не ест. Она поливает ему из кинди, направляя струйку прямо на пальцы. Он медленно ковыляет к себе, мимо Малютки Мол. Большая Аммачи вдруг понимает, что впервые Малютка Мол не сидела за ужином рядом с отцом. Наоборот, она ушла на свою лавочку. Слезы ее высохли, она радостно лопочет со своими куклами и больше не следует неотвязно за родителем. Он медлит рядом с дочерью, глядя на Малютку Мол, ждет, что малышка уцепится за него, как делала все последние дни. Но дочка смотрит сквозь него.

Накрыв угли в очаге, Большая Аммачи заходит проведать мужа. Она все еще переживает из-за случившегося. Он лежит на кровати, уставившись в потолок. Она садится рядом. Он смотрит на нее и просит воды. Стакан стоит рядом, она протягивает ему. Он приподнимается и, как ребенок, накрывает своими ладонями ее пальцы, держащие стакан. Руки его могучи, но корявы и заскорузлы, обветрены и состарены временем, покрыты мозолями от ветвей деревьев, на которые он взбирался, от веревок, топоров и лопат, которыми работал. Вместе они подносят стакан к его губам, и он пьет. Ее рука, укрытая его ладонью, больше не рука той девочки, которая пришла в Парамбиль жизнь назад; на ней шрамы от бесчисленных вылетевших из очага искр, от брызжущего масла. Ее узловатые пальцы с распухшими суставами показывают, сколько лет прошло в бесконечном измельчении, нарезании, шелушении, чистке, перемешивании, мариновании… Их соединенные руки скрепляют воедино долгие годы, прожитые ими вместе, мужем и женой. Когда в стакане не остается ни капли воды, он отпускает ее, ложится обратно, вздыхает и закрывает глаза.

Потом она уходит. Уложит Малютку Мол и Филипоса и вернется. Но, вопреки своим искренним намерениям, засыпает вместе с детьми. Она просыпается среди ночи и встает проверить, как там муж, это вошло в привычку уже несколько месяцев назад. Темная фигура на кровати слишком неподвижна. А когда она прикасается к нему, кожа ледяная. И, еще не успев зажечь лампу, она понимает, что он скончался.

На его неподвижном лице застыло выражение тревоги и раскаяния. В тишине она слышит, как яростно стучит сердце, стремясь вырваться из груди и стучать для него, за него, потому что сердце Парамбиля, трудившееся столько лет, больше не в силах биться.

Тихо рыдая, она забирается на кровать и ложится рядом с мужем, глядя на лицо, которое впервые увидела мельком у алтаря и испугалась и которое потом полюбила так неистово, — лицо своего молчаливого мужа, который был так непоколебим в своей любви к ней. Повсюду вокруг нее звуки земли, которую он сделал своей и где прожил всю жизнь, звучат резче и громче — стрекотание сверчков, кваканье жаб, шелест листвы. А затем она слышит протяжный трубный рев, плач Дамо о человеке, который спас его, когда он был ранен, о добром человеке, которого больше нет.



Муж был бы рад, что ему не пришлось принимать и развлекать беседами многочисленных скорбящих, которые хлынули в дом, всех этих родственников и ремесленников, чьи жизни и судьбы он изменил столь глубоко. Пришли выразить уважение наиры из тхарава́да[128] на окраине Парамбиля. И все пулайар тоже здесь, из каждого дома, молча стоят в муттаме, с лицами, потемневшими от горя. Среди них главный — Самуэль, надломленный и рыдающий, Самуэль, которого она провела в спальню, несмотря на его возражения, чтобы он мог в последний раз попрощаться с тамб’раном, которого боготворил. Муж спешил бы с похоронами, желая как можно скорее оказаться в земле, которую так любил, лечь рядом со своей первой женой и своим первенцем.



Через несколько недель после похорон, когда жизнь в Парамбиле с трудом возвращалась в нормальное русло, она, уже засыпая, слышит, как кто-то скребется и роет землю во дворе. Потом звук пропадает. Но в следующую ночь возникает вновь. Она выходит на веранду, садится, поворачивается лицом к звуку.

— Послушай, — говорит она. — Ты должен простить меня. Я и так казню себя, что не пришла к тебе, когда уложила детей спать. Я уснула. Мне так жаль, что мы поругались за ужином. Я вспылила. Да, я тоже хотела, чтобы все было иначе. Но это ведь всего один вечер из столь многих, которые были прекрасны, разве нет? Я надеялась на еще много прекрасных ночей, но каждая из минувших была благословением. И послушай: я прощаю тебя. После целой жизни великодушия и заботы ты имел полное право немножко позлиться. Так что покойся с миром!

Она прислушивается. И знает, что он ее услышал. Потому что, как и всегда, выражает свою любовь к ней единственным привычным ему способом — молчанием.

глава 26

Невидимые стены

1926, Парамбиль

Когда сыну уже почти три, она везет его на лодке в церковь Парумала, где похоронен Мар Грегориос, единственный святой христиан Святого Фомы. Филипос в восторге от своего первого плавания, но мать не спускает с него глаз. Ни мужа, ни ДжоДжо невозможно было уговорить сесть в лодку, а этот только завидит воду, сразу туда лезет. Его друзья шныряют в пруду как рыбы. А он никак не возьмет в толк, почему у него не получается. И становится неукротимо настойчивым, как огненный муравей, преодолевающий препятствие. Бесконечные попытки сына «плавать» пугают мать, жалко смотреть на его неудачи.

Гробница святого находится в боковой части нефа церкви Парумала. Над ней фотография Мар Грегориоса в натуральную величину, этот образ (или еще более известный портрет работы художника Раджи Рави Варма) на календарях и просто в рамочках висит в каждом доме христиан Святого Фомы. Борода Мар Грегориоса подчеркивает изящные губы, а белоснежные локоны обрамляют красивое доброе лицо с удивительно юными глазами. Он единственный выступал за то, чтобы пулайар были обращены и приняты в общину, но при его жизни этого не произошло. И ей не верится, что это может случиться и при ее жизни.

Маленький сын охвачен благоговейным трепетом, но потрясен не столько гробницей святого, сколько сотнями свечей перед ней. Он тянет мать за мунду:

— Аммачи, попроси его помочь мне плавать.

Мать не слышит его; она стоит, покрыв голову платком, глядя прямо в лицо святого. Она в трансе.



А Мар Грегориос смотрит прямо на нее и улыбается.

Правда? Ты проделала весь этот путь, чтобы я наложил чары на мальчика?

Аммачи остолбенела. Она слышала голос, но, оглянувшись, понимает, что вокруг никто ничего не заметил.

Мар Грегориос заглянул ей прямо в душу. Она не в силах выдержать взгляд святого.

— Да, — признается она. — Это правда. Ты же слышал, что сказал мальчик. Он полон решимости. Что мне делать? Сын потерял отца. Я в отчаянии!

Одна из легенд про Мар Грегориоса гласит, что однажды ему нужно было перебраться через реку, текущую мимо этой самой церкви, чтобы навестить прихожанина на другом берегу. Но у причала на мелководье купались три высокодуховные женщины, мокрая одежда облепила их тела, их радостный визг и смех струился в воздухе подобно праздничным лентам. Из скромности святой вернулся в церковь. Но полчаса спустя они все еще резвились на берегу. Он сдался, пробормотав себе под нос: «Ну и сидите там в воде. Схожу в гости завтра». А вечером дьякон сообщил, что три женщины, кажется, не могут выбраться из реки. Мар Грегориос ощутил раскаяние за свои неосторожные слова. Он пал на колени и помолился, а потом велел дьякону: «Скажи им, что теперь они могут выйти». Так и получилось.

Большая Аммачи здесь, чтобы беззастенчиво попросить об обратном: пускай Мар Грегориос сделает так, чтобы ее единственный сын не смог войти в реку.

— Я вдова с двумя малышами на руках. И вдобавок должна сходить с ума из-за этого мальчика, которому, как и его отцу, опасно находиться у воды. Он родился с таким Недугом. Одного сына я уже потеряла в воде. Но этот рвется плавать. Пожалуйста, умоляю тебя. Что, если всего четыре твоих слова, «Держись подальше от воды», будут означать, что он проживет долгую жизнь во славу Господа?

Ответа она не слышит.

Филипос перепугался, видя, как его мать, с лицом таинственным в призрачном свете множества свечей, стояла перед гробницей святого и разговаривала с картинкой.



По пути домой мать рассказывает Филипосу:

— Мар Грегориос наблюдает за тобой каждый день, мууни. Ты же слышал, как мы давали обет перед его могилой, верно? Я поклялась, что никогда не позволю тебе войти в воду в одиночку. А если ты так сделаешь, кара постигнет твою маму. (Так оно и есть. Она умрет, если с ним что-нибудь случится.) Поможешь мне сдержать клятву? Никогда не пойдешь к воде один?

— Даже когда научусь плавать?

— Да, даже тогда. Всегда. Никогда не будешь плавать один. Клятву нельзя нарушать.

Мальчик вздрагивает, представив, как маму настигает кара.

— Обещаю, Аммачи, — искренне говорит он.

Она будет часто напоминать ему об этом путешествии, о своей клятве и о его обещании.



По достижении пяти лет ее маленький мальчик идет в новую «школу» — три часа каждый день; это просто навес с соломенной крышей, открытый с трех сторон. В свой первый учебный день Филипос и еще пятеро новичков приносят листья бетеля, орехи арека и монетку для кания́на[129], который принимает дары, потом подзывает по очереди каждого малыша и указательным пальцем ребенка рисует первую букву алфавита на та́ли[130], наполненном белым рисом. Эта школа — идея Аммачи, место, где дети могут несколько часов побыть в тишине и покое, где их научат буквам. Где малыши, дети и внуки семейств Парамбиля — аша́ри[131], гончара, кузнеца и чеканщика, — выучат свой алфавит.

Каниян — маленький суетливый лысый человечек с блестящей шишкой, или кистой, на макушке, которую Малютка Мол окрестила «Крошка Бог». Каниян перебивается составлением гороскопов для потенциальных женихов и невест. Учительство дает ему желанный дополнительный доход. Некоторые брамины считают касту астрологов и учителей жуликами и псевдобраминами, но этот каниян не морочит себе голову подобными предрассудками.



Едва Большая Аммачи скрывается из виду, Джоппан, сын Самуэля, высовывается из банановых зарослей, где он прятался. Подмигивает Филипосу и заходит в класс. Эти двое — верные друзья и товарищи по играм. Поскольку Джоппан старше на четыре года, он еще и нянька для Филипоса, и телохранитель. Где бы они ни появлялись, обнимая друг друга за плечи, их принимают за братьев, особенно издалека, потому что Джоппан совсем небольшого роста для своего возраста.

Джоппан принес какой-то зеленый листочек, но вовсе не лист бетеля, камешек, который должен символизировать орех арека, и монетку, вырезанную из дерева. Обнаженный до пояса, он входит в класс, протягивает свои дары, демонстрируя в улыбке безупречные зубы, волосы он пригладил, смочив водой, но они уже опять приподнимаются, как примятая трава.

— Ах ха! — удивленно восклицает каниян. — Так ты, значит, тоже хочешь учиться? — Улыбка у канияна какая-то неестественная, шишка у него на голове набухает. — Я тебя научу. Встань там, за порогом. Аах, хорошо.

Каниян поворачивается к мальчику спиной, а потом резко разворачивается и хлещет своей бамбуковой розгой прямо по бедрам Джоппана. Протестующий крик Филипоса заглушают вопли канияна:

— Наглый выскочка пулайан! Дерьмо! Вонючий пес! Забыл свое место? Больше ничего не хочешь? А дальше что? Пожелаешь помыться в храмовом бассейне?

Джоппан отбегает в сторону, но оборачивается, не веря своим глазам, на лице его боль и стыд. Остальные дети испуганно съеживаются, наблюдая происходящее. Джоппан — их герой. Он самый решительный и храбрый, только он может переплыть реку туда и обратно или бесстрашно прикончить кобру. Впрочем, некоторые из мальчишек (маленькие будущие взрослые, просто пока не выросли) втайне довольны унижением Джоппана.

Джоппан расправляет плечи и рявкает громовым голосом, известным всей округе:

— СНИМИ ЯЙЦО СО СВОЕЙ БАШКИ И СОЖРИ! КТО ЗАХОЧЕТ УЧИТЬСЯ У ТАКОГО ДУРАКА, КАК ТЫ?

Это святотатство доносится аж до рисового поля, Самуэль поднимает голову. Каниян вскидывает палку, замахивается. Джоппан уворачивается, отпрыгивает в сторону, каниян спотыкается. Громкий хохот удаляющегося Джоппана вызывает ухмылки у других мальчишек. Учитель недоумевает: неужели Большая Аммачи прислала отпрыска пулайана? Известно, что Парамбиль раздает землю своим пулайар, но неужели подобная эксцентричность распространяется и на образование для них? Может, она и платит мне жалованье, но я скорее умру с голоду, чем буду воспитывать детей, вытащенных из грязи.



Дома Филипос, заливаясь слезами злости, все рассказывает матери. Лицо его пылает от лицемерия этого мира. Большая Аммачи берет на руки своего малыша, утешает его. Ей стыдно. Несправедливость, которой он стал свидетелем, вина не только канияна. Корни этой предубежденности столь глубоки и древни, что она кажется частью самой природы, как реки, впадающие в море. Но боль в детских глазах напоминает о том, что легко забывают: кастовая система — это отвратительно. Она противоречит всему, что написано в Библии. Иисус выбрал себе в спутники и ученики бедных рыбаков и сборщиков податей. И Павел сказал: «Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского; ибо все вы одно во Христе Иисусе»[132]. Им пока очень далеко до всеобщего единства.

Мать пытается простыми словами объяснить Филипосу кастовую структуру, сама понимая, как абсурдно это звучит: брамины — или намбуди́ри, как их называют в Траванкоре, — высшая каста, каста священнослужителей, и, подобно европейским властителям, они владеют огромными землями по божественной воле. Махараджа, конечно, тоже брамин. У намбудири есть почетное право получать бесплатно еду в любом храме, потому что это честь — кормить брамина; они бесплатно живут в гостиницах, содержащихся за государственный счет. Только старший сын в доме намбудири, илла́м, может жениться и наследовать имущество, он единственный имеет право брать множество жен и часто так и делает, уже в глубокой старости, выжив из ума. Сыновьям, которые не являются первенцами, позволены только неофициальные браки с женщинами из семей наиров, касты воинов, которые на ступень ниже намбудири. Дети от таких союзов становятся наирами. Наиры — это тоже высшая каста; они, как и намбудири, не оскверняют себя общением с низшими кастами, они управляют громадными владениями намбудири, но в наше время и сами тоже стали землевладельцами. На ступени ниже, чем намбудири и наиры, находятся ежа́ва — ремесленники, которые прежде были сборщиками кокосов, но теперь все больше занимаются производством койры или владеют участками земли. Низшая каста — это безземельные работники, пулайар и черума́н (их еще называют адива́си, парайа́р, «неприкасаемые»). «Туземные племена», живущие в горах, находятся вне кастовой иерархии, но их изначальное право на землю, где они жили и охотились, которую возделывали, никогда не было записано на бумаге, чем легко воспользовались пришельцы с равнин.

— А мы христиане, мууни, — уточняет Большая Аммачи, прежде чем малыш успевает спросить. — Мы скользим между этими слоями людей.

Легенда гласит, что первые семьи, обращенные святым Фомой, были браминами. Ритуалы хинду по-прежнему вплетены в христианские, как та крошечная золотая минну в форме листа базилика, которую муж надел ей на шею на их венчании, или принципы Васту, в соответствии с которыми построены их дома. Христиане и сами не избавились от кастовых различий. В Парамбиле, как и в любом христианском доме, пулайан никогда не заходят в дом; Большая Аммачи подает Самуэлю еду в отдельной посуде, но Филипос, конечно же, видел все это.

Чего она не рассказывает сыну, так это что христиане Святого Фомы никогда не пытались обратить в свою веру пулайар. Английские миссионеры, прибывшие спустя века после святого Фомы, знали в Индии только одну касту — язычников, которых нужно было спасти от гибели. Пулайар охотно крестились, возможно надеясь, что, приняв Христа, они станут равными с остальными христианами вроде обитателей Парамбиля, на которых они работали и к которым были привязаны. Но не тут-то было. Им пришлось строить собственные церкви, уже англиканские, и становиться частью Церкви Южной Индии[133].

— Представлению о кастах уже тысячи лет, его очень трудно изменить, — вздыхает она.

На лице сына отражается разочарование — в матери, утрата иллюзий о мире. Он молча уходит. Она хочет окликнуть его. Ты не сможешь перейти озеро посуху только потому, что решил назвать его «землей». Ярлык имеет значение. Но он слишком мал пока, он не поймет. Сердце ее разрывается.



Ювелир и ашари, гончар, зовут Самуэля из его хижины.

— Твоему сыну нужна хорошая трепка, — заявляет гончар. — С чего это он взял, что может ходить в школу? Ты что, ничему его не учишь?

Самуэль смиренно и униженно приносит извинения, он кланяется, скрестив руки и дергая себя за мочки ушей, одновременно подгибая колени, — жест почтения, заставляющий улыбнуться Младенца Ганешу. Позже Самуэль устраивает порку Джоппану, и сечет он его куда сильнее, чем каниян, и громко орет, что Джоппан навлек позор на всю семью, — чтобы покаяние слышали те, кто живет выше по течению. Но единственный плач, который доносится от хижины Самуэля, это рыдания матери мальчика; девятилетний ребенок принимает побои молча и ничуть не раскаивается. Он отступает, как раненый тигр, уползающий в заросли. Ожесточенный взгляд Джоппана пугает Самуэля. Он боится не своего сына, но за него.



Большая Аммачи могла бы заставить канияна принять Джоппана в ученики. Но она знает, что тот откажется, а даже если и согласится, родители других детей заберут их из школы. На следующий день уроки канияна начинаются всерьез, вместо классной доски используют песок. Большая Аммачи посылает за Джоппаном, но Самуэль говорит, что мальчишка, видать, купается где-то на реке. Вернувшись домой, Филипос показывает матери «учебник» из пальмовых листьев, где учитель написал первые буквы — а и аа, е и ее (അ и ആ, എ и ഏ) — острым ногтем. Назавтра следующий лист будет тесемкой прикреплен к предыдущему.

А позже она замечает, как Филипос и Джоппан обдирают пальмовые листья, чтобы сделать Джоппану его собственный учебник, и как ее сын выводит на песке буквы, а Джоппан их переписывает. Радость ее гаснет, когда она видит на спине Джоппана рубцы от палки Самуэля. Почему мальчика наказывают за систему, которой он не создавал? Она говорит Джоппану, что будет учить его сама, пока остальные в школе. Пороки кастовой системы она не может устранить, но вот это ей по силам. А через год дети подготовятся к поступлению в государственную начальную школу, куда принимают всех. Позади церкви строится средняя школа, куда будут ходить дети из нескольких окрестных городков и деревень.

Джоппан — старательный, смышленый и благодарный ученик. Наказание не изменило его задорный лихой нрав. Но она видит, как мальчику хотелось бы сидеть в классе рядом с товарищами. И для ее сына, и для Джоппана наступит день, когда учеба закончится и им придется столкнуться лицом к лицу с этим миром и его лукавым двуличием.

глава 27

Наверху лучше

1932, Парамбиль

Прошло шесть лет, как Филипос под руководством канияна вывел свои первые буквы, но ему все еще не удается овладеть более существенным для себя умением — плаванием. Он отказывается признавать поражение. Каждый год, как только завершается паводок, Филипос вновь и вновь повторяет попытки. Джоппан, который в воде чувствует себя увереннее, чем на суше, упорнее всех старается научить беднягу. Но приходит день, когда и Джоппан отказывается идти с другом на реку, и не только потому что весь день работал. Это первая размолвка между друзьями. Филипос уговаривает Самуэля пойти с ним, потому что поклялся не купаться в одиночку.

Когда Филипос пошел в начальную школу, Джоппан поступил туда вместе с ним. Самуэль не одобрял затею, но не мог возразить Большой Аммачи. К чему сыну пулайана буквы? Но однажды, уже после третьего класса, Джоппан как-то раз увидел баржу, дрейфующую в новом канале возле Парамбиля. Она накренилась и черпала бортом воду. Лодочник был в стельку пьян. Джоппан каким-то образом умудрился выровнять посудину, а потом в одиночку провел до реки, а оттуда до причала перед складом владельца, Икбала. Благодарный хозяин предложил Джоппану постоянную работу, и тот согласился. Большая Аммачи так злилась на Самуэля, как будто это он был во всем виноват! Но работа хорошая. Хотя Самуэль все равно предпочел бы, чтобы мальчик занимался хозяйством Парамбиля. Когда придет час Самуэля, Джоппан стал бы его наследником. Разве это не естественный порядок вещей?



— Как думаешь, Самуэль, в этом году я научусь? — спрашивает Филипос, когда они вдвоем идут к реке; девятилетний мальчуган машет руками в воздухе, повторяя новые движения, которые, он убежден, помогут держаться на воде.

Самуэль не отвечает, поспешая за «маленьким тамб’раном», как некогда он торопливо семенил, чтобы не отставать от отца мальчика.

На причале два лодочника считают мух. У одного парня передние резцы торчат, как нос его каноэ, а верхняя губа едва прикрывает их. Вид Филипоса, стягивающего с себя рубашку, пробуждает парней от летаргии.

— Адада́![134] Смотри-ка, кто пришел! — лениво тянет зубастый, движения его томны, как медленное течение реки. — Великий пловец!

Филипос их не слышит. Зажав нос и широко распахнув глаза, он делает глубокий вдох и прыгает в воду. Это он уже освоил: с полными легкими он всегда всплывет, хотя пробует только на мелководье. И он действительно всплывает, мокрые блестящие волосы закрывают глаза будто темной тканью. А теперь руки дико колотят по воде — это и есть его попытка «плавать».

— Открой глаза! — орет Самуэль, потому что за долгие годы он понял, что эта бестолковая суета с водой у тамб’рана только хуже, когда глаза закрыты.

Но мальчик его не слышит.

Джоппан считает, что Филипос глуховат, но Самуэль уверен, что маленький тамб’ран, в отличие от большого, слышит только то, что хочет слышать.

— Здесь мелко, мууни, — окликает зубастый лодочник. — Просто встань на ноги!

Неистово бултыхаясь, Филипос поднимает со дна ил, кружит сначала на животе, потом на спине, потом ныряет вниз головой, только пятки сверкают в воздухе. Самуэль насмотрелся достаточно, он прыгает в воду и ставит мальчика на ноги, как опрокинутый кувшин.

Лодочники хлопают в ладоши, Филипос радуется. Несмотря на то что глазные яблоки у него навыкате и смотрят в разные стороны, он победно ухмыляется, прерывая ликование, чтобы срыгнуть и выплюнуть грязь, которую зачерпнул со дна реки.

— Я, кажется, почти половину проплыл, да ведь? — радостно булькает он.

— Оох, аах, да больше половины! — поддакивает зубастый. А второй лодочник хохочет так заливисто, что даже теряет свою бииди.

Филипос сникает. Самуэль ведет его домой, крикнув напоследок через плечо:

— И зачем вам, олухи, весла, могли бы грести своими длинными языками!

Он озабоченно поглядывает на непривычно притихшего мальчика. Тот вообще-то не унаследовал отцовской молчаливости. Неужто маленький тамб’ран обескуражен?

— Я что-то делаю неправильно, Самуэль.

— Неправильно ты делаешь то, что лезешь в воду, мууни, — строго выговаривает Самуэль. Он будет суров и тверд, даже если сама Большая Аммачи не желает говорить напрямую. — Твой отец не любит плавать. Ты его хоть раз видел возле воды? Вот и ты будь таким же.

Самуэль, не сознавая, говорит о тамб’ране, как будто тот прямо сейчас работает в поле неподалеку. В конце концов следы жизни его хозяина повсюду и постоянно напоминают о нем: мостки, кирка, плуг, валы и канавы, которые они копали вместе, каждое поле, которое они вспахали, каждое дерево… Ну разве это не значит, что тамб’ран рядом?

Филипос отбегает в сторонку погонять плетеный мяч. Самуэль идет в кухню.

— На этот раз он сумел проплыть дальше? — интересуется Большая Аммачи.

— Дальше в ил. Он зарылся головой в дно, как кариме́ен[135]. Я выковыривал грязь у него из ушей и из носа.

Большая Аммачи только вздыхает.

— Представляешь, как мне тяжко отпускать его на реку?

— Так запрети ему!

— Не могу. Муж заставил меня дать слово. Могу лишь убеждать его сдержать клятву и не ходить туда в одиночку.



Филипос сидит с мячиком в тени старой кокосовой пальмы, рассеянно ковыряя палочкой заброшенный муравейник. Малыш хмур и печален. Мать садится рядом, ерошит его волосы.

— Может, мне лучше попробовать взобраться наверх, — задумчиво говорит он, указывая на верхушку дерева. — Вместо…

Да почему же мужчинам вечно надо лезть ввысь или вглубь, превращаться в птицу или рыбу? Почему нельзя просто оставаться на земле?

Сын смотрит так пристально, что она вздрагивает.

Он думает, у меня есть все ответы. Что я могу защитить его от разочарований этой жизни.

— Наверх лучше, — вздыхает она.

Помолчав, мальчик продолжает:

— Ты знала, что мой отец забирался на это дерево всего за неделю до смерти? Самуэль говорит, он срезал кучу молодых орехов и в тот день все смогли напиться! — Голос вновь оживляется, как иссохший кустарник, распустившийся после дождя.

Благодарение Господу, он не унаследовал отцовской молчаливости.

— Аах. Ну… он почти свалился…

— Но все равно сумел добраться до самого неба. — Мальчик встает, ставит одну ногу на срезанный клин на стволе пальмы, устремляет взгляд вверх, словно воображая предстоящий путь туда, где заканчивается дерево и начинается небесный свод.

— Аах, это правда, — соглашается она.

Но это совсем не правда. Самуэль, разумеется, не рассказал Филипосу, что произошло на самом деле. В последний год жизни муж перестал лазать по деревьям. Но за неделю до смерти что-то повлекло его наверх. Дерево было знакомо ему, как тела двух женщин, подаривших ему детей. Десятки лет назад он обрубал побеги, которые стали опорами для стоп. Не дерево, нет, а его силы изменили ему, и он застрял на четверти пути. Самуэль полез за ним, с веревочной петлей, свисавшей между ног, подтягивая колени к самой груди, пока не добрался до тамб’рана. Самуэль коснулся стопы тамб’рана, потянул вниз и поставил ее на следующий выступ.

— Аах, аах, вот так. Вы запросто справитесь, верно? А теперь другую… а рукой перехватываем пониже.

Она смогла вдохнуть, только когда муж твердо встал на землю, единственное место, где теперь должны были стоять эти ноги.

— Я нарезал тебе молодых кокосов, — сообщил муж, показывая куда-то за спину, но никаких кокосов там не было.

— Аах. Я очень рада, — ответила она.

Держась за руки, они вернулись в дом, не заботясь о том, что кто-то может их увидеть.

Филипос возвращает ее на землю:

— Может, я и не хочу пока лезть на это дерево. Оно для меня высоковато, да?

Мать отмечает редкие нотки рассудительности в голосе сына.

— Пока да.

— Аммачи, если он был такой сильный, что мог залезть на это дерево… тогда почему он умер?

Он застал ее врасплох. Красные муравьи у ее ног тащат лист, поглощенные своей работой. Если бросить сверху камешек, они подумают, что это стихийное бедствие? Обращаются ли муравьи к Богу или, может, тоже отвечают на невозможные вопросы своих детишек?

— В Библии сказано, что мы живем семьдесят лет, если повезет. Семьдесят лет, именно так. Твой отец подошел к этому рубежу. Почти шестьдесят пять. Я намного моложе его. Когда он умер, мне было тридцать шесть. — Заметив тревогу на его лице, она понимает, что сын подсчитывает. — Сейчас мне сорок пять, мууни.

Сын обнимает ее тонкими руками. И так они стоят долго-долго.

Внезапно он вскидывает голову:

— Я никогда не научусь плавать, и это ведь не просто так? Мой отец тоже не просто так не умел плавать. — И лицо у него больше не похоже на лицо девятилетнего мальчика. Признав поражение, он стал старше и мудрее. — А в чем причина, Аммачи?

Она глубоко вздыхает. Она не знает, в чем причина. Возможно, он сам станет тем, кто раскроет тайну. Чудесно, если его упрямая решимость превратилась в стремление исцелить Недуг! Он мог бы стать спасителем будущих поколений. Мог бы избавить своих детей от того, от чего страдает сам. Пока мать может лишь признаться ему, что тайна существует, описать те опустошения, которые это несчастье вызывало в их семье с древних времен. Наверное, она не станет пока показывать ему родословное древо — Водяное Древо, — чтобы не пугать видениями ранней смерти. Она делает глубокий вдох:

— Я расскажу тебе то, что знаю.

глава 28

Великая ложь

1933, Парамбиль

Десятилетний мальчишка, который не может совладать с водой, яростно обратился к земле. Гончар жаждет голубой аллювиальной глины, которая есть в склонах по берегам рек, а кирпичник ныряет в мелкие протоки с корзиной в руках, наполняя свою лодку речной грязью и не интересуясь никакой другой. Вкусы Филипоса разнообразны; чуткие и цепкие пальцы его ног измеряют пропорции песка, глины и ила. Мягкая песчаная почва около церкви не имеет себе равных для усталых стоп, не сравнить с неподатливым красным латеритом возле колодца Парамбиля. Вымощенный гранитом двор возле его школы цвета свернувшейся крови и холоден, как рукопожатие директора, но этот же сорт камня, будучи измельченным, отфильтрованным и высушенным, оставляет яркие цветные пятна на бумаге. Колдуя, как алхимик, Филипос находит формулу чернил, которые блестят на странице лучше любых покупных и превращают письмо в удовольствие. Окончательный рецепт включает в себя толченый панцирь жука, крыжовник и несколько капель из бутылочки, где в человеческой моче болтается медная проволочка (моча его собственная).

Как и его покойный отец, Филипос становится заядлым ходоком. Пускай всех остальных везут в школу на каноэ, лодках и паромах. Он пойдет пешком. Да, называйте это водобоязнью. Он не утратил жажды повидать мир. Но обойдется без семи морей. Пешеход больше видит и больше узнает, убеждает он себя. Только пешеход может подружиться с легендарным патта́ром Султаном, который вечно сидит на дренажной трубе около большого дома наира. Паттарами называют тамильских браминов, которые переселились в Кералу из Мадраса. Прозвище «Султан» происходит от его привычки оборачивать тхорт вокруг головы, оставляя торчать маленький павлиний хвост. Но что превратило его в легенду, так это его джале́би[136]. Гости на свадьбе вскоре забудут, была ли невинна невеста или уродлив жених, но никто не забудет десерт от паттара Султана, венчающий пир. Иногда по утрам он угощает юного путника кусочком джалеби, оставшимся от праздника накануне. Филипос больше года выпрашивал у Султана-паттара секретный рецепт. И однажды, без всякого предупреждения, прежде чем Филипос успел записать или хотя бы запомнить, Султан отбарабанил список ингредиентов, как священнослужитель, читающий санскритскую шлоку[137]. Рецепт все равно оказался бесполезным, потому что Султан измерял нутовую муку, кардамон, сахар, гхи и все прочее в ведрах, бочонках и воловьих повозках.



Как-то днем, когда путник возвращается из школы, испуганный голос за его спиной выкрикивает: «С дороги!» Мимо тарахтит велосипед, вылетая из колеи, продавленной в мокрой грязи колесами телег и теперь запекшейся на солнце. Седовласый ездок катапультирует за мгновение до того, как его транспортное средство влетает в неподвижный объект — насыпь. Филипос помогает старику подняться. Очки у него заляпаны, а мунду в полосах грязи, но он удовлетворенно ощупывает шариковую ручку в кармане рубашки. Кустистые седые усы свисают до нижней губы.

— Тормозов нет! — поясняет он. Пары алкоголя сопровождают это заявление. Старик приводит в порядок себя и свой велосипед, выпрямляет руль, а потом тыкает пальцем в ручку, вставленную в карман Филипоса, и спрашивает, но по-английски. — Что за модель? «Шиффер»? «Паркер»?

Филипос отвечает на малаялам:

— Нет, не такая модная. Но это все равно, важны ведь чернила, а в моей те, что я называю «Медная Река Парамбиля». Я сам их сделал из фильтрата латеритной почвы, меди и мочи. — Источник мочи он упоминать не стал.

Филипос вытаскивает блокнот, демонстрируя рецепт. Брови старика, такие же кустистые, как и усы, взлетают вверх.

— Хрррххх! — изрекает он, трепеща всеми зарослями на лице.

Через полмили Филипос снова видит старика, уже без рубашки, стоящего на верхней ступени крутой лестницы, ведущей от дороги к ветхому дому. Он громогласно разглагольствует по-английски, будто бы обращаясь к многочисленной аудитории, хотя Филипос не видит вокруг ни души. «Теперь уж и фланги огнем полыхают, чугунные чудища не отдыхают…»[138] — вот все, что может разобрать Филипос. Но для мальчика этот английский звучит мелодично и правдоподобно, в отличие от английского языка господина учителя Курувилла, подозрительно похожего на малаялам господина учителя Курувилла, слова у него вечно наступают друг другу на хвост — «Собакавсегдаидетзахозяином» или «Поражениенаполеонаприватерлоо» — вдобавок с вкраплениями «наи́нте мон» (сукин сын) и прочими выражениями на малаялам; видимо, предполагается, что у его учеников кокосовая скорлупа вместо мозгов. На слух Филипоса, английский этого старика — подлинный шедевр, язык прогресса, высшего образования, даже если это язык колонизаторов.

— Чернильный Мальчик! — зовет его мужчина по-английски, подвязывая мунду под самые соски. — Добрый самаритянин! Я к вам обращаюсь, назовите себя, мой добрый друг.

— Это вы со мной говорите, саар? — переспрашивает Филипос на малаялам.

— ПО-АНГЛИЙСКИ! — ревет старик. — Мы будем беседовать только по-английски. Каково твое доброе имя?

— Меня зовут Филипос, саар. — Он надеется, что это и есть его доброе имя.

— Сэр! Никакой не «саар».

Филипос послушно повторяет. Усы одобрительно трепещут.

— Хорошо, тогда поднимайся. Давай начнем.



— Аммачи! — влетает в кухню Филипос. — У Коши саара на каждой стене полки, полные книг. И еще на полу целые стопки книг!

Большая Аммачи пытается переварить новость. Ее «библиотека» — это две Библии, молитвенник и кипа старых номеров «Манорамы». Про Коши саара она знает, потому что свежий улов от торговки рыбой включает в себя и свежие сплетни. Коши учился в Калькутте, получил диплом, а потом много лет работал клерком. Но во время Великой войны, прельстившись льготами и жалованьем, он поступил на службу. И вернулся другим человеком. Потом он поступил в Мадрасский Христианский колледж и остался там преподавать. А теперь вернулся, живет на небольшую пенсию в родовом доме на крошечном клочке земли, которого хватает для грядки маниоки и еще кое-какой мелочи.

— А жену ты видел, мууни? — встревает из-за его спины Одат-коччамма.

Филипос не слышит старушку, поэтому ей приходится постучать его по плечу и повторить вопрос.

— Оох, аах. Видел. Саар отправил меня за чаем. Она спросила, откуда я, из какой семьи и всякое такое. Саар закричал из своей комнаты по-английски: «Эта женщина взяла тебя в плен?» А она ему в ответ крикнула на малаялам, — передразнивает Филипос: — «Ты, старый барсук, если будешь говорить со мной по-английски, сам делай свой чай!»

— Старый барсук! — весело прыскает Малютка Мол.

— Бедная женщина, — замечает Большая Аммачи.

— Ты не понимаешь, — перебивает Одат-коччамма. — Я с юности знаю Коши. Такой был умный… Айо, и такой красавчик был в форме, пока не уплыл за море. Ботинки сияют, и ремень, и атхум итхук окке[139]. — Руки ее порхают вдоль тела, показывая блестевшие тут и там пуговицы, медали и эполеты.

Она выпячивает грудь, как голубь-дутыш, встает по стойке смирно, но с ее кривыми ногами и вдовьим горбом это выглядит ужасно забавно. Малютка Мол копирует ее, и они дружно отдают честь. Одат-коччамма грустно вздыхает:

— В молодости он мог найти себе кого получше… С чего ему взбрело жениться на ней, не возьму в толк.

Тут на крыше каркает ворона.

— Господу, может, и понятно, а мне нет.

Заметив, как все уставились на нее, она фыркает:

— Что такого?.. Я хочу сказать, что если б мозги были керосином, у этой курицы не хватило бы даже на самую маленькую лампу.

— А вы с ней знакомы? — озадаченно спрашивает Филипос.

— Аах, аах. Ни к чему мне с ней знакомиться. Я и так кой-чего знаю.

— Британская армия разрешила ему оставить себе велосипед. Он говорит, что велосипед стоит больше, чем пособие. Он воевал во Фландрии. Досадовал, что мне ничего об этом неизвестно. Ой, а еще он дал мне почитать вот эту книгу. Говорит, в ней о жизни сказано все.

Малютка Мол, Одат-коччамма и Большая Аммачи уставились на книжку.

— На Библию что-то не похоже, — с сомнением проговорила Большая Аммачи.

Шрифт мелкий, и есть картинки, но стихи не пронумерованы.

— Это история про гигантскую рыбу. К следующей неделе я должен прочесть десять страниц. И записать все незнакомые слова. Он дал мне вот этот словарь. Саар говорит, это сделает мой английский лучше и научит меня всему на свете. В следующий раз я должен быть готов обсуждать то, что прочту.

Большая Аммачи невольно ревнует. Оставив попытки научиться плавать, сын словно в отместку направил свое любопытство на изучение всего прочего в этом мире. Его жажда знаний давно уже превзошла все, что мог предложить мальчику Парамбиль. Да и школы хватало еле-еле. Коши саар, несомненно, более образованный, повидавший мир человек, чем школьные учителя Филипоса. Мать видит, как ее голодающий сын получает пищу, но не из ее рук.

— Ему нужно будет платить?

— Регулярными поставками моих чернил «Медная Река Парамбиля», — гордо объявляет Филипос.

— Аах, — довольно усмехается Одат-коччамма. — Только не рассказывай ему, что ты добавляешь в эти чернила, мой тебе совет.



На следующей неделе Филипос возвращается еще более воодушевленный.

— Аммачи, он может цитировать наизусть целые страницы из этой книги! «Не думай» — это у меня одиннадцатая заповедь, а двенадцатая: «Спи, когда спится»[140].

Подобного рода знания ее как раз тревожат.

— И что с того, что он помнит ту книгу. Одат-коччамма может рассказать наизусть целиком Евангелие от Иоанна, хотя даже не читала его. В былые времена так ведь и учились, верно? — обращается она к старушке, пытаясь защитить ту единственную книгу, которую Филипосу надо бы выучить. Но та с нетерпением ждет, что еще расскажет мальчик.

— Саар задал мне только один вопрос: «Кто рассказывает эту историю?» Ответ: Измаил! Об этом сказано в первой же строке. Измаил — «рассказчик». Я точно знаю, что мой английский станет лучше, потому что он не позволяет мне ни слова произнести на малаялам.



Следующие несколько недель семья собирается слушать заданные Филипосу страницы «Моби Дика» в его переводе и пересказе. Когда он говорит: «Уж лучше спать с трезвым каннибалом, чем с пьяным христианином», все дружно хохочут. Большая Аммачи шокирована этой историей, но одновременно и зачарована. Однажды утром, как только Филипос уходит в школу, она решает еще раз внимательно рассмотреть иллюстрацию с татуированным дикарем, Квикегом. Но в комнате сына обнаруживает склонившихся над книжкой Одат-коччамму и Малютку Мол.