Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Они принюхиваются к воздуху, что через щелку затекает в подземный мир из-под небес, и чуют проклятье, убийство, хаос, кровь. Даже мы, боги, которые сгибают небо и разрывают море, отворачиваем лица, когда слышим, как они распускают крылья.

Берегись, сын, готовый пролить кровь матери.

Хотя бы отвернулись и сами боги, эринии не отвернутся от тебя.

Афина шепчет на ухо Телемаху ночью, а днем он бродит по пристани, глядя на корабли со свернутыми парусами и поднятыми веслами.

Артемида выходит из тьмы, потому что ей все-таки стало любопытно, и, когда Теодора поднимает свой лук, Охотница поддерживает ее руку, укрепляет запястье, шепчет лесным женщинам: «Величайший охотник тот, кто убивает единственной стрелой». Ее глаза отсвечивают алым, отражая костры, что опоясывают рощу, где женщины учатся воевать, и под ее ногами вздымается почва.

Ткацкий станок, на котором ткался саван Лаэрта, пылится, всеми забытый, в одной из угловых мастерских. Кто-нибудь другой закончит начатую Пенелопой работу, когда придет время, сделает все быстрее и лучше, и никто не узнает о подмене.

Лаэрт вышагивает посреди пепла своего хутора.

– Высокие стены! – восклицает он. – Высокие стены, а сверху – острия!

А в тихом месте дворца, куда заходят только женщины, Пенелопа в молчании сидит перед Леанирой. Служанка стоит. Они обе более чем способны целый час молчать, наполняя комнату свирепой пустотой. Наконец Пенелопа говорит:

– Что ж, дело сделано. Да, сделано.

Леанира – гора, она не меняется от набега морских волн.

– Женихи говорят, что это Меланта рассказала им о ткацком станке. Ей приказано ничего не говорить об этом. Ты останешься в доме Урании, пока все не закончится, – добавляет царица. – Потом за тобой пошлют.

Леанира – пропасть на морском дне, где встречаются огонь и мрак.

Она резко кивает и уходит.

А в темноте я прожигаю своим горем звездное небо и закрываю луну, а та все чертит и чертит свой путь вокруг земли.

Глава 45



Утром Кенамон сидит на холме, где иногда сидел с Телемахом, но Телемах не приходит.

Вместо него туда медленно взбирается Пенелопа, ее покрывало развевается на ветру. Кенамон встает, завидев ее. Эос ждет внизу, рассматривая белые цветы с пурпурными точками, будто хочет постичь тайное ведовство трав.

– Госпожа, я не… – начинает неуверенно Кенамон, как только Пенелопа подходит достаточно близко.

– Перестань, – отмахивается она. – Мои служанки уже несколько недель как заметили, что ты приходишь сюда каждое утро. С тех пор как встретил здесь моего сына, верно?

Египтянин немного краснеет, но, повинуясь ее жесту, садится на жесткую, покрытую короткой травой землю.

– Ты… знаешь, что я кое-чему его учил? Надеюсь, ты не возражаешь?

– Возражаю? Почему я должна возражать? Я слышала, что ты спас ему жизнь. Может быть, даже дважды.

– Я не думал, что…

Она жестом отметает предложение, не давая его закончить.

– Я не могу говорить с тобой во дворце или выказать благодарность. Ты понимаешь это.

– Конечно. Твое расположение сделает меня целью для других.

– Какое тебе еще расположение, – укоряет она. – Это всего лишь… вежливость матери. Благодарность матери. Спасибо тебе.

– Мне было приятно учить твоего сына.

– Но больше ты его не учишь.

– Нет. Он… отдалился от меня с той ночи, когда был бой. И еще больше – после пира, когда обсуждали станок. Странные у вас обычаи, очень странные.

– Он говорил тебе что-нибудь? Хоть что-то?

– А разве он не говорил с тобой?

– Нет. Он ничего не рассказывает мне. Я подумала, может… учитывая, что ты учил его… он может счесть, что ты более…

Она замолкает, ветер сдувает ее голос.

Кенамон качает головой.

– Нет. Я, вероятно, надеялся на то же. Но нет.

– Я очень, очень за него боюсь, – признается она, глядя в море.

– Он храбрый. И может стать умным.

– Я знаю. Но он еще ребенок.

– Он взрослеет. Прямо у тебя на глазах. Он взрослеет.

Пенелопа поворачивается к Кенамону, и ей удается улыбнуться, и покрывало прячет слезы в ее глазах.

– Разреши дать тебе совет? Не как царица. А как та, которая должна тебе. Как мать, сын которой… Можно дам совет? Уезжай с Итаки. Спасай свою жизнь.

Сказав это, она встает, и он наблюдает, как она спускается с холма к дворцу.



В вечерней темноте Пенелопа навещает Клитемнестру, сидит с ней у огня, и некоторое время обе молчат. Наконец Пенелопа говорит:

– Есть корабль. Он отплывает через несколько дней c Самы.

– Куда?

– В Феакию.

Клитемнестра недовольно морщится.

– Скукотища. Ты знакома с Алкиноем и его женой? Скучно, скучно, скучно.

– Это временно. Другой корабль отвезет тебя оттуда на юг.

Клитемнестра надувает щеки.

– Ладно. Скучно, но ладно.

И снова они молчат.

Что слышит в этой тишине Клитемнестра?

Слышит ли она, как колотится сердце Пенелопы? Или крик умирающего Эгиста? Последний хрип Агамемнона под ее ножом? Далекий шорох крыльев просыпающихся эриний? У них так много работы, столько крови и трагедий, на которых они смогут вдоволь попировать.

Слышит ли слезы богини, тихонько оплакивающей неизбежный итог?

Сегодня я не вторгаюсь в мысли Клитемнестры.

Сегодня они только ее, драгоценные и священные, лишь в эту ночь.



За несколько часов до рассвета наступает конец.

Это последняя заря, моя любимая, оденься красиво. Семела – ужасная хозяйка, грубый землепашец, но приходит Эос, приносит гребень, свежий воск и мед. Прически, которые она умеет делать, некрасивые и устаревшие, но чего еще ждать от этого островишки, населенного отсталой деревенщиной? Хорошо, когда кто-то разглаживает складки твоего хитона, приятно, когда чьи-то пальцы касаются твоей обнаженной шеи, открытой прохладе ночи.

Клитемнестра, моя несравненная царица, выпрямись, выпрями спину. На Итаке совсем мало краски для лица: нет ни заостренных палочек древесного угля, покрытого воском, чтобы подвести глаза, ни пасты из свинцовых белил, чтобы добавить лицу бледности. Но от тебя пахнет маслом и густой пыльцой больших желтых цветов, из сока которых пчелы делают свой нектар, и, когда ты поворачиваешься к двери, ты царица. Сверкание твоих глаз, рисунок губ, уверенность шага, осанка делают тебя царицей. Моей царицей. Я никогда не думала, что полюблю кого-то из ублюдков Зевса так, как люблю тебя, великолепная Клитемнестра.

Я подхожу с тобою вместе к кружку ожидающих женщин: здесь Теодора, вооруженная ножом и луком, Автоноя, которая помогает тебе взобраться на тощую гнедую лошадь – и какой статной она кажется, когда на ее спине восседаешь ты. Анаит пришла из леса, но ты ее почти не узнаёшь, эту жрицу, что дала тебе священное убежище. Особе царских кровей нет до нее дела. Здесь Урания и один из ее мужчин – тебя провожают с почестями, целой свитой сопровождают к морю.

Я лечу рядом с тобою, вдыхаю себя тебе в кровь, забирая сомнение и страх. Луна растет, тонкий обрезок света, и в неярком этом свете я даю тебе дар воспоминания. Ты едешь к берегу, а я возвращаю тебя в твой первый приезд в Микены, к бою барабанов и вою рогов, к людям, выстроившимся вдоль улиц, чтобы кричать: «Где, где она? Вот! Вот она, дочь Зевса! Вот она, великая царица, дитя Олимпа, великолепнейшая, восславьте ее имя!»

И когда ты сворачиваешь на пустую тропинку, ведущую прочь от города, я напоминаю тебе о том, как кланялись люди Агамемнона, как они падали ниц перед твоей мощью и мудростью, униженно просили прощения за свои проступки. Ты карала их не потому, что любишь наказывать; ты не была тираном, ты не была жестокой. Ты просто забирала у них заблуждения, за которыми они прятались, показывала им, что их сила – лишь заносчивость, что их ум – лишь глупость. Ты возносила честность, заслуги и спокойную добродетель, и великие мужи Микен ненавидели тебя за это, за то, что ты разбила их притязания, а я полюбила тебя, и я люблю тебя, я люблю тебя.

На берегу внизу горят огни, тени жмутся вокруг лодки, суденышка, что отвезет тебя на Кефалонию. Тебе чудится что-то знакомое в силуэте мужчины, стоящего там в дрожащем свете факелов, но я обращаю твой взгляд к небесам, где вечно сияют в бессмертии твои братья, распростершись среди звезд. Может быть, думаешь ты, и твою душу заберут после смерти и бросят на небо молочным пятном, разлитым звездным светом, чтобы тебе бесконечно сиять вместе с братьями. Я благословляю эту грезу, позволяю ей побродить у тебя в голове, даю тебе почувствовать сладостный привкус бесконечности, но вот наконец ты снова обращаешь свой взор на черную-черную землю.

И пока ты спускаешься по извивающейся тропинке к заливу, я наполняю твои уши смехом твоих детей из тех дней, когда они еще любили тебя, когда и ты знала, что такое любовь. Ифигения не кричит, вырываясь из рук воинов, которые тащат ее на алтарь. Электра не стоит в дверях и не заявляет: «Отец любит меня больше, чем тебя!» Орест еще не уехал в Афины. И когда твои дети смотрят на тебя, ты точно знаешь, что сказать каждому из них. Ты держишь каждого в объятьях и шепчешь: «Мама страшная только потому, что хочет научить тебя, как быть сильным. Но мама научит тебя и как грустить, и как бояться, потому что иногда ты будешь грустить и бояться, и в этом нет ничего плохого».

Вот каковы мои дары тебе, Клитемнестра. Иди без страха: я с тобой.

Наверху собираются олимпийцы: Гермес носится по облакам, Посейдон выглядывает из воды у берега черноглазыми крабами, Аид напускает на землю мягкий туман. Даже Артемида явилась, вышла босиком из леса, уселась на корточки, обхватив себя руками так, будто хочет превратиться в камень. Я оглядываюсь и не вижу Афину, и я удивлена, но сейчас не время думать о том, куда делась моя падчерица. Клитемнестра спускается к заливу, и задолго до того, как остановить лошадь и спешиться, она видит, кто ждет ее около маленькой лодки. Весла ее подняты, парус опущен – эта лодка сегодня не выйдет в море. Но, освещенные ярким светом поднятых факелов, там стоят ее дети.

У Ореста на поясе меч. Электра стоит чуть сзади, за ней – Пилад. Пенелопа – позади всех троих: вероятно, ей стыдно, ее глаза устремлены на тонкую полосу прибоя, что облизывает берега Итаки.

Клитемнестра видит все это, смотрит туда, где спешиваются всадники, сопровождавшие ее сюда, выстраиваются в полукруг, в стену, которую она не сможет проломить. Снова поворачивается она к своим детям, не замечает нахмуренных бровей Электры, не видит Пенелопу, а наконец-то устремляет взгляд на Ореста.

– Дорогой мой мальчик, – говорит она и протягивает к нему руки.

Он не делает шага, чтобы обнять ее, будто вовсе не слышит. Его брови нахмурены, лицо черно. Она опускает руки и все равно делает шаг ему навстречу.

– Ты хорошо выглядишь.

Никто ничего не отвечает. Пенелопе, стоящей за спинами детей Клитемнестры, приходит в голову, что ей стоило бы предупредить Электру: разговор может пойти именно так. Когда она заключала свою проклятую сделку с царевной, вероятно, ей стоило бы отвлечься от продумывания того, как и когда дочери выдадут мать, чтобы добавить: «Ей очень важно, как питается ее сын».

Но она этого не сказала. И в горле у нее теперь стоят колом вина и стыд; она струсила, попросила Уранию поговорить с Электрой вместо себя, чтобы еще одна женщина понесла на себе предательство Пенелопы по отношению к сестре. Собиралась ли Пенелопа вообще отпускать Клитемнестру? Я смотрю в ее сердце, и ответ закрыт от нее самой, так запутан в горе и сомнениях, что даже я, чей взгляд превращает кровь в рубины, не вижу его.

Внутри Пенелопы все еще живет женщина, полная надежды, страха, мечты и отчаяния. Но она гораздо дольше была царицей, чем кем-либо другим, а у греческих цариц не так много возможностей выбора.

Все, кроме Пенелопы, удивляются, когда под неспешное шуршание прибоя Клитемнестра делает еще полшага к Оресту и говорит:

– У тебя в Микенах есть надежные люди, правда? Ты не оставил ворота незащищенными? Тебе пришлось ехать сюда, так далеко. Я знаю, что тебе никогда не нравилась пышность отцовских церемоний, но очень важно, чтобы люди видели тебя. Стоит приложить усилие.

Еще полшага – это такое странное, дерганое движение, как будто бы она готова споткнуться, и Электра делает резкий вдох, не зная, как это понимать. Клитемнестра видит это, выпрямляется, расправляет хитон, проверяет, не выбилась ли прядь из прически.

– Ну что ж, – говорит она наконец чуть тише, а море пытается заглушить ее голос. – Ну что ж, вы выглядите очень хорошо. Очень хорошо. Очень красиво.

Мне кажется, что под поверхностью земли я слышу скрежет когтей по черному базальту и шорох расправляющихся кожистых крыльев. Эринии выглядывают через трещины в камне, глядят кровоточащими глазами наверх, глядят и ждут. Когда в последний раз сын убивал мать?

Какую кровавую пищу готовят им эти дни?

Похоже, у Клитемнестры кончились слова. «Ничего страшного, – шепчу я и сжимаю ее руку в своей. – Для некоторых молчание – слабость; для великой царицы – оружие. Ты самая великая, самая великая, моя любимая, самая великая из всех».

Орест пытается что-то сказать. Открывает рот, пальцы его побелели, так крепко он сжимает свой меч, он покачивается на морском ветру, а Электра протягивает руку и кладет ему на предплечье, будто хочет удержать. Глаза Клитемнестры на миг устремляются на дочь, но она не снисходит до того, чтобы заговорить с ней.

Миг они стоят так, и я чуть было не выхожу из себя, чуть не плюю ядом Оресту в лицо, но тут чувствую присутствие другой богини наверху, на утесе. Это наконец явилась Афина, на голове шлем, он скрывает лицо, видно только огонь в глазах, она сжимает копье, в руке щит: она снаряжена для войны, для окончания, чтобы завершить это все, – а рядом с ней, ведомый ее невидимой рукой, – Телемах.

Она привела сюда Телемаха.

Не знаю, какой ущербной хитростью или мелким обманом она вытащила сына Одиссея из постели, но она это сделала, и теперь он стоит, укутанный во тьму, которую мой взор разрывает, словно паутину, и смотрит на эту сцену. Я поворачиваюсь к Пенелопе, но она сына не видит, и на миг у меня возникает искушение подтолкнуть ее, прошептать: «Посмотри, посмотри, он там!» Но Афина стоит так близко к Телемаху, что может схватить его и улететь, она шепчет ему на ухо, а я чувствую, что глаза Гермеса и Посейдона, Аида и самого Зевса устремлены сейчас на этот берег, и под их взглядами я съеживаюсь. Я сжимаюсь. Я уменьшаюсь. Я забираю свою руку из руки Клитемнестры: прощай, – и в этот миг она ахает, будто только что увидела меч на поясе сына, словно почувствовала, как по венам расползается смертность. На миг она лишь женщина, одинокая, испуганная, и мне приходится смаргивать золотые слезы, когда вижу, как разбивается ее сердце. «Будь сильной, любимая, – шепчу я. – Будь царицей».

Мой муж грохочет отдаленным громом, призывая поскорее закончить с тем, что должно совершиться в эту ночь. Пришел ли он посмотреть на смерть убийцы Агамемнона или на то, как последнюю великую царицу Греции убьет ее собственный сын? Я не знаю, что занимает его больше: смерть царей или смерть цариц. Ему вряд ли хватит тонкости оценить и то и другое.

Электра открывает было рот, но ничего не говорит. Она наверняка приготовила какую-то речь, какой-нибудь список прегрешений своей матери, какой-либо великий призыв к кровавому возмездию, чтобы подтолкнуть брата. Но теперь, на берегу, этой речи не слышно. Слова улетают от нее, как дыхание, она протягивает руку и хватается за Пилада так, будто никогда раньше ей не требовалось теплого человеческого прикосновения, к ее ледяной коже.

Клитемнестра видит это, улыбается, кивает. У нее по-прежнему больше величия, чем у дочери, – это хорошо. Она этому рада. Ее глаза теперь обращаются на Пенелопу – и снова улыбка, теперь печальнее, опять кивок.

– Уточка, – шепчет она, – все-таки научилась быть царицей.

Пенелопа опускает глаза; но она поклялась, что в этот час отдаст сестре дар своего уважения, будет вместе с ней, не отведет от нее взгляда до самого конца, поэтому заставляет себя снова поднять глаза, и на миг ей кажется, что на утесе она видит кого-то – может быть, сына, а рядом с ним женщину, одетую в белое, – но она моргает и больше этого не видит.

Снова мой муж грохочет над морем, теперь чуть ближе, а волны нетерпеливо наскакивают на берег. Боги не почтут Клитемнестру дождем, не смоют ее кровь и не спрячут ее слезы падающей с неба влагой, не разорвут ради нее небеса.

Орест держит руку на мече, но все еще не обнажил его. Губы Клитемнестры дергаются в неодобрении, в надежде, в выражении, которое она в конце концов прячет от всех нас. Электра наклоняется к брату, будто хочет шепнуть ему в ухо: «Давай, давай, смелей» – но не может выговорить и слова. Она просто делает шаг к Оресту, кладет ладонь на его руку, лежащую на рукоятке меча, и вместе они достают его из ножен. Маленькими ладошками она обхватывает его кулак и помогает ему направить меч на мать. Делает шаг вперед и весом своего тела тянет его по направлению к ждущей царице, потом еще один шаг, и они останавливаются – острие меча на расстоянии ладони от груди Клитемнестры. Клитемнестра не отшатывается, не просит пощады, не вскрикивает. На ее лице слезы, она быстро дышит, но губы ее не дрожат, она держит спину прямо, а взгляда не отрывает от глаз сына. И я невольно тяну к ней снова руку, но тут же чувствую, как воля Зевса бьет меня по ладони, отбрасывает в сторону. Я яростно, униженно плююсь черными тенями, но он не хочет, чтобы кто-то вмешивался, и все боги смотрят на этот миг. Эринии хохочут под землею, стучат когтями и костями. Афина удерживает Телемаха, положив руки ему на плечи так, чтобы он не моргнул и не пропустил ни мгновения.

«Смилуйтесь». Я пытаюсь сказать это слово, вскрикнуть, обращаясь к моим братьям. Неужели никто не остановит руку Ореста? Неужели никто не прикажет эриниям убираться? Неужели никто не воскликнет: «Смилуйтесь, смилуйтесь, проявите милосердие»? Вот лодка, это можно закончить, не проливая материнской крови, освободите ее, освободите ее, я взываю к милосердию! Где ваше милосердие, сыны Олимпа? Где ваше милосердие, вы, проклятые убийцы?!

А домочадцы Агамемнона так и стоят замерев. Электра дрожит, будто ее колотит внутреннее землетрясение. У Ореста красные глаза, и я наконец вижу того мальчика, на которого не обращала внимания, и с ужасом осознаю, отчего онемел сын Агамемнона. Ведь – глядите, поглядите снова, и вы увидите, что, несмотря на кровь, несмотря на предсказанную судьбу, Орест любит свою мать. Он любит свою мать, и свою сестру, и свой народ. Он хочет выполнить свой долг, быть любящим сыном, благородным царем, а однажды, вероятно, стать щедрым мужем и отцом, который обожает своих отпрысков. Он поклялся, что поднимет своих детей к солнцу и воскликнет: «Отец любит вас! Да, любит, как он вас любит!» И он станет откровенно говорить со своей женой о своих страхах и сомнениях, и признается, когда будет чего-то не знать, и выслушает ее, когда она скажет, чего она хочет, и будет честно поступать со своим народом и своей семьей. Он разрушит проклятье Атридов, он смоет их грехи добрыми делами, делами справедливости и мира, и из всех нас, стоящих на этом берегу, лишь для него одного, вероятно, можно попросить милосердия, потому что ему это слово знакомо, как вкус воды, как поцелуй солнечного света. Милосердие – говорят его глаза, милосердие – выстукивает его сердце, милосердие написано на его лице; и все же он знает – он знает, знает, знает, – что если он хочет, чтобы в Микенах был мир, то его мать должна умереть. Милосердие – кричат его глаза; почему ни один бог его не слышит? Почему мы закрыли уши к его молитвам? Я чувствую, как Посейдон сдувает их ветром, не давая сложиться в слова, как их заглушает грохот приближающейся грозы, которая требует крови. Он почти произносит «смилуйтесь», потому что знает: если он сделает это, у него никогда не будет детей. Если он убьет свою мать, то кровь Атрея окажется сильнее любой доброты, а он предпочтет унести проклятие с собой в могилу, чем передать его следующему поколению.

«Смилуйтесь» – выстукивает его сердце, и, наверное, Клитемнестра в конце концов видит это тоже. Может быть, она смотрит в его лицо и видит не греческого царевича и даже не собственного сына, а того мужчину, которым он хочет стать. Потому что она улыбается ему, поднимает руку, проводит по его щеке и шепчет:

– Будь храбрым, мой царь.

Пальцы Электры плотнее сжимаются вокруг пальцев Ореста. Она делает шаг, тянет за собой меч. Движение увлекает Ореста вперед, в последний миг Электра отпускает меч, но скорость уже набрана, удар уже не остановить, и Орест ахает, когда под его весом меч пронзает одежду матери и грудь матери и входит меж ребер глубоко в тело. Эринии воют от восторга, земля содрогается от их разнузданной радости. По морям пробегает волна, она шипит, словно празднуя, гроза посверкивает зарницами, Гермес кружит по небу в золотых сандалиях, Артемида качает головой, не одобряя такое неуклюжее убийство, Афина стоит, положив руку на спину Телемаха, и шепчет: «Смотри, смотри и учись, мой мальчик». Ее глаза огромные, влажные, в них что-то вроде восторга, ее всю трясет от возбуждения, а Клитемнестра падает.

Я ловлю ее, когда она падает, чтобы ее падение не стало некрасивым, уродливым зрелищем кишок и костей. Никто не возражает. Дело сделано, и теперь они не станут останавливать Геру, не станут мешать ей причитать над телом той, кто ей принадлежал. Я осторожно опускаю ее на землю, кладу ее голову себе на колени, глажу ее, шепчу ей приятные, бессмысленные слова. Орест делает шаг назад, высвобождая меч, смотрит на него так, будто раньше никогда не держал в руках оружия. Электра быстро ловит его за плечо, разворачивает его, чтобы ему не пришлось смотреть на умирающую мать. Пилад подхватывает его, когда он, сделав шаг в сторону, спотыкается и чуть не падает. Электра бросает взгляд на Клитемнестру, и на миг мне кажется, что она сейчас побежит к матери и бросится ей на шею, будет поливать ее лицо солеными слезами, в какой-то миг, вероятно, и сама Электра готова сделать это – но потом она поворачивается, обнимает Ореста за талию, мягко отнимает у него окровавленный меч, помогает ему сделать шаг, и еще, и еще, прочь от упавшей Клитемнестры.

Моя царица, величайшая из всех цариц Греции, смотрит в небо и не видит на нем своих братьев. Дочь и сын, спотыкаясь, идут прочь, не глядя на нее. Посейдон со вздохом уходит на глубину, Зевс отводит свой гром и свой взгляд. Телемах разворачивается и покидает утес, ведомый мягким прикосновением Афины. Артемида цокает языком и снова скрывается в подлеске. Гермес больше не летает по клубящимся облакам. Все боги и люди отводят взоры, и остаюсь только я.

Кто-то еще опускается на колени рядом со мной. Это Пенелопа, она берет Клитемнестру за руку и мягко держит ее, склоняясь над упавшей сестрой. Женщины Итаки собираются вокруг, волны лижут полы их одежд, и все вместе они поют голосами негромкими, как сумерки, печальные песни своего народа. Они не издают воплей, как плакальщицы, одетые в пепел, не рвут на себе волосы и хитоны. Их песни – те, что поют жены моряков, оплакивая любимого, которого забрало море, похоронив где-то на неизведанной своей глубине.

Я провожу пальцами по лбу Клитемнестры, прогоняю боль, прогоняю страх. Я заклинаю, и кровотечение останавливается, дыхание замедляется. Я не хочу, чтобы она умирала долго, но, когда ее глаза закрываются, успеваю соединить свой голос с голосом женщин, чтобы она отплыла к концу своей истории на волнах небесной музыки.

Глава 46



Женщины несут тело Клитемнестры в город.

Некоторые говорят, что его нужно осквернить, оторвать голову и принести ее на шесте, напоказ всем. Электра поджимает губы и размышляет, что из этого выйдет хорошего и плохого, но Орест просто говорит:

– Нет. Она была царицей.

И теперь еще долгое-долгое время никто не услышит от Ореста ни слова.

Так что тело оборачивают в саван, оставив открытым лицо, чтобы каждому было видно, что это жена Агамемнона, убийца царей, а по всей Греции рассылают гонцов, чтобы рассказать всем, что дело сделано. Орест, сын царя царей, величайшего из греков, убил свою мать и вернется в свой дом как воин и мужчина, дабы взойти на престол.

Кое-кто пытается праздновать, слышны крики: «Потаскуха мертва!» – но собравшаяся толпа быстро заставляет их молчать.

Пенелопа вручает Оресту и Электре пресную воду и несколько амфор квашеной рыбы, чтобы они спокойно доплыли до дома.

Орест молится в святилище Афины, поскольку более приличного храма, где ему можно было бы преклонить колени, на острове нет.

Электра снаряжает корабли, набирает моряков, просит поднять парус с золотым ликом ее отца, чтобы заменить потрепанный черный, под которым они прибыли на Итаку. Она смывает с лица пепел, даже что-то ест, один раз улыбается Пенелопе, забывает улыбнуться Телемаху, потом вспоминает, чуть позже, чуть медленнее положенного, – это учтивость, которой теперь нужно заново учиться. Неважно. Он не улыбается в ответ.

– Месть, – говорит он.

Электра смотрит на Телемаха и, кажется, в первый раз видит в нем мужчину, которым он может стать. Он стоит в ее дверях, положив руку на меч на поясе, выпрямив спину, глядя твердо перед собою, и повторяет:

– Месть.

Она медленно подходит к нему. Кладет два пальца ему на губы. Проводит по его шее. Он не двигается. Не моргает. Ее пальцы замирают в ложбинке у основания шеи, на впадинке, покрытой шелковой бледной кожей. Ей приходит в голову проткнуть ее пальцами, посмотреть, что будет. Она уже задавалась этим вопросом несколько раз и даже думала вызвать к себе в покои мужчину, раба, разложить его голым на кровати и исследовать его тело, чтобы понять, что у них мягкое, что – твердое, где возникает удовольствие, а какие части у мужчины самые чувствительные, какие проще всего отрезать или проткнуть, чтобы умер даже самый сильный, самый великий воин.

Она думает над тем, чтобы прижаться губами к его губам. Она надеется, что, когда Телемах возьмет ее, это будет яростно, жестко, как, вероятно, ее отец сделал с ее матерью, когда впервые швырнул ее наземь. Она надеется, что он пихнет ее к стене, прижмет, задыхаясь от возбуждения, раскрасневшись, не глядя ей в глаза, пока делает свое дело, тяжело дыша. Таково ее представление о том, что такое для мужчины быть героем, владеть женщиной так, как должно быть.

На мгновение ей кажется, что она это в нем видит. Видит вероятного героя Греции, царя, который знает, что такое брать, распоряжаться, быть сильнее всех остальных. В конце концов, именно таким должен быть мужчина. А Электра, хоть и будет царицей, не может представить себе жизни без мужчины.

Потом их глаза встречаются, и на миг – ужасный, полный разочарования миг – она видит другое. Она видит, пусть на мгновение, как проглядывает в его взгляде испуганный мальчик, который спросит ее, здорова ли она, будет нежным, будет заботиться о ее благополучии, будет пытаться – как отвратительна ей эта мысль – понять, как доставить ей удовольствие.

А Телемах?

Что видит Телемах?

Когда Электра убирает пальцы с его горла, поворачивается к нему спиной, он видит в ней что-то от ее отца – даже в женщине. Он видит гордость Агамемнона, видит мощь его дома. Он не видит в ней ничего от ее мертвой, завернутой в окровавленный саван матери, ничего от той женщины, которой Электра может когда-нибудь стать. Он даже почти не видит женщину, которая стоит перед ним сейчас, которая отворачивается и просто говорит:

– Она свершилась.

Пройдут годы, прежде чем он снова поговорит с Электрой.



Итак, за считаные дни все улаживается, и микенские корабли уходят.

Пенелопа стоит на пристани и не машет им вслед рукой. Ни барабаны, ни трубы не отмечают убытия нового царя Греции и тела его матери, но горожане все равно приходят посмотреть им вслед и погалдеть, и этот шум всякий волен истолковать как хочет.

Электра поднимается на борт последней. Она стоит перед Пенелопой на пристани. Она хочет сказать: «Спасибо, прощай, я была рада познакомиться с тобой». Ни одно из этих слов не кажется подходящим, так что она просто сжимает руки Пенелопы в своих, как будто они собираются вместе молиться, и наклоняет голову, и ниже царица Микен никогда никому не поклонится; и убегает, прежде чем все станет еще более неловко.

Царице Итаки все это кажется бесцеремонно резким обрывом их общей истории.

Ей кажется, что многое осталось невысказанным, а невысказанное, по ее опыту, часто растет опухолью на молчащем языке, а потом превращается в поток слов, когда уже слишком поздно. Пенелопе кажется неправдоподобным, даже невероятным, что это дело закончено. Если она прикроет глаза, ей чудится, что она слышит скрежет когтей по камню, смех из глубин земли, ощущает ледяное прикосновение зимы, хоть солнце и светит вовсю.

Ничего не закончилось, думает она с ясностью и силой, которые потрясают ее саму, будто на нее снизошло некое божественное откровение. Медон стоит рядом с Пенелопой и смотрит, как корабли поднимают паруса.

– Ну что ж, – говорит он наконец, – одну жуткую смерть предотвратили.

– Думаешь? Наверно, ты прав.

– Конечно. В Микенах будет царем Орест, наш преданный союзник, который ни больше ни меньше как в долгу у народа Итаки за то, что помогли ему поймать его мать-убийцу. Это здорово. Очень здорово. Ты купила себе передышку.

– Да?

– Я знаю, что она была твоей сестрой. Клитемнестра. Ты, наверно… вероятно, ты… – Медон делает неопределенный жест, надеясь, что помахивание пальцами отразит идею о женских переживаниях и ему не придется мучиться, описывая эти переживания словами.

– Она была женщиной, которая не уступала мужчине в своем несовершенстве и в своем уме, – вздыхает Пенелопа. – И всегда говорила, что я крякаю, как утка.

Медону кажется, что Пенелопа сейчас ведет речь о чем-то большем, нежели просто орнитологическое наблюдение, но он опять-таки не уверен, что хочет в этом разбираться, а потому перемещает беседу на более знакомую ему территорию.

– Впрочем, у нас вскорости намечается еще одна жуткая смерть, если помнишь.

– Что? А, разбойники Андремона. Месть, кровь и все такое. – У нее усталый голос, он подрагивает, как покрывало, что укутывает ее лицо, закрывая от взгляда мужчин.

– А ты… ты уже знаешь, что будешь делать?

– М? Что буду делать? Да, я знаю, что буду делать. Просто… не вижу конца. Я не вижу этому конца. Ничему этому.

Медон не знает, как это понимать. Будь она его дочерью – настоящей дочерью, – он бы обнял ее и сказал: «Все будет хорошо, вот увидишь, все будет хорошо».

Вместо этого он кивает непонятно чему, глядит на море, смотрит на уходящие корабли Ореста и Электры, прищелкивает языком и говорит:

– Похоже, вечером будет дождь.



Вечером идет дождь.

Глава 47



Некоторые вещи, похоже, конца не имеют.

– Меланта, иди сюда, грудастая ты чаровница…

– Еще вина нам! Феба, еще вина!

– А где Леанира? Что-то я давно ее не видел…

Пир течет дальше, с мясом и вином, рыбой и травами, набранными в летних полях. В углу не стоит ткацкий станок, но вокруг Пенелопы теперь щит, состоящий из Автонои и еще двух способных к музыке служанок, и звуки, извлекаемые ими, стеной отделяют ее от зала. Андремон не смотрит на нее, не грозит ей взглядом, не хмурится, не стоит рядом, не прихорашивается, а тихо сидит в углу, и не спрашивает про Леаниру, и не вопрошает, куда она делась.

Во дворе, где мальчики Пейсенора почти бросили учиться военному делу, Телемах поднимает щит, поражает копьем воздух, делает шаг, разворачивается, выпускает кишки невидимому врагу, другому пронзает сердце. Подходит Кенамон, говорит:

– Двигаешься уже лучше.

Но Телемах не отзывается – похоже, не видит египтянина, не отвечает ему, так что через некоторое время чужеземец опускает голову, и возвращается на свой холм, и сидит там в одиночестве, устало глядя на море.

В лесу над храмом Артемиды, где уже два месяца ночную тишину разрывает звон мечей и пение тетивы, – там тихо! В круг костров входит фигура, вносит корзину, испачканную чем-то липким. Это Семела, она восклицает: «А вот и пироги!» – и все женщины, воинственные женщины Итаки, последний рубеж обороны этого последнего рубежа Греции, сбегаются к ней с криками: «Это мне, это мне, этот кусок мне!»

Приена воздевает руки.

– Мы еще не закончили! – кричит она женщинам в спины, но Теодора кладет ей руку на плечо.

– Иногда, – говорит она, – даже воинам хочется меда.

Тут Приене приходит в голову, что она совсем позабыла, что должна ненавидеть греков, и на миг она очень злится на себя за это упущение, а потом подходит Анаит с пальцами, измазанными липким золотом, и робко произносит:

– Хочешь?

Три дня до полнолуния, и женщинам страшно. Их страх отражается в мерцающих тенях, отбрасываемых факелами, он в дыхании каждой лучницы, он в свисте рассекающего воздух меча. И все же их мастерство выросло: в последнее время даже самые слабые из лучниц научились сбивать с ветки трепещущих птиц.

Приена берет предложенную еду и вынуждена признать, откусив, что это гораздо лучше, чем рыба.



Пенелопа находит сына наутро. Он одет в свои побитые доспехи, на голове шлем, в руке меч, он кружится, кружится по двору хутора Эвмея. Она наблюдает некоторое время, но он не замечает ее, и она наконец решается:

– Телемах! Я…

Он поднимает меч, вроде как удар сбоку, а теперь превращается в удар снизу вверх, прямо в незащищенный подбородок ничего не подозревающего врага.

– Я слышала, что ты сюда иногда приходишь, и я…

Он внезапно делает выпад вниз, целясь в бедро. Если он рубанет под правильным углом, то рассечет артерию, и из ноги врага польется наружу толчками густая жизнь, убивая его не менее надежно, чем копье в голову.

– Я хотела поговорить с тобой о том… о некоторых вещах, которые у нас тут происходили. О некоторых вещах, которые произойдут. Я хотела объяснить… извиниться… Знаю, что в последнее время уделяла тебе мало внимания. И не только в последнее. В последние годы я… Понимаешь, было…

Невидимый враг у него за спиной: Телемах чувствует спиной занесенное оружие и легко, плавно разворачивается, отбивает удар, делает шаг вперед, уводя меч противника в сторону, а сам плечом вбивает щит в грудь противника.

– Мы можем поговорить? – просит Пенелопа. – Можем мы… есть кое-что…

Он останавливается внезапно, как попавшая в цель стрела, разворачивается, опустив меч, мягко держа щит. Он учится стоять как воин, как Приена или Андремон, расслабленный и спокойный, пока не началась драка. Его глаза – две узкие щелки в прорезях шлема, сжатые губы розовеют из-под бронзы. Он смотрит на нее, ждет и, пока она ищет слова, нетерпеливо пожимает плечами, снова ждет.

– Я подумала, что нам надо побеседовать, – выговаривает она. – Может быть… Я не хотела тебе мешать, но было так трудно… Может быть, ты поужинаешь сегодня со мной у меня в покоях? Подальше от женихов. Я попрошу Медона присмотреть за ними сегодня, а мы могли бы просто поесть, было бы…

Слова валятся изо рта кое-как. Она обычно так хорошо управляется со словами, но не сейчас. Не с сыном. Он еще немного ждет, разочарованный тем, что она замолкла, потом поворачивается спиной, чтобы продолжить свою воображаемую битву.

– Не сегодня, – отвечает он, а смотрит уже на невидимого врага, покрытого кровью. – Я занят.

– Занят? Чем занят? – вскрикивает она.

Он не снисходит до ответа, и она, о слабость, не решается продолжать.

Глава 48



И луна чертит круг.

Но кто это?

Две ночи до полнолуния, и из дома Урании во тьме выскальзывает женщина. Она в плаще, наброшенном на голову, она завернулась в поношенную накидку, но от меня ей не скрыть своего лица. Леанира, хихикаю я, Леанира, это ты выбралась из своего тайного угла?

Ей бы надо быть на Лефкаде или Элиде – ее должны были изгнать с Итаки за предательство. Но нет, она все еще здесь, и Урания упустила ее.

От дворца Одиссея она уводит в сонную тьму двоих мужчин. Она уже водила их этой дорогой, но теперь, когда поднимается луна и ее прохладный серебряный свет преображает проклятый островок, она снова показывает им дорогу, чтобы они хорошенько запомнили ее. Она ведет их по дорожкам, протоптанным итакийцами, тропинками, известными только охотникам. Она ведет их по завиткам пыли, полуприкрытым высокими серыми колючками, цепляющимися за камни острова, под нависающим утесом и вниз по скальным ступенькам, вырезанным прямо в почве, на которых удержится разве что ребенок. Над ними движутся звезды, они идут медленно, с трудом, но наконец добираются до своей цели: зияющей пасти черной пещеры рядом с мутным ручьем, где иногда отдыхают пугливые олени, высоко над соленым рычанием моря. Сама по себе пещера ничем не примечательна, кроме одного: она охраняется.

Ее сторожат два воина в бронзовых доспехах. Обоих знают в лицо Леанира и один из ее спутников: это верные люди Пенелопы, двое из ее маленькой дворцовой стражи. Что привело их сюда, в это богами забытое место?

Три лазутчика сидят на корточках, смотрят в черноту ночи, ждут, наблюдают.

Охранники не двигаются.

– Ты уверена? – шепчет наконец Андремон на ухо Леанире.

– Уверена, – отвечает она, потом прижимает палец к губам.

Мы с вами знаем и второго. Его зовут Минта, мы его уже видели: это он показывал, куда пристать, иллирийским кораблям у Фенеры и в бухте у хутора Лаэрта. Мы видели, как он шепчется по углам с Андремоном, его доверенный слуга, его самый любимый и верный друг. Он обязан Андремону жизнью и отдает этот долг с удовольствием.

Внутри пещеры движется огонек, из глубины поднимается факел. Охранники выпрямляются; три лазутчика пригибаются ниже и видят, как, держа в руке факел, с груботканым куском ткани на спине, из темноты появляется Автоноя. Она кивает стражникам, потом уверенными шагами поднимается по другой тропинке, ведущей вверх от ручья. Мешок у нее на спине бугрится, тянет вниз своим весом, иногда побрякивает металлом более звонким, чем олово.

Три наблюдателя увидели достаточно. Все вместе они уходят в ночь.



Андремон в эту ночь не занимается любовью с Леанирой. Они ложатся вместе в постель в комнате Минты – он освободил ее для их свидания, – Андремон стаскивает с ее груди хитон и вкладывает ей в губы большой палец, но обнаруживает, что слишком занят другим. Он ворочается, его обуревают мысли, и, как ни старается, она не может отвлечь или успокоить его. Он говорит:

– Когда я стану царем, все узнают, что это настоящий остров. Настоящий остров, который заслуживает уважения. Когда я стану царем…

Леанира говорит, обхватив рукой дырявый камешек у него на шее:

– Спи, любимый, спи, тебе надо поспать.

Он отмахивается.

– Когда я стану царем, царицу накажут за то, как она обошлась с тобой. Она будет сидеть у себя в комнате и есть тогда, когда ей скажут, и говорить тогда, когда ей позволят, и носить то, что я ей велю, и обреет голову.

Леанира отодвигается от него, подтягивает колени к подбородку, складывает руки на груди, а Андремон смотрит в золотую грезу ночи.

А луна чертит свой круг.

Она становится толстой, серебряная луна, и вот три корабля скользят по водам Посейдона к Итаке.

Я вижу Артемиду: она вышагивает по краю воды, с луком в руке, одетая лишь в пояс и колчан.

– Ты всегда ходишь голая? – возмущаюсь я.

Она останавливается, в замешательстве смотрит на меня, потом на себя: похоже, не понимает вопроса.

– У меня же колчан, – отвечает она, медленно выговаривая слова: а то вдруг я такая старая и глупая, что не пойму. Я закатываю глаза, но поворачиваюсь и смотрю туда же, куда и она, – на море.

– Плывут, – говорит она и почти хихикает. – Мужчины на кораблях, воины, плывут сюда!

Она проводит пальцами по изгибу лука, вскидывает его, прицеливается, отправляет невидимую стрелу, радостно скачет на месте, а потом вновь начинает вышагивать.

– Почему они так долго? – ноет она. – Мне скучно!

Артемида однажды убила лучшего друга стрелой, посланной за горизонт. Ее обманом заставил это сделать брат: ему не понравилась даже платоническая дружба сестры с мужчиной. С тех пор она чуть – совсем чуть – осторожнее относительно того, куда отправляет свои стрелы.

– Ты могла бы поохотиться, например. Чтобы развлечься, – предлагаю я.

Она качает головой.

– Хорошая охотница умеет терпеливо ждать свою жертву.

– Ты только что сказала, что тебе скучно.

– Обычно моя добыча ходит по земле! Царственно выходит из тени, раздув ноздри, чувствуя в воздухе присутствие богини! Возбуждение от погони, поединок разумов, хитрость, сила тела и ума – вот что такое настоящее ожидание! А не вот это… стоять и ждать лодку.

Она снова подпрыгивает, а потом возмущенно говорит:

– Смертные просто ужасны! Как с ними вообще удается что-то сделать?!



И наконец, под толстой луной, исчерканной бегущими облаками, я нахожу Афину на том холме, где иногда сидит Кенамон, она смотрит на остров так, как будто бы она сам Зевс. Я опускаюсь на землю рядом с ней, легкая, как звездный свет, и на миг чувствую себя рядом с ней почти довольной. Она позволяет мне постоять рядом, потом говорит:

– Я, конечно же, буду сражаться.

Я смотрю на нее, приподняв бровь.

– Скрытно, – вздыхает она, глядя на мое выражение лица. – Я притворюсь смертной и убью не больше, чем мне положено по справедливости. Никто не заметит.

– Ну, если ты убьешь не больше, чем тебе положено по справедливости…

– Будет правильно, – говорит она, – чтобы у Одиссея было царство, куда он может вернуться. Когда я впервые поймала тебя в моем краю, была не рада твоему присутствию. Но теперь вижу, что в твоих действиях есть кое-какая польза. Что есть польза в твоем присутствии здесь, покровительница цариц.

– Падчерица, когда-нибудь ты научишься благодарить меня.

– Я очень сильно в этом сомневаюсь, старуха мать. Но с тактической точки зрения я согласна, что твоя склонность к тайнам, лукавству и хитрости в данном случае очень подходит под мои цели. Это урок, который я усвоила.

– А мы ведь могли бы быть подругами, – задумчиво говорю я.

– Подругами? Дружба не остановит битву. Дружба не объединяет царства. Дружба – лишь невесомая бабочка, она зависит от политических перемен, богатства урожая и движения небес. Смертные создают дружбу, чтобы дать себе обманчивое ощущение безопасности и чувство собственной важности. Мы боги. Мы должны быть выше таких мелочей.

Я вздыхаю, и мой вздох крутится вокруг нас, колышет высокую траву, танцует, как пыльца на ветру.

– Ну что ж, тогда нам придется оставаться родственницами.

– Какая неприятная мысль, – замечает она без горечи и сожаления.

– О да.

– Эта связь, пожалуй, еще нелепее дружбы.

– Я с тобой полностью согласна.

– И почему-то мы считаем ее священной. – Афина хмурится, держа в руке свой шлем. – Иногда я задаюсь вопросом: что же значит быть по-настоящему мудрым? Понятно, что я самая мудрая из всех богов и мой разум далеко превосходит твой. И все же мир живет вне зависимости от моих советов. Каждый бессмертный и смертный может сказать: «Да, давайте будем мудрыми» – и при этом отворачиваться, когда самый лучший образ действий у него прямо перед глазами. Это… тревожит. Как может быть такое, что мы знаем, как поступить наиболее разумно, но все же решаем так не поступать?

Она замолкает и, не дождавшись ответа, смотрит на меня.

– Ну? – спрашивает она. – Что ты скажешь?

Я пожимаю плечами.

– Это ты у нас богиня мудрости, – отвечаю. – Разрази меня гром, если я знаю.

Она вздыхает, но, может быть, на мгновение довольна хотя бы тем, что никто другой не разгадал ту тайну, которую не может постичь ее высокий гений. Потом говорит:

– Одиссей вернется домой. Это будет скоро.

– Ты уверена?

– Я придумала более тонкую стратегию и очень тщательно обработала отца. Он еще не принял решения, но окончание этого дела неизбежно.

– Окончание истории Одиссея, может быть, и неизбежно, – бормочу я, – но не Итаки.

– Меня удивляет, что ты так беспокоишься о Пенелопе, учитывая, что она предала твою любимую Клитемнестру.

– Она приняла решение, которое должна была принять царица, – отвечаю я, выпускаю изо рта горестные слова. – Она приняла единственное решение, которое могла принять царица. Из трех цариц Греции: Елена предала свой трон тем, что решила любить как женщина; Клитемнестра решила быть женщиной, матерью, любовницей и царицей, горела ярче всех и не могла долго прожить, ведь ее было так много, она была слишком прекрасной, слишком великой для этой земли; а вот Пенелопа… Пенелопа – это та, которая пожертвовала всем, чтобы быть царицей и ничем более. Это… ранит меня, я хочу, чтобы было иначе, но это я тоже могу полюбить.

Афина кивает. Кивок у нее резкий – вверх-вниз. Потом говорит:

– Будет кровь. Менелай не смирится с тем, что племянник занял микенский трон, так легко, как ты, может быть, предполагаешь. Он пятьдесят лет копил обиды на брата и на всех родичей брата. А Троя только усилила его властолюбие.

– Ты будешь противодействовать ему, если он решит воцариться в Микенах? – спрашиваю я, и она тут же качает головой.

– Я не могу растрачивать свое влияние, по крайней мере сейчас, пока Одиссей все еще пребывает на острове Калипсо. К тому же за Менелаем уже давно стоит Арес, а двум богам войны нехорошо сталкиваться напрямую. Когда для юного Ореста наступят последствия – а они наступят, – будь готова к этому.

Я недовольно хмурюсь, но не отвечаю. Брат шлет мне вести из подземного мира: «Эринии, эринии, я слышу шорох их крыльев!» – восклицает он, но пока мне не до этого. Сейчас я не могу этим заниматься.

Краем глаза я вижу движение, чувствую, как меняется воздух, густеет, будто при виде какой-то власти и мощи сама земля задержала дыхание. Афина надевает шлем, и ее лицо меняется, плечи становится шире, руки – сильнее. Она поднимает свое копье и разминает шею. Она указывает концом копья на морской горизонт, и воздух гудит и волнуется вокруг острия. Я смотрю, куда она показывает, и вижу три корабля, которые скользят по горизонту, неся иллирийские паруса и греческих воинов, и направляются под серебряным светом луны к Итаке.

Глава 49



Под полной луной подходят разбойники.

Они примерно представляют, куда плыть, им сообщили вестники, ждавшие на пути в гаванях восточного побережья, но, как и раньше, они держат путь на огонь, который зажигает для них на утесе Минта. Он машет горящим факелом, глядя на море, и через некоторое время корабли отвечают, повернув носы к темному берегу.

Во дворце Одиссея орут женихи, льется рекой вино, на кон ставятся, проигрываются и выигрываются большие мечты и мелкая собственность. Меланта уворачивается от руки мужчины, который хочет схватить ее за подол. Автоноя бренчит на лире. Пенелопа смотрит в никуда, будто грезит наяву. Андремон сидит чуть поодаль, наблюдает, по лицу бродит улыбка, которую он не в силах скрыть.

Храм Артемиды тих, двери заперты. Сегодня вечером в этом святилище не будет возлияний.

Лес вокруг пустой, костры потушены. Стволы деревьев в дырках и трещинах от сотни воткнувшихся в них стрел. Земля изрыта ногами, плясавшими смертельный танец. Звери скрылись в ночи, убоявшись такого количества женщин, но сейчас воздух недвижим, и мелкие твари возвращаются, обнюхивая странные следы, которые оставили люди.

Дом Семелы пуст. В нем будто и не было никакой гостьи.

В Фенере воронам надоело рыться в костях и пепле.