В продолжение всего разговора она то и дело оборачивалась туда, где сидели Долли и мисс Хардейл, громко вздыхала и охала, прижимая руку к сердцу, и сильно вздрагивала, чтобы, так сказать, соблюсти приличия и дать им понять, что разговаривает она с посетителем против воли, что с ее стороны это великая жертва для их общего блага. Но сейчас лицо мистера Денниса приняло столь многозначительное выражение, и он так выразительно подмигнул ей, чтобы она придвинулась еще ближе, что она бросила все эти маленькие хитрости и стала слушать его с сосредоточенным вниманием.
— Так когда же Симмун в последний раз приходил сюда? — шепнул ей на ухо Деннис.
— Вчера утром, да и то всего на несколько минут. А третьего дня и вовсе не приходил.
— Вы знаете, что он хочет взять себе вот эту? — сказал Деннис, едва заметным кивком указывая на Долли. — А вас отдать другому?
Первая половина его фразы привела было мисс Миггс в страшное отчаяние, но, услышав вторую, она немного воспряла духом, и слезы ее сразу высохли — легко было подумать, что такой выход ей по душе и, пожалуй, к этому вопросу можно будет вернуться.
— Но, к несчастью, — продолжал Деннис, от которого ничто не укрылось, — тот другой тоже в нее втюрился. Да и все равно того арестовали как бунтовщика, так что ему теперь крышка.
Мисс Миггс снова впала в отчаяние.
— Ну, а я, — сказал Деннис, — хочу очистить этот дом и вступиться за вас. Что бы вы сказали, если бы я убрал ее с дороги?
Мисс Миггс, снова просияв, отвечала голосом, прерывающимся от избытка чувств, что соблазны — погибель Сима, но виноват не он, а она (то есть Долли). Мужчины понятия не имеют о тех адских хитростях, какие пускают в ход некоторые женщины, чтобы поймать их в свои сети, и вот попадаются, как Сим. Она, Миггс, хлопочет не о себе, — о, вовсе нет. Напротив, она желает добра всем. Но она знает, что Сим будет всю жизнь несчастен, если свяжется с какой-нибудь ловкой интриганкой и кокеткой (имен она, Миггс, не станет называть, это не в ее характере) — и потому она тоже считает, что этому надо помешать, и сознается в этом откровенно. Но так как это только ее личное мнение, прибавила Миггс, и могут подумать, что она говорит так из мести, то она умоляет доброго джентльмена прекратить этот разговор. Что бы он ни говорил, она не станет больше слушать, так как решилась выполнить свой долг перед всеми и даже перед своими злейшими врагами. Объявив это, мисс Миггс заткнула уши и энергично замотала головой, чтобы показать мистеру Деннису, что он может говорить сколько сил хватит, но она будет глуха, как стена.
— Так вот что, моя душечка, — сказал мистер Деяние. — Если вы такого же мнения, как и я, то помалкивайте и ни во что не вмешивайтесь, а в нужный момент скройтесь потихоньку. Тогда я смогу завтра же убрать ее отсюда, и все будет в порядке… Стоп, совсем забыл! Что же делать с той, другой?..
— С кем, сэр? — спросила Миггс, не вынимая, однако, пальцев из ушей и продолжая упорно мотать головой в знак того, что ничего не хочет слышать.
— Ну, с этой, высокой, — объяснил Деннис, озабоченно потирая подбородок, и затем буркнул про себя, что, мол, против мистера Гашфорда не пойдешь.
Мисс Миггс (все еще оставаясь глухой, как стена) ответила, что если ему мешает мисс Хардейл, так на этот счет он может быть совершенно спокоен: из разговора между Хью и мистером Тэппертитом во время их последнего посещения она поняла, что мисс Хардейл увезут одну (не они, а кто-то другой) завтра же ночью.
При этом неожиданном сообщении мистер Деннис сперва даже глаза выпучил и свистнул, но, поразмыслив, шлепнул себя по лбу и кивнул головой, как бы говоря, что нашел ключ к разгадке таинственного похищения. Больше он к этому вопросу не возвращался и только изложил свой план относительно Долли, а мисс Миггс при первом же его слове стала еще более глуха и оставалась глухой, пока не выслушала все до конца.
Вот в чем состоял этот замечательный план: мистер Деннис хотел немедленно отыскать среди бунтовщиков какого-нибудь смелого парня (и такой, по его словам, был уже у него на примете) и припугнуть его хорошенько. Парня устрашат и его угрозы и то, что уже пойманы многие его товарищи, которые ничуть не хуже и не лучше его, и он, конечно, сразу ухватится за предложение помочь ему бежать со своей добычей за границу, где он будет в безопасности. В благодарность за помощь ему придется взять с собой спутника, но так как спутник — хорошенькая девушка, то это только будет для него лишней приманкой. Когда такой человек будет найден, он, мистер Деннис, приведет его сюда ночью, после того как «высокую» увезут, а мисс Миггс уйдет нарочно. Долли заткнут рот, укутают ее с головой в плащ и в каком-нибудь подходящем экипаже отвезут на берег, а там уже нет ничего легче, как сплавить ее из Англии в любой лодчонке, перевозящей контрабанду, и все будет шито-крыто. Ну, и стоить все это будет пустяки — круглым счетом два-три серебряных чайника или кофейника, да к этому прибавить еще на выпивку какое-нибудь блюдо или сухарницу — вот и весь расход. Товарищи припрятали немало серебра в разных укромных местах Лондона, а больше всего — в Сент-Джеймском сквере, где бывает мало народу, хотя он и находится в центре, и где имеется очень удобный прудок. Так что нужные средства всегда под рукой и добыть их можно быстро. Ну, а насчет Долли тому парню поставлено будет только одно условие — увезти ее и держать подальше от Англии. Остальное — его дело.
Если бы мисс Миггс не была глуха, ее бы, разумеется, сильно возмутило такое неприличие, как увоз молодой девушки ночью незнакомым мужчиной, ибо, как мы уже говорили, в вопросах морали она была крайне щепетильна. Но, как только мистер Деннис кончил, она напомнила ему, что он только даром терял время, ибо она ничего не слышала. Не отнимая рук от ушей, она прибавила еще, что только суровый практический урок может спасти дочь слесаря от окончательного нравственного падения, и она, Миггс, сознавая свой священный долг перед семьей Варденов, желала бы, чтобы кто-нибудь для исправления дал Долли такой урок. Далее мисс Миггс высказала еще весьма верную мысль, пришедшую ей случайно в голову, что слесарь и его жена стали бы, конечно, роптать и жаловаться, если бы у них насильно увезли дочь или они лишились бы ее иным образом, но в этом мире люди далеко не всегда знают, что им на пользу, — где уж им, грешным и темным, узреть истину!
Окончив этот разговор к обоюдному удовлетворению, они расстались: Деннис отправился приводить в исполнение свой план и еще раз обойти свою ниву, а мисс Миггс по его уходе впала в такое бурное отчаяние (которое она объяснила дерзостью посетителя, посмевшего наговорить ей всяких нежностей), что сердце Долли совсем растаяло. Она горячо принялась утешать Миггс, оскорбленную в своих лучших чувствах, и была при этом так мила, что если бы тайная злоба, переполнявшая добродетельную деву, не умерялась предвкушением ожидавшей Долли беды, Миггс, наверное, тут же выцарапала бы сопернице глаза.
Глава семьдесят первая
Весь следующий день Эмма, Долли и Миггс оставались взаперти в комнате, которая уже столько времени была их тюрьмой, не видели никого и не слышали ничего, кроме глухого говора, доносившегося из передней комнаты, где сидели те, кто стерег их. Девушкам казалось, что сегодня там прибавилось мужчин, а женских голосов (которые они прежде ясно различали) больше не было слышно. Кроме того, там чувствовалось какое-то волнение, то и дело крадучись входили и выходили люди, и этих новоприбывших оживленно о чем-то расспрашивали. Прежде стражи вели себя крайне бесцеремонно, часто поднимали адский шум, перебранивались, дрались, плясали и пели. Сегодня же они совсем присмирели, молчали или разговаривали шепотом, ходили бесшумно, на цыпочках, вместо того чтобы врываться в дом, громко топая ногами и приводя в трепет напуганных пленниц.
Чем объяснялась такая перемена, — присутствием ли среди них какого-нибудь начальника, или другой причиной, — девушки не могли угадать. Иногда им казалось, что в соседней комнате есть больной, так как прошлой ночью слышны были тяжелые шаркающие шаги, как будто туда внесли какую-то тяжелую ношу, а потом — стоны. Но проверить это не было никакой возможности. До сих пор всякий вопрос или просьба с их стороны вызывали только бурю ругательств, а то еще кое-что похуже, и девушки были рады, что их, наконец, оставили в покое, не грозят им и не пристают с любезностями. Обратившись к своим тюремщикам, они рисковали утратить этот желанный покой, и потому предпочли сидеть молча.
И Эмме и самой Долли было ясно, что именно бедняжка Долли — главная приманка для их похитителей, и как только Хью и мистер Тэппертит найдут свободную минуту, чтобы уступить велениям сердца, между ними начнется драка из-за Долли, а кому тогда достанется добыча, нетрудно угадать. Весь былой страх перед этим человеком ожил в душе Долли и дошел до такого ужаса и отвращения, которых никакими словами не описать. Тысяча воспоминаний, сожалений, горестных дум, тоска и тревога осаждали ее день и ночь, и бедная Долли Варден, цветущая, веселая, прелестная Долли, поникла головкой, как вянущий цветок. С ее щек сошел румянец, мужество покинуло ее, нежное сердце совсем изболелось. Куда девались милые капризы, непостоянство, пленительное кокетство? Забыты были все победы, все маленькие тщеславные радости, и она целыми днями сидела, прижавшись к Эмме, вспоминая то нежно любимого старого отца, то мать, то их старый дом, и чахла от горя, как птичка в клетке.
О, ветреные сердца, ветреные сердца, вы, что так весело плывете по течению, искритесь радостью, пока светит солнце, вы, пушок на плодах, весенний цвет, румяная летняя заря, жизнь мотылька, которая длится лишь один день, — как быстро вы гибнете во взбаламученном море жизни! Сердце бедной Долли, кроткое, беззаботное, непостоянное и суетное сердечко, беспокойно трепещущее, изменчивое, верное лишь радости, отражавшейся в блестящем взгляде, улыбках и смехе, это сердце разрывалось теперь на части.
Эмма — та уже познала в жизни горе и потому легче переносила эти новые испытания. Ей нечем было утешить подругу, но она могла ее приласкать, успокоить, она это делала, и Долли льнула к ней, как ребенок к няньке. Стараясь ободрить Долли, Эмма как бы черпала в этом мужество, и хотя ночи были долги, а дни безотрадны, и на ней уже сильно сказывалось разрушительное действие бессонницы и утомления, хотя она яснее, чем Долли, понимала, что положение их ужасно и самое худшее впереди, — однако никто не слышал от нее ни единой жалобы. При негодяях, во власти которых они находились, Эмма держалась спокойно, и, несмотря на весь тайный страх, в ней чувствовалась твердая уверенность, что они не посмеют ее оскорбить, поэтому они все ее побаивались, и многие были убеждены, что она где-то в складках платья прячет оружие и при первой надобности не задумается пустить его в ход.
Вот в каком состоянии были обе девушки, когда к ним посадили мисс Миггс. Сия достойная особа дала им понять, что и она тоже похищена ради ее прелестей, и таи расписала свое сопротивление, поистине героическое, ибо добродетель придала ей силу сверхъестественную, — что Эмма и Долли увидели в ней свою будущую защитницу и очень обрадовались. Но не только это утешение находили они сначала в обществе Миггс: эта молодая девица проявляла такую покорность судьбе, кротость, долготерпение, такую стойкость в испытаниях, все ее целомудренные речи дышали такой несокрушимой верой и смирением, такой твердой надеждой на лучшее, что Эмма, воодушевленная столь прекрасным примером, почувствовала новый прилив мужества. Она, конечно, нимало не сомневалась, что все это правда и Миггс, подобно им обеим, насильно оторвана от всего ей дорогого, измучена страхом и отчаянием. А бедняжка Долли в первые минуты оживилась, увидев человека, попавшего сюда прямо из ее родного дома. Но узнав, при каких обстоятельствах Миггс покинула этот дом и в чьи руки попал отец, она принялась плакать еще горше и не хотела слушать никаких утешений.
Мисс Миггс усердно корила ее за такое отчаяние и умоляла брать пример с нее, твердя, что вознаграждена сторицей за пожертвования в красную копилку, ибо обрела этой ценой душевный мир и спокойную совесть. Перейдя на столь серьезные темы, мисс Миггс сочла своим долгом заняться обращением мисс Хардейл. С этой целью она пустилась в полемические рассуждения, изрядно длинные, в которых сравнивала себя с миссионером, посланником церкви, а мисс Эмму — с ходящим до тьме каннибалом. И надо сказать — она так часто возвращалась к этой теме и столько раз призывала Долли и Эмму брать с нее пример, в то же время словно хвастая обилием своих грехов и с упоением называя себя недостойной и жалкой рабой божией, что очень скоро стала уже не утешением, а истинным наказанием для бедных девушек, которым в этой тесной комнатушке некуда было от нее деваться, и они почувствовали себя еще более несчастными, чем раньше.
Наступил вечер, и стражи (до сих пор аккуратно приносившие им в этот час еду и зажженные свечи) сегодня в первый раз оставили их в темноте. А малейшая перемена тревожила пленниц, порождала новые страхи. И когда прошло несколько часов, а они все еще сидели в полной темноте, даже Эмма не могла больше скрыть своей тревоги.
Они напряженно прислушивались. Из передней комнаты все так же доносился тихий говор, а по временам — стоны; казалось, они вырывались у кого-то от страшной боли, несмотря на все усилия сдержать их. В той комнате, видимо, тоже сидели в темноте — ни один луч света не пробивался оттуда сквозь дверные щели, — и, против обыкновения, сидели тихо: ничто не нарушало тишины, не скрипела даже ни одна половица.
Сначала мисс Миггс мысленно недоумевала, кто бы мог быть этот стонущий больной, но, поразмыслив, решила, что это, наверное, какая-то хитрость, которая входит в план Денниса и будет способствовать успеху его затеи. Придя к такому заключению, она, для успокоения Эммы, вслух высказала догадку, что там стонет, должно быть, какой-нибудь раненый нечестивец-папист. Воодушевленная этой приятной мыслью, она несколько раз пробормотала: «Слава богу!»
— Неужели же после тех зверств, которые эти люди творили у вас на глазах, и после того, что вы сами, как и мы, попали к ним в руки, вы еще способны радоваться их жестокости? — заметила ей Эмма с некоторым возмущением.
— Наши чувства — ничто, мисс, ими надо жертвовать ради святого дела. Аллилуйя, аллилуйя, мои дорогие джентльмены!
Мисс Миггс повторяла это обращение пронзительно — громко и настойчиво. Быть может, она кричала в замочную скважину, чтобы быть услышанной в соседней комнате? Это оставалось неизвестным, так как в полном мраке ничего не было видно.
— А если придет время — это может случиться каждую минуту! — и они захотят выполнить то, ради чего привезли нас сюда, — вы и тогда станете на их сторону и будете поощрять их? — спросила Эмма.
— Буду, мисс, и благодарю за это небеса и милостивого господа, — с удвоенной энергией отчеканила Миггс. — Аллилуйя, дорогие джентльмены!
Тут даже Долли, совсем павшая духом и пришибленная, вскипела и приказала Миггс немедленно замолчать.
— Кому вы это изволите говорить, мисс Варден? — осведомилась Миггс, делая сильное ударение на слове «кому».
Долли повторила приказание.
— О, господи! Боже милостивый! — воскликнула Миггс с истерическим смехом. — Да, разумеется, замолчу! Как не замолчать? Ведь я — жалкая раба, годная только на то, чтобы работать, как лошадь, вечно работать и слышать одни попреки от людей, которым никак не угодишь, и не иметь свободной минутки, чтобы самой умыться да прибраться. Я — жалкий сосуд скудельный, не так ли, мисс? О да! Я занимаю низкое положение, судьба меня обделила, — так что же мне больше делать, как не унижаться перед негодной, испорченной дочерью матери-праведницы, матери, которая достойна быть причислена к лику святых, но должна терпеть обиды от своей многогрешной семьи? Я обязана смиряться перед теми, кто не лучше язычников, — так ведь, по-вашему, мисс? Еще бы! Единственное подобающее мне занятие — это помогать молодым кокеткам-язычницам причесываться да прихорашиваться и уподобляться гробам повапленным, чтобы мужчины думали, что нигде не подложено ни клочка ваты, что они не затягиваются, не употребляют притираний, что во всем этом нет никакого надувательства и земного тщеславия — не так ли, мисс? Да, да, именно так!
Выпалив эту ироническую тираду с быстротой, попросту ошеломляющей и так громогласно и пронзительно (в особенности междометия), что совсем оглушила слушательниц, мисс Миггс заключила ее потоком слез (больше по привычке, ибо в данном случае уместны были вовсе не слезы, а триумф) и страстным призывом к Симу.
Как повели бы себя Эмма Хардейл и Долли, долго ли мисс Миггс, подняв, наконец, открыто свое знамя, размахивала бы им перед пораженными девушками — трудно сказать, да и гадать не стоит, ибо в эту минуту произошло нечто неожиданное, всецело завладевшее вниманием всех троих.
Они услышали сильные удары в наружную дверь дома, затем дверь эта с грохотом распахнулась, в передней комнате раздался какой-то шум и звон оружия. Окрыленные надеждой на то, что их, наконец, пришли спасать, Эмма и Долли стали громко звать на помощь. И призывы их не остались без ответа — через минуту к ним в комнату вбежал мужчина с обнаженной шпагой в руке. В другой руке он держал свечу.
Восторг девушек сразу остыл, когда они увидели, что это человек совершенно им незнакомый. Но они все-таки стали горячо умолять его увести их отсюда к родным.
— А для чего же я здесь? — ответил он, закрыв дверь и прислонившись к ней спиной. — Затем я и добирался сюда, несмотря на все препятствия и опасности, чтобы спасти вас.
Никакими словами не опишешь радости бедных пленниц. Крепко обнявшись, они благодарили бога за так своевременно подоспевшую помощь. Их спаситель шагнул к столу, чтобы поставить на него свечу, и тотчас воротился к двери.
Сняв шляпу, он с улыбкой посмотрел на девушек.
— Вы пришли с вестями о моем дяде, сэр? — спросила Эмма, порывисто оборачиваясь к нему.
— И о моих родителях? — подхватила Долли.
— Да, — сказал незнакомец. — И с добрыми вестями.
— Значит, они живы и невредимы? — в один голос крикнули Эмма и Долли.
— Да, да, невредимы.
— И здесь? Близко?
— Не скажу, чтобы близко, — ответил он успокоительным тоном. — Но и не так уж далеко. Ваши друзья, милочка, — это относилось к Долли, — находятся в нескольких часах езды отсюда. И я надеюсь, что вас еще сегодня отвезут к ним!
— А мой дядя, сэр… — запинаясь, начала Эмма.
— Ваш дядя, дорогая мисс Хардейл, к счастью — я говорю «к счастью», потому что мало кому из наших единоверцев это удалось, — уехал из Англии на континент и сейчас он в безопасности.
— Слава богу, — прошептала Эмма.
— Да, вам есть за что благодарить бога. Вы видели зверства только одной ночи и даже вообразить себе не можете, от чего бог спас вашего дядю.
— Он хочет, чтобы я ехала к нему?
— И вы еще спрашиваете? — удивленно воскликнул незнакомец. — Хочет ли он этого? Да вы понятия не имеете, как опасно сейчас оставаться в Англии, как трудно из нее выбраться и чего бы только не дали сотни людей за такую возможность… Ах, простите, я забыл, что вы этого не можете знать, так как столько времени были в заключении.
— Из ваших намеков, сэр, мне стало ясно то, что вы боитесь сказать прямо, — отозвалась Эмма. — Значит, виденное нами было только началом? И худшее еще впереди? Ужасы продолжаются до сих пор?
Он пожал плечами, покачал головой, развел руками. И все с той же заискивающей улыбкой, в которой было что-то неприятное, молча опустил глаза.
— Вы смело можете сказать мне всю правду, сэр, — промолвила Эмма. — Мы здесь уже подготовлены к самому худшему.
Но тут вмешалась Долли и стала упрашивать Эмму слушать не самое худшее, а самое лучшее. Она и к незнакомцу обратилась с той же мольбой — рассказать только добрые вести, а дурные отложить до того времени, когда они благополучно вернутся к своим.
— Скажу вам все в двух словах, — начал незнакомец, довольно неласково взглянув на дочку слесаря. — Против нас все, все до единого. Улицы кишат солдатами, которые с мятежниками заодно и действуют им в угоду. Мы можем надеяться только на бога и спасения искать только в бегстве. Да и это — дело ненадежное, потому что за нами шпионят со всех сторон, задерживают нас здесь и силой и обманом. Мисс Хардейл, поверьте, я терпеть не могу говорить о себе, о том, что я сделал и готов сделать, потому что это может показаться хвастовством. Но у меня среди протестантов большие связи, и, так как все мое состояние вложено в их коммерческие предприятия, я, к счастью, имел возможность спасти вашего дядю. Я могу спасти и вас, я поклялся ему сделать это и не покидать вас, пока не передам ему с рук на руки. Вот почему я здесь. Благодаря измене — или, может быть, раскаянию — одного из ваших стражей, мне удалось узнать, где вас спрятали. И вы сами видите — я шпагой проложил себе дорогу сюда.
— Скажите, — спросила Эмма нерешительно, — у вас есть записка от дяди или другое какое-нибудь доказательство?
— Ничего у него нет! — воскликнула вдруг Долли, решительно указывая на незнакомца. — Я теперь вижу, что нет. Ради бога, не уезжай с ним!
— Тише ты, дурочка! — бросил он ей, сердито нахмурившись. — Замолчи сейчас же! Нет, мисс Хардейл, у меня нет с собой ни письма, ни чего-нибудь другого от вашего дяди. Я сочувствую вам и всем, так тяжело и незаслуженно пострадавшим, но своей жизнью я тоже дорожу. Поэтому я не ношу при себе никаких писем, которые, если бы их нашли, стоили бы мне головы. Мне и в голову не пришло запасаться какими-то доказательствами моей честности, да и мистер Хардейл не предлагал мне их — вероятно, потому, что он слишком уверен в человеке, которому обязан жизнью.
В этих словах звучал упрек, тонко рассчитанный на характер Эммы. Но на Долли, девушку иного склада, он не произвел никакого впечатления, и она продолжала нежнейшими словами, какие могла придумать заклинать подругу, чтобы она не поддавалась уговорам незнакомца.
— Время не терпит, — сказал незнакомец и, как он ни силился показать свое горячее участие, в его ровном голосе звучала какая-то режущая ухо холодность. — Опасности грозят со всех сторон. Видно, я напрасно рисковал жизнью, — что ж, пусть будет так. Но если вам суждено еще когда-нибудь увидеть дядю, — будьте тогда ко мне справедливы. Сдается мне, что вы решили оставаться здесь. Так помните же, мисс Хардейл: я вас предупреждал, что вам грозит, и снимаю с себя всякую ответственность.
— Погодите, сэр, — воскликнула Эмма, — одну минутку, прошу вас! Не можете ли вы, — она крепче обняла Долли, — взять с собой нас обеих?
— Когда в городе такое творится, провезти благополучно и одну женщину — задача нелегкая. Не говорю уже о том, как опасно было бы привлечь к себе внимание толпы на улицах, — ответил незнакомец. — Я вам уже сказал, что вашу подругу сегодня отвезут домой. Если вы согласитесь довериться мне, мисс Хардейл, я сейчас же дам ей надежную охрану и выполню свое обещание… Неужели вы решили остаться здесь? Люди всех сословий и вероисповеданий бегут из города, который разграблен весь из конца в конец. Не задерживайте меня, я могу быть полезен в другом месте. Едете или остаетесь?
— Долли, — торопливо заговорила Эмма, — дорогая моя девочка, это наша последняя надежда. Мы расстанемся сейчас только для того, чтобы встретиться потом в счастливые и мирные дни. Я доверюсь этому джентльмену.
— Нет, нет, нет! — закричала Долли, уцепившись за нее. — Ради всего святого, не уезжай!
— Ты же слышала, дорогая, — сегодня, уже сегодня, через несколько часов — подумай! — ты будешь дома, с родными! Ведь они умрут, если ты не вернешься! Они убиты горем! Молись за меня, а я буду молиться за тебя, дорогая. И никогда не забывай тех дней, что мы провели с тобой вместе. Ну, давай простимся. Скажи мне: «С богом!»
Но Долли не в силах была выговорить ни слова. Даже после того, как Эмма сто раз поцеловала ее в щеку, омочив рту щеку слезами, Долли, повиснув у нее на шее, только плакала, плакала, крепко обнимала и не отпускала ее.
— Ну, довольно, нельзя терять ни минуты! — крикнул незнакомец и, насильно разжав руки Долли, грубо оттолкнул ее, а Эмму увлек к двери. — Эй, вы, там, живей! Все готово?
— Как же! Совсем готово! — прогремел вдруг из-за двери голос, заставивший незнакомца вздрогнуть. — Назад, если тебе жизнь дорога!
И в тот же миг незнакомец упал, как бык под обухом, — казалось, потолок обрушился и раздавил его. А комнату наполнил веселый яркий свет, в дверях показались сияющие лица, и Эмма очутилась в объятиях дяди, а Долли с пронзительным криком кинулась к отцу и матери.
Что тут было — обмороки, улыбки и слезы, смех и плач, град вопросов, остававшихся без ответа!.. Все говорили разом, все были вне себя от радости. А сколько поцелуев, поздравлений, ласк и рукопожатий! Все новые и новые взрывы бурного восторга. Никакими словами всего этого не опишешь.
Прошло немало времени — и, наконец, первым опомнился старый слесарь и бросился обнимать двух каких-то людей, скромно стоявших в стороне, чтобы не мешать семейной встрече. И тут девушки увидели — знаете, кого? Эдварда Честера и Джозефа Уиллета.
— Посмотрите на них! — кричал слесарь. — Что было бы с нами, если бы не они? Ах, мистер Эдвард, мистер Эдвард! Ах, Джо, Джо! Какую тяжесть вы сняли сегодня с моей души!
— Это мистер Эдвард сшиб его с ног, — сказал Джо. — Мне сильно хотелось самому это сделать, но я уступил мистеру Эдварду. Эй, вы, храбрец, придите в себя! Не век же вам лежать здесь.
С этими словами Джо ногой (его единственная рука была занята) слегка ткнул в грудь мнимого спасителя Эммы. Гашфорд (да, это был не кто другой, как он) поднял голову и приниженно, но злобно, как поверженный демон, попросил, чтобы с ним обращались повежливее.
— Мистер Хардейл, я имею доступ ко всем бумагам милорда, — сказал он смиренно. Но мистер Хардейл стоял к нему спиной и даже не оглянулся. — Среди них есть очень важные документы. Многие из них хранятся в секретных ящиках и в разных местах, о которых знаем только милорд и я. Я могу дать весьма ценные сведения и оказать важные услуги следствию. Если со мной здесь будут плохо обращаться, вы ответите за это.
— Тьфу! — Джо плюнул с омерзением. — Вставайте, вы! Вас там дожидаются. Вставайте сейчас же, слышите?
Гашфорд медленно поднялся, подобрал свою шляпу и с плохо скрытой злобой, но в то же время с внушающей отвращение трусливой покорностью поглядывая вокруг, выбрался из комнаты.
— А теперь, джентльмены, — сказал Джо, вынужденный говорить за всех в этой молчаливой компании, — нам, пожалуй, надо возвращаться в «Черный Лев» — и чем скорее, тем лучше.
Мистер Хардейл утвердительно кивнул головой и, взяв племянницу под руку, вышел первый, а за ним — слесарь, миссис Варден и Долли, на которую сыпалось столько ласк и поцелуев, что их с избытком хватило бы на дюжину таких Долли. Эдвард Честер и Джо шли последними.
И неужели же Долли ни разу не оглянулась, так-таки ни разу? Неужели из-под темных ресниц, опущенных на разгоревшиеся щеки, не был брошен ни один беглый взгляд, ни на миг не сверкнул в их тени блестящий глазок? Джо показалось, что сверкнул, и вряд ли он мог ошибиться: ибо, по правде сказать, таких глаз, как у Долли, было немного.
Передняя комната, через которую им пришлось проходить, была полна народу. Был тут и мистер Деннис под надежным караулом и укрывавшийся здесь со вчерашнего дня, лежавший за деревянной перегородкой, которая теперь была снесена, Саймон Тэппертит, весь в ожогах, избитый, простреленный. Точеные ножки, его гордость и утешение, слава всей жизни, были размозжены и представляли собой какую-то бесформенную уродливую массу. Задрожав при виде этого жуткого зрелища, Долли крепче прижалась к отцу: теперь она поняла, чьи стоны слышали они с Эммой. Но ни ожоги, ни ушибы, ни пулевая рана, ни страшная боль в раздробленных ногах и вполовину не причиняли Саймону таких мук, какие он испытал, когда Долли прошла мимо него в сопровождении своего спасителя, Джо.
У дверей ждала карета, и через минуту Долли благополучно сидела внутри между отцом и матерью, а напротив уселись Эмма Хардейл и ее дядя, и все это был не сон, а действительность! Но ни Джо, ни Эдварда здесь уже не было, они ушли, ничего не сказав на прощанье, только издали поклонившись. О, господи, как долог был путь до «Черного Льва»!
Глава семьдесят вторая
До «Черного Льва» и в самом деле было не близко, путешествие заняло много времени, и, несмотря на явные доказательства реальности всех последних событий, Долли никак не могла отделаться от ощущения, будто ей всю ночь снится сон и она до сих пор еще не проснулась. Даже когда их карета остановилась уже перед «Черным Львом», когда из открытой двери хлынул яркий свет и хозяин, выбежав навстречу с радушным приветствием, стал помогать им сойти, Долли и тогда еще была не вполне уверена, что она все это видит и слышит наяву, а не во сне.
Здесь же, у дверец кареты, очутились вдруг Эдвард Честер и Джо Уиллет, один справа, другой слева: должно быть, они ехали позади в другом экипаже. Это было так удивительно, так непостижимо, и Долли теперь еще больше склонна была думать, что крепко спит и видит сон. Но когда на сцену появился мистер Уиллет-старший, то есть старый Джон собственной персоной, все тот же упрямый тугодум с двойным подбородком таких размеров, каких не в состоянии вообразить себе ни один человек при самом смелом полете богатой фантазии, — тут уж Долли очнулась, и пришлось ей поверить, что все это происходит наяву.
А Джо, оказывается, лишился руки — это он-то, такой статный, красивый и славный парень! Когда Долли взглянула на него и подумала, сколько он, должно быть, выстрадал и в каких далеких странах пришлось ему скитаться, когда она спросила себя, какая же девушка была его сиделкой (эта девушка, наверное, терпеливо, нежно и заботливо ухаживала за ним, как делала бы на ее месте она, Долли), слезы подступили к ее глазам, она уже не могла их удержать и тут же на людях горько расплакалась.
— Мы ведь теперь все в безопасности, Долли, — ласково успокаивал ее отец. — И больше нас никто не разлучит. Ну, полно, деточка, успокойся!
Жена слесаря, вероятно, лучше мужа понимала, отчего плачет дочь. Миссис Варден была теперь уже совсем не та, (тяжелые дни смуты все-таки принесли кое-какую пользу), и она так же, как муж, стала нежно утешать Долли.
— Может, она голодна, — сказал мистер Уиллет-старший, обводя взглядом окружающих. — Да, ручаюсь, что в этом все дело. Я и сам уже проголодался.
Хозяин «Черного Льва» не менее, чем Джон, заждался ужина, ибо прошли уже все подходящие для этого часы, поэтому он приветствовал догадку Джона, как величайшее открытие, глубокую философскую идею. А так как стол был давно накрыт, они немедленно сели ужинать.
Разговор за столом шел не очень оживленно, да и ели некоторые из присутствующих без особого аппетита. Зато старый Джон трудился за всех и вообще отличался в этот вечер.
Не подумайте, что он так уж блистал красноречием, — ему мешало то, что не было здесь старых приятелей, которых он привык «задирать». Сына он теперь побаивался, у него было смутное подозрение, что Джо способен при малейшей обиде одним ударом свалить «Черного Льва» на пол в его собственной столовой и затем немедленно умчаться в Китай или другую дальнюю и неведомую страну, где останется навсегда или по крайней мере до тех пор, пока не лишится второй руки, обеих ног, а чего доброго — и глаза в придачу. Поэтому мистер Уиллет молчал, но как только разговор за столом прерывался, он прибегал к своеобразной мимике, в которой, по мнению «Черного Льва», знавшего его много лет, на этот раз превзошел самого себя и все ожидания самых восторженных его почитателей.
Предметом, всецело занимавшим мысли мистера Уиллета и вызывавшим с его Стороны такие странные пантомимы, был пустой рукав его калеки-сына, в чье несчастье он все еще никак не мог поверить. После их первого свидания старый Джон в сильном замешательстве ушел на кухню и уставился на огонь, словно ища своего неизменного советчика во всех трудных и спорных вопросах. Но так как на кухне «Черного Льва» не было котла, а его собственный громилы так изувечили и помяли, что он пришел в полную негодность, то Джон окончательно растерялся и весь этот день прибегал к престранным способам разрешить свои сомнения: он то щупал рукав одежды Джо, подозревая, видимо, что потерянная рука найдется там, то осматривал свои собственные руки и руки всех присутствующих, словно желая убедиться, что человеку полагается иметь их две, а не одну, то просиживал часами в мрачном раздумье, пытаясь припомнить, каким был его сын в детстве, действительно ли у него тогда имелись две руки или только одна, то предавался другим размышлениям в таком же роде.
В этот вечер за ужином, очутившись среди людей, так хорошо и давно знакомых, мистер Уиллет с удвоенной энергией занялся решением мучившей его загадки и был, по-видимому, твердо намерен выяснить правду сегодня или никогда. Проглотив кусок-другой, он каждый раз откладывал нож и вилку и в упор смотрел на сына — главным образом на его пустой рукав. Затем медленно обводил всех глазами, пока не встречал чей-нибудь ответный взгляд, а тогда торжественно и глубокомысленно качал головой, хлопал себя по плечу и подмигивал, вернее засыпал одним глазом минуты на две, ибо процесс подмигивания происходил у Джона очень медленно. Открыв затем глаз и снова важно покачав головой, он брал нож и вилку и принимался за прерванную еду, но ел рассеянно — положит кусок в рот, а в то же время, сосредоточив все внимание на Джо, в каком-то остолбенении смотрит, как тот одной рукой режет мясо, смотрит до тех пор, пока не начнет давиться застрявшим в горле куском, и тогда только приходит в себя. По временам он пускал в ход разные уловки — попросит Джо передать ему соль, перец, уксус, горчицу, — словом, что-нибудь с той стороны, где у Джо нет руки, и жадно наблюдает, как тот сделает это. С помощью всех этих экспериментов Джон в конце концов разрешил свои сомнения и успокоился. Положив нож по одну сторону, а вилку — по другую сторону тарелки, он сделал основательный глоток из стоявшей перед ним кружки (все время не спуская глаз с Джо), откинулся на спинку стула и с глубоким вздохом изрек, обводя всех глазами:
— Ее отняли!
— Клянусь богом! — воскликнул «Черный Лев», стукнув кулаком по столу. — До него это дошло, наконец!
— Да, сэр, — сказал мистер Уиллет с миной человека, выслушавшего вполне заслуженную похвалу. — Вот она куда делась: ее отрезали!
— Объясни ему, где это случилось, — сказал «Черный Лев», обращаясь к Джо.
— Я потерял ее при защите Саванны
[94], отец.
— При защите Сальваны, — тихонько повторил мистер Уиллет и опять обвел всех взглядом.
— В Америке, где идет война, — пояснил Джо.
— В Америке, где идет война. Так, значит: потерял при защите Сальваны, в Америке, где идет война.
Продолжая твердить вполголоса, как бы про себя, эту новость (которая в таких же точно выражениях сообщалась ему уже раньше по меньшей мере пятьдесят раз), мистер Уиллет встал из-за стола, подошел к Джо, ощупал его пустой рукав снизу доверху, до того места, где сохранился обрубок, покачал головой… потом, подойдя к камину, разжег свою трубку, потом пошел к двери, обернулся, указательным пальцем отер левый глаз и с расстановкой произнес:
— Мой сын… потерял… руку… при защите Сальваны… в Америке… где идет война. — С этими словами он вышел и больше в этот вечер не возвращался.
Скоро и остальные, под разными предлогами, один за другим ушли из столовой. Только Долли все еще сидела — для нее было большим облегчением остаться, наконец, одной, и она дала волю слезам. Но вот в конце коридора послышался голос Джо: он желал кому-то доброй ночи.
Прощается! Значит, уйдет — и может быть, далеко. Но куда же, к кому он может идти в такой поздний час?
Она услышала его шаги в коридоре. Он прошел мимо двери… Потом шаги затихли как бы в нерешимости… Возвращается! Сердце Долли сильно забилось. Вот он заглянул в дверь.
— Покойной ночи?
Он не назвал ее по имени, но хорошо и то, что не сказал «мисс Варден».
— Покойной ночи! — прорыдала она в ответ.
— Ну, зачем вы так огорчаетесь? Ведь все прошло и не воротится! — с участием сказал Джо. — Не плачьте, не могу я видеть ваших слез. Перестаньте думать об этом — ведь вы уже в безопасности и должны чувствовав себя счастливой.
Но Долли заплакала еще горше.
— Знаю, что вы пережили тяжелые дни, — продолжал Джо, — а между тем вы нисколько не изменились — разве только к лучшему. Все говорят, что вас не узнать, но я с этим не согласен. Вы всегда были чудо как хороши, а теперь стали еще красивее, ей-богу! Вы извините, что я так говорю. Но вы же сами это знаете, вам, наверно, это часто твердят…
Долли действительно знала это и слышала от других очень часто. Но каретника она давно уже считала настоящим ослом, и то ли боялась сделать такое же открытие относительно других своих поклонников, то ли так привыкла к их комплиментам, что перестала обращать на них внимание. Во всяком случае, достоверно одно: хоть она и продолжала сейчас заливаться слезами, но никогда еще ничто в жизни не радовало ее так, как обрадовали слова Джо.
— Я буду вас благословлять всю жизнь, — сказала она, плача. — У меня сердце будет разрываться на части всякий раз, как услышу ваше имя… Я буду молиться за вас каждое утро и каждый вечер до самой смерти!
— Правда? — стремительно спросил Джо. — Неужели правда? Я так… я очень рад и горжусь этим…
Долли все еще всхлипывала, закрыв платочком глаза. А Джо все стоял и смотрел на нее.
— Ваш голос так живо напомнил мне прошлое, — сказал он, наконец. — Кажется, будто снова настал тот счастливый вечер — вы не сердитесь, что я вспоминаю о нем? — и ничего не изменилось за все эти годы. Как будто и не было всего того, что мне пришлось перенести, и я вчера только сшиб с ног бедного Тома Кобба и перед тем, как удрать, пришел к вам с узелком на плече. Помните?
Помнит ли она? Но Долли ничего не ответила и только на миг подняла глаза. Это был один мимолетный взгляд, взгляд сквозь слезы. Но он заставил Джо надолго замолчать.
— Ну, что ж, — решительно сказал он, наконец. — Значит, суждено было, чтобы все пошло по-другому. Я уехал за море и все эти годы воевал летом, мерз зимой. Вернулся я таким же бедняком, как ушел, да еще калекой в придачу. Но поверьте, Долли, мне легче было бы потерять и другую руку — что там руку, даже голову сложить! — чем вернуться и не застать вас в живых, или застать не такой, какой вы мне всегда казались, и какой я желал и мечтал увидеть вас. Слава богу, что этого не случилось.
О, как сильны, как горячи были чувства, волновавшие эту новую Долли, ту, что пять лет назад была только маленькой кокеткой! Она, наконец, узнала, что и у нее есть сердце. До сих пор она не понимала его и потому не могла оценить сердца Джо. Каким бесценным сокровищем казалось оно ей сейчас!
— Было время, — сказал Джо все так же искренне и просто, — когда я надеялся вернуться богатым и жениться на вас. Но тогда я был еще мальчишкой и давно уже перестал об этом мечтать. Я бедняк, калека, отставной солдат и должен быть доволен, что хоть жив остался. Я и сейчас не стану вас уверять, что мне легко будет примириться с вашим замужеством. Но я рад — слава богу, могу это сказать от души, — что вас все любят и восхищаются вами, что вам легко будет выбрать в мужья, кого захотите, и найти счастье. А для меня утешение и то, что вы будете говорить обо мне со своим мужем. И, может быть, придет время, когда я способен буду подружиться с ним, пожимать ему руку, навещать вас, как старый друг, который знал вас еще девочкой. Прощайте, Долли, да хранит вас бог!
Его рука дрожала, да, дрожала, но, пожав руку Долли, он решительно вышел из комнаты.
Глава семьдесят третья
В ту пятницу, когда Эмма и Долли были спасены благодаря своевременной помощи Джо и Эдварда Честера, к вечеру бои совсем прекратились, и в объятой страхом столице был восстановлен мир и порядок. Правда, после такой бури никто не мог поручиться, что это спокойствие будет длительным, что не вспыхнут новые волнения еще страшнее недавних, толпа опять начнет буйствовать, на улицах будет литься кровь. Поэтому те, кто бежал из города, не возвращались пока, а многие семьи, которым раньше не удалось уехать, теперь воспользовались затишьем и покинули Лондон. Все лавки, от Тайберна до Уайтчепла, по-прежнему, были закрыты, и в торговых кварталах замерла деловая жизнь. Однако, вопреки зловещим предсказаниям многочисленной категории людей, которые с удивительной прозорливостью видят всегда впереди самое мрачное, в городе царило полное спокойствие. Войска, расставленные во всех главных частях его и важных пунктах, усмиряли бродившие по улицам кучки мятежников; поиски участников разгрома продолжались с неослабевающей энергией, и если среди них и были такие отчаянные смельчаки, которые после виденных ими жутких картин решились бы снова выступить, — даже их настолько устрашили принятые властями меры, что они поторопились укрыться, кто где мог, и думали только о собственной безопасности.
Словом, мятежники были окончательно рассеяны. Более двухсот убиты на улицах, двести, пятьдесят тяжело ранены и лежали в больницах, семьдесят восемь из них скоро умерли. Сто человек уже сидели в тюрьме, и число арестованных росло с каждым часом. Сколько мятежников погибло во время пожаров и стало жертвами собственной необузданности, установить было невозможно. Известно только, что одни нашли страшную смерть в огне, ими же зажженном, другие, забравшись в подвалы и погреба, чтобы всласть напиться вина или чтобы обмыть раны, не вышли оттуда на свет божий. Спустя много недель лопаты рабочих обнаружили это с полной очевидностью в черной, давно остывшей золе пожарищ.
За четыре дня мятежа было разрушено семьдесят два дома и четыре сильно укрепленных тюрьмы. Имущества, по оценке пострадавших, погибло на сто пятьдесят пять тысяч фунтов, а по самому умеренному и беспристрастному подсчету людей незаинтересованных — на сто двадцать пять тысяч. Эти огромные убытки были вскоре возмещены разоренным гражданам из общественных средств: по постановлению палаты общин деньги собирали во всем городе, в графстве и Саутуорке, Однако более всех пострадавшие лорд Мэнсфилд и лорд Сэвиль отказались от возмещения им убытков.
Еще во вторник на заседании палаты общин, происходившем при закрытых дверях и под охраной караулов, решено было после подавления беспорядков сразу же приступить к самому серьезному рассмотрению петиций протестантов. Во время обсуждения этого вопроса один из членов палаты, мистер Хэрберт, встал и в негодовании попросил палату обратить внимание на то, что лорд Джордж Гордон сидит в зале с синей кокардой на шляпе, отличительным знаком мятежников. И соседи лорда не только заставили его снять кокарду, но когда он пожелал выйти на улицу и, по своему обыкновению, успокоить толпу неопределенным обещанием, что палата «намерена их удовлетворить», несколько членов палаты силой удержали его на месте. Словом, беспорядок и насилие, торжествовавшие на улицах Лондона, проникли и в парламент. Здесь, как и повсюду, панический страх победил все, и традиции были на время забыты.
В четверг обе палаты отложили заседание до следующего понедельника, объявив, что невозможно с должной серьезностью и свободой обсуждать важные дела, пока здание парламента окружено вооруженными войсками.
Мятежники были усмирены, но горожане переживали новые тревоги: так как все главные улицы и площади в городе были заняты солдатами, которым дано было неограниченное право пускать в ход мушкеты и сабли, то люди верили слухам, что город на военном положении, и жадно внимали жутким рассказам о якобы повешенных на фонарях мятежниках в Чипсайде и на Флит-стрит. Страшные слухи были опровергнуты официальным сообщением, что всех арестованных бунтовщиков будет судить по существующим законам особая комиссия; но не успели улечься эти толки, как началась новая паника — везде шептались о том, что у некоторых мятежников найдены французские деньги и беспорядки поощряются иностранными державами, которые хотят разорения и погибели Англии. Молва эта, которую еще поддерживали подметные анонимные прокламации, родилась, вероятно, потому, что в карманы мятежников во время грабежей вместе с другой добычей попало и немного иностранных монет, а при обысках эти деньги были найдены у арестованных и на трупах. Слухи эти вызвали огромную сенсацию, и возбужденные люди, склонные подхватывать малейший повод к тревоге, усердно раздували их.
Но так как весь день пятницы и следующая ночь прошли спокойно и ничего нового горожане не узнали, то к ним начала возвращаться уверенность, что все ужасы кончились. Даже самые трусливые и отчаявшиеся вздохнули свободнее. В Саутуорке целых три тысячи жителей взяли на себя охрану порядка, и каждый час их патрули обходили улицы. Этому похвальному примеру не замедлили последовать и в других местах, и так как мирные обыватели становятся обычно удивительно храбрыми, после того как опасность миновала, — они проявляли теперь бешеную энергию и прямо-таки дерзкую отвагу: без колебаний останавливали прохожих самого внушительного вида и подвергали их суровому допросу. То же самое они безапелляционно проделывали со всеми посыльными, служанками и подмастерьями, спешившими по своим делам.
День клонился к вечеру, и во всех углах и закоулках города стал скопляться мрак, словно втихомолку пробуя свои силы перед тем, как смело выползти и открыто завладеть улицами. А в это время Барнеби сидел в своей камере, дивился царившей кругом тишине и тщетно напрягал слух, чтобы услышать шум и крики, еще недавно раздававшиеся везде с наступлением темноты. Подле него, держа его руку в своей, сидела та, чье присутствие вселяло в его душу мир и покой. Убитая горем, она сильно исхудала, переменилась, но в его глазах она была все та же.
— А что, мама, — спросил он после длительного молчания, — долго меня продержат здесь? Сколько еще дней и ночей?
— Недолго, родной. Надеюсь, что недолго.
— Надеешься! Да ведь твоя надежда не раскует этих цепей. Я тоже все время надеюсь, но им до этого дела нет. И Грип надеется, но кто думает о Грипе?
Ворон каркнул отрывисто и уныло, что на вороньем языке явно означало «никто».
— Да, кто, кроме тебя и меня, думает о Грипе? — продолжал Барнеби, приглаживая взъерошенные перья своего друга. — Он здесь совсем перестал болтать. Ни единого слова не хочет говорить в тюрьме — вот как захандрил! Целыми днями сидит в темном углу, то дремлет, то смотрит на свет, который прокрадывается сквозь решетку, и тогда его блестящий глазок сверкает, как будто в него залетела искра во время пожара и не гаснет до сих пор. Но кто пожалеет Грипа?
Ворон снова каркнул: «Никто!»
— А кстати, — Барнеби перестал гладить Грипа и, положив матери руку на плечо, с беспокойством заглянул ей в глаза. — Если меня убьют… А меня хотят убить, я слышал, как это говорили… Что будет с Грипом, когда меня повесят?
Знакомое ли слово, или ход собственных мыслей вдруг вызвали в памяти Грипа его любимую фразу, — он крикнул: «Не вешай носа!» — но, не докончив, откупорил только одну бутылку и снова слабо каркнул, — казалось, даже на такую коротенькую фразу у него не хватает духу.
— Может, и его убьют, как меня? — сказал Барнеби. — А хорошо бы, если бы ты, я и он могли умереть вместе! Никому из нас не пришлось бы тосковать. Ну, да пусть делают, что хотят, — я не боюсь их, мама!
— Тебе не сделают ничего худого, — выговорила мать с трудом — ее душили слезы. — Они и пальцем тебя не тронут, когда узнают все. Я уверена, что не тронут.
— О, не будь так уверена! — воскликнул Барнеби. Ему доставляла своеобразное удовольствие мысль, что он проницательнее матери и не обманывается, как она. — Меня заметили с самого начала. Я слышал, как они говорили это вчера вечером, когда вели меня сюда, и думаю, что это правда. Но ты не плачь, мама! Они говорили, что я — смельчак, и это верно, я ничего не боюсь и не буду бояться. Ты, может, считаешь меня дурачком, но умереть я сумею без страха, не хуже всякого другого. Ведь я же ничего плохого не сделал, правда? — добавил он быстро.
— Да, бог видит, что ты не виноват, — отвечала мать.
— Ну, тогда чего мне бояться? Пусть приходит самое худшее. Помнишь, раз я спросил у тебя, что такое смерть, а ты сказала, что смерть совсем не страшна, если человек не делал в своей жизни зла. Ага, ты думала, что я забыл это!
Его веселый смех и шутливый тон разрывали матери сердце. Она притянула его к себе поближе и попросила говорить шепотом и сидеть тихонько, потому что уже темнеет, и недолго им быть вместе, ей скоро придется уходить.
— А завтра придешь опять? — спросил Барнеби.
— Приду, сынок. Каждый день буду приходить. Мы с тобой больше никогда не расстанемся.
Он весело сказал, что это чудесно, ему только этого и хочется, и он заранее знал, что она так ответит. Потом спросил, где она пропадала так долго и почему не пришла поглядеть на него, когда он воевал как храбрый солдат. Он стал излагать ей свои безумные планы, как им разбогатеть и зажить припеваючи. Смутно чувствуя, что мать страдает, и страдает из-за него, он, чтобы ее утешить и успокоить, стал вспоминать прежнюю мирную жизнь, свои забавы и прогулки на воле, нимало не подозревая, что каждое его слово для нее — нож острый и что ее душат слезы при воспоминании об утраченном.
— Мама, — сказал Барнеби, когда послышались шаги. тюремщика, который запирал на ночь камеры. — Когда я давеча заговорил про отца, ты крикнула; «Перестань!» — и отвернулась. Почему? Ну, объясни. Скажи хоть два слова. Ты всегда думала, что он умер. Так неужели ты не рада тому, что он жив и вернулся к нам? Где он сейчас? Здесь, в тюрьме?
— Ни у кого не спрашивай, где он, и ни с кем не говори о нем, — ответила мать.
— Но отчего? Оттого, что он суров и резок? По правде сказать, он мне не нравится, и я не люблю оставаться с ним наедине. Но почему ты не хочешь и говорить о нем?
— Потому что я сожалею, что он жив. Потому что для меня большое горе, что он вернулся, что вы встретились. Потому что я всю жизнь только к тому и стремилась, родной мой, чтобы навсегда разлучить вас.
— Разлучить отца и сына? Да почему же?
— Он… он пролил кровь, — прошептала она ему на ухо. — Пора тебе узнать это. Он пролил кровь человека, который любил его, который ему доверял и никогда ни словом, ни делом не обидел его.
Барнеби в ужасе отшатнулся, глянул на родимое пятно у себя на руке и, весь дрожа, спрятал поскорее руку в складках одежды.
— Хотя нам и надо его избегать, но все-таки он твой отец, — торопливо добавила миссис Радж, услышав, что ключ повернулся в замке. — И я — его несчастная жена. Он приговорен и должен скоро умереть. Но пусть это будет не по нашей вине. Нет, если мы уговорим его раскаяться, наш долг — жалеть и любить его. Ты никому не говори, кто он. Говори, что вы вместе бежали из тюрьмы и больше ты о нем ничего не знаешь. Если будут тебя допрашивать насчет него, молчи. Ну, покойной ночи, мой голубчик, храни тебя господь!
Она вырвалась из его объятий, и через секунду Барнеби остался один. Долго стоял он, не двигаясь, закрыв лицо руками. Потом, рыдая, упал на свою убогую постель.
Но вот медленно взошла луна во всем своем кротком величии, выглянули звезды, и сквозь решетку круглого оконца небо засияло мягким светом, как сияет доброе дело человека единственным просветом в его мрачной грешной жизни. Барнеби поднял голову и загляделся на это тихое небо, печально улыбавшееся земле. Казалось, ночь, более милосердная, чем день, скорбно взирала на страдания и злые дела человеческие. Барнеби почувствовал, как мир сходит к нему в душу. Бедный идиот, запертый в тесной клетке, глядя на этот кроткий свет, был так же близок душой к богу, как самый свободный и уважаемый человек во всем громадном городе. И в его плохо затверженной молитве, обрывке гимна, которым он убаюкивал сам себя в детстве, было больше подлинного жара, чем в любой ученой проповеди, когда-либо оглашавшей своды старых соборов.
Проходя одним из тюремных дворов, миссис Радж сквозь решетку увидела в соседнем дворе своего мужа: он ходил взад и вперед, скрестив руки на груди и понурив голову. Она спросила у провожавшего ее к выходу тюремщика, можно ли поговорить с этим заключенным.
— Можно, — ответил тот, — но только поскорее. Пора запирать ворота, осталось только минуты две.
Говоря это, он отпер решетку и пропустил ее.
Решетка, поворачиваясь на петлях, резко заскрипела, однако Радж оставался глухим ко всему и, не подняв головы, не обернувшись, продолжал ходить вокруг тесного дворика. Жена окликнула его, но голос ее был слаб и оборвался. Наконец она подошла ближе, и когда он проходил мимо, протянула руку и дотронулась до него.
Радж отшатнулся, весь дрожа, но, увидев, кто это, спросил, зачем она сюда пришла. И, не дав ей времени ответить, заговорил сам:
— Что же меня ждет — жизнь или смерть? Погубишь ты меня или пощадишь?
— Мой сын… наш сын тоже здесь, в тюрьме, — сказала она вместо ответа.
— Ну и что же? — крикнул он, в раздражении топнув ногой. — Я это знаю без тебя. Но он мне столько же может помочь, сколько я — ему. Если ты пришла только для того, чтобы болтать о нем, так можешь убираться!
Он снова забегал вокруг двора, но когда вернулся к тому месту, где стояла жена, остановился и спросил:
— Чего мне ждать — спасения или смерти? Раскаялась ты, наконец, в своем упорстве?
— А ты? — отозвалась она. — Ты раскаешься, пока еще не поздно? Не надейся, что я тебя могу спасти, если бы даже решилась…
— Скажи лучше — если бы захотела! — Бормоча ругательства, он сделал попытку вырваться и пройти мимо. — Да, если бы захотела.
— Погоди минуту, только одну минуту! — сказала миссис Радж. — Слушай. Я только что встала после болезни, от которой уже не надеялась выздороветь. А когда человек готовится к смерти, он всегда вспоминает о том, что хотел и обязан был сделать в жизни, но не сделал. Если я с той проклятой ночи хоть раз забыла помолиться о том, чтобы ты раскаялся, если я не сделала чего-то, что могло бы заставить тебя раскаяться, потому что слишком сильны были мое горе и ужас, если и во время нашего последнего свидания я потеряла голову от страха и не стала на коленях заклинать тебя именем того, кого ты лишил жизни, раскаяться и быть готовым к неизбежной каре, — я смиренно молю тебя: дай мне искупить мою вину.
— Что это еще за ханжеская галиматья! — грубо оборвал ее Радж. — Не можешь ты, что ли, говорить понятнее?
— Я этого только и хочу. Потерпи еще минуту и слушай. Нас тяжко покарала десница Того, кто запретил человеку убивать. Ты не можешь в этом сомневаться. Наш сын, наш невинный мальчик, на которого еще до рождения обрушился гнев господень, сейчас здесь, в тюрьме, и жизнь его в опасности. Он попал сюда по твоей вине. Да, видит бог, это твой грех! Его обманули только потому, что он не в своем уме, а его слабоумие — страшное последствие твоего преступления.
— Если ты пришла только затем, чтобы по женской привычке пилить меня… — пробурчал Радж, снова делая попытку вырваться.
— Нет, нет, вовсе не за этим. Выслушай меня до конца! Если не сегодня, то завтра или в другое время ты должен узнать правду. Муж мой, не надейся спастись. Это невозможно.
— Вот как! И это говоришь ты? — Он поднял скованную руку и потряс ею. — Ты!
— Да, — ответила она с невыразимой серьезностью. — И знаешь зачем?
— Ну, как же! Чтобы облегчить мне последние дни в тюрьме. Чтобы время до смерти прошло для меня приятно. Это для моего блага, не так ли? Ну, конечно, для моего блага! — Он скрипнул зубами и усмехнулся, обратив к ней помертвевшее лицо.
— Не затем я пришла, чтобы укорять тебя, — возразила она. — Не для того, чтобы усилить твои муки жестокими словами, а для того, чтобы вернуть тебе душевный мир и надежду. Муж мой, дорогой муж, если ты сознаешься в своем страшном преступлении и будешь молить о прощении бога и тех, против кого ты так тяжко согрешил, если перестанешь тревожить себя несбыточными надеждами и будешь стремиться только к раскаянию и правде, я обещаю тебе именем Создателя, что он даст твоей душе мир и утешение. А я, — она сжала руки и подняла глаза к небу, — я клянусь перед богом, который видит все и читает в моем сердце, что с этого часа буду любить и почитать тебя, как когда-то, не отойду от тебя ни днем, ни ночью все то короткое время, что нам осталось, буду утешать тебя и молиться вместе с тобой, чтобы грозящий Барнеби приговор не был произнесен, чтобы наш сын остался жив и в радости благословлял бога.
Радж отступил на шаг и, слушая эти стремительные слова, смотрел на нее растерянно, словно не зная, как ему быть. Но в следующую минуту страх и гнев снова взяли верх, и он с силой оттолкнул жену.
— Уходи прочь! — закричал он. — Оставь меня в покое! Ага, у вас заговор! Ты хитростью хочешь принудить меня сознаться, ты донесешь на меня. Будьте вы оба прокляты, и ты и твой сын!
— На него проклятие уже пало, — сказала она, ломая руки.
— Пусть пропадает! Ненавижу вас обоих. Будь проклято все! Значит, мне конец… Единственным утешением теперь могло бы быть, если бы и вас постигло то же. Уходи!
Она все же попробовала еще кротко уговаривать его, но он замахнулся на нее цепью.
— Сказано тебе — убирайся! В последний раз говорю! Виселица уже держит меня в когтях, и этот страшный призрак может меня толкнуть на новое убийство. Уходи! Будь проклят час, когда я родился, и тот, кого я убил, будь проклято все на свете!
В припадке бешенства и безумного страха смерти он бросился от нее в темную камеру и там упал на каменный пол, гремя цепями. Вернулся тюремщик и, заперев дверь каземата, повел миссис Радж к выходу.
В этот теплый и благоуханный июньский вечер у людей во всем городе были веселые лица, и на душе легко, и сон, изгнанный ужасами прошлых ночей, сегодня повсюду был вдвойне желанным гостем. В этот вечер люди веселились дома, в кругу семьи, и поздравляли друг друга с избавлением от грозившей опасности. Те, кто получил предупреждение от бунтовщиков, теперь решились, наконец, выйти на улицу, а пострадавшие нашли надежный приют. Даже трусливый лорд-мэр, вызванный в этот вечер в Тайный Совет для того, чтобы объяснить свое поведение, вернулся оттуда веселый, довольный и рассказывал всем друзьям, что благополучно отделался, выслушав только строгую нотацию. Пыжась от гордости, он повторял свою славную защитительную речь в Совете. В ней говорилось, что он проявил во время беспорядков безрассудную отвагу, которая могла стоить ему жизни.
В эту же ночь были выслежены и арестованы в их убежищах последние уцелевшие мятежники. А в больницах и под развалинами разрушенных ими домов, в канавах и на пустырях лежали непогребенные мертвецы, которым завидовали те, чьи обреченные головы в эту ночь метались на тюремных нарах.
А в Тауэре, в мрачной комнате, куда массивные каменные стены не пропускали звуков жизни, шумевшей я, снаружи, и где тишина казалась еще более гнетущей от надписей, оставленных прежними узниками на стенах, этих молчаливых свидетелях их страданий, сидел злосчастный зачинщик бунта, лорд Джордж Гордон, терзаясь угрызениями совести за каждую жестокость каждого человека в его армии, виня себя во всем, что натворили его сообщники, в том, что послал на гибель столько людей, и находя теперь мало утешения в своих фанатических идеях и воображаемом призвании.
Его арестовали в этот вечер. «Если вы уверены, что должны арестовать именно меня, я готов следовать за вами», — сказал он офицеру, стоявшему у дверей с приказом об его аресте по обвинению в государственной измене, и покорно пошел за ним. Его доставили сначала в Тайный Совет, оттуда — в конногвардейские казармы, а затем уже через Вестминстерский мост и кружным путем через Лондонский (чтобы избежать людных улиц) повели в Тауэр под таким сильным конвоем, под каким ни один узник не входил до тех пор в ворота этой крепости.
Из сорока тысяч бунтовщиков не осталось ни единого, кто разделил бы с ним его участь. Друзья, подчиненные, приверженцы — где все они были теперь? Его угодливый секретарь стал предателем. И лорд Гордон, чьей слабостью столь многие злоупотребляли для своих корыстных целей, был теперь всеми покинут и одинок.
Глава семьдесят четвертая
Мистера Денниса арестовали поздно вечером, ночь продержали в ближайшей караульне, а на другой день, в субботу, повели к судье на допрос. Против него было много тяжких улик, и, в частности, слесарь Варден показал, что Деннис непременно хотел его повесить, так что палач был предан суду. Более того — ему оказали честь, признав его одним из вожаков бунта, и он услышал из уст судьи лестное заверение, что положение его очень серьезно и надо быть готовым к самому худшему.
Сказать, что скромность мистера Денниса нимало не восставала против оказанного ему почета, или что он был вполне подготовлен к столь лестному вниманию, значило бы приписать ему больше философского стоицизма, чем было у него в действительности. Стоицизм этого джентльмена был того рода, какой встречается нередко и помогает человеку переносить с примерным мужеством несчастья друзей и знакомых, но делает его, напротив, крайне чувствительным к собственным невзгодам и весьма эгоистичным, когда дело коснется его самого. Поэтому мы нисколько не умалим достоинств этого слуги государства, если скажем прямо, без утайки, что он сперва страшно испугался и на все лады выражал обуревавшие его чувства, пока рассудок не пришел к нему на помощь и не открыл ему более отрадные перспективы.
По мере того как мистер Деннис, напрягая дарованные ему природой умственные способности, обдумывал все имеющиеся у него шансы выпутаться благополучно и с минимальным ущербом для себя, настроение его все улучшалось и уверенность крепла. Он подумал о том, в каком почете его должность и как часто — можно сказать постоянно — требуются его услуги; вспомнил, что свод законов рассматривает его работу как своего рода универсальное средство, применимое для всех мужчин, женщин и детей без различия возраста, виновных в самых различных преступлениях, что профессии его покровительствуют сам король, обе палаты парламента, Монетный двор, Английский банк и все судьи Англии; потом ему пришла в голову мысль, что, сколько ни меняйся кабинет министров, работа палача всегда останется для них любимой панацеей от всех зол, ибо, благодаря ей, Англия занимает особое и видное место среди цивилизованных стран мира. Припомнив все это и поразмыслив, Деннис почувствовал твердую уверенность, что благодарная нация непременно освободит его от наказания и, разумеется, вернет ему прежнее место в благополучно процветающей государственной системе Англии.
Утешаясь этой каплей надежды (впрочем, то была не капля, а целый океан), мистер Деннис стал между ожидавшими его конвойными и с мужественным спокойствием отправился в тюрьму. В Ньюгете, где несколько разрушенных камер наспех приспособили для арестованных бунтовщиков, Денниса горячо приветствовали тюремщики, ибо его прибытие в качестве узника, как случай необычный в их практике и весьма любопытный, внесло приятное разнообразие в их скучные обязанности. В благодарность за это Денниса заковали особенно тщательно и повели в камеру.
— Скажи-ка, братец, — спросил палач, когда в своей новой роли арестанта следовал за тюремщиком по уцелевшим, так хорошо ему знакомым коридорам. — Меня поместят с кем-нибудь вместе?
— Если бы твои приятели оставили тут больше стен, ты сидел бы один, — был ответ. — Ну, а теперь из-за недостатка места придется сидеть в компании.
— Что ж, я не против хорошей компании, — отозвался Деннис. — Люблю общество. Могу сказать — я создан для общества.
— Тем хуже, не так ли? — заметил тюремщик.
— Нет, я этого не нахожу. Почему хуже, братец?
— Ну, не знаю, право, — сказал тюремщик небрежно. — Я подумал, что человеку, который любит общество, расстаться с жизнью в цвете лет — это, знаешь ли…
— Постой, постой, — встрепенувшись, перебил его Деннис. — О чем ты толкуешь? Брось! Кто это, по-твоему, расстанется с жизнью в цвете лет?
— Мало ли кто… Может, и ты, — сказал тюремщик.
Мистер Деннис утер вспотевшее лицо — ему вдруг стало очень жарко, — и, дрожащим голосом заметив своему провожатому, что он всегда был большой шутник, до самой двери камеры шел уже молча.
— Это и есть моя квартира? — спросил он шутливо, когда тюремщик остановился.
— Так точно, ваш кабинет, сэр, — отвечал тот.
Деннис (нельзя сказать, чтобы очень охотно) перешагнул порог камеры, но вдруг остановился и отскочил назад.
— Что такое? — спросил тюремщик. — Какой же ты, однако, стал нервный!
— Нервный! Небось будешь нервный! — в ужасе шепнул Деннис. — Закрой дверь.
— Запру, когда войдешь.
— Не могу я войти туда, — все так же шепотом возразил Деннис. — Нельзя меня запирать с этим человеком. Уж не хочешь ли ты, чтобы он меня придушил?
Тюремщик, по-видимому, не задумывался, желательно ему это или нет. Он лаконично ответил, что делает, как ему приказано, втолкнул Денниса в камеру, запер дверь и ушел.
Деннис, весь дрожа, стоял спиной к двери, подняв инстинктивно руку, словно обороняясь, и смотрел на обитателя камеры, который спал, лежа врастяжку на каменной скамье. В эту минуту спящий, словно просыпаясь, перестал дышать глубоко и ровно, но только повернулся на другой бок, бессильно свесив руку, глубоко вздохнул и, что-то невнятно пробормотав, снова крепко уснул.
Палач с некоторым облегчением на миг отвел глаза от спящего и осмотрелся, ища удобной позиции или орудия защиты. Но в камере были только два подвижных предмета — громоздкий стол, который невозможно было передвинуть без шума, и тяжелый стул. Подкравшись на цыпочках к стулу, Деннис унес его в самый дальний угол и, забаррикадировавшись им, стал с напряженным вниманием следить за своим врагом.
Этот спящий враг был Хью, и не удивительно, что Деннис чувствовал себя прескверно и всей душой желал, чтобы он никогда не проснулся. Через некоторое время, устав стоять, он забрался подальше в угол и прилег на холодном полу. Ровное дыхание Хью показывало, что он спит крепко, но Деннис все-таки ни на миг не решался отвести от него взгляд; он так боялся внезапного нападения, что, не довольствуясь наблюдением из-за спинки стула, время от времени осторожно вставал и, вытянув шею, следил за лицом Хью, желая убедиться, в самом ли деле он спит или только притворяется, чтобы, улучив момент, броситься на него.
Хью спал долго и крепко, и мистер Деннис начинал надеяться, что он проспит так до прихода тюремщика. Он уже мысленно поздравлял себя с такой утешительной перспективой и горячо благодарил свою счастливую звезду, как вдруг заметил некоторые тревожные симптомы: спящий опять пошевелил рукой, вздохнул, беспокойно откинул голову. Затем — как раз тогда, когда Деннису показалось, что он сейчас свалится на пол со своего узкого ложа, Хью открыл глаза.
Несколько секунд он сонно смотрел на Денниса, не выражая никакого удивления и, видимо, не узнавая его. Затем внезапно вскочил и со страшным проклятием выкрикнул его имя.
— Не подходи! Не подходи! — завопил Деннис, прячась за стул. — Не тронь меня, брат, я такой же арестант, как и ты. Видишь, руки у меня скованы, и я старик, дряхлый старик. Не тронь меня!
Последние три слова он прокричал так жалобно, что Хью, который уже вырвал у него стул и замахнулся им, удержал руку и велел Деннису встать.
— Да, да, я встану, братец, — воскликнул Деннис, спеша умилостивить его всем, чем только мог. — Все сделаю, что прикажешь! Ну, вот, видишь, я встал. Чего ты хочешь? Скажи только слово, и я все сделаю для тебя.
— Сделаешь для меня? — крикнул Хью, схватив его обеими руками за шиворот и тряся так, словно хотел из него дух вышибить. — А что ты уже сделал для меня?
— Самое лучшее, что можно было сделать, — отвечал палач.
Хью ничего не ответил, только встряхнул его своими сильными руками так, что у него защелкали зубы, и швырнул на пол, а сам улегся на скамью.
— Одно утешение, что и ты попал сюда, не то я бы тебе раскроил башку, не сомневайся, — проворчал он свирепо.
АДЕЛИН ВОЛЛЬХЕЙМ: Только то, что человеческое тело способно на невероятную трансформацию. Мы привыкли считать, что кости и мышцы зафиксированы на одном месте, как в камне. Но ими можно манипулировать, их можно изменять – во благо и во зло. Президент Баллард, учёные из Комиссии по раскрытию – они все смотрели на Импульс с оптимизмом, видя только то, что хотели видеть: некое доказательство величия человечества. Якобы мы достойны, мы уникальны, мы – Вознесение. Но это не так: для создателей Импульса – зовите их Высшими, если хотите, – мы были всего лишь расходным материалом, подопытными крысами. Вы видели последнее интервью Далии Митчелл. В тот момент, когда она на мгновение застыла… Как думаете, что именно она скрывала?
46
ДЖОН ХУРТАДО
ИРВИН, КАЛИФОРНИЯ
10 МАЯ 2026
В последний раз я встречаюсь с Джоном в заброшенном офисном парке в городе Ирвин, Калифорния, что чуть южнее Лос-Анджелеса.
Он прилетел прошлой ночью и, похоже, не выспался. Потягивая кофе, он забрал меня из отеля и привёз сюда, в место, где людей проходит вряд ли больше одного-двух в месяц. Именно поэтому Джон сюда и приехал. Для него это возможность сбежать хотя бы ненадолго – не от реальности Финала, но в старую реальность, в те времена, когда этот пейзаж ещё не был загорожен человеческими постройками.
Здания вокруг нас – типичные офисные здания из стекла и стали – выглядят не лучшим образом. Окна разбиты, гранитные ступеньки все в трещинах и осыпаются, а холлы на первом этаже, насколько я вижу сквозь стеклянные двери, все задушены бурной растительностью: видимо, внутрь когда-то попала дождевая вода, а через окна занесло частицы почвы. Это даже красиво.
Мы стоим на парковке и смотрим на закат.
Вот что Импульс, Вознесение и Финал означают в масштабах человечества.
Пустоту.
Мы привыкли думать о Вселенной как о скоплении пустоты: звёзды, сияющие бесконечно далеко от нас и на невозможно огромных расстояниях друг от друга. Но теперь пустота есть и на Земле. Расстояния между людьми теперь измеряются не в метрах, а в милях. Так бывает из-за войны или природных катастроф. Но они оставляют след, так? Шрамы на земле и осколки разбитого стекла повсюду.
Однако здесь никаких следов не осталось.
Только пустота.
С того дня, как это здание было заброшено, прошло всего три года. Когда я пришёл сюда впервые, в тех зданиях жили бездомные.
Он показывает куда-то влево, и, обернувшись, я вижу низкий дом. Несколько десятков велосипедов прицеплены к забору перед ним – у всех отсутствуют шины.
Бездомные оставили после себя настоящий бардак (разбили стёкла, выбили двери), и в результате внутри оказалось достаточно пространства, чтобы растения могли оплести всё вокруг. Теперь там живут несколько семей енотов и стая койотов. А ведь это хищники. Могу поспорить, что, если пройтись по этажам, на каждом из них будет своя экосистема. От плесени, пожирающей выброшенные инструкции и отчёты, до диких кошек, охотящихся на воробьёв и кузнечиков.
Но подойдите ближе, вот что я хотел вам показать.
С фонарями в руках мы входим в одно из зданий, которое выглядит сравнительно целым, поднимаемся по тёмной лестнице на пятый этаж и выходим на террасу. До Финала сюда, по всей вероятности, приходили пообедать и покурить офисные работники, которые хотели подышать свежим воздухом. Сегодня каменные перила покрыты мхом. С высоты нам открывается вид на круглый парк, который когда-то пересекали бетонные дорожки.
Это напоминает мне о парке Эллипс в Вашингтоне
[107].
В день Финала Далия и я пошли туда. Наверное, она чувствовала, что Финал близок: она сказала, что в воздухе искрит напряжение, отчего ей хочется немного сменить обстановку. Так что мы вышли из отеля и дошли до парка.
Думаю, Далия очень точно рассчитала время.
Она прекрасно знала, что делала. В парке мы прошлись по лужайке, держась за руки. Далия не хотела говорить о Финале. Не хотела она говорить и об Импульсе или Вознесении. Ей хотелось, чтобы всё было просто, так, как уже никогда не будет.
– В нашу первую встречу, – сказала она, – мы вместе смотрели на звёзды.
– Я смотрел, – поправил я. – А ты пришла и сказала мне, что именно я вижу.
– Семь сестёр. Плеяды.
– Я помню.
– Это одно из самых ярких созвездий, – сказала Далия. – И о нём встречаются одни из самых ранних письменных упоминаний. Маори, персы, индейцы сиу и чероки – у всех этих народов есть легенды о Семи сёстрах. Они даже упоминаются в Библии. У народа блэкфут тоже есть такая легенда: сёстры были сиротами, и люди о них заботиться не хотели, поэтому Солнечный Человек превратил их в звёзды…
– Как Вознесённых.
Далия не ответила.
Я просил её поделиться со мной какой-нибудь мудростью, чем-то, чего я никогда не узнаю иначе, – чем-то, что знают только Высшие и Вознесённые. Просил рассказать мне что-нибудь важное, поделиться знаниями. Она достала письмо из заднего кармана джинсов и вручила мне. Потом она поцеловала меня и сказала:
– Всё закончится, но продолжится.
Я не понял, что она имела в виду. И до сих пор не понимаю.