Когда-то он был белым; последний раз его штукатурили в середине прошлого века, до того как колониальное правительство ушло в отставку, подарив стране независимость. Теперь маяк облупился и поблек, а под галереей, опоясывавшей световую камеру, виднелись рыжие потеки от проржавевшего металла. На полу галереи не хватало досок, а те, что оставались, почти все шатались. Когда Самуэль стоял у стены маяка и смотрел наверх, эти проемы обрамляли небо, показывая, в зависимости от времени суток и года, облака, звезды, солнце или луну. Раз в две недели, если позволяло самочувствие, он, превозмогая страх, выходил на галерею с влажной тряпкой на палке и протирал окна. Последний раз он это делал несколько дней назад, а когда спускался, у него кружилась голова, ныла челюсть и рябило в глазах. Подняв сейчас взгляд, он увидел в окнах маяка отражение безоблачного неба в резком свете полуденного солнца.
С некоторых пор глубокая трещина, украшавшая башню посередине, выросла вдвое, протянувшись в ширину. Но это никого не волновало. Как не волновала ни штукатурка, ни проржавевшая галерея, ни выпавшие доски, ни сломанный радиопередатчик.
У основания маяка росли чахлые деревца, простирая ветви по ветру, на запад, отчего казалось, что их вот-вот сдует, и Самуэль нередко думал по утрам, перед тем как выйти из коттеджа, сдуло их за ночь или нет.
На подходе к огороженному дворику послышалось кудахтанье, и Самуэль открыл старую откидную дверцу, служившую калиткой, и успокоил кур:
– Ну, хорошо, девочки, хватит шуметь. Я вернулся. Я с вами.
Куры, числом семь, бросились к нему, ожидая корма.
– Нет, это не вам, – сказал он. – Давайте гуляйте.
Он прокатил тачку еще несколько метров до коттеджа и, затащив на единственную ступеньку, вкатил внутрь. Прокатив по темной тесной прихожей, где стояли поношенные ботинки и висели анораки и шляпы, он поставил ее в жилой комнате.
За ним увязалась одна курица, старая, с рыжеватым оперением, державшаяся поодаль от остальных. Самуэль слишком устал, чтобы выгонять ее, хотя куры и так прекрасно знали, что за порог им нельзя. Он опустился на колено, чтобы курица подошла к нему и поклевала воздух у него с ладони, и погладил ее. Осмотрел проплешины у нее на грудке и боках, куда ее клевали другие куры. Раны уже зажили. Можно было надеяться, что скоро вырастут новые перья.
– Ну, хорошо, – сказал Самуэль и отставил курицу в сторону.
Он развязал веревки. И стал медленно наклонять тачку, пока человек не вывалился на потертый ковер. Самуэль расправил ему руки и ноги, проверил колено, переставшее кровоточить, и подложил под голову старую подушку. Курица приблизилась, квохча, и стала вышагивать туда-сюда вдоль тела.
Самуэль прошел на кухню и выпил два стакана воды, прежде чем сел за стол. На столе после завтрака оставались крошки и краюха хлеба. Самуэль сам пек хлеб в старой газовой духовке, дважды в неделю. Ему понадобилось немало лет, чтобы научиться выпекать приличный хлеб. Он смахнул крошки со стола себе в ладонь и позвал курицу. Но курица увлеченно шагала вокруг лежавшего на полу человека, слегка ероша перья.
– Вот дура, – сказал Самуэль и, не вставая со стула, высыпал крошки в раковину. – Потом же будешь драться с остальными за обед.
Вскоре курица успокоилась, уселась в ногах человека и закрыла глаза. Самуэль взглянул на его лицо. У него был широкий рот и узкая челюсть. А лицо совсем безволосое, даже бровей не было видно. Самуэль подумал, что ему, должно быть, слегка за тридцать, хотя он вполне мог ошибаться. На шее, под самым ухом, он опять заметил пульс. И снова стал считать. Раз. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть.
Сколько он проживет? Сколько еще пролежит у него на ковре в его доме? Самуэль побарабанил пальцами по столу, провел рукой по лицу. Долго это будет продолжаться? Весь этот шурум-бурум в его доме. В доме, остававшемся его и только его вот уже двадцать с лишним лет. Долго ему это терпеть? Это дыхание, сердцебиение, молодость, эту молодую жизнь, заявлявшую свои права на его скромный коттедж, на его пол и стены. Самуэль почувствовал панику, ему стало трудно дышать.
Он попытался взглянуть на это разумно. Завтра прибывало судно снабжения, курсировавшее каждые две недели. И Самуэль передаст им этого малого. Им придется забрать его. Это входило в их обязанности.
И, словно в насмешку над его мыслями, на лбу человека, лежавшего на полу, вздулась вена, толстая и до неприличия живая.
Самуэль резко встал и неуклюже вышел из комнаты. Нужно было принести бочку. У него возникла надежда, что к тому времени, как он вернется, человек уже будет мертв.
ОН ПРИНЕС БОЧКУ НА СПИНЕ ВО ДВОР и, отвязав ее, прислонился к каменной изгороди. У него заныли ноги, и он подумал, что неплохо бы посидеть на холодной земле, но заставил себя встать и расправить плечи. Пошел по привычке к коттеджу, но при виде открытой двери, за которой виднелась темная прихожая, повернул к маяку, подальше от незваного гостя.
Низкое солнце светило прямо в лицо, так что он заморгал и прикрыл рукой слезящиеся глаза. Он словно бы услышал порыв жаркого ветра, заставивший его развернуться и подойти к открытой двери.
Он вдруг почувствовал, что коттедж дышит. Должно быть, это был обман слуха – дверной проем втягивал свежий воздух и выдыхал спертый из коттеджа.
Этот человек был жив. Ни о чем другом Самуэль думать не мог – только о том, как он лежит там и дышит, – ни о собственной слабости и ломоте, ни о голоде, ни даже о том, чтобы прилечь на диван, забыться ненадолго сном и успокоиться.
Но он не мог войти в эту удушливую дыру. Войти туда значило задохнуться, умереть.
Внутри у него стал разбухать какой-то маленький комок. Он разбухал и разбухал до тех пор, пока не обернул собой его грудь, руки и горло. Отчего он сделался хрупким и ломким. Он поднял руки к лицу и почувствовал, как пальцы елозят по щетине и сухой как бумага коже под ней.
Нет, он не мог войти в коттедж. И вернуться на пляж не мог, до того устали ноги. Но даже если бы мог, не стал бы. Только не теперь, после того как там случилась эта жуть.
Что-то продолжало разбухать в нем, истончая его, делая таким тонким и аморфным, что его в любой момент мог подхватить и унести ветер.
ВО ДВОРЕ КУДАХТАЛИ КУРЫ, требуя кормежки. Самуэль пошел к ящику с кормом, стоявшему с другой стороны коттеджа. Подняв увесистую крышку, он взял с кучи зерна эмалированную кружку. Кружка болотного цвета была отмечена большим кругом ржавчины, поднимавшимся до самой кромки и выливавшимся наружу. И в других местах – на донышке, на ручке – виднелись блеклые пятнышки. Самуэль погрузил кружку в неподатливую массу, чувствуя, как она тяжелеет, наполняясь зерном. Пальцы Самуэля – и так-то мясистые – распухли от недавних нагрузок, и его рука стала рукой великана, ухватившей игрушечную кружечку. Он разбрасывал зерно и снова возвращался к ящику, дважды, трижды. Куры разбредались по двору и так шустро клевали пыльную землю, словно забыли, что весь день рыскали в поисках букашек и червей.
У Самуэля заурчало в животе; он не ел с утра. Запустив руку в ящик, он бросил несколько зерен в рот. Он почувствовал вкус пыли и деревянного ящика. Зубов у него почти не осталось, и он посасывал зерна, положив за щеки.
Нужно было собрать яйца, пока не стемнело. Он посмотрел под кустами, в ямах, в общем курятнике и нашел всего три. И еще одно, на гальке, треснувшее, с вытекшим желтком. Еще он заметил куски скорлупы на каменной изгороди и около тропинки. Наверняка еще несколько утащили чайки. А рыжая курочка – Самуэль это знал – больше не неслась. Она была старой, и ей нездоровилось. Раньше он бы давно уже свернул ей шею, сварил и съел. Ему редко удавалось поесть мяса. Но он никак не решался, день за днем говоря себе, что она еще может поправиться, если будет больше есть и отдыхать.
Затем он услышал, что куры дерутся. Вернувшись к ним, он увидел, что все клюют рыжую, вышедшую из коттеджа. Они растрепали ей крылья, и в воздухе кружились рыжие перышки. Самуэль положил три яйца, подошел к дерущимся курам и вытащил рыжую. Перья у нее были всклокочены, а над глазом выступило пятнышко крови, и еще одно на оголившейся грудке. Она беспокойно кудахтала, пока Самуэль нес ее в отдельный курятник, сооруженный за несколько дней до того из коряг и рыбацких сетей, прибитых к берегу. Он погладил курицу и насыпал ей зерна, но она сидела с закрытыми глазами и не клевала даже с руки.
Он встал и пошел в огород, мимо других кур, понемногу успокаивавшихся, принимаясь за еду. Подошел к грядкам, взял пластиковый контейнер, валявшийся с краю, и встряхнул его дном кверху, на случай, если паук или еще кто-нибудь успел обжить его с прошлого вечера. Он прошелся по грядкам, отметив, что собирает овощи на двоих.
Это были не те овощи, что он ел в детстве с семейного огорода, не те, что выращивали его родители у себя на участке, в долине, зеленой и теплой, как он помнил ее. Родители показывали ему, как выращивать маис, тапиоку, капусту и как отрясать манговые и кокосовые деревья. Его сестра тогда была совсем малюткой, и мать носила ее на спине. Самуэль давал ей бананы, и она радостно сосала их, пачкая личико.
Теперешний его огород больше походил на тот, что был в миссионерской школе, располагавшейся в нескольких зданиях в дальнем конце долины, куда он ходил по утрам с соседскими мальчишками, обычно повторяя «Отче наш»; каждый из них читал молитву на свой лад, сбивая других с панталыку, так что в итоге они городили какую-то околесицу, и наставники били их.
Каждый школьник сажал, полол, собирал и ел с огорода при миссионерской школе. Тыквы с коровью голову, цветную капусту и брокколи, странные лиловые корнеплоды, окрашивавшие все в розовый цвет, даже мочу. Собранные овощи они оставляли у кухонной двери и получали на следующий день за ланчем в виде серой безвкусной вареной кашицы.
Теперь же Самуэль следовал примеру родителей и миссионеров – ухаживал за грядками, окучивал их, пропалывал и не собирал сверх необходимого. Кроме того, удобрял компостом песчаную почву и ставил сетчатые ограждения, чтобы защитить растения от птиц, – его отец огораживал растения дерюгой, а миссионеры заставляли мальчиков, плохо учивших уроки, служить пугалом. Весь день нерадивый ученик должен был ходить вдоль грядок и звенеть в колокольчик в нужном ритме.
Что он помнил о жизни в долине: размеренный колокольный звон, зеленые насекомые, слова молитв и прочие слова, тяжесть тыквы в руках, полный рот еды и тот колокольчик, что отзванивал секунды в огороде. Теперь эти воспоминания были подобны едва различимому запаху или вкусу – таким далеким все это казалось.
Самуэль наполнил металлическую лейку из колонки и пошел вдоль грядок, поливая и тыча пальцем в землю для надежности. Уже смеркалось, и последнюю грядку он прошел помедленнее, старательно проверяя влажную землю и щупая ботву. Вставая с корточек, он заметил сорняк. Когда он впервые прибыл на остров и увидел, что этот сорняк захватил здесь все вокруг – стены коттеджа и маяка и всю землю, – он назвал его душилкой.
– Ничего с ним не поделаешь, – сказал ему прежний смотритель, Жозеф. – Даже не думай подчинить себе остров. Он все равно сделает по-своему.
Но Самуэль смотрел на это по-другому и первый год старательно выводил душилку. Однако каждую неделю замечал как минимум еще один новый росток, вот и сейчас заметил очередной, угнездившийся между двух камней изгороди, словно кто-то его сюда звал. Самуэль выдернул сорняк с корнем и отнес на обожженную бетонную плиту, где стояла колонка. Там он достал спички и спалил его, глядя, как зеленый стебель корчится и скукоживается в огне, пока не уверился, что нанес ему повреждения, несовместимые с жизнью.
ЧЕЛОВЕК В КОТТЕДЖЕ ТАК И НЕ УМЕР, когда вернулся Самуэль. Более того, он подполз к дивану и навалился на него, словно пытаясь забраться.
– Что ты?.. – начал Самуэль, но слова застряли у него в пересохшем горле.
Он сглотнул, переместил зерна за щекой и сказал:
– Что ты делаешь?
Человек взглянул на него исподлобья. Белки глаз были желтыми, взгляд – расфокусированным. Он произнес какое-то слово, которое Самуэль не понял или, возможно, не расслышал. Он шагнул к нему, и человек повторил это слово, протягивая к нему руку, точно попрошайка. Самуэль вспомнил, как попрошайничал в детстве с сестрой, когда их семье пришлось перебраться в город, и потом, уже взрослым, после двадцати трех лет в тюрьме, когда его руки скрючил артрит, как у старика. Но у него не было юного помощника, способного кого-то разжалобить, и он с трудом конкурировал с толпами молодых людей, осаждавших машины на светофорах и перекрестках. Кругом мелькали шашлыки, бананы, жареные курицы, мягкие игрушки, резные деревянные фигурки. Страсть к потреблению так и бурлила. Вечно чем-то торговали, что-то покупали, и все это происходило среди дорожного движения, пока тощие как палки собаки сновали под колесами машин в поисках отбросов.
Человек снова протянул руку, а потом поднес ладонь ко рту, как чашку. И повторил непонятное слово.
– Воды? – спросил Самуэль и пошел на кухню.
Он достал из буфета оранжевую пластиковую кружку с ручкой для двух пальцев. Детская кружка. Кромка была пожевана, пластик расслоился, но такой Самуэль однажды подобрал ее на берегу. Вероятно, кто-то выбросил ее или потерял, отдыхая на пляже.
Он налил воды из-под крана и отнес человеку. Человек взял кружку дрожащими руками, но сумел поднести ко рту. Он стал шумно пить, проливая на грудь и шорты, и без того не высохшие. Выпив, он стал кашлять и фыркать. Из носа у него потекла прозрачная жидкость. Он вытер лицо и протянул кружку Самуэлю, встряхнув ее. И что-то прохрипел. Он хотел еще.
Самуэль вернулся на кухню и открыл кран так сильно, что вода хлынула пенной струей. Половина кружки выплеснулась в раковину. Самуэль убавил воду до тонкой струйки и долил в кружку.
Человек снова жадно все выпил, проливая уже меньше. Допив, он уронил руку с кружкой, надетой на два тонких пальца. На ковер упали капли. Человек закрыл глаза, откинул голову, облизнул губы и сглотнул. Затем открыл глаза – сперва один, потом другой – и что-то сказал, глядя на Самуэля.
Самуэль покачал головой:
– Не понимаю.
Человек навалился на диван, пытаясь забраться. Он молча тужился, кривя белозубый рот. Самуэль стоял и смотрел на него. Ему не хотелось снова к нему прикасаться. Человек подтянулся настолько, чтобы усесться.
– Твоя одежда мокрая. Ты бы переоделся. Не холодно так?
Человек кивнул, словно понял его. Затем завалился на бок, растянувшись на весь диван, закрыл глаза и заснул.
У НЕГО БЫЛ ТОЛЬКО ОДИН ОСТРЫЙ НОЖ. Большой, хорошо сбалансированный, с широкой деревянной ручкой, но кончик лезвия обломился, и нож стал тупоносым. Самуэль постепенно заточил его, но форма осталась необычной. Массивное основание резко сужалось к тоненькому кончику. Не приходилось сомневаться, что однажды он опять обломится.
Самуэль взял кастрюлю, в которой с утра вымачивал бобы. Они раздались и стали мягче. Отставшая кожица плавала в воде. Он промыл бобы под краном и заглянул в буфет под раковиной, ища самую большую кастрюлю. Она стояла у задней стенки, вся в пыли. Самуэль вымыл ее, протер крышку и, налив воды, перелил в нее бобы и поставил на огонь. Это была порция на одного, тщательно отмеренная. Но теперь ее придется поделить на двоих.
Он почистил овощи, счищая ногтями птичий помет. Каждый овощ он вертел в руках, высматривая полости, куда могли заползти червяки или насекомые, ковырял там кончиком ножа и, если что-то выковыривал, стряхивал в раковину. Потом взял деревянную разделочную доску, стоявшую у раковины. Доска пахла луком; этот запах пропитал ее за годы – не отскребешь – и перешел на пальцы Самуэля. Он очистил отдельные овощи, нарезал все крупными кусками и разделил на две кучки: твердые и мягкие. Подождал немного и ссыпал в кастрюлю твердые. Затем взял из буфета над раковиной бутылочки с солью и перцем. И то и другое было на исходе. Он высыпал все в кастрюлю, помешал деревянной ложкой и убрал на место пустые бутылочки. Назавтра привезут еще.
Самуэль замер и вспомнил с досадой, что просил привезти ему навоз. А сам забыл подготовить почву. Теперь было поздно, уже стемнело. Если он встанет пораньше, может еще успеть. И он принялся мысленно делить огород на отдельные квадраты, нарезая воздух ножом.
Но потом решил, что подождет. Пусть сперва уйдет этот человек, и остров снова станет принадлежать ему одному.
Варево на плите закипело, и Самуэль добавил мягкие овощи. Он вытер стойку, бросил очистки в ведро для кур, отложил в сторону семена, чтобы снова посадить, и вымыл нож и доску. В раковине один червяк умудрился отползти к краю и пытался выбраться. Самуэль плеснул на него воду и увидел, как его, свернувшегося колечком, унесло в слив, вслед за товарищами.
Человек уже стоял у двери, в одежде, которую оставил ему Самуэль. Джемпер был ему коротковат, как и брюки.
– Есть хочешь? – спросил Самуэль.
Человек оглянулся с отсутствующим видом. Самуэль указал себе на живот, на рот и на кастрюлю на плите.
– Голодный?
Человек улыбнулся и кивнул.
Самуэль указал на стул у стола. Затем сходил в комнату и принес для себя трехногую табуретку. На ней виднелись пятна краски и давние следы точильщика. Взяв со стойки подставку, он положил ее на середину стола, надел рукавицу и поставил на подставку кастрюлю.
Самуэль замешкался. У него была только одна тарелка. Он всегда ел из нее, и его это устраивало. Хотя, по правде говоря, в доме имелась еще одна тарелка – десертная, с золотым ободком; она висела на стене в гостиной, хоть и была битой. Самуэль нашел ее в благотворительной коробке. Когда он выудил ее из прочего хлама, ему представилось, что она попала туда из сервиза самого президента, о доме которого поговаривали, будто за столом у него могла разместиться сотня человек и над каждым сверкали хрустальные канделябры.
«Вот какой может быть Африка! Это и есть Африка! – заявлял первый президент, рассылая фотографии в газеты и печатая брошюры, которые раздавали беднякам и безграмотным в трущобах. – Мы не пропадем без колонистов. Посмотрите, как мы живем при независимости!»
Брошюры были черно-белыми, и если Самуэль когда-то и помнил узор столового сервиза, теперь уже забыл. Но он помнил, как принес брошюру больному отцу, показать ему послание от президента, за которого тот сражался. Посмотрев на сервиз, отец сказал: «Чайна»
[1], поэтому Самуэль, найдя эту тарелку, решил, что она из Китая и на ней изображен пейзаж этой далекой страны. Но его заблуждение развеял один из лодочников с судна снабжения, Каймелу, чья жена, Эдит, работала в благотворительной службе и отправила эту коробку.
«Чайна – это фарфор, из которого тарелка сделана. В смысле это вовсе не Китай, а Англия. – Он перевернул тарелку и прочитал, водя пальцем: – «Сатерленд
[2] Чайна» – я же говорил, там и сделали эту тарелку. «Сделано в Англии». Так что вот. Как я и сказал».
Рисунок был синим на белом фоне. Там изображался замок с башней, напомнившей Самуэлю его маяк, только без прожектора.
«Эти вот строения, они, я думаю, в реальности коричневые, – сказал Каймелу, указывая через плечо Самуэля. – И еще там газон, знаешь, как трава, только короткий и мягкий, и такой зеленый. А спереди это озеро, и смотри, человечек в рыбацкой лодке, почти как ты».
«У меня нет лодки».
«Нет, я в смысле, он там один. Он, наверно, король. Как и ты, по-своему, знаешь, король этого места».
Самуэль взял тарелку и посмотрел на нее еще раз. За озером стояли высокие пышные деревья, а вокруг красовался цветочный орнамент.
«Говорю тебе, она старинная, – сказал Каймелу. – Наверно, ценная. Очень необычная».
«Ничего подобного, – сказал другой лодочник, Джон. – Не вешай ему лапшу. Вот же написано: «Исторический британский сувенир. Замок Босуэлл». Таких, наверно, тысячи. Ничего в ней необычного».
«Мне сгодится», – сказал Самуэль.
И тем же вечером сделал держатель из проволоки и повесил тарелку на стену.
В общем, он решил, что не станет есть из нее. Вместо этого он взял кастрюльку, в которой вымачивал бобы, и отложил себе немного овощей. Что касалось столовых приборов, незнакомцу он отдал вилку с длинными зубцами и черной пластиковой ручкой, а себе взял оловянную ложку.
Незнакомец ел как заведенный и только раз прервался, чтобы погладить себя по животу с улыбкой, давая понять, что еда ему нравится. Доев, он протянул тарелку за добавкой. Самуэля взяла злоба. Он ведь накормил его, разве нет? Выполнил долг гостеприимства. Ему что теперь, до отвала его кормить?
И тогда он вспомнил, как сидел за столом у сестры. Его только выпустили из тюрьмы, и он пришел к ней. Они сидели за столом у нее на кухне и обедали, почти как сейчас. Он жевал, а Мэри-Марта повернулась к нему и сказала: «Господи, что с тебя толку? Еще один нахлебник».
Теперь же он хмурился, сидя у себя на кухне, хмурился на протянутую тарелку. Он приподнял руки над столом, словно в знак смирения, давая понять, что уже наелся.
– Угощайся. Доедай.
Незнакомец, похоже, понял его. Он пододвинул к себе кастрюлю и выгреб овощи ложкой на тарелку, уронив пару кусочков. Подобрал их пальцами и съел. Кастрюлю он выскреб дочиста, а затем стал облизывать деревянную ложку. Но перестал, заметив, что на него смотрят. Он что-то сказал, указывая на себя, на свой немалый рост и на живот. И рассмеялся, качая головой. Он пошутил. Затем взял вилку и в два счета подчистил тарелку, помогая себе пальцем. Отправив в рот очередной кусок, он облизывал палец. Губы у него лоснились.
Самуэль встал и принялся мыть посуду. Он не мог больше смотреть на это.
За мытьем посуды он отметил черное полукружье на дне кастрюли. Пища чуть пригорела. Он чувствовал за едой горьковатый привкус, и в воздухе витал едкий запах. Но внутри кастрюля была гладкой.
Самуэль принюхался, вскинув голову. Определенно пахло горелым. Что-то сгорело или горело. Но он не мог понять что. Нос у него зачесался, и глаза заслезились – казалось, он сейчас чихнет. У него свело живот, пища подкатила к горлу, и он почувствовал кислый желудочный сок корнем языка. Он сглотнул и закашлялся, боясь обернуться или пошевелиться. Привалился ногами к буфету. Он был во власти этого запаха.
Из дальних глубин памяти всплыла чья-то речь – одного усатого молодого человека в костюме, сидевшего, положив шляпу на колени. Этот человек говорил с девушкой лет семнадцати-восемнадцати рядом с собой, да так громко, что Самуэль, впервые оказавшийся на таком собрании и сидевший через три ряда от него, слышал каждое его слово и с трудом разбирал речь выступавшего. Тонкие губы девушки были густо напомажены, а в ушах болтались колечки. Она, как могла, отклонялась от говорившего, чтобы не оглохнуть. И бросала взгляды по сторонам, почти не двигая головой, словно высматривая свидетелей своей неловкости. Самуэль поймал ее взгляд и нервозно улыбнулся, подняв брови, а ее спутник не унимался:
«…знаешь, почему так говорят об этом?»
Девушка покачала головой, как бы прося его замолчать, но он воспринял это как знак одобрения.
«Говорят, ты чуешь это – запах горелого хлеба, – чуешь его перед самой смертью. Да, из всех запахов на свете именно он сообщает тебе, что твое время истекло! Вот почему я знаю, что это собрание безопасно. Я ничего такого не чую. Погрома не будет».
Он громко рассмеялся, стиснул свою шляпу и снова рассмеялся, и тогда через два места от Самуэля привстала Мирия и, шикнув на горлопана, сказала:
«Когда ты, блядь, заткнешься? Некоторых волнует, о чем тут говорят».
При этом воспоминании у Самуэля чуть подогнулись колени, стукнув о дверцу буфета. Значит, конец его близок. Он скоро умрет. Запах гари настиг его в семьдесят лет, когда с ним на острове незнакомец и все в беспорядке. Запах усиливался, становился удушливым.
Самуэль снова почувствовал себя мальчиком в зеленой долине, только она уже не была зеленой. Вся зелень почернела, охваченная рыжим пламенем, общинные плантации и частные наделы пожирал огонь. По проселочным дорогам ходили люди в форме, с ружьями и горящими головнями, поджигая все подряд. Горели дома, заборы, бельевые веревки и куры, которых вандалы пинали тяжелыми ботинками, словно мячи, ругаясь и смеясь. Другие сжимали в руках тесаки, мачете и прочее холодное оружие, которым вспарывали глотки домашнему скоту. Козы захлебывались кровью, коровы бухались на колени и заваливались друг на друга. Где-то отчаянно ревел осел, а потом резко затих.
Самуэль бежал с родителями, спасаясь от огня, вздымавшего в воздух золу. Из дома впереди заковыляла старушка, всплескивая тонкими руками:
«Помогите! Дом горит, помогите!»
Отец Самуэля не остановился и даже не взглянул в ее сторону. А мать крикнула:
«Бабушка, надо уходить. И поскорее. Давай за нами. Силы есть, беги».
Но старушка приблизилась к человеку в бежевой рубахе, державшему ружье, и схватила его за рукав. Она едва доставала ему до локтя.
«Помогите, – просила она. – Помогите, помогите».
Когда Самуэль, бежавший последним, оглянулся, он увидел, что старушка лежит на земле с окровавленным лицом. Даже на бегу он различил, как шевелится ее челюсть, а глаза смотрят в небо.
О насильственном выселении их уведомили через переводчика, говорившего бесцветным голосом с незнакомым акцентом. Пахотные земли перешли теперь в собственность колонистов.
«Можете уходить в горы, жить с мартышками, по приказу губернатора. Эта земля больше не ваша. Слава королю и слава великой империи».
Сперва никто ему не поверил. Кто мог заставить их бросить свою землю, на которой они жили поколениями, испокон века? Но затем пришли наемники и дали понять, что все серьезно. У них забрали землю.
Им пришлось бежать, ничего не взяв с собой и не останавливаясь. Даже когда мать, несшая сестренку Самуэля на спине, споткнулась и девочка набила шишку, они не посмели остановиться. Сестренка, и без того плакавшая, разревелась. Они бежали и бежали, среди крови и нечистот, а за ними следовала черная туча, поднимавшаяся над горевшей долиной до самого синего неба.
Бежавшие впереди опустошали поля и села, встречавшиеся на пути. Точно саранча, они поглощали все, что попадалось, оставляя за собой голые плодоножки, обглоданные кости, разоренные гнезда – свидетельства ненасытного голода.
Большинство из них хватали все без спроса, а многие применяли силу. Они врывались в дома, угрожали, убивали. Входили группами в деревни и грабили магазины, набивая мешки продуктами и бобами. Шедшие вслед за ними могли рассчитывать лишь на всякую мелочовку. Горсть арахиса, заплесневший сладкий картофель. Но семья Самуэля была не такой. Его отец запрещал брать чужое.
«Наше у нас украли, – сказал он. – Как же мы можем, зная, каково это, поступать так с другими?»
«Но там пища, отец, а мы голодны», – возразил Самуэль.
«Больше нечего сказать? Разве я тебя не учил – миссионеры не научили – поступать с людьми так, как ты хочешь, чтобы они поступали с тобой? Помни, Бог всегда за тобой следит. Он увидит преступление даже с самых высоких небес».
«Всего один банан с дерева. Всего-то. На всех нас».
Отец ничего ему не сказал, продолжая прихрамывать дальше; левая ступня у него так распухла, что он мог наступать лишь на край пятки.
Ближе к ночи они расселись на обочине под деревом. Самуэль слушал с раздражением, как сестренка сосет материнскую грудь. Алая шишка у нее на голове выпирала, точно ягода. Рядом сидел отец, закрыв глаза и сложив ладони, и шептал нескончаемую молитву. Земля была влажной. Сестренка сосала грудь. Отец шептал молитву. Голод терзал Самуэля, вгрызаясь ему в кишки с такой силой, словно сам Бог вознамерился загрызть его.
Воспоминание о сгоревшей деревне перебило запах гари. Самуэль стал чувствовать запах пищи. И поставил вымытую кастрюлю на буфет сушиться. Его руки пахли луком, а в ногах стояло мусорное ведро с очистками. Он услышал, как человек у него за спиной жует и обсасывает пальцы. Самуэль немного смягчился и, повернувшись к нему, увидел, как он подчищает тарелку пальцем. Если бы в тот день, когда горела долина, кто-нибудь предложил ему еды, он бы тоже наверняка попросил добавки. Поэтому он не мог упрекать голодного человека.
ТУАЛЕТ РАСПОЛАГАЛСЯ ОТДЕЛЬНО, позади коттеджа. Когда-то можно было дойти до него за десять шагов через заднюю дверь на кухне. Но прежний смотритель заделал дверной проем изнутри, так что дверь – со стеклами, которых почти не осталось, без ручки и с забитой столетней бумагой ржавой замочной скважиной – была видна только снаружи; за дверью виднелась неровная кирпичная кладка, щедро залитая цементом.
Самуэль позвал за собой человека, снял со стены в прихожей тяжелый черный фонарь, зажег его и пошел мимо маяка к нужнику. Дверь в нужник была низкой, а снизу и сверху оставались проемы в запястье шириной. Они давали вентиляцию и худо-бедно освещали закрытую кабинку, хотя Самуэль редко когда закрывался.
Пол нужника немного просел, и Самуэль тронул человека за плечо и опустил фонарь к полу. С таким полом в дождь нужник заливало, поэтому Самуэль положил два кирпича на ширине ног. Внутри было тесно, и ему пришлось протиснуться мимо человека, чтобы наступить ногой на кирпич и показать, для чего они здесь.
Человек нахмурился.
Но Самуэль махнул рукой и покачал головой, давая понять, что это он так, на всякий случай. Ночью дождь не ожидался.
Кирпичи были полыми, с тремя отверстиями посередине, обжитыми, как и всякие укромные места, пауками. С потолка тоже свисала плотная серая паутина. Человек, чертивший головой о притолоку, смахнул ее, слегка нагнувшись.
Самуэль указал на два рулона туалетной бумаги на бревне, стоявшем у стены. Бумага была тонкой и шероховатой, самой дешевой. Оторвав немного, Самуэль указал на толчок, покачал головой и сказал: «Нет-нет», а затем бросил бумажку в ведро с крышкой у дальней стены. Раз в неделю он сжигал его содержимое. Он огляделся, соображая, не забыл ли чего. Одной рукой он упирался в стену, чувствуя неровности известки, осыпавшейся ему на джемпер. Затем сказал: «А» – и неуклюже поменялся местами с человеком. У левой стены висела цепочка от смывного бачка под потолком. Когда-то она порвалась ближе к верху, и Самуэль скрепил ее проволокой. Теперь он решил предостеречь человека, чтобы тот случайно – таким он был высоким – не поранился, взявшись за колючую проволоку. Самуэль взялся за кольцо на конце цепочки, сильно дернул дважды, и они услышали громкий шум воды. Мочу, собравшуюся в толчке за день, смыла дождевая вода, поступавшая из металлического водосборника на крыше. Все это хлынуло по трубам, которые когда-то проложил Самуэль, – несколько лет он рыл твердую землю, не жалея сил, чтобы в итоге его дерьмо могло уплыть в море. Самуэль подумал, что надо как-то объяснить человеку, что смывать следует экономно, не чаще раза в день, но так и не придумал, как это сделать.
Рукомойника в нужнике не было. Самуэль повел человека вокруг коттеджа к трубе с краном, на котором висел мешочек с обмылками, и показал, как нужно его намочить и намылить руки, если нужно вымыть лицо и шею. Он не стал показывать ему пластиковый таз, в котором сам он мылся подогретой на плите водой. Обойдется и так.
Кроме того, Самуэль не пользовался зубной щеткой. С детства не привык. Он чистил зубы ногтями и углем или жевал веточки. Его знакомство с зубной пастой состоялось, когда он вышел из тюрьмы и приехал жить к сестре. Да и то лишь потому, что его шестнадцатилетняя племянница зажала нос пальцами с зелеными ногтями и пожаловалась, что от него воняет и зубы у него грязные.
«Ты в тюрьме не следил за собой?» – спросила Мэри-Марта.
«Нам не выдавали туалетных принадлежностей. Одежду иногда стирали, а остальное надо было покупать или чтобы кто-то присылал – семья, друзья».
«То есть это я виновата? Могу напомнить, какая была у меня семья. Родители – с нашим-то папашей – и двое детей без отца. Не заметил тут мужа? Нет, потому что я не замужем. И не была никогда. И, если ты обратил внимание, я ни слова не сказала о Леси. О том, что заботилась о твоем сыне, потому что его родители были в тюрьме. Кто бы еще им занимался? Кто? Уж точно не твои соратники и товарищи. Нечего и думать. А я – пожалуйста. Приютила. А ты сидишь тут и жалуешься на зубную пасту».
«Что ты, сестра, я не жалуюсь. Ты достаточно сделала».
Позже, выйдя из ванной, он спросил, держась за горло:
«Это всегда так жжет?»
«Пресвятые угодники, – сказала сестра, – ты что, проглотил пасту? Даже папа научился чистить зубы. Он и то приспособился».
Самуэль оставил человека в нужнике и пошел к коттеджу. Ночь была ясная, небо усеяно звездами, а впереди четко вырисовывался маяк. Ночью маяк всегда смотрелся особенно величаво; в светлое время суток белая башня казалась не такой уж высокой и потрепанной стихиями, а сейчас она словно выросла, обрела какое-то величие и светилась. Луч света c вершины башни простирался над черной гладью океана, выхватывая из мрака утес в полумиле от острова, где спали морские птицы.
Луч пульсировал в ритме раз-два-замер-раз-два-замер. В ответ на этот сигнал по другую сторону залива светилась красная точка в гавани материка, а еще дальше рассыпалось бессчетное множество огоньков, обозначая город. Казалось, город дрейфовал в ночном море, дрейфовал без всякого курса.
Самуэль услышал, как человек кашляет в нужнике, и подумал, сколько он там просидит. Дул промозглый ветер, свистя и завывая в оконных проемах и кронах деревьев. Самуэль подошел к дереву рядом с башней и помочился, втягивая голову в плечи.
Луч света все так же пульсировал. Но Самуэль почувствовал неладное. Интервалы были подозрительно долгими. Ненамного. На полсекунды. На секунду. Словно замедлявшийся сердечный пульс. Возможно, механизм требовал смазки. Самуэль шагнул к двери маяка, но внезапный порыв ветра нахлобучил ему куртку на голову. Оправив куртку, он поплелся к коттеджу. Механизм подождет до завтра. Сегодня Самуэль слишком устал. Все тело ныло. Даже думать не хотелось о том, чтобы карабкаться сейчас наверх. Завтра. Завтра.
Было еще рано. Часов семь, не позже полвосьмого. Самуэль сел на диван и со вздохом откинулся на спинку. Его шеи коснулась незнакомая ткань. Сунув руку за голову, он достал шорты незнакомца. Они валялись там все это время. Шорты, некогда темные, теперь выцвели до серого, в солевых разводах.
Ему захотелось выбросить их в мусор на кухне, чтобы потом сжечь. Он тяжело поднялся, прошел на кухню, но затем взял ведро, стоявшее в углу, и налил воды до половины. Из буфета, где лежали чистящие средства, он достал коробку стирального порошка для холодной воды с надорванным уголком. Насыпав немного в ведро, помешал до появления пены. И погрузил туда шорты, вспучившиеся пузырями. Он погружал их под воду снова и снова, глядя на хлопья пены у себя на коже и мутневшую воду.
Когда он решил, что вся соль растворилась, а песок вымылся, он слил в раковину грязную воду, снова налил чистой и прополоскал шорты. Погода была слишком ветреной, чтобы сушить их на воздухе, поэтому Самуэль хорошенько их выжал и повесил на гвоздь в стене, поставив снизу ведро для капель.
Вскоре пришел человек, повесил фонарь на прежнее место в прихожей и вошел в гостиную, дуя на сцепленные руки. Волосы у него были влажными. Он накинул, словно плащ, одеяло, которое дал ему Самуэль, и присел, дрожа, на диван. Самуэль встал, вскипятил воду и заварил чай на двоих.
Они сидели в неловком молчании на диване, дуя на чай и отпивая понемножку. Потом Самуэль встал и включил телевизор. Раздалось гудение и визг, но экран остался серым, и Самуэль его выключил.
– Не работает, – сказал он. – Извини.
Иногда по вечерам он включал видео, для компании, пока подшивал одежду большими неровными стежками или ковырялся с инструментами, ремонтируя что-нибудь.
Человек привстал с дивана, словно из вежливости. Он выжидающе смотрел на Самуэля, но, когда тот взял с полок несколько старых журналов и протянул ему, человек покачал головой и снова сел. Самуэль положил журналы на место.
– Все равно там не на что смотреть.
Человек продолжал потягивать чай.
– Каймелу – ты его завтра увидишь, когда придет судно снабжения, – жена его присылает их мне. Что не продаст в благотворительном магазине. Никто больше не хочет видео – времена уже не те – или старые журналы вроде этих.
Человек поставил кружку на кофейный столик и потуже завернулся в одеяло.
Самуэль кашлянул, махнул рукой на полки, тронул несколько видеокассет. Начал что-то говорить, но замолчал и взял журнал, стараясь не показывать обложку. Его угнетали все эти фильмы и журналы родной страны. Люди в них казались ему иностранцами, как и этот человек, сидевший рядом. Все – в солнечных очках, с татуировками, разодетые в шелк и увешанные золотом, они говорили на языке, урезанном до грубостей и сленга, сплошь ругань и как-бы-типа. Двигались скованно, точно манекены, и отчаянно кого-то из себя корежили. В этих фильмах показывали любовников, танцевальные клубы, наркотики и скупщиков краденого, словно ничего другого в жизни не было. Словно у них не было своей истории, а все их прошлое случилось с кем-то еще, на памяти какого-то другого народа.
Но и Самуэль в свое время познал очарование мишурного блеска. Он не смог остаться к нему равнодушным, когда перебрался в город и увидел прохожих в костюмах, с напомаженными волосами. Он рассматривал их, попрошайничая на углу, пока они ждали автобуса. Они громко разговаривали и приветствовали друг друга, сдвигая шляпы, а когда оставались одни, с важным видом разворачивали газеты, пыхтя и качая головами, и шумно шелестели страницами, складывая их до удобных размеров. В трущобах, где жил Самуэль, он видел женщин в париках и дешевых сатиновых платьях, которые шли с мужчинами в подворотни и давали им прижимать себя к стенам в обмен на чулки и клипсы. Самуэлю это казалось полной бессмыслицей. Когда же он почувствовал интерес к женщинам, его стали смущать отцовские молитвы и то, что мать совсем не красилась, одевалась по-деревенски и заплетала неухоженные волосы в косички.
Прежний мир исчез, а в городе, где Самуэль попрошайничал на сером перекрестке вместе с сестренкой и слепой дамой, которую звали Мамаша, перед ним проходили люди, поражавшие его яркостью и изысканностью на бесцветных как газеты улицах. Мимо проезжали большущие машины с мотоциклетным эскортом, в которых сидели мужчины в белых костюмах и их бледные жены, зажимавшие носы платочками, – эти мужчины были посланы короной, чтобы править и насаждать порядок. Когда они или их дамы выходили из машины, их сопровождала охрана, которая несла их сумки, распихивала прохожих и посылала подальше клянчивших попрошаек.
Вдоль автобусных очередей сновали туземные ребята, переселенные откуда-то колонистами или оставшиеся без родителей. Ребята промышляли карманными кражами, тибрили товары с лотков и подбирали дымящиеся окурки. Самуэль рассматривал их, как кто-то мог бы рассматривать книжки с картинками. Ему представлялось, как бы он перестал глотать пыль и выхлопные газы на перекрестке и оказался вместе с ними, на ярких и шумных страницах. Как бы он перенял их удальство, вместо того чтобы робко стучать в окна машин, протягивая ладонь за мелочью. Как бы он посмел рассчитывать на что-то большее, нежели недоеденные яблоки, которыми он делился с сестренкой и беззубой дамой, поднимавшей белесые глаза к небу и гадавшей, что их ждет сегодня: дождь, голод или еще какие напасти.
Однажды тихим утром один мальчишка, которого звали Пес, свистнул Самуэлю от автобусной остановки. Он с друзьями умудрился стащить целый мешок апельсинов из автофургона. Они только что вскрыли мешок карманным ножиком и делили добычу. Пес увидел, что Самуэль смотрит на них, свистнул ему и сказал:
«Поди сюда».
Самуэль не двинулся с места.
«Поди сюда. Скажу кое-что».
Самуэль перешел улицу и молча встал перед ребятами.
«Ел когда-нибудь такие?» – спросил Пес, держа в руке апельсин.
Самуэль покачал головой.
«Тогда сегодня ты счастливчик, потому что я поделюсь с тобой. Смотри, как надо чистить. – Он вгрызся в сочную мякоть, откусил кусок и стал чистить дальше. – Дай ему один, Бурда».
Мальчишка, весь в апельсиновом соке, бросил ему апельсин. Но Самуэль не поймал его. Апельсин укатился через тротуар в канаву. Ребята захихикали, когда Самуэль бросился за ним, опередив сестренку.
Первым делом он поднес апельсин к носу. И поразился остроте его запаха. Потом дал понюхать сестренке и сказал ей передать Мамаше. Она долго нюхала, прежде чем вернуть ему.
«Чего это?» – спросила она.
«Называется апельсин. Так мне сказали».
«Кто сказал?»
«Один из тех попрошаек».
«Ну, тогда будь уверен, что это неправда. Эта уличная ребятня ничего не знает. Они и в школу-то не ходили».
«А вы ходили в школу?»
«Я – нет. В моем детстве школ не было».
Мэри-Марта потянула его за руку:
«Так мы будем есть его?»
Он впился зубами в апельсин, как сделал Пес. Вкус оказался горький, просто ужас. Он взглянул на ребят – не смеются ли они над ним. Но они растянулись кверху животами, среди апельсиновых корок. Самуэль стал медленно чистить апельсин, брызгавший ему на руки, и увидел внутри дольки. Он разделил апельсин на три части и положил одну в рот сестренке, а другую – Мамаше. Вкус был просто золото. Пиршество. Текучее золото. Самуэль пожалел, что не выпросил еще.
Через несколько дней Пес снова позвал его:
«Поди-ка сюда. Есть разговор».
Самуэль сказал Мэри-Марте ждать на месте и перешел улицу.
«Мы идем в кино на Альберт-стрит. Ты – с нами?»
«У меня нет денег. Я не могу».
«Думаешь, у нас есть? – Пес рассмеялся. – Так проскользнем».
«А сестренке можно?»
«Она слишком мелкая. Оставь ее с Мамашей. Слепой с девочкой больше дадут, чем одной».
Фильм оказался американским, про гангстеров. И хотя он был черно-белым, для Самуэля словно ожили книжные картинки, озаренные нездешним светом. Он стал копировать акценты из фильма, вспоминать реплики и разыгрывать перед ребятами отдельные сцены. В общественном парке он стянул шляпу у спавшего на скамейке и стал строить из себя крутого, сдвигая козырек на глаза. Он изображал пистолет в кармане, стреляя из пальца в ребят, словно они были его врагами. Ему дали прозвище Американец и просили показывать сцены перед другими ребятами, которых не было с ними.
Так он стал уличным сорванцом. Сестренка попрошайничала без него, а он приносил ей ворованные сладости, чтобы она не говорила родителям, что он на целый день оставлял ее одну, а сам играл в красивую жизнь с беспризорниками.
В ГОРОДЕ ДНИ УЖЕ РОЖДАЛИСЬ ЗАМАРАННЫМИ. Виной тому были несусветная жара, мутное небо и дорожное движение, бесконечное и нестихающее.
Родители Самуэля бродили по улицам в поисках работы, хотя бы разовой, но им редко что-то подворачивалось. Случалось, они попрошайничали у бакалейных лавок или базарных ворот. В худшие времена отец стоял, потупившись, перед церковью и вымаливал милостыню. Когда ему бросали монеты, он кланялся, а потом входил в церковь, сжимая их в руке, чтобы не звякали, и молился.
Настал день, когда он вышел из церкви с пустыми руками и почувствовал, что не может вернуться привычной дорогой домой. Он пошел куда глаза глядят и бродил по красно-серым закатным улицам, пока не увидел толпу перед одним домом через дорогу. Там собралось человек сорок, они разговаривали вполголоса, но жестикулировали с самым решительным видом. Отец приблизился к ним, и вскоре они все вошли в дом, прошли через тесную прихожую и оказались в гостиной. На стенах и полу виднелись светлые прямоугольники, говорившие о том, что здесь стояла мебель, которую вынесли, чтобы расчистить пространство. На полу уже сидело множество человек, подтянув колени к груди. Отец сел рядом с человеком в форме домашнего слуги. Перед ними сидел человек в костюме, а рядом – в переднике мясника; от него пахло мылом и жиром.
Отец часто потом вспоминал свое первое собрание. Он был немногословным человеком, но до конца своих дней описывал это словно некое чудо, словно он там испытал перерождение.
«Я знать не знал, о чем они толкуют, – рассказывал он, – в том доме, в первый раз. Не понимал, о чем там речь. Слова слышал, но что я тогдашний мог понимать? Но я остался и стал слушать. Они все говорили, и чем больше говорили… ну, сложно это выразить. Я что-то почувствовал. Тут вот и тут, – он указывал себе на горло и на руки. – Я понял, они правду говорят, в их словах была правда. Я это знал. А большего знать и не надо».
Он вернулся туда на другой вечер. Но дверь была закрыта. Он постучал и услышал чей-то вздох и шаги, приближавшиеся по деревянному полу. Дверь открыл молодой человек. Он поправил на носу круглые очки и сказал:
«Могу я вам помочь?»
Отец Самуэля глянул мимо него в гостиную. Мебель стояла на своих местах. Деревянные скамейки с подушками. Четыре стула, несколько табуретов. Комод.
«А собрания сегодня не будет?» – спросил он.
«Нет, сегодня не будет. Только по средам и субботам, вечером».
Другой человек, постарше, вошел в гостиную из дальней двери. Он читал книгу, опустив голову. Отец Самуэля узнал в нем предводителя собрания.
«Что-нибудь еще?» – спросил молодой человек.
Тогда предводитель поднял взгляд от книги и увидел отца Самуэля. Он улыбнулся ему:
«Вам что-то нужно?»
«Он спрашивал насчет собраний», – сказал молодой человек.
«Я был вчера».
«И надеялись, что сегодня тоже будет собрание?»
«Да».
«Ну что ж, не вижу причины вам отказать. Мы можем провести частное собрание. Заходите, пожалуйста. Не желаете кофе? Мне интересно услышать ваши мысли».
Отец Самуэля растерялся, но предводитель, к его удивлению, положил раскрытую книгу на комод, разворотом вниз.
«Безо всяких, – говорил отец, в лицах пересказывая тот разговор. – Ради меня, значит, отложил книгу. Безо всяких, словно значения не имело, что он занят. Словно я ему был интересней».
Как и свое первое собрание, он много лет вспоминал эту встречу, подробно рассказывая обо всем, до того момента, как тот человек отложил книгу и он вошел в дом. Но о том, что было дальше, о самом их разговоре он хранил молчание.
Следующее субботнее собрание вытеснило и молитву, и попрошайничество. Ни о чем другом отец почти не говорил. Однако, когда пришло время идти, он стал мешкать: топтался в их однокомнатной квартирке, разглаживая свою одежду, жаловался жене на невидимые жирные пятна и говорил, держась за лоб, что не выспался из-за пятничных пьянчуг, шатавшихся под окнами. Когда же дочь подала ему кофе, которое он просил, он отмахнулся:
«Не видишь, я выхожу? Некогда распивать».
А сам все мешкал. Стоял перед куском зеркала, державшимся на двух гвоздях, и поворачивался так и эдак. Он себе не нравился. Собственное лицо его не устраивало. Он стал примерять разные выражения: то поднимет брови, то нахмурится, то надует губы. Самуэль – ему уже исполнилось шестнадцать – был дома. Он мучился похмельем и ничего не ел.
Но сказал отцу:
«Хочешь, пойду с тобой?»
«Гляньте на него! Ждет, когда я одной ногой за дверью, и говорит, что хочет со мной. Мне ждать тебя некогда. Я уже выхожу, так что, если идешь, иди. Не хочу опаздывать».
Но он подождал, пока Самуэль оделся и умылся.
На собрание они успели в последнюю минуту. Отец так спешил, что Самуэль едва поспевал за ним, борясь с тошнотой, и в какой-то момент спустился в канаву – и его вырвало. Он вспотел, догоняя отца, и вошел за ним в переполненную комнату с жарким спертым воздухом. Они прислонились к стене, и отец стал приветственно кивать другим людям. Стена пахла немытыми волосами. Самуэль чуть повернул голову, нывшую тупой болью, и закрыл глаза. Он не обратил внимания, когда начали выступать, но заметил, как все притихли и отец шумно вдохнул. А потом на него обрушились громкие слова, и кругом загомонили.
«Другие страны получают независимость, – говорил кто-то. – А мы чем хуже?»
Самуэль закатил глаза. Он уже слышал, как об этом шептались на автобусных остановках и на базаре. А однажды, в парке, валяя дурака на скамейке, он подслушал разговор двух прохожих.
«Я жил себе поживал в своем племени, – говорил один из них, опиравшийся на палку. – Затем настал тридцать четвертый, и нам сказали, что мы все – вся область, ты понимаешь, – мы теперь одно племя и называться будем одинаково. Я против других племен ничего не имею, ты понимаешь. Я их уважаю, все такое. Вражды у нас нет, но мы разных племен. Они из других мест. Карта, она говорит, кто мы и где мы, но у нас никто согласия не спрашивал».
«А ты видел карту?» – спросил другой.
«А как же. Кто-то мне показывал. Там одни слова да линии. Она тебе дорогу не подскажет».
Самуэль заметил, что отец чуть отслонился от стены и его бьет дрожь. Он внимательно слушал, ноги и руки у него ходили ходуном, а губы повторяли одно слово. Самуэль снова закрыл глаза и задремал.
Когда проснулся, у него болела шея. Он стал неуклюже тереть ее, глядя, как начал говорить человек с бородкой клинышком.
«В школе и в церкви миссионеры нас учат, что кроткие унаследуют землю. Мы были кроткими, все до единого, и что это нам дало? Мы лишились своей земли и самих себя. Через эту кротость мы приняли Запад, переняли его ценности и идеалы. До такой степени, что стали стыдиться своих соотечественников. Вот что унаследовали кроткие – стыд!»
Это слово мало что значило для Самуэля. Чего ему было стыдиться? Он ведь был Американцем. Он мог украсть или выменять все, в чем нуждалась его семья. У него были друзья, поклонники, и женщины липли к нему. Все было хорошо. Разве только он жалел, что родители так и не сумели приспособиться к городской жизни, со своей одеждой и привычками, смущавшими его. И все же он их не стыдился.
Но когда он попал на этот остров, где его снабжали благотворительными видеофильмами и журналами, он начал понимать, о чем говорил тот человек. Он стал испытывать стыд за этих мужчин и женщин на обложках, за шаблонные сюжеты фильмов и блестящую одежду актеров. Не от этого ли била дрожь его отца, когда он вступил в Движение за независимость? Не та ли это была чистая доска, о которой они говорили, когда Движение наконец победило и колонисты покинули страну?
Отец, уже калека, праздновал победу. И пусть колонисты уничтожили все, что не смогли унести – мебель, освещение, медикаменты, телефоны, – его отец не видел в этом низости или жестокости. Он сидел, тощий как жердь, перед домом на стуле, который выносил Самуэль, покачивал своей большой головой и пожимал руки прохожим со словами:
«Новая жизнь начинается. Вот она».
Между тем по небу круглые сутки ползли самолеты, на которых его соотечественники спасались от независимости. А в столице избранный президент, не успев вступить в должность, велел поставить статую и фонтан и рассматривал проекты своего нового дома. В то время как в трущобах люди боролись за выживание, как и всегда.
· День второй ·
ПРОСНУВШИСЬ, САМУЭЛЬ ПОЧУВСТВОВАЛ ТАКУЮ ТЯЖЕСТЬ ВО ВСЕМ ТЕЛЕ, что с трудом встал. Руки, запястья и плечи ныли; спина не гнулась, бедра были каменными. С низкой кровати он встал только с третьей попытки. Это потребовало таких усилий, что он не мог поднять голову. Так и стоял с минуту, глядя на свои ноги. Ногти на ногах были толстыми и темными. Отдельные так отросли, что он уже не мог подрезать их.
Теплыми вечерами Самуэль ходил босиком по коттеджу, а потом садился, подтянув к себе одну ногу. Он гнул туда-сюда отросшие ногти, пока не надламывал, и тогда отрывал. Нередко он отрывал лишнее, и тогда шла кровь. Потом ногти врастали в кожу, и пальцы воспалялись. В такие дни Самуэль хромал, особенно в обуви.
Тем утром он увидел у себя три вросших ногтя. На обоих больших пальцах и на среднем на правой ноге. Он подумал, что надо бы подержать ноги в соленой воде, лучше всего в теплой. Но ему было невмоготу заниматься этим: наливать воду в кастрюлю, чиркать спичками и зажигать плиту, тащить таз. Да еще на глазах у этого незнакомца. Нет, это было слишком. Лучше он выйдет на пляж, окунет ноги в ледяную воду и будет стоять, пока холод не прогонит боль. Но даже это казалось не стоящим усилий. Пришлось бы снимать туфли и носки, подворачивать брюки. А потом то же самое в обратном порядке – и все это даже без стула.
Самуэль стянул с себя спортивный костюм, в котором спал, проковылял к гардеробу и стал искать свою одежду в полутьме. Первым делом он надел футболку и джемпер, потом взял трусы, брюки и носки и вернулся на кровать, чтобы надеть сидя. Это было нелегко, толстые пальцы его не слушались. Натянув второй носок, он снова прилег на еще теплую постель. Коснувшись щекой простыни, он вздохнул и провалился в сон, свесив ноги с краю.
КОГДА ОН ПРОСНУЛСЯ СНОВА, за окном едва рассвело. Он услышал, как квохчут голодные куры. На этот раз Самуэль встал уже легче, хотя тяжесть и ломота никуда не делись. Он уже много лет не чувствовал себя так плохо. Пожалуй, с тех пор как катался в автозаке. Его вместе с полусотней человек конвоировали из центра города, где их продержали неделю, в новую тюрьму строгого режима, которая в то время располагалась на окраине.
Их везли в разорванной одежде, с кровоподтеками, синяками и заплывшими глазами. От них несло потом, мочой и дерьмом. И над всем этим витал дух разложения. Раны гноились, а десны превратились в мясные руины с осколками зубов. Та еще была поездка; на каждой кочке они подскакивали и наваливались друг на друга, обдавая гнилым дыханием.
Новая тюрьма была колоссальным сооружением. Настолько, что получила прозвище Дворец еще на этапе строительства. Люди гадали насчет ее будущих размеров, числа коридоров и камер и скольких заключенных она вместит. Но вскоре возвели высокие стены и стальные ворота. Никто не приближался к стенам и не думал забраться на них, чтобы посмотреть, что там творится. Таких дураков не было. Все знали, пусть и не говорили, что эту тюрьму строили по приказу Диктатора. Он намеревался разместить там всех недовольных, своих врагов, всякого, в ком увидит помеху.
Самуэль прошел по гостиной, стараясь не шуметь. При каждом шаге у него хрустели колени. Запах в комнате стал другим после того, как в ней провел ночь незнакомец. Он лежал на диване, свернувшись в клубок, насколько ему позволяла комплекция. Дыхание его было глубоким, ровным.
Выйдя в прихожую, Самуэль нагнулся за туфлями и подавил невольный стон. Обычно он зашнуровывал их, сидя на диване, но сейчас это было невозможно. Он открыл входную дверь, почувствовал лицом утренний холод, запах листвы, соли и влаги и поплелся в носках, держа туфли в руке, по каменистой земле к маяку. К двери маяка вели три ступеньки, и Самуэль присел на средней и отряхнул тяжелой рукой землю с носков. Он надел туфли и направился к дворику, не слыша своих шагов в шуме волн, накатывавших на берег.
Куры приветствовали его с обычным нетерпением. Он подошел к ящику с кормом и насыпал им зерно, не забыв и о старой курице, отсаженной в отдельную клетку. Она заунывно курлыкала, пока он гладил ее и говорил добрые слова. Потом он ее выпустил из клетки и проследил, как она подошла к кусту и уселась под ним с хмурым видом.
Остальные куры устремились в огород, и Самуэль пошел за ними. Он решил ничего пока не собирать. Пусть сперва уйдет этот человек, а потом он спокойно соберет овощи, пообедает и, может, приляжет поспать. Вот чего ему хотелось. Выспаться. Остаться одному и выспаться.
Дойдя до конца огорода, он прислонился к каменной изгороди, чувствуя, как камни проседают под его весом. Море было неспокойным. Волны с белыми бурунами так и бросались на берег, и хлопья пены расползались по галечному пляжу, превращаясь в грязь. Причал уходил в море темной линией, на которой сидела крачка, нахохлившись против ветра. Сине-серая изгородь, опоясывавшая остров, осыпалась в одном месте. Отдельные камни раскатились и потемнели от воды. Другие валялись кучкой под самой изгородью, нарушая ровную линию. Самуэль покачал головой. Придется таскать камни и колоть булыжники, чтобы заделать прореху. Какой уж там сон.
Он вернулся в коттедж и взял кувалду, стоявшую за дверью. Вес кувалды оттягивал ему руку, напоминая о старости. Все утро ему не давали покоя воспоминания – то, что ему хотелось забыть, накатывало на него с настойчивостью прибоя.
Его первый день во Дворце. Как тяжело он вылезал из автозака под крики надзирателей, смотревших, как заключенные ковыляли по тюремному двору, моргая на ярком свете. По краям ворот стояли подстриженные деревья в кадках. Вышел человек в бежевой форме и военном берете. Под мышками у него расползались пятна пота, на бровях и верхней губе тоже блестел пот.
«Елы-палы, сержант, пришлите мне кого-нибудь починить вентилятор на потолке. Задохнуться можно. – Затем он обратился к капралу, конвоировавшему заключенных: – Ведите их пока во внутренний двор. Никто не умер по дороге?»
Двое солдат осмотрели автозак.
«Нет, полковник».
Полковник повторил, что ему нужно починить вентилятор, и стал смотреть, обмахиваясь бумагами, как зэков ведут по широкому коридору без окон. Стены еще не покрасили, а под ногами хрустели крошки цемента. На потолке жужжали длинные флуоресцентные лампы, и каждая вторая-третья мигала. В конце коридора была железная дверь, здоровая, как в древних храмах, и их ввели в массивный двор.
По всему двору были равномерно навалены горки серых булыжников. Каждую окружали люди с кувалдами, разбивавшие булыжники до щебня. Ноги у них были в кандалах, чтобы не убежали. Хотя куда бы они могли убежать, оставалось неясным, учитывая высокие стены и вооруженную охрану со всех сторон.
Входя во двор, Самуэль почувствовал, как у него сжались уши от звуков удара металла о камень. И все же он вытянул шею и привстал на цыпочки, стараясь казаться выше. Насколько он видел, во дворе были только мужчины. Женщины, судя по всему, содержались в другом месте. Он не был уверен, удалось ли скрыться Мирии или ее все же схватили и отправили куда-то еще. Но когда его привели в пыточную комнату, она оказалась там – ее заставили сидеть рядом и смотреть.
«Мы убьем твою жену», – сказали ему.
«Она мне не жена».
«Мать твоего ребенка, женщина, с которой ты живешь. Кто же это, если не жена?»
«Товарищ».
Человек с лицом, изрытым рубцами от угрей, отвесил ему оплеуху.
«Товарищ, жена, шлюха. Без разницы».
Самуэль, привязанный к стулу, сел ровнее. Он почувствовал кровь во рту. Немного, но достаточно, чтобы испугаться. И этот испуг был напрямую связан с Мирией. В тот момент, когда все словно померкло, он вспомнил ее смех. Как она тихонько хохотнула, когда он говорил с ней второй или третий раз. Он тогда еще смягчал звук «р» и растягивал гласные, словно и вправду был американцем.
«Ты бы слышал себя, – сказала она. – Ты же ребенок. Зачем ты так выпендриваешься?»
С этими словами она повернулась к нему бритым затылком.
И другое воспоминание, через несколько месяцев, когда они впервые переспали. Она похлопала его по плечу.
«Слазь уже. – Она закурила и выдохнула дым. – Ох, малыш, трахаешься ты как девственник».
Вот что ему вспомнилось, когда его схватили. Он не проникся ни чувством собственного достоинства, как ему внушали, ни гордостью. На ум пришли лишь пережитые унижения, и он подумал, что все это долго еще не кончится. Что все его прошлое и будущее прямо здесь, на этом зассанном стуле, и он отсюда никуда не денется.
Когда к нему снова приблизились и ударили, он запросил пощады и выложил им все, что они хотели знать, – имена и явки, все, какие знал, а какие не знал, сочинил на ходу.
Человек со шрамами усмехнулся:
«И это мужчина? Диктатор будет смеяться, когда узнает, кого должен считать своим врагом».