Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Я хочу мяса. Мяса хочу! Йоже, пожарь мне стейк!

Все чокаются.

Никто не пьет, кроме Корделии, которая закрывает глаза и залпом осушает бокал, а потом морщится.

– Тебе котлета свежая прилетела.



По моему рюкзаку растекается куча птичьего дерьма. Я вываливаю вещи на лавку и иду к озеру. Бросаю рюкзак в воду. Шнапс с моей брезгливостью расправился быстро – и я оттираю дерьмо руками. Когда рюкзак выскальзывает в воду, захожу по колено в озеро. Но тот уплывает. Вторым ударом шнапс валит меня в воду. Рюкзак уже далеко.

Телефон падает из кармана прямо у самой воды. Кому звонить? Кому я могу вообще позвонить в таком состоянии? Я перебираю недавние номера – и ненавижу их все. Ненавижу все телефонные номера в мире. Листаю и не могу остановиться ни на одном из номеров, пока не натыкаюсь на Ламмерта. Это всё из-за его жаровни на заднем дворе. Если бы не она два месяца назад, никакого хорзбургера бы не было. Никакого этого дерьма бы не было. Это из-за Котлеты я сорвалась.

Йельский клуб похож на свадебный торт – белый, с позолотой, словно глазурованный, с его сводчатыми окнами и белоснежными, словно взбитыми занавесками, которые при каждом дуновении, похоже, взлетают в небо. Здесь очень много людей, которые знают Генри Апчерча, или не знают, но хотят, чтобы люди думали иначе, или которые никогда и не слышали о Генри Апчерче, но хотят бесплатной выпивки.

– Детка, ты что – хочешь всё свалить на меня? Ты там бухая, что ли? Думал, ты на свидание хочешь позвать, а ты из-за ерунды какой-то звонишь.

Луиза пьет. Хэл пьет. И Рекс пьет. И Корделия тоже.

– Ты просто притворяешься вегетарианцем, интервью раздаёшь!

– А ты?

Она пьет больше, чем остальные.

– Хочешь сказать, не ты жарил мясо на заднем дворе?

– Не так уж и плохо, – заявляет она после третьего бокала и икает.

– Это от тебя пахло мясом, дорогая, не от меня.

Корделия хлопает Рекса по плечу.

– Это всё из-за тебя. Из-за тебя я оказалась в этом дерьме! Почему ты всем врёшь?

– И ты тоже не такой уж плохой, – говорит она. – Я так решила.

– Я не вру. Детка, это было один раз. Забей.

Рекс не отвечает.

– Так почему ты его жрал?

– Ты дурак, – продолжает она. – Но я тебя прощаю. Не будь Винни моей сестрой, я бы с ней тоже долго не выдержала. – Она улыбается. – Выше голову, Рекс, может, она тебя все-таки примет обратно. Если вообще вернется. С Винни – кто знает? Никогда не знаешь, что она отколет.

– Это вкусно.

Рекс заставляет себя осушить бокал.

– Это не причина.

– Да, – соглашается он. – Ты права. Никогда не знаешь.



– Моя мать готовит мясо так вкусно, что я не вижу причины его не жрать.

– Идемте, – говорит Хэл. Он кладет Луизе руку на поясницу. – Хочу познакомить вас с отцом.

– Не надо всё валить на мать.

* * *

– Слушай, не ори. Несколько месяцев назад отец ушёл от неё. К ассистентке. Херня в том, что ассистентка не молода. Молодую бы она простила. А одиночество – дерьмо такое: даже когда хочешь на одного приготовить, всё равно получается две порции. Руки привыкли. Мать полдня торчала у барбекю. В своей мятой пижаме с пятнами. Все штаны жиром залила. Пришлось жрать эту отцовскую порцию.

Генри Апчерч стар.

– И тебе не было противно?

А еще он тучен.

– Мне противно, что я не могу сделать так, чтобы моя мать перестала рыдать и ходить в этой драной пижаме. Остальное – херня, детка. Знаешь, что – не херня? Сын мне месседж прислал. В этом, в вайбере. Научи меня, говорит, чему-нибудь. Чему, говорю, я могу тебя научить, сын? Он знаешь, что сказал? Научи меня радоваться. И всё. Научи радоваться. Живи, говорю ему, живи – и всё. Думать меньше надо. Так ты позовёшь меня на свидание?

Он похож на маленьких размеров сферу, приклеенную к шару побольше. Кожа у него на шее обвисает, как у индюка. Он сидит, потому что слишком стар и слишком тучен, чтобы стоять. Он не говорит ни слова.

В Бохине прямо у берега плывёт форель. Своим маленьким телом она ничего не подозревает, пока я не вхожу в воду, чтобы поймать её. Ускользает.

Сбоку от него торчит Беовульф, а его хрупкая подружка нависает над ними обоими, словно комар. Беовульф с жаром рассуждает об «Умирающей осени», что Луиза уже слышала. Он говорит об известной сцене, когда главные герои пускаются в мордобой, споря о спряжениях латинских глаголов, и подчеркивает, что в сегодняшнем мире, с нынешней щепетильностью и чувствительностью, никто не напишет подобного эпизода и сделает его понятным простонародью (он с нарочитой осторожностью употребляет это слово в среднем роде), поскольку сами-знаете-какие личности переворачивают все вверх дном в поисках гомосексуальности, и нет времени на споры о том, что значит быть мужчиной в классическом понимании этого слова.

Метрах в пяти замечаю удочку. Хозяина не видно. Сейчас эта форель попадётся. Никуда ей не деться. Иди сюда.



Что тут сложного? Забросить и ждать.

Рекс стоит рядом, но не прикасается к Луизе.

Забросила и жду. Ничего не происходит. Вся форель уплыла от берега.

Об этом они договорились. Но ей все равно больно.

Забрасываю удочку снова. Леска дёргается, но на крючке – никого.

– Бьюсь об заклад, – шепчет Хэл на ухо Корделии, но так, чтобы слышала Луиза, – что Беовульф Мармонт просто тащится, представляя, как его подружка трахается с темнокожими мужчинами.

Что, если я просижу здесь три часа, но никто так и не клюнет? Может, я что-то не так делаю? Почему не ловит? Дайте мне сети! Я умею забрасывать сети! Всё детство помогала отцу их ремонтировать.

– Что?

Забрасываю удочку снова, но теперь леска даже не дёргается. Форель меня обнаружила. Надо укрыться. Она не должна меня видеть. Я ложусь на траву и не двигаюсь. В таком положении удочку держать сложно. Она шатается, падает. Приходится поднимать её снова, как белый флаг. Сколько можно ждать?

– Именно так.

– Здесь без лицензии рыбачить нельзя, – кудрявый мужчина в шортах появился слева. – И без наживки тоже.

– Вы отвратительны.

– Т-с-с-с! Не мешайте!

– Я честен, – возражает Хэл. – Вот такие попадаются мужчины, юная Корделия. Вам лучше сейчас начать познавать нравы мира.

– А моя удочка вам не мешает?

– Я прекрасно знаю нравы мира! – Она растягивает гласные в слове «нравы».

Хэл подливает себе в бокал с шампанским немного виски из фляжки.

Он забрал удочку и ушёл, несколько раз оглянувшись. Он что – думает, я без его удочки рыбу не поймаю? Вот она – рыба, плывёт прямо ко мне. Иди сюда! Это новая форель – или та же?

– Генри Апчерч просто обожает Рекса. Не так ли?

Снова захожу в озеро. Оранжевый каяк на горизонте.

Луиза толком не понимает, кого Хэл подначивает: то ли Рекса, то ли Корделию, то ли ее.

– Это ваш рюкзак? Вам помочь?

– Вообще-то это неплохая история, – продолжает Хэл. – Рекс даже не прочитал «Умирающую осень», правда, Рекс? Рекс у нас маленький классицист. Он сорвался на рассуждения о греческих глаголах, когда пришел к нам на чай… Господи, неужели десять лет прошло? О том, что с этимологической точки зрения «субстанция» и «ипостась» имеют одинаковые значения, однако с теологической – означают совершенно разные вещи.

– Я нормально! Всё нормально, плыви дальше, старая черепаха!

Мужчина уплывает, но возвращается к моему рюкзаку, веслом толкает его ко мне и продолжает маршрут. Рюкзак не торопится, но сдаётся. Поместится ли в него озеро? Я наливаю воду и смотрю, как она медленно вытекает через ткань. Выжимаю из рюкзака треть Бохиня.

– Верно, – внезапно вступает Корделия. – В Троице присутствует одна субстанция и три ипостаси. – Она икает. – Или там одна ипостась и три сущности? Я забыла.

Кира, ты что – уже уехала с озера?
Ответь хоть что-то!


Хэл не обращает на нее внимания.

– Это существительные, – тихонько возражает Рекс.

– Генри Апчерч был просто потрясен – он написал тебе рекомендацию в Йель, так ведь, Рекс? Разве ты не потрясающ?

Река Волга

Рекс смотрит на ковры.

– Вот тут на ковре пятно, – произносит он, не поднимая глаз.

Ульяновская область, Россия, за семь лет до озера Бохинь

– Он все время о тебе спрашивает, – продолжает Хэл. – Каждый раз, блин, когда они с мамой приезжают из Амагансетта. Как там дела у твоего умницы-друга Рекса? Разве он не умница?

– Можно бы надеяться, – говорит Рекс, – что в таких дорогих заведениях ковры все-таки, блин, чистят.

Пап, ты опять? Врач ведь сказал – пока нельзя.

Он резко вздергивает голову.

Отец делал зарядку для ног, лёжа на диване. Вверх-вниз. Вверх-вниз.

– Пойду покурю, – произносит он.

– Пап, я последний раз говорю.

Луизе вслед за ним нельзя.

– Кира, ты уроки сделала? В школе много задали?



– Я вообще-то давно уже университет окончила. Замуж вышла и развелась, а ты всё про школу. Ногами перестань так делать.

– Возьму еще один, – говорит Корделия.

– Как будто я раньше так не делал. Как уйдёте на работу, опять буду делать!

И медленно уплывает.

– Только увижу. Собираться пора. Я такси на десять заказывала.



– Куда собираться?

И вот Луиза знакомится с Генри Апчерчем.

– Опять забыл?

Хэл подводит ее к нему, как только отпускают Беовульфа.

– Помню, айда. Погоду сейчас только скажут – и пойдём.

– Луиза Вильсон, – начинает Хэл каким-то завывающим тоном, в искренности которого Луиза так и не может удостовериться, – станет одной из великих писательниц нашего поколения.

– Погоду в нашем городе никогда не говорят.

С огромным усилием Генри Апчерч приподнимает голову.

– Скажут. И куда мы?

– Меня зовут Луиза Вильсон, – говорит Луиза.

– Забыл?

Она протягивает руку. Он выглядит очень смущенным, так что она хватает его ладонь, вялую и дрожащую, и крепко жмет ему руку. Смотрит ему прямо в глаза.

– Как с отцом разговариваешь?

– Я пишу для «Нового мужененавистничества», для «Белой цапли» и для «Скрипача».

– А как с тобой говорить, если ты как ребёнок? Даже не помнишь, когда у тебя день рождения, хотя вчера повторяли.

– Ага, – произносит Генри Апчерч.

– Как это не помню? Седьмого января.



– Это у брата твоего седьмого января. А у тебя в августе!

– Сама ты в августе. В августе – это у тебя. Как будто я не помню.

Голова у него чуточку подергивается. Он пускает слюну. Поначалу Луизе кажется, что он кивает, но это всего лишь дрожь.

– Нет, пап. А у мамы когда?

– Луиза ищет представителя, – продолжает Хэл. Он по-прежнему улыбается, словно даже не замечает, что у его отца на галстуке скапливается слюна.

– Ага, – произносит Генри Апчерч.

– Первого января.

Глаза у него остекленевшие. Ни на кого из них он не смотрит.

– Хоть что-то помнишь, ладно. А у тебя когда?

– Я собираюсь отправить ее отобедать с Найалом Монтгомери, хорошо?

– Седьмого января.

– Ага, – произносит Генри Апчерч.

Он пускает слюни себе на галстук.

– Опять. Запомни уже: пятнадцатого августа. Пятнадцатого. Садись, ботинки принесу.



Пока я искала ботинки в коридоре, по телевизору успели рассказать о погоде в Ростове, Самаре, Воронеже, Петербурге и Москве. Погоду в нашем городе, как всегда, не сообщили.

– Это у него манера такая, – объясняет Хэл. – Всем известно, что по-настоящему влиятельные люди не разговаривают. Это означает, что всем нужно по-настоящему попотеть, чтобы его растормошить. Найал Монтгомери – его агент. Друг семьи. Мы отправляемся к нему завтра на рождественский обед. Я замолвлю за вас словечко.

– А погоду? Прослушали.

– Почему вы так обо мне радеете?

– Потому что вы в теме, – отвечает он.

– Опять не сказали. Нет нашего города. И погоды тут, значит, никакой нет.

– В какой теме?

Хэл улыбается.

– Я им напишу туда! Как так – нет? Напишу-напишу. За всё время, что смотрю этот ящик, два раза только сказали у нас погоду. Два раза! Как там пчёлы? Выставлять пора.

– В той самой. – Он вздергивает брови, глядя на нее. – Вы все понимаете. И я все понимаю. И никто из этих бедняг-уродов ни черта не понимает. Меньше всего Рекс. Бедный, бедный Рекс.

– Правую ногу давай. Нормально шнурки? Не туго?

– Я не знаю, о чем вы говорите, – удивляется Луиза.

– Нормально.

– Есть определенные преимущества в том, – поясняет Хэл, – чтобы быть некрасивой подругой. Вам не кажется?

– Левую. Встанешь сам?



– А у кого тогда седьмого января?

И тут Луиза замечает Корделию.

Она стоит в коридоре и разговаривает с Беовульфом Мармонтом, который наклоняется к ней все ниже. Ее чуточку покачивает.

– У брата твоего, дяди Жени.

Они стоят под омелой.

– Я никто, – наклоняется Беовульф Мармонт к самому уху Корделии, – разве что хранитель традиций.

– А что это за ботинки? Новые?

И вот тут он нагибается, чтобы поцеловать ее.

– Какие новые, пап? В прошлом году купили тебе. Правда, ты всего раза два их надевал с этими больницами.

Корделия начинает поднимать руки, но уже поздно, или же Беовульф делает вид, что не замечает ее движений, он хватает ее за шею, притягивает к себе и с силой впихивает язык ей в рот, и Луизе нужно оторвать его от нее и заорать ему прямо в лицо: «Ей же семнадцать лет!», прежде чем он неуклюже отступает.

К его чести, он выглядит пораженным.

– Дорогие, наверное. Были же у меня старые, коричневые. Лучше бы медогонку купил.

Корделия стоит, не двигаясь.

На Луизу она не смотрит.

– Такси сейчас приедет – и пойдём.

– Салфетка есть? – спрашивает она.

– Зачем тебе сумка такая большая?

Луиза протягивает ей салфетку.

– Это твоя сумка.

Корделия яростно вытирает рот.

– На курорт едем?

Роняет салфетку на пол.

– На курорт, на курорт.

– Это, – очень медленно произносит она, – был мой первый поцелуй.

– Курорты – это мы любим.

– Мама тебе в больницу сумку собрала.

Она снова икает.

– Меня сейчас вырвет.

– Надо в деревню заехать, пчёл проведать.



– Станет тебе лучше – поедем.

Корделия даже не успевает дойти до туалета.

– Пчёл пора выставлять – погибнут же. И так один улей только остался.

– В этом году весна видишь какая холодная, рано ещё выставлять. Дождутся. День рождения свой не помнишь, а про пчёл помнишь. Такси уже ждёт.

– Погоди. Мне в туалет надо.

Ещё только звонка телефона сейчас не хватало.

Ее тошнит в мусорную корзину в коридоре у входа в дамскую комнату.

– Алло, да. Какой фургон? Нет, не заказывали. Куда подъехали? Да, это наш номер. Вы нас извините, пожалуйста, это отец мой звонил. Он перепутал. Нет, нам не нужен грузовик. Что вы орёте? Нет, я ничего вам не должна! Нет, мы никуда не едем! Я сказала, я ничего платить не буду!

– Как не нужен? – появился в коридоре отец. – Фургон приехал? Уже? Смотри, быстро как! Позвонил – и сразу приехал. Только плати.

Луиза придерживает ее прическу и гладит ее по плечам.

– Зачем ты заказал фургон?

– Все нормально, – говорит Луиза. Это она проделывала очень много раз. – Не напрягайся. Тебе полегчает, когда из тебя все выйдет.

– Пчёл привезти сюда. Раз я тут – и они пусть тут.

– Не надо мне было так много пить.

– Господи! Чуть пять тысяч не содрали!

– Это все я виновата, – отвечает Луиза. – Надо было за тобой приглядывать… я не понимала. – И тут она осекается, потому что очевидно, потому что большинство людей не может выпить бутылку шампанского на пустой желудок, чтобы их потом не вырвало.

– Мы на четыре договаривались!

– Я не твоя, блин, забота! – рявкает Корделия, сплевывая в корзину очередную порцию слюны.

– Пап, ты зачем в ванну нассал?

Луиза впервые слышит, как Корделия ругается.

– Какую ванну? Я в туалете был.

– Это все я виновата, – продолжает Корделия. Луиза не может определить, трясет ли девушку от рвоты или от рыданий. – Это я виновата – я предала ее.

– Ты нассал в ванну! Прямо в ванну! Больше так не делай, хорошо, пап?

– Как?

– А я и не делал. Я что – больной, что ли, в ванну ссать? Я готов. По пути заедем к пчёлам. Пора выставлять улей.

– Я говорила с Рексом! И Хэлом! Я пожала ему руку – о Господи! Господи! Она меня никогда не простит!

– Ты что – даже погоду не чувствуешь? Холодно. Тебе в больницу надо.

– Простит!

– Фургон отвезёт. На мою пенсию и поедем. Я уже заказал!

– Я пожала ему руку! Хочу сжечь ее!

– Никуда твой улей не денется!

Корделия начинает тереть ладонь о ковер, словно мозоли искупят ее грех.

– Должны позвонить по поводу фургона, давай подождём. Видно, опаздывают. С пчёлами говорить надо. Тебе всё равно! Ты ни разу и не говорила с ними! Ни разу! Сетку зачем тебе дарил? Так и лежит!

Луиза тщетно пытается ее успокоить.

– Вылечишься – и поедем.

– Я жуткая! – кричит Корделия.



– Нет.

Вся сломавшись, она начинает плакать, уткнувшись в колени Луизы.

То вишнёвое дерево, которое доставало до колен, когда мы первый раз собирались открыть этот сарай, уже вымахало выше головы.

– Она меня возненавидит.

Открыть его – означает смахнуть с вишни цвет, хотя он облетел ещё весной. Прозрачный цветочный ров оберегает сарай от вторжения. Он делает маленькую дверь невидимой или вовсе никогда не существовавшей.

– Не возненавидит. Это я обещаю. – Словно в этом Луиза тоже может ее заверить.

Всегда удивляли размеры деревьев. Они могли бы иметь человеческий рост, но они намного выше. Гигантские звери, чьи кости шевелятся на ветру. Вцепившись в своё место глубокими корнями, этот зверь никому его не отдаст. Он умнее человека – хотя бы потому, что подчиняется свету.

– А вам-то откуда знать?

Дерево сарая потемнело и перекосилось. Если подойти к самой двери, присесть под вишню и прислониться к стене, – слышно, как стареют вещи. Как они сортируют воспоминания о самих себе по одним им известным параметрам.

– Потому что, – наконец произносит Луиза, – она трахалась с Хэлом!

И вот тут Корделия все-таки наконец-то поднимает глаза и замечает стоящих позади них Рекса и Хэла.

Но когда поднимается ветер, этот гул заглушается шумом Волги. Река не может шуметь тише, чем она шумит. Взобравшись на яр, волжский голос один за другим перешагивает ряды деревенских домов, пока, переступив через восемь, не оказывается здесь. Ему не нужно сарая или другого особого места. Перешагивая девятый ряд, он идёт дальше – на зады, уступая место шелесту сосен.

Рекс даже не удосуживается сначала спросить, так ли это.

Если постоянно вспоминать о вещах, они набирают вес. Как воздух, накопившийся в запертом доме, куда давно никто не входил.

Он резко ударяет Хэла.

Уже темнеет, но с берега Волги невозможно уйти. Вода так ровна, что сядь на неё чайка – вздрагиваешь: только не злись, река, только не злись, река, никто не потревожит твою ровность. И не разбудит, когда ты гаснешь в паутинном свете.



Они сцепляются, как дерущиеся псы.

Развернёшься уходить, но Волга вдруг зашумит. Чайки мечутся, поднялись волны. Не помню, чтобы здесь были такие волны. Слишком равномерные – не накатывались, а разлиновывали реку на строки. Они одинаково всё разрушали.

Катаются по ковру. Бьют друг друга лицами о стены. Хэл ударяет Рекса кулаком по зубам. Рекс бьет Хэла в живот. Они вцепляются друг в друга. Рекс впивается пальцами Хэлу в загривок. Хэл хватает его за волосы. Рекс колотит Хэла головой об пол.

Запахло большим и холодным. Во всём этом человеку уже не было места.

Нужны Гевин и Беовульф (опомнись, Генри, на празднике отца!), чтобы оторвать их друг от друга.

Чайки разлетаются, оставляя поверхность реки такой же, какой она была до них. До всего.

Когда их разнимают, Хэл смеется.

Река Турия

– А еще говорят, – с присвистом хрипит он, – что мужчины больше не мужчины.

Валенсия, Испания, за полтора месяца до озера Бохинь

Луиза смотрит, как Рекс уходит.

Валенсия полыхала пустотой. Все, кто мог, укрылись на сиесту в комнаты со старыми вентиляторами и кондиционерами. Я вернулась в апарт-отель редактировать статью, которую приехала писать по заказу головного офиса.



Как только оказываюсь на новом месте, сразу забрасываю его вещами. Так животное метит свою территорию. Свободен только стол, остальное занято одеждой, упаковкой от еды, бутылками из-под воды и зарядниками.

Ей так хочется броситься за ним. На какую-то секунду ей кажется, что она решится.

Кондиционер работал слабо, и я могла расслышать голоса прохожих, выбравших теневую сторону моей улицы, идущей от площади Девы Марии. В хостеле напротив немецкие студенты показывали крепкие задницы из окна и смеялись. Пьяные и молодые, они наперебой снимали шорты и делали фотографии.

В эти часы, когда человеку на перегревшихся улицах места нет, голуби захватили опустевшие столы уличного кафе, захватили город. Расхаживая между чашек с кофейной гущей и винных бокалов, они клевали крошки и ворковали, не давая уйти в быстрый сон людям за закрытыми ставнями.

Но в ее объятиях снова плачет Корделия, она сморкается в юбку Луизы, а на самом деле в юбку Лавинии, она размазывает макияж по ее красному шелковому платью, а на самом деле по платью Лавинии. Единственное, что остается Луизе – это отвезти ее домой на такси, которое обойдется в тридцать из трехсот восьмидесяти оставшихся у Луизы долларов, и шептать «все нормально, все хорошо», потом втащить Корделию по лестнице, снять с нее одежду, одеть ей через голову одну из накрахмаленных ночных рубашек Лавинии и уложить в постель.

Я опустила жалюзи и просидела за текстом до вечера.

– Ненавижу их, – шепчет Корделия. – Всех их ненавижу.

Голосов со стороны балкона прибавилось, что означало одно: жара спа́ла.

– Знаю.

– Сверните направо, затем – прямо, к реке, – объяснил мне старик в шляпе, когда я спросила дорогу до ресторана.

– Они все дряни.

Никакой реки там нет. Во время Великого наводнения 1957 года – большие дожди, большие дожди – в Валенсии погибло много людей, и власти отвели реку Турия из центра.

– Знаю.

Но если всю жизнь живёшь у реки, тело накапливает память от воды. С детства я всё принимала за речной плеск: гудит железная дорога, шумит шоссе, шастает зимний ветер между высоток – неважно. Я знала: это – река. Никому об этом не говорила. Спроси прохожего, он скажет: никакого звука здесь нет, никакой реки.

– И ее ненавижу!

Спустилась в старое русло. Теперь здесь девятикилометровый Сад Турии. Много зелени, дорожки для бегунов и велосипедистов, газоны и кафе.

– Знаю, – шепчет Луиза.

Передо мной лилась Турия, спокойная и верная Валенсии. Она не знала никакого нового русла, намывая бока прежнему.

– Как же я ее ненавижу! – икает Корделия. – Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! Рексу надо было дать ей прыгнуть.

– Вкусно? – спросила старуха, севшая рядом, когда я пила кофе на скамейке.

У Луизы перехватывает дыхание.

Моего испанского хватило, чтобы ее понять.

– Не говори так.

– А почему? Это же правда, верно?

– Этот кофе мой сын делает. Это его кафе. Мы с отцом часто приходили сюда – на берег, – а потом это наводнение… Он работал без продыха, чистил улицы от грязной жижи, которая была тогда везде. Завернёт штаны до колен и давай. Приходил домой такой грязный, ужас! Какой только мусор в это русло не бросали. Ходили слухи, что вместо реки здесь будет скоростное шоссе. Шоссе в центре города, ты представляешь? Но люди говорили: это наше русло, и мы хотим, чтобы оно было зелёным. Слава богу, шоссе не построили. Южный план изменил всё. Они ведь ещё в конце XIX века хотели отвести реку, чтобы она не затапливала город, но тогда не нашлось денег. Вот и получили. У меня даже где-то ещё лежат специальные марки. Их тогда выпустили, чтобы деньги собрать на реконструкцию. Письмо из Валенсии отправляешь – покупай марку. Налоги повысили. Многие возмущались, а что делать? Вода есть вода. Затопит и не спросит. Но были же и другие варианты реконструкции. Но кто нас спрашивал? Конечно, у нас есть море. Это немало. Но здесь всегда текла река – а теперь её нет.

– Не знаю. – Сердце у Луизы бешено колотится. – Нет! Конечно, нет!

– Что она еще делала, как врала всем, кто хоть когда-то ее любил?

Я спросила, как её зовут, но она не расслышала, а продолжила – с той же интонацией, с которой моя бабушка рассказывала о затопленных ежевичных островах на Волге. Ей не нужен был слушатель, нужна – лишь река. Когда она говорила о Турии, её жизнь возвращалась в прежнее русло. Где было два берега. Где можно перейти с одного на другой, глянув в воду и на себя. «Увидимся у реки», – до сих пор говорит она подругам.

У Луизы нет для нее ответа.

– Как это: берега́ есть, русло есть, а реки – нет? Если есть берег, должна быть и река, а это что? Восемнадцать или двадцать мостов через воздух. Уже не помню, сколько их. Торчат, как бедные ненужные кости. Мосты есть – реки нет.

Они вместе лежат на кровати Лавинии, и Корделия жалобно рыдает, потом она сворачивается калачиком, и Луизе ничего не остается делать, как покрепче обнять ее, так крепко, что ее трясет, когда трясет Корделию, и она вздрагивает, когда Корделия плачет.