Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Хэлоу! Хэлоу?

В ответ, после паузы, озадаченное:

– Вэй?[4]

Кто-то из местных ошибся номером.

Отвечаю:

– Вэй!

– Вэй? – спрашивает неизвестный.

Подтверждаю:

– Вэй, вэй!

Становится интересно – кто кого.

Продолжаем, меняя лишь громкость и интонации:

– Вэй!

– Вэй!

– Вэй?!

– Вэй!!

– Вэй?

– Вэй!

– Вэй?..

– Вэй-вэй, вэй?..!!!!!

– Вэй!..

Они никогда не говорят: «Простите, куда я попал?» Или хотя бы: «Это кто?» Биороботы. Неутомимое упорство, монотонное, пугающее явной нечеловеческой природой. Заклинивший агрегат.

«Вэй! Вэй! Вэй!»

Матч завершается в пользу хозяев поля – сдаюсь и нажимаю «сброс».



Выхожу с остатками пива на балкон. Вдыхаю пыльный, теплый и влажный шанхайский воздух. Приятный ветерок со стороны Пудуна. На небе лишь пара забравшихся в самую высь облачков и тающий росчерк инверсионного следа от пролетевшего самолета. Покачиваются верхушки кипарисов. Шелестят листья бамбука возле бетонного куба трансформаторной будки. В прошлом, кажется, месяце, мне не удалось дойти до дома буквально пару шагов – ночевал как раз под этим бамбуком.

Исступленно звенят цикады.

Напротив, над подъездом панельной высотки, лениво, словно понимая, что сегодня выходной, колышется красный флаг.

«Как наденешь галстук – береги его, он ведь с нашим знаменем цвета одного…»

На моем плече наколка – серп и молот.

Я не сберег ни галстука, ни Знамени, ни Родины.

Ни семьи. Ни счастья.

От Родины – наколка.

От семьи – ничего.

На память о счастье – тонкий нефритовый браслет. Ношу на шнурке, у сердца.

Сердце болит и ноет постоянно. Наверное, от жары.

Надо поменьше курить и чуть притормозить с дозаправкой.



– И! Эр! – певуче произносит голос из магнитофона.

Десяток местных бабушек и пара бодрых старичков занимается тайцзи на площади перед моим домом. Плавные движения напоминают замедленную съемку из боевика про кунфу. В руках бабушек посверкивают тонкие мечи с кистями на рукоятях. Лица спокойны, глаза созерцают что-то недоступное мне.

Что им видится в такие минуты? Разноцветные потоки энергии, безмятежная гладь озера души? Степенная поступь Конфуция?

Ничего им не видится. Вы уж мне поверьте.

Первый раз еще можно обмануться, если начитаться брошюрок и дурацких популярных статей, а потом приехать в Китай восторженным туристом.

Я ведь тоже из таких… Лет пять назад увидел это в одном из жилых кварталов и поразился. Чего меня туда занесло – не помню. Наверное, просто шлялся по городу. Растекался сиреневый душный вечер. Пахло баней, кошками и баклажанами с чесноком. Где-то за домами квакали, крякали, дудели автомобили, мопеды и прочая колесная дребедень. Из распахнутого окна пятиэтажки истошно голосила китайская опера – тогда еще не отличал пекинскую от шанхайской. Я и сейчас не знаток, но если просто орут дурным голосом – значит, пекинская, а если еще и визжат – шанхайская.

И вдруг, среди серых домов, на асфальтовом пятачке – безмолвные фигуры. Двигались они впечатляюще слаженно, мягко, грациозно, без команд и музыки. Оазис тишины и спокойствия – они создавали его каждым своим движением, лишь слышался шорох подошв по асфальту. Взмах рук – и тигр превратился в летящего журавля. Поворот, и вот – монах на молитве. Казалось, концентрация на чем-то внутреннем столь велика, что начнись вдруг война – не обратят внимания…

Позднее понял, конечно – это далеко не так.



Мое появление на балконе с бутылкой в руках незамеченным не остается. Вопреки команде из магнитофона, головы поворачиваются и задираются вверх. Меня разглядывают пристально, с интересом.

Хотя видели вчера. И позавчера. И месяц назад. И даже год.

Куда девалась концентрация? Где былые отрешенность и внутренняя гармония? Куда убежал, приподняв подол длинных одеяний Конфуций?

На лицах оживление. Кто-то тычет в сторону балкона пальцем. Хорошо, что не мечом. Меня обсуждают – громко, на местном крикливом диалекте.

Как и вчера. И позавчера.

Поначалу я пугался, припоминал, не натворил ли в своем районе что-нибудь по пьянке. Потом смирился, потому что даже если нет – все равно будут обсуждать.



Голос из магнитофона сообщает: упражнения закончены. Музыка выключается. Стройные ряды пожилых физкультурников моментально смешиваются в кучу.

Обычное утро.

Шум, ор, гвалт.

Немец Лас признался, что уже полгода мечтает о пулемете, особенно по выходным.

Я встаю рано, меня этот крик под окном не напрягает. Поначалу принимал его за ссору соседей, близкую к драке. Потом стало ясно – это нормальный стиль общения местных. Громко, с подвизгом, с размахиванием рук… Общаются на самые мирные темы – погода, дети, квартальные новости. Если речь заходит о деньгах, акциях или еде – возбуждаются сильнее, могут кричать часами.



Закрыв глаза, делаю глоток из бутылки. Прислушиваюсь к звукам. Представляю себя оккупантом, залезшим в курятник. Суматошное кудахтанье. Хлопанье крыльев. Грохот упавшего ведра. Солдатская ругань…

Все это – шанхайхуа, местный диалект.

Раздается резкая автоматная очередь.

Вздрагиваю, едва не выронив бутылку. Партизанен?!

Открываю глаза.

Нет, я не фриц-курощуп в белорусской деревне. Я – обычный вайгожэнь. Иностранец. Лаовай.

Никто не стреляет. Просто выходной, и кто-то по этому поводу радуется, взрывает «стрекотуху» – длинную полоску петард.

А может, сегодня будет свадьба в соседнем доме.

Раннее время – не помеха. Китай ложится и встает рано.

Петардами китайцы отмечают успехи в делах и рождение детей. Ими они отгоняют злых духов и приманивают богатство. Под грохот и треск встречают весну, женятся и даже хоронят. Китаец рождается в шуме и взрывах, живет среди всего этого с удивительным спокойствием и умирает в привычной обстановке – под грохот петард, при залпах фейерверков и столпотворении родственников.



Возвращаюсь в комнату.

Стягиваю футболку. Еще на балконе разглядел на ней пятна от соуса. Нахожу в шкафу относительно чистую. Меняю шорты на мятые льняные штаны, легкие и широкие.

Один из плюсов житья в Китае – здесь можно ходить в чем угодно, хоть в пиджаке и семейных трусах. Гладить одежду вообще не принято: я не встречал китайцев, которые этим бы занимались. А вот чистой одежда все-таки быть должна, поэтому весь Шанхай и увешан бельем – одна нескончаемая общегородская постирушка.



Где-то с час я еще шарюсь по сети. На «proza.ru» скучно и уныло. Рецензий новых на меня никто не пишет и уже давно. Последнюю рецензию я получил такую: «Автор, Вы психически ненормальный человек и у Вас явные наклонности садиста и сексуального маньяка… Куда катится наша страна, если такие авторы имеют возможность издавать свои мерзкие рассказики… Пугает то, что ходит по земле такой человек с такими вот мыслями в голове… А мы все рядом с ним живем… А ведь таких, как он – много, скрытых моральных уродов!.. Кстати, если с Чикатило снять очки – вылитый автор! У вас и фамилии похожи…»

Сам я никого там не читаю и тоже никому не пишу. В надежде заглядываю на «udaff.com», но в комментариях-лишь вялая ругань сторонников независимой Украины и радетелей Российской империи.

Захожу в почту. Знаю, что от Ли Мэй письма нет и не будет. Как и от Инны. Кликаю по каким-то новостным ссылкам, но текстов не понимаю. От скуки захожу на «Одноклассников». Как обычно, в «гостях» неизвестные девки, с каждым месяцем фотки девок все блядовитее… Хоть бы написали пару слов, так нет – заходят и уходят: рожа у меня на фотке та еще.

Впрочем, и в жизни не лучше.

Пара сообщений от бывших однокурсников. Стандартные: «привет, ты как?»

Я никому не отвечаю.

Последний сайт, который я открываю – «Полушарие». Кликаю в разделы «Китай» и «Шанхайский русский клуб». Прохожусь по темам. Все то же: уныло и скучно. В правилах сайта требуют после шутки ставить смайлик. Или писать – «шутка». Что можно ожидать от них… Я называю этот сайт «Полужопие».

Проматываю скроллом глупые посты русских девок, выскочивших замуж за китайцев. Девок, сбежавших из дичающей Сибири и Дальнего Востока в сытый богатый Китай. Но что-то их тревожит, тяготит – это видно по темам. Девки нахваливают работящих и заботливых китайских мужей, поливают дерьмом пьющих и ленивых русских, и все равно проскакивает в их строках тревога – жизнь в чужой стране не всегда сахар.

Комментариев не оставляю, я снова забанен, на этот раз «за разжигание национальной розни».



Зачем-то опять роюсь в пепельнице.

Напяливаю кроссовки. Ногти все же надо будет постричь как-нибудь.

Выхожу из квартиры.

В лицо, будто с размаху, бьют ватной подушкой. Горячей подушкой, полежавшей на печи.

В коридоре кондиционеров нет. В Шанхае лето.

Утро закончилось.



Моя цель – соседний поселок, что за стеной кампуса. За невысоким забором видны унылые стены шестиэтажек. Прохожу мимо автостоянки – черным блеском сияет ряд новеньких чистых «ауди». Здороваюсь со сторожами у боковых ворот. Дедки лет шестидесяти, в зеленых кителях и фуражках, беззубо улыбаются. Один из них подмигивает мне и изображает жестом процесс выпивания. Я давно уже местная знаменитость. Сначала стыдился, теперь привык. Киваю в ответ.

Вход в жилой блок. Решетчатые ворота для въезда машин сейчас закрыты. Рядом особого вида калитка, вроде узкой и длинной клетки. Надо войти, протиснуться вбок – и вылезти на свободу. Это чтобы жильцы не протаскивали свои велосипеды в кампус, а оставляли на парковке. Клетку установили недавно, но не все в поселке еще привыкли. То и дело, по старой привычке, подъезжают на великах и скутерах, останавливаются, свешивают ножки со своих драндулетов, открывают рты и смотрят на новые ворота. О чем-то переговариваются, разворачиваются и едут вглубь поселка, к другим воротам. Подъезжает следующая партия. Встает у ворот. Созерцает их несколько минут…



Выхожу из кампуса.

Летом Шанхай напоминает мне огромный, невероятных размеров софит. Льется, бьет, ослепляет невыносимо горячий свет. Где-то среди микротрещин стекла ползет, обреченно шевеля ножками, жаростойкий муравей.

Если приглядеться получше, то муравей – это, конечно, я.

Я бреду по местной торговой улочке. Просачиваюсь сквозь толпу неторопливо шаркающих ногами аборигенов – в пижамах, трусах и ночнушках, пробираюсь сквозь припаркованные велосипеды и скутеры, натыкаюсь на длинные оглобли мусорной тележки, перешагиваю через лотки с фруктами и расстеленные на тротуаре коврики с бижутерией.

Но улица все равно почти пуста и безжизненна.

Когда солнце уползет за эстакады и крыши домов, здесь все изменится. Появятся признаки вечерней, настоящей жизни: подвесные лампы над гроздьями бананов и лотками с креветками, яркие витрины магазинов одежды, розовый свет массажного салона, тележки-жаровни, пластиковые столики и стулья, музыка из динамиков, россыпи пиратских дисков… Заскользят в толпе небритые уйгуры-карманники с наглыми и цепкими взглядами. Мамаши в ночных рубашках и пижамах – летней одежде окраины города – выведут погулять перед сном детишек.



Сейчас все утопает в болезненном свете.

Я давно к нему привык. Как и местные, не ношу темных очков.

У разморенных продавцов – сонная одурь в глазах. Мужики задрали футболки и лениво почесывают животы. Липкое, душное марево колышется над городом, стекает на асфальт, отталкивается от него и струится, плывет…

Редкие платаны. Раскаленная улица.

Китаянки, что постарше, обмахиваются веерами. Девушки в коротких джинсовых шортах и обтягивающих футболках прячутся под светлыми зонтиками.

Я разглядываю их узкие спины и грязные пятки в шлепках.

Девчонки здесь совсем другие. К ним надо привыкнуть, как и ко всему тут.

Северянок я всегда легко узнаю по коренастой фигуре, кривоватым коротким ногам и круглому лицу-«сковородке». Глаза у них узкие, но не щелочками. По форме – как подковки для обуви. Реденькие ресницы и брови.

Южанки – совсем маленькие, тонкокостные. Больше похожи на вьетнамок – с их резкими линиями скул, острыми подбородками и выступающими вперед зубами.

Мне же нравится юго-восточный, шанхайский тип. Высокий рост, длинная шея, узкое лицо и белая кожа.



К внешности китаянок привыкаешь быстро. Мешанина одинаковых плоских лиц с широкими носами, куцыми бровками и темными глазами внезапно проясняется: взгляд выхватывает из толпы болтающую по телефону смуглую симпатяшку с коротким игривым каре, или надменную, с роскошной гривой волос и дорогим макияжем красотку – она потягивает холодную колу за столиком ресторана под неумолчный бубнеж ухажера, рано начавшего толстеть очкарика с добрым лицом.

Китаянки… Их походка, жесты, манера одеваться перестают удивлять или смешить. Понимаешь – в местных девчонках что-то есть. Непонятное тебе. Все еще чужое, непривычное, но зовущее.

Так русалочий голос, переливаясь в ветвях, манит робкого горемыку.

И тот бредет, чтобы пропасть навсегда…

阴雨天

Ненастье

…Навсегда забыть прошлую жизнь, навсегда забыть Инку – было мое самое сильное, заветное желание.

Первое время в Китае я старался держаться на плаву.

Получалось с переменным успехом.

Чужие лица, звуки, запахи.

Новая работа, непривычная еда, другая вода, иной воздух, легкая паника при попытке наладить быт – все это помогало, отвлекало от груза, оставленного в прежней жизни, в другой части материка. У кого-то читал, что отъезд за границу похож на хорошую пьянку – позволяет на время забыть о проблемах, заменяет одни на другие. Чем не выход? Правда, сами проблемы никуда не исчезают. Терпеливо ждут своего часа. Становятся все сложнее и непреодолимей.

Но об этом думать не надо. Не надо.

Дэне, дэнс, дэнс – и все будет хорошо…



Не получалось.

Настигало, накатывало, накрывало…

Не то, что привычное похмелье – портал в подсознание, в аритмию, в пот, дрожь и липко-страшное понимание: вот, кажется, и все – этого как раз не было.

Я ушел в полную завязку. Хватало других впечатлений.

Начинать на новом месте с прогулов и болезней не хотел. За мной – репутация, честь alma mater и всей страны. «Позади – Москва…»

Но заползала в мозги абстинуха непонятной, нехимической природы. Такого никогда со мной не случалось. Я не знал, как назвать это…

Нейронное похмелье?..

Легко и привычно я бы справился с любым бодуном, но вот с нейронным – поделать ничего не мог. Меня скручивало, полоскало, встряхивало, будто уборщица распластывала тряпку и елозила ею по узорам памяти-линолеума.

То приглашение, что я запихивал на Каширке в карман джинсов, не пригодилось: зимой слегла мать, смерть отца ее надломила. Я ждал худшего, куда там ехать… Вернулся в родительскую квартиру. В «двушке» на Каширке поселился, исправно внося плату за проживание, толстый сириец, тихий и вежливый, с целым выводком детей и носатой низкорослой женой. Как эта семейка там помещалась – не знаю.

В родительской квартире без отца было непривычно. Тягостная зима. Слякотная весна. Больницы. Анализы, консультации. Ходьба по аптекам. Сплошные долги. Несколько операций. Мать к лету стала поправляться, начала даже гулять, но стала удручающе религиозной. Зачастила в церковь, одолевая меня советами креститься. Я выдержал еще полгода и попросил сирийца съехать. Деньги, что он платил, были для нас не лишними, но, едва раздав долги, я тут же бежал из родового гнезда.

Каширка встретила меня благоустроенным «пятачком» с часовней, скамейками и газоном на месте бывшего соседнего дома. Днем там гуляли мамаши с колясками, по вечерам пили и орали подростки.



Инка тогда действительно переехала в Питер, и года два я о ней ничего не слышал: бабушка ее умерла, а бывшая теща со мной не общалась.

И вдруг – звонок. Я отлеживался после дня рождения. Мы с Лениным родились в один день, с разницей в сто лет, и в детстве я очень этим гордился.

За окнами дрожал сырой апрельский день. Раздавался скрип качелей, лаяли собаки. В соседней котельной работали «болгаркой», звенели железом.

А в трубке – знакомый до оседания сердца голос.

– Привет. Боялась, что тебя нет в Москве. Ты вернулся?

– Я и не ездил никуда. В смысле, из Москвы.

– Почему-то так и подумала… Кстати – с прошедшим. Извини, что с опозданием. Не могла раньше позвонить. Хотела, но не могла.

– Ничего. Спасибо, это к лучшему. А то позвонила бы – а я никакой… Вдруг не запомнил бы… А так – оклемался уже. И рад. Как ты?

– Не запомнил бы?

– Вру, конечно. Тебя забудешь…

Молчание. Наверное, сказал что-то не то… Как обычно.

– Ты знаешь… Я понимаю, что обидела тебя. Но если сможешь забыть…

– Забыл уже.

– Тогда приезжай. Если сможешь. Мне не вырваться в Москву, во всяком случае, не сейчас. Работа. Но если ты сможешь – я тебя буду ждать…



Позже пытался понять – ну почему, почему я так ненавижу и люблю ее…

На майские рванул в Питер.

Кому-то суждено быть умным, а кому-то – таким, как я.

Хотя не жалею: есть что вспомнить.

Она опять изменилась, стала еще более чужой. Но узнаваема – в движениях, жестах, звуках голоса…

Теплый майский вечер, духовой оркестр на Дворцовой. Тугой, дерзкий ветер с Невы. Треск салюта в небе, поцелуй на мосту.

Невский перекрыт, в городе народные гуляния.

День Победы.

Праздник, который мы присвоили себе – это в честь нас и победившей нашей любви ликовал тогда город.

На следующий день Инна провожала меня на Московский вокзал. Я уже знал, что приеду снова, в ближайшие выходные. Целовал ее в губы, влажные щеки и глаза.



Позабавившись над моими трепыханиями, Питер забрал свой подарок.

В Москву Инна возвращаться не собиралась. Нашла свое место. Даже внешне она подходила именно этому городу, как эдельвейс – горным склонам.

Город, некогда любимый, поглощал меня. Переваривал, пропитывал сыростью, душил алкогольной смердяковщиной. Я так и не прижился в нем, хотя знал его лучше Москвы – исходил пешком, изъездил поверху и подтопленными подземельями метро. Изучил наизусть череду ржавых крыш, до которых можно было, казалось, дотянуться рукой из окна. Ходил дворами у Сенной, по лестницам, пропахшим кошачьей мочой и кислыми щами, которыми угощался еще Достоевский. Напивался в рыгаловках Петроградки.

И все равно оставался чужим.

Угрюмая провинциальность Питера выпирала из каждой подворотни. Как приставленный к шее обрез, напоминала – рыпнись, и тебе хана. Не таких, как ты, столичный мозгляк, хавали. Сдохнешь тут, у поребрика…

Москва была нелюбимой, сварливой и слегка выжившей из ума матерью, от которой я пытался сбежать, а Питер – отчужденным, брезгливым отчимом. Между ними полгода я жил на разрыв.

Я ненавидел Питер. Ненавидел потому, что не мог полюбить город, отнявший у меня женщину. Заискивал перед ним, называя «культурной столицей». В толпе идиотов-туристов карабкался по жуткой лестнице Исаакия в надежде увидеть лицо этого города, но видел лишь старую харю, испещренную рубцами немчурского архитекторства.

Фэй Уэлдон



Ожерелье от Булгари

И уезжал.

Глава 1

Лязг буферов вагона, ночь на верхней полке. Ежедневные звонки, ожидание выходных. Снова вокзал и ночь без сна, опять Питер. Временами снисходительно-приветливый, со смешными курами и шавермами. Временами высокий, статный, с нордическими шпилями и золочеными куполами. Позже шпили казались мне заточками в рукаве туберкулезного урки, а купол Исаакия мерцал в черной ухмылке города фальшивой фиксой.





Инна жила на Юго-Западе, сразу за Автово, в типичном питерском доме-корабле, с каким-то кренделем, о котором я ничего не знал. Лишь раз она обмолвилась, что дела у кренделя круто пошли в гору и скоро они переедут на Мойку.

Мне, привыкшему к московским районам, сталинское Автово не казалось такой уж окраиной.

На лето я снял комнату в коммуналке возле «Кировского» универмага – почти рядом. Мы встречались в моем захламленном хозяйскими коробками жилище со скрипучим полом. Из мебели были лишь тахта, да шаткий журнальный столик. Иногда мы гуляли в парке неподалеку или катались на троллейбусе. Штанги выбивали из проводов искры, и я шептал Инке на ухо какую-то пошлость про наш корабль любви, мачтами сбивающий с неба звезды…



Разве думал я тогда, что всего через несколько месяцев решусь ее убить…

Не был я чист сердцем.



Прошло счастливое лето, стрекоза отплясала свое.

Начался учебный год. Я уехал в Москву.

Мы по-прежнему виделись по выходным. Все явней ощущалась осень – в тяжелых пятнах литых облаков, набегавших на город, в запахе каналов, в шуме ветра по проспектам и подворотням.

Не стало прогулок по парку.

После любви Инна сидела в кровати, обхватив руками колени. Курила, глядя перед собой в никуда. Иногда едва заметно встряхивала головой и сужала глаза, отчего лицо ее вдруг становилось чужим и жестоким.

Я осторожно разглядывал ее, нежно проводил рукой по спине, по выпирающим позвонкам. Разворачивал к себе. Она отстранялась.

Удручала шаблонность самих поз и сцен, словно в плохом фильме.

Моя жизнь – плохой фильм. В этом фильме непременно должен быть антагонист, главный злодей, горящий желанием разрушить мою жизнь.

«Кто он? – спросил я за столиком „нашего“ кафе, уютной „Эдиты“ возле Кронверкской набережной. – Он лучше меня? Ты все-таки его любишь?»

«Он очень хороший человек», – просто ответила Инна.

Взяла меня за руку и добавила: «Я люблю тебя, не его. Но с тобой у нас ничего не вышло и не выйдет, ты сам это знаешь».

Я ударил ее тогда – коротким тычком кулака, прямо в губы…

Потом бежал за нею по набережной.

Догнав у бутафорского «Мин Херца», порывался встать на колени. Умолял простить. Отнимал ее руки от лица, целовал пропахшие табачным дымом и яблочным шампунем волосы. Едва сдерживаясь, чтобы не ударить еще раз.



В последний раз я приехал в Питер в октябре. С ножом. Самодел из рессоры, от нечего делать купленный в Апрашке у худющего продавца в «косухе». Тот уверял, что нож старый, советских, сталинских еще времен.

Может, и врал.

Все эти месяцы нож валялся в ящике стола, среди ненужных бумаг, треснувших коробок от кассет, пачек «баралгина» и кучи не пишущих ручек.

Какие ножи, такой и хозяин. Мой был в меру туп и никому не нужен.

Пока я не выправил его на бруске и не сунул, обернув футболкой, в сумку.

Доехал до Питера на удивление спокойно, под привычные пол-литра и баклажку «Очаковского» в запивон. Будто и не убивать собрался.

Над Питером висела осенняя тьма.

Я остановился в гостинице на Двинской.

Достал нож из сумки, открыл створку шкафа с зеркалом внутри, сделал несколько выпадов, тыча острием воздух – усмехнулся, спрятал обратно.

Искать Инну по городу, караулить возле парадного – не стал. Всю субботу провел в номере, лишь дважды спустился в «Продукты» на первом этаже.

Пил теплый «Русский размер» и ел вареную колбасу, тупо разглядывая мельтешение картинок на экране гостиничного «Рубина».



Инна приехала днем в воскресенье. Дала себя поцеловать и тут же отстранилась: «Нам надо поговорить».

Достала сигареты, прошла на застекленный балкон.

Распахнув створки окна, молча курили. Ветер заносил дым обратно, вместе с короткими гудками и криками чаек.

Инна и предложила прогуляться на остров. Там, сказала она, ничего интересного, но это даже лучше – не будет отвлекать.

Мне, захмелевшему позеру, показалось символичным, что Инна умрет в таком месте: малолюдный, продуваемый ветром остров-порт как нельзя лучше подходил для задуманного.



Времени до поезда хватало вполне. Денег – от силы на «малек» водки и пару пива. Вряд ли зацепит, разве что самую малость. Ни сил, ни куражу не даст. Оно и лучше – одним отягчающим будет меньше.

Незаметно, пока Инна склонилась к туфлям, вытащил из сумки нож и сунул его в карман куртки. В дверях обернулся. Кровать в этот раз осталась не расстеленной.

На улице дышалось легче. Ветер разогнал бензиновую гарь, развеял гнильцу осени. Через час-полтора, я знал, стемнеет и похолодает. Только бы не дождь – возвращаться в прокуренный номер не хотелось.

Прижимаясь к обочине, по Двинской медленно ползла уборочная машина. Железный ящер скреб асфальт щетинистыми хвостами-щетками. Оранжевые зрачки устало ворочались в глазницах, отражаясь в стеклах ларьков: слабые сполохи пробегали по округлым бокам пивных бутылок, скользили по глянцу сигаретных пачек.

На остановке, подложив пакет под щеку, спал бородатый человек в матросском бушлате.

Маршрутку ждать не стали и пошли по туннелю пешком. Инна, за всю дорогу лишь хмыкнувшая пару раз – когда я покупал чекушку «Синопской» и пересчитывал сдачу – шла впереди, сунув руки в карманы плаща.

Ни разу не обернулась. Не посмотрела, иду ли я за ней.

Я остановился. Мелькнула мысль развернуться, уйти, уехать. Оставить все. Трусливо бежать и забыть.

С мокрым шелестом, будто кто-то мял целлофановый пакет под самым ухом, проезжали машины.

Инна уходила все дальше по узкому выступу, местами огороженному грязными железными перилами.

Я свинтил пробку. Догоняя, на ходу сделал несколько глотков теплой водки. Желудок благодарно впитал разливное тепло. Глаза прояснились, походка легчала с каждым шагом.

Будь, что будет.



На острове, после туннеля, было необычно светло и просторно. Я допил остатки водки. Интеллигентно опустил чекушку в урну возле остановки маршрутки и полез за сигаретами.

Место мне понравилось. Здесь я сразу, в отличие от Васильевского или Каменного, почувствовал отчуждение от земли. Это был действительно – остров, сырой, подгнивший осколок города. Больше всего он походил на пустырь, который некогда пытались обжить, но так и не довели дело до конца. Смирились и живут, как блохи на собаке.

Отличное место.

Инна старательно обходила редкие лужи, полные облетевших листьев. Ветер гнал по воде легкую рябь. Мутная небесная дрянь неожиданно прорвалась на минуту, и в прореху осторожно сунулся луч солнца, покрыл самоварным блеском окна многоэтажки возле залива и потускнел, осыпался осколками, стек по серой панельной стене. Исчез.



Левая кроссовка промокла. Я шаркал подошвой по асфальту, отдирая налипшие марки осени – мелкие, с едва заметными зубчиками листья.

Хмель, едва только зацепивший, уже покидал голову. Во рту стало неприятно сухо.

Сунул руку в карман.

Каблуки Инкиных туфель с едва слышным стуком, будто клювы двух осторожных птиц, клевали влажный, пористый, весь в темных трещинах асфальт.

«Туфли! Ты не дал мне надеть туфли!» – вспомнился ее крик.

Из-под плаща выглянула стройная и длинная нога. Я непроизвольно разжал пальцы. Ведь эти ноги, эти ступни, укрытые сейчас дорогой кожей туфель, я целовал еще неделю назад.

Заглянул ей в глаза – обычно голубые, с сероватой дымкой. Совсем другими были они теперь. Дымку сменили стальные жалюзи. Приблизив лицо почти вплотную, я мог увидеть в них свое отражение.

Но не более.

Тоскливо и жалобно, точно предчувствуя холода, скрипели портовые краны, похожие на больных, оставшихся на гибельную зимовку журавлей. Хлюпала вода цвета дембельской шапки, ворочаясь у бортов длинных, обшарпанных, как и весь этот город, барж. Качался на волнах, сбиваясь в кучи и снова разлетаясь по воде, городской мусор – дохлые медузы целлофановых пакетов, трупики сигаретных пачек, селедочные спины досок и мокро-черное, тоже мертвое дельфинье тело старой автомобильной камеры.

Остывала от тепла моих пальцев рукоятка ножа в кармане. Всего несколько ударов – мне уже приходилось бить человека, не ножом, отверткой, но опыт имелся… Я был уверен, что смогу и в этот раз.

Но не делал.

Чтобы занять руки, отвлечь их, я сжимал в пальцах пластиковое тельце зажигалки. Щелкал колесиком, ловил ладонью тепло огонька и тут же гасил его.

Любовался шагами своей женщины, в который раз уже – бывшей своей. Цеплялся взглядом за контур лодыжек, скользил по складкам плаща, зная, что скрыто под ним…

«Я хочу тебе подарить. На память о себе», – вдруг сказал я.

Инна остановилась. За ее спиной темнело пятно спорткомплекса.

Я протягивал ей, держа за лезвие, свой нож. Латунное навершие подрагивало.

«Возьми. Это ручная работа».

Глупее трудно было придумать.

«Ножи не дарят. Примета плохая, – ответила Инна. Отвернулась и добавила: Тем более – девушкам».

Красивого броска не получилось. Серая полоска стали взлетела в воздух и без слышного всплеска упала в воду, у самого берега.

Над черными тушами барж зажигались белые огни. Окна домов вспыхивали красным и желтым. Ветер доносил запах мокрого железа и угля.

«Ты права. Плохая примета. К разлуке».



Больше я в Питер не возвращался.

Жил тихо, скромно и правильно. Работал на факультете, брал дополнительные часы. Вечерами читал. Появились деньги на книги и бэушный компьютер. Пробовал себя в рассказах, вывешивал их в сети, с неофитским задором ввязывался в споры и склоки завсегдатаев литературных порталов. Развлекался виртуальным флиртом и вялотекущим романом с замужней соседкой. Нашел на Варшавке хороший спортзал, начал приводить себя в форму.

По выходным гулял в Коломенском.

Впал в спасительный зимний анабиоз. Почти не пил.

Весной на кафедру пришло сразу несколько приглашений. Франция, Штаты и Китай. На Запад отправились старшие коллеги, в Китай же никто особо не рвался. Может, и права была Инна – есть же страны поприличнее.

Но с унылой Каширки – от часовни за окном, от соседки под боком – нужно было бежать, и я сделал первый шаг. Заявился на прием к декану: «Поеду».

Город выбрал далекий и южный – в пику холодному и сырому Питеру. Бойкий солнечный муравейник, каким я представлял его по журнальным статьям.



Инну я не забыл.

Видел во сне. Представлял утром в душе. Думал о ней, стоя за кафедрой перед студентами – ряды одинаковых пятен-лиц, темноволосые кочаны на фоне карт и грамматических таблиц… Засыпая с пультом в руке под местные дурацкие, хотя они во всем мире такие, викторины и шоу, начинал видеть в смешливой ведущей свою бывшую жену.