Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ну, и опять все началось. Я чувствую, что контроль над собой теряю, говорю ему:

– Скажи прямо, ты этого хочешь?

– Да, конечно.

– Тогда я скажу тебе правду.

Что школьница и что прямо у него учусь, не сказала, но сказала, что не замужем и что девушка. И не то что я очень боюсь невинность потерять, но боюсь забеременеть.

То есть только что мы с ума сходили, а после этого лежим и рассудочно рассуждаем. Оба такие оказались – разумные. Сначала обсудить, а потом сделать и у него в характере, и у меня. Он говорит: не беспокойся, у меня есть средство. И показывает презерватив. В то время, чтобы молодой человек об этом позаботился, это была крайняя редкость. Была полнейшая сексуальная неграмотность и беззаботность. Но меня, глупенькую, это смутило, будто он что-то крайне неприличное мне показал. Хотела уйти, но он успокоил, а потом вдруг говорит:

– Хочешь верь, хочешь нет, я не потому, чтобы тебя соблазнить, а я тебя люблю. И это хорошо, что ты не замужем, потому что я хочу на тебе жениться. И я не Сергей, а Алексей, я не к бабушке приехал, а прохожу практику в школе, преподаю. Говорю, чтобы все было честно.

Поймите мое состояние. С одной стороны, все-таки психологический барьер, он учитель, пусть мы уже даже целовались, то есть стереотип, что учителя намного старше и с ними ничего личного нельзя. Дистанция. Но он в любви признается, и я сама понимаю, что его люблю. А главное, мне так захотелось, чтобы ему было хорошо! Я не для себя это сделала, хотя и для себя тоже, а для него. Но что у него учусь, так и не сказала.

И это произошло. И так все разумно, грамотно с его стороны, это я теперь понимаю, а тогда была как без сознания.

На следующий день не пошла в школу. И к нему не пошла. Осознавала. Родителям сказала, что болею. Два дня лежала. Вроде и счастливая, но и страшно – что дальше будет.

Потом все-таки пошла в школу, сижу на уроке, прячусь, тут он меня вызывает к доске. Иду, вся мертвая. Начинаю отвечать, а он вдруг так посмотрел и что-то так… Что-то у него в глазах мелькнуло. Сомнение. И голос мой, наверно, узнал. Сказал: всё, садись, пять.

Я не помню, как я до конца урока досидела. И он, наверно, будто на иголках был. После урока все вышли, а он в портфель книги укладывал, я тоже что-то такое замедлилась. Остались вдвоем. Он говорит:

– Это ты?

– Да.

– И что будем делать?

– Не знаю.

– Вечером приходи, обсудим.

Я пришла, начали обсуждать, а кончилось тем, что бросились друг на друга.

Две недели мы в этом безумии провели. Начнем с того, что хватит, так нельзя, он учитель, я школьница, у меня своя жизнь, у него своя, а кончаем понятно чем. И тут он говорит:

– Мне наплевать, что ты школьница. Тебе восемнадцать почти, ничего страшного. Люблю, хочу жениться.

А я говорю:

– Леша, я тебя тоже люблю, но у меня другие планы. Мне учиться надо, я не хочу рано семью заводить.

Он так рассердился, что даже пригрозил, что моим родителям все расскажет. И мне некуда будет деваться. Я плакала, уговаривала, что не надо.

Причина знаете в чем? Причина в том, что я себе мечтала будущую жизнь не так. Вот поеду в Саратов, закончу медицинский, попаду в хорошую клинику, стану замечательным врачом, а потом встречу мужчину, с которым захочу создать семью. А тут получается, что я все этапы сразу перепрыгиваю. Не намечталась еще, не пожила нормальной молодой жизнью, а уже сразу все серьезно. И потом, я с детства была родителями воспитана так, что всего надо добиться, заслужить, а тут сразу свалилось ни за что. Даже обидно.

И я его убедила – давай все оставим в приятных воспоминаниях, спасибо тебе, но не будем друг другу морочить голову. Тебе уезжать уже надо, мне учиться – и так далее.

И он уехал. Говорю же, очень разумный человек. Все понял.

А я очень страдала, но характер у меня сильный, выдержала. Да и учеба напряженная, потом экзамены. Потом я поступила, начала учиться. Я не забыла Алексея, но заглушилось как-то. Начала дружить с одним молодым человеком, но ничего лишнего. Просто нравились друг другу. И мне казалось, что все в прошлом.

И тут встречаю Лешу. Я иду по улице, и он идет. Навстречу. И у меня сразу ноги онемели, и я падаю в обморок. Кроме шуток, первый и последний раз в жизни. Он не успел меня подхватить, я шишку на голове набила. Очнулась, сижу на лавке, он передо мной, испуганный, руки гладит, лицо гладит:

– Ты как? Что с тобой?

Я говорю: жарко. День и правда солнечный был, очень теплый.

А он смеется:

– Ага, в октябре при плюс пяти! Ну что, теперь выйдешь за меня?

– Выйду. Я даже не знаю, что было бы, если б я тебя не встретила.

И только тут поняла, что ведь и вправду могла его не встретить, Саратов город не маленький, некоторые люди за всю жизнь ни разу не встречаются.

И я от этой мысли даже заплакала. Ну, и… И мы поженились.

Что еще вам рассказать? Было, конечно, много разного. Но так, как тогда было, конечно, больше уже не было. Я не жалуюсь, всему свое время, но…



Она не закончила, в купе вошел высокий худой мужчина лет шестидесяти, в очках, с седой короткой стрижкой, с посторонне-вежливым выражением лица, какое бывает у всех нас в поездах, когда мы вынуждены близко соседствовать с чужими людьми.

Глянул на нее, на меня, снисходительно усмехнулся:

– Опять любимую историю рассказывала, мучила человека?

– Ничего я не мучила, он с интересом послушал, правда ведь?

Я кивнул.

– Женщины, они такие, – сказал мне мужчина, усаживаясь и пригибая голову, чтобы не стукнуться о верхнюю полку. – При живом муже о нем же всякую ерунду рассказывают.

– Леша, почему же ерунда, очень хороший эпизод из жизни, почти комедия: учитель ученицу вне школы любит, а в классе не узнает! Кино снять можно!

– Меня другое удивляет, как тебе не надоест одно и то же всем рассказывать?

– Хорошее не надоедает!

Мужчина хмыкнул и посмотрел на меня с улыбкой, легким движением головы указывая в сторону супруги, словно прося снисхождения к сентиментальной женской откровенности, при этом он не брал меня в сторонники, как это подло и обыкновенно бывает у мужчин, просто ему было слегка неловко за любимую жену.

Данилов, Захаров, Саша

– А Ли? – сказала она. – А Маша? И. Бунин. «Генрих»
Маша настолько отвыкла от России, от Москвы, что, приезжая по своим делам, останавливается не у друзей-знакомых и не у родной тети Кати в Кузьминках, а в гостинице. Цены, конечно, бессовестные, но сервис кое-где уже вполне европейский. В номере чистота, в коридоре приятные запахи, персонал расторопный, ничему не приходится удивляться, не надо ни к чему привыкать, а Маша именно не любит удивляться и привыкать. Ей нравится стандарт – достаточно широкая кровать, белое безликое белье, ожидаемый завтрак в ресторане отеля – йогурты, мюсли, салаты, овсянка, бекон, сосиски, омлет, чай в пакетиках, кофе из автомата – везде с предсказуемым стандартным вкусом.

Впрочем, это как раз не по-европейски – останавливаться в отеле, настоящий европеец прижимист, экономен, если есть возможность куда-то подселиться, обязательно это сделает. За исключением тех, кому расходы оплачивает солидная фирма. Маша же платит сама. Она очень успешный литературный агент, своевременно и проницательно взяла под свою опеку перспективных писателей, которые сейчас востребованы за рубежом, насколько вообще могут быть востребованы русские авторы.

Есть множество мест, где она могла бы гостить с бытовым комфортом, но за это нужно расплачиваться – от тети Кати выслушивать обличения ЖКХ, пенсионного фонда, поликлиник, а от друзей-знакомых – либеральные саркастические замечания по поводу СМИ, театра и кинематографа, литературы, политики внутренней и внешней. Там, за границей, Маша могла неделями не натыкаться на новости из России, если только не было очередного скандала, а тут из каждого утюга звучит: санкции, конфронтация, Путин, Путин, конфронтация, санкции – как они живут в таком агрессивном и однообразном информационном пространстве?

Всю неделю Маша ездила, встречалась со своими прежними авторами и несколькими новыми, обсуждали совместные планы. Заодно писатели, как в нашем отечестве водится, вываливали на нее свои печали, тревоги, сомнения и мучения, она утешала, ободряла. Ее все любят – во-первых, умная, во-вторых, умеет слушать, в-третьих – или, наоборот, как раз, во-первых, хороша собой в свои сорок три года, стройна, эффектна. Юный Данила, шестнадцатилетний поэт и сын писателя П., с которым она встречалась у него дома в Переделкине, был очарован, вызывался проводить Машу к электричке. Вообще-то она хотела вызвать такси, но П. и Данила отговорили – по пробкам добираться не меньше двух часов, а на электричке до Киевского вокзала всего четверть часа.

По пути Данила шмыгнул в магазин и вышел с плоской небольшой бутылкой коньяка.

– Тебе продают? – удивилась Маша.

– Я старше выгляжу.

Маша улыбнулась, Данила заметил, слегка покраснел и решил быть беспощадно честным, как и положено взрослому человеку.

– Я сказал, что отцу. Он посылает, когда запасы кончаются, а ему надо.

– Увлекается?

– Бывает.

– А ты?

– Я для смелости. У меня больше шанса не будет, ты уедешь, и чего делать тогда?

И Данила тут же отхлебнул из бутылки.

– Не хочешь?

Чувствуя себя подружкой-оторвой нахального старшеклассника, Маша выпила, стоя в пыльных лопухах у забора.

Вот она, родина, подумалось.

Данила выпил еще, сунул бутылку в карман.

– Ты не бойся, я стихов читать не буду, – сказал он. – Лучше скажи, как тебе можно понравиться?

– А хочешь?

– Еще как. Ты меня мучаешь. Я в своих девушках сразу все понимаю. Что пьют и едят, что читают и смотрят. А ты загадочная.

– Тебе кажется. Ты такой уверенный почему – опыт или, наоборот, стесняешься?

– Стесняюсь, разве не видно?

– Как-то не очень.

Пришли на станцию как раз к электричке. Маша протянула Даниле руку, прощаясь, а он обнял ее за плечи и поцеловал сначала в щеку, а потом в губы. Основательно. Давая понять, что не впервой. Но Маша поняла по каким-то признакам, которые трудно выразить и описать, что парнишка он еще неумелый, наивный, только напускает на себя. Захотелось пошалить, она ответила на его поцелуй по-девичьи пылко.

Данила поехал с ней в Москву. Сидели и целовались. Люди вокруг уткнулись в телефоны и планшеты, делали вид, что не замечают и не удивляются объятиям мальчика и женщины, которая, несмотря на моложавость, явно годится ему в матери. Цивилизуется у нас народ помаленьку, толерантен стал, отметила Маша. Впрочем, это Москва, тут все продвинуто.

На вокзале Данила твердо сказал:

– Хочу к тебе.

– А папа не заругает?

– Не первый раз дома не ночую. У тебя с ним что-то было?

– А тебе это важно?

– Не хочу, чтобы ты сравнивала.

– Не было.

И была ночь в гостинице и просьбы Данилы взять его с собой.

– Зачем?

– Люблю.

– Я старая.

– Да ладно тебе. Ты не бойся, я долго любить не буду.

– А на какие, прости, шиши ты там будешь жить?

– На твои. Или у отца попрошу.

– Нравится быть нахлебником?

– Я пока вообще об этом не думаю.

Самое странное, что, когда она начала его всерьез прогонять, Данила заплакал, захлюпал носом по-детски. Объяснил:

– У меня бывает. Я эмоциональный очень.

А в день отъезда примчался с утра, заявил, что не спал всю ночь, думал о ней. Понял, что просто так отпустить ее не может.

– Если не согласишься со мной побыть сейчас, начну пить, как отец. Напьюсь до смерти.

– Врешь ты все.

– Ладно, вру. Но хочу тебя страшно.

Что ж, Маша уступила, рассчитав, что еще успеет на завтрак, – она не любила чувствовать себя голодной.

Пообещав Даниле, что скоро опять приедет, выпроводила его, спустилась в ресторан, позавтракала.

Потом прибыл Захаров, чтобы отвезти ее в аэропорт. Это первый муж Маши, отец ее дочери, которая живет в Торонто с молодым мужем, франкоязычным канадцем. По образованию Захаров актер, хлеб добывает организацией утренников для детей и корпоративных вечеринок для взрослых, неутомимый бабник, человек безбытный, легкий. Маша от его легкости быстро устала, они развелись, но остались друзьями. И всегда, приезжая, Маша с ним встречается, он просит вернуться к нему, говорит, что ни с кем ему так не было хорошо.

– И мне ни с кем, – признается Маша. – Но с тобой жить нельзя.

– А не надо со мной. Но рядом.

– Чтобы всегда была под рукой?

– Ну.

– Тогда уж лучше ты ко мне в Берлин.

– Не вариант. За границей нет таких девушек, как здесь. Таких бескорыстных, веселых, таких красивых. И главное, таких, которые за честь считают услужить мужчине.

– Неужели в Москве еще водятся?

– Все меньше, но на мой век хватит.

Этот разговор они ведут в постели – улыбчиво, негромко, приятно, как любящие муж и жена.

– Хорошо с тобой, Захаров, – потягивается Маша. – Уютно, просто. Ты меня не придумываешь.

– А другие придумывают?

– Да. Верней, достраивают. Повышают как бы мне цену, чтобы самим в своих глазах подняться.

– Обижаешь. Я, значит, неприхотливый, мне подниматься не надо?

– Ты щедрый. И ты мужик на все сто, любишь свой интерес в женщине. Аж трясешься, подлец, когда тебе баба нужна. А бабе-то этого и хочется – нужной быть. Европейки и американки, дуры, вбили себе в голову, что нужной следует быть только себе, вот и кукуют на бобах.

Они отправились в аэропорт. Там их встречали Саша Г., молодой, но уже популярный романист-фантаст, и его жена Ида, высокая блондинка модельной внешности, – она и была моделью, так называемой бельевой девушкой для глянцевых журналов. Маша подрядилась вывезти Сашу на франкфуртскую книжную ярмарку. Особой необходимости в этом не было, авторы на международных ярмарках нужны лишь тогда, когда уже известны, когда на них можно собрать публику и сделать из этого информационный повод. Выступать же у стенда перед горсткой слушателей нецелесообразно, а для многих авторов даже и унизительно. Но Саша сам захотел, согласился оплатить билеты и гостиницу. Все для того, чтобы иметь легальный повод побыть с Машей.

Захаров, поприветствовав супругов, тут же и распрощался, а Ида торчала до самого отлета, держа мужа под руку и говоря, что уже скучает.

– Я тоже, – отвечал Саша.

И, когда шли к выходу на посадку, пожаловался:

– Не могу больше. Ты прилетаешь раз в полгода, я должен что-то придумывать. Надоело. Один риелтор ищет мне в Берлине квартирку.

– Снять?

– Купить! Мне нравится Берлин. Он просторный и разный. Там во многих местах обломки социализма – архитектура, и вообще. Языка не знаю, но все говорят по-английски.

– Разве ты английский знаешь?

– Элементари лимитс. Мне хватает. И русских там много.

– Русских везде много. Саша, у тебя жена, сын.

– Сыну уже десять, он поймет. А с Идой я развожусь.

– Она об этом знает?

– Узнает. Мне нужно еще немного наколотить денег, чтобы отдать ей при разводе. Чтобы не обижалась. Я не люблю, когда на меня обижаются.

– Кто же любит. И все-таки не торопись. Переезжать в другую страну – серьезный шаг.

– Ты легко это сделала.

– У меня был запас прочности. И сейчас – у меня много авторов. Одни уйдут – придут другие. А ты у себя один. Сегодня популярен, тиражи, деньги, экранизации, а завтра вдруг нет?

– Я всегда буду популярен. Ты в меня не веришь?

– Верю.

Маше нравится в аэропортах. Предчувствие перемещения во времени и пространстве, смешенье языков, все тут временные, чужие друг другу, но этим и объединенные – этой прекрасной необязательностью совместного существования. Поэтому улыбчивы, приятны в обхождении, часто взаимно уступчивы, если только не опаздывают на рейс. А еще любезная Машиному сердцу комфортная стандартность, одинаковость напитков в кафе и барах, формальной вежливости обслуживающего персонала, всех этих пропускных процедур, а в самолете – ожидаемая уютная теснота кресел, один и тот же набор журналов в кармашках, одни и те же слова бесстрастных стюардесс, механически показывающих, как пользоваться спасательными жилетами, потом выруливание, разгон, взлет, который Маше всегда доставляет большое удовольствие, – ну вот, что-то одно закончено, что-то другое начинается.

Немного раздражал Саша, у которого сегодня был очень уж значительный вид, будто он приготовил какой-то сюрприз.

Не дай бог, замуж опять позовет, подумала Маша.

И угадала – как только самолет перешел в плавный ровный режим и позволили расстегнуть ремни, Саша взял ее за руку и сказал:

– Теперь серьезно. Очень серьезно. Ты слушаешь?

– А куда я денусь?

– Мой план такой. Покупаю квартирку в Берлине. Развожусь с женой. И прошу твоей руки.

– Ладно.

– Что ладно? Согласна?

– Нет. Покупай, разводись, проси. А дальше от меня зависит, не так ли?

– Маша, ты странная. Иногда кажется, что тебя только дело интересует. Договора, тиражи, роялти.

– Это моя жизнь. Мне это нравится.

– Но я ведь тоже нравлюсь?

– Да. Мне все мои авторы нравятся.

– Но ты не со всеми… Ты меня поняла, да? У нас есть отношения, не будешь же отрицать.

– Если ты в книгах такие диалоги сочинять будешь, я тебя не продам.

– Ты меня слышишь? Я тебя люблю и хочу на тебе жениться.

– Ты и раньше это говорил.

– По-другому. Теперь обдуманно.

Чему научил Запад Машу – быть честной в общении. Это рационально. Русские, когда их о чем-то просят, часто торопятся пообещать, чтобы не портить о себе впечатление, надеясь потом найти какую-нибудь отговорку. Сейчас для них важнее, чем потом. А еще, возможно, это такая эмоциональная лень, нежелание тратиться сразу и помногу, а – врастяжечку, постепенно. Сегодня скажу да, завтра – да, но не совсем, послезавтра – может, и да, но, понимаешь ли, обстоятельства, на следующей неделе – скорее всего, да, но слишком много препятствий, и только через год можно наконец дождаться твердого нет, при этом так тебе скажут, что ты же почувствуешь себя виноватой.

Маша решила все обозначить четко и ясно. Пусть обижается.

– Саша, вот что. Я замуж не собираюсь. Ни за кого. Постоянных отношений тоже не обещаю. Пока мне с тобой бывает хорошо. И это все, понимаешь? Все, что я могу сказать.

Саша убрал руку, нахохлился. Повезли напитки, предложили алкоголь, чем Саша тут же воспользовался – взял два стакана вина.

– Я не хочу, – сказала Маша.

– А я себе.

– Не напейся.

– Моя норма – две бутылки вина или пол-литра чего-нибудь крепкого.

– Чтобы напиться?

– Чтобы чувствовать себя слегка захмелевшим. Напиться – четыре или литр.

– Гигант.

Саша выпивал и молчал, но недолго. Повернулся с лукавым видом, давая понять, что серьезными разговорами больше терзать не будет, и спросил:

– У тебя это было когда-нибудь в самолете? В туалете?

– Саша, даже не начинай.

– Нет, правда?

– Конечно, не было. И не будет.

– Хочешь, я больше ни разу про женитьбу ничего? То есть вообще?

– Цена вопроса?

– Да.

– Я тебе не верю.

– Клянусь.

Маша видела, что Саша врет, – получив свое, через день-два опять затянет волынку. Но, черт возьми, у нее и в самом деле ни разу не было этого приключения, которое так часто можно увидеть в фильмах и сериалах. А Саша мужчина, что ни говори, очень симпатичный. Маша представила, как это будет, а если уж она что представила, значит, это может стать явью, поскольку воображать она предпочитает вещи в принципе возможные. К примеру, она никогда не мечтала о полетах в космос, блужданиях по далеким планетам, как это описывается в некоторых романах Саши, этого в ее жизни никогда не будет, следовательно – неинтересно.

– Учти, если обманешь…

– Ни за что!

Они смотрели друг на друга и улыбались. Саша понимал, что Маша ему не верит, Маша, в свою очередь, понимала, что он не поверил в ее веру, но зато все стало похоже на игру – игру здоровых и вполне еще молодых людей.

– Кто пойдет первый? – спросила Маша.

– Могу я. Как бы случайно не заперся. Этим и оправдаемся, если что.

– Глупо. Иди. Но запрись, а то другая войдет. Я постучу три раза. Вот так, – и Маша для пущего юмора постучала Сашу три раза по лбу. Он засмеялся и ушел.



Через два дня Саша сидел у стенда с единственной своей переведенной книгой. Маша модерировала, задавала ему вопросы, переводила ответы. Сверху висел рукописный плакат с надписью, которую придумала Маша: «РОССИЯ – ЭТО ФАНТАСТИКА». Мимо шли люди, некоторые останавливались, недолго слушали и фланировали дальше, хотя Маша старалась сделать остроумными и оригинальными ответы Саши, который, как многие писатели, был не силен в устном жанре, к тому же говорил слишком подробно, слишком глубокомысленно, уважая себя и свое творчество. На стульях пред стендом сидели несколько человек, в том числе две старушки в очках, которым Маша была благодарна, потому что они не только внимательно слушали, но и что-то записывали в одинаковые блокноты одинаковыми ручками с логотипами какого-то издательства – видимо, рекламные подарки.

Соседка

– Но вы же любите Соню! Я покраснел, как пойманный мошенник, но с такой горячей поспешностью отрекся от Сони, что она даже слегка раскрыла губы: – Это неправда? – Неправда, неправда! Я ее очень люблю, но как сестру, ведь мы знаем друг друга с детства! И. Бунин. «Натали»
Дом был панельный, пятиэтажный, построенный на краю окраины, дальше – брошенный песчаный карьер, поросший кустами и бурьяном; там по вечерам собирались компании подростков, молодых людей и зрелых выпивох, часто жгли костерки и костры – без практической надобности, для уюта общения. Еще дальше высилась труба ТЭЦ. А за ней, у подножия пологого холма, раскинулась свалка, днем и ночью чадившая. Иногда одновременно дымили и костры, и ТЭЦ, и свалка, и Марику, сидевшему у окна за столом и делавшему уроки, представлялось – он любил фантазировать, – что это вражеские войска подошли к городу, расположились на привал и варят кашу на сотнях костров, чтобы наутро со свежими силами пойти на приступ.

Марик, Марик, друг мой Марик, о нем пойдет речь. Впрочем, ему не нравилось и до сих пор не нравится уменьшительная форма этого имени, поэтому – Марат. Марат Горстков.

Балконы с лицевой части дома были смежные, отделенные решетчатыми перегородками по высоте перил. Наверное, советские проектировщики считали, что соседям нечего прятать друг от друга. И действительно, сначала никто не отделялся. Марат в первый же день, когда вселились, увидел рядом, можно рукой дотянуться, худенькую девочку с косами. Она с любопытством смотрела вниз и ела большой ломоть хлеба, густо намазанный вишневым вареньем.

– Привет, – сказала она и слизнула с руки капнувшее варенье.

– Здорово, – угрюмо ответил Марат.

– Хочешь?

– Как ты отломишь? Измажешься вся.

– Я оставлю.

– Ладно.

Она откусила еще несколько раз – мелко, выравнивая так, чтобы не видны были овальные углубления от зубов, оставила ровно половину, дала Марату. Потом сковырнула с перил засохший цементный комочек, кинула вниз, проследила за его падением. Сказала:

– Никогда так высоко не жила, а ты?

– Чего тут высокого, пятый этаж, – уклончиво ответил Марат, хотя сам переехал сюда с родителями, бабушкой и сестрой из одноэтажного ветхого дома, где не было газа, вода только холодная, туалет во дворе. И вся семья, конечно, радовалась роскоши нового жилья – и газ тут, и вода горячая, и ванна с туалетом, причем раздельные!

Начали обживаться, знакомиться с соседями.

Столько лет прошло, а он до сих пор помнит по именам и фамилиям обитателей всех пятнадцати квартир этого подъезда. На первом этаже, например, жил баянист Иван Геннадьевич. В выходные дни, а иногда и в будни он любил играть на воздухе, сидя у подъезда. Знал множество мелодий, играл бойко, то и дело попадая хмельными пальцами не на те кнопки или на две сразу, музыкальная бабушка Марата морщилась и говорила: «О господи, опять!» – и закрывала окна. У Ивана Геннадьевича было два взрослых сына, один невысокий, с волнистыми светлыми волосами, очень похожий на Есенина, а второй совсем другой, будто и не брат брату своему, – смуглый, черноволосый, тоже играл, но не на баяне, а на гитаре, Марат часто слышал, как он угощал друзей по вечерам разными песнями. Особенно все любили песенку про старый автомобиль с припевом: «Бип-бип, бип-бип, йе!» – этот припев исполнялся хором. А жена у Ивана Геннадьевича периодически сходила с ума, бродила возле дома, заламывая руки, и говорила всем: «Разве так можно? Они же дети!» Ее увозили на «скорой», потом она возвращалась и опять была тихой, нормальной. Рядом, в квартире номер семнадцать, жил молчаливый милиционер, куривший в подъезде зимой и у подъезда летом, потому что жена не разрешала курить дома. С соседями милиционер никогда не вступал в разговоры, но, если с ним здоровались, отвечал аккуратно и вежливо: «Добрый вечер!» – и по этой его деликатной интонации Марат предположил, что человек он глубоко, но тайно интеллигентный. В шестнадцатой квартире на том же первом этаже ютилась шумная многодетная семья с двумя собаками и чуть ли не десятком кошек. В праздники они выходили на демонстрации или в гости полным составом, и по их одежде, очень простой, скромной, но чистой и тщательно выглаженной, было видно, что мать и отец стараются дать своим детям достойное детство. Не хуже, чем у других.

На втором этаже – пожилые Петлицыны с дочерью Риммой, девушкой двухметрового роста, которую родители не выпускали на улицу одну, ходили с ней по магазинам или просто ее выгуливали, семья сантехника Ульянова, бесплатно чинившего всем краны и трубы, не отказываясь от угощения, если предлагали, одинокий пенсионер, каждое утро в одно и то же время выходивший за продуктами, летом в сером костюме, в галстуке и шляпе, зимой в пальто мышиного цвета с серебристым каракулевым воротником и такой же шапке пирожком. За эту шапку он получил кличку Член Политбюро, потом второе слово исчезло, поскольку народ длинных прозвищ не любит.

На третьем этаже, в двадцать второй, жили Конобеевы, сын Вадик был всегда чистенький, его мать вечно мела в квартире ковры и коврики мокрым веником, а друзей Вадика не пускала дальше прихожей. Отец Вадика был отставной военный, летчик, ходил в кожаной потертой куртке, которую почему-то хотелось назвать боевой, и у него была новенькая, невозможно красивая «Волга ГАЗ-21» редкого горчичного цвета, с хромированной окантовкой окон. Вадику жутко завидовали – отец за городом давал ему порулить. Он рос отличником, скромником и послушником, ничем не выделялся. Марат так и не подружился с ним до самого своего отъезда, а потом, лет через тридцать, узнал, что Вадик попал каким-то образом под поезд, ему отрезало ноги, и сейчас жена и взрослый сын выносят его с третьего этажа на руках, чтобы усадить в кресло-коляску.

В двадцать третьей – учительница химии Татьяна Сергеевна, которую Марату неловко было встречать не в школе, а в обычных житейских условиях, будто он подсматривал за чем-то недозволенным.

На четвертом этаже – семья шофера Самсонова, любившая принимать гостей. В пятницу от двери всегда разило самогонкой, в субботу слышался веселый шум, потом топотали в пляске до дрожи стен, иногда ругались и, возможно, дрались, судя по крикам и звону посуды. Но милицию никогда не вызывали, значит, дрались дружески, по-свойски, без обид.

Рядом с ними, в однокомнатной, жили мать с дочерью, лихой и свободной девушкой. Они постоянно скандалили, посылая друг друга матом на все четыре стороны, но скандалили весело, без злости, а если соседи делали замечание, сетуя на нецензурный шум, они дружно защищались, в образных выражениях объясняя, что бывает с теми, кто сует нос не в свое дело.

Двадцать седьмая, последняя на четвертом, была странной квартирой, оттуда выходили и молча спускались, ни с кем первыми не здороваясь, то мужчина, то женщина, никогда вместе. Марат из разговоров родителей узнал, что это муж и жена, они живут вместе, но при этом в разводе.

На пятом, в двадцать восьмой, – семья Марата.

Напротив Савельевы, жена – неунывающая хлопотунья, частенько приходившая к маме Марата перехватить пятерку до получки; муж, дядя Слава, – классный бульдозерист, который каждый вечер медленно поднимался по лестнице, широко ставя ноги, чтобы не упасть; встречных или попутных он пропускал, прижавшись к стене, отдавая честь и говоря: «Здравия желаю!» У них было двое детей, сын Гена, одноклассник Марата, и дочь Катя, она Марату ничем не запомнилась. Катя уехала учиться в другой город, Гена впоследствии стал большим человеком в жилищно-коммунальной сфере, а глава семьи, которому родители Марата пророчили скорую гибель от пьянства, благополучно дожил до пенсии, на которую вышел с почетом, с грамотой за многолетний бесперебойный труд, а потом добрался до восьмидесяти с лишним лет, ничем серьезным не болея и почти никогда не бывая трезвым. Он запомнился своим ответом на сочувственный вопрос отца Марата утром после какого-то праздника: как, дескать, чувствуешь себя, сосед? «А никак!» – радостно воскликнул дядя Слава, опираясь спиной о стену. Марат тогда удивился, а потом понял, что в этом и было счастье дяди Славы – он себя не чувствовал.

В однокомнатной двадцать седьмой жила бездетная пара, она ладно пышненькая, очень яркая – черные кудрявые волосы, алые губы, синие глаза, а он высокий, лысый, глаз с жены не сводящий и называющий ее Сонечкой. Фамилию его Марат запомнил, потому что чудная, непроизносимая, – Ржешевский. Он, как и бульдозерист Савельев, пил, но пил тайком, тихо, никого не беспокоя. Рассказывали, однажды ехал домой в автобусе, крепко набравшись, его начало сильно подташнивать, а остановка еще не скоро, а кругом люди, и он мог бы найти местечко, согнуться до пола и дать волю неудержимому порыву, но поступил иначе – зарыл голову в пальто и свитер (дело было зимой) и все вылил внутрь, на себя.

Вот такие были соседи.

Что пропущено?

Пропущена квартира на третьем этаже, двадцать четвертая. Самая важная. Когда Марат учился в десятом классе, туда въехала семья Карины, девочки, девушки, женщины, которую он на всю жизнь полюбил.

Но в ту пору у него уже кое-что было с соседкой по балкону Ларисой.

Она училась в девятом, стала высокой, стройной, очень милой. Они часто встречались и в школе, и на улице, и, конечно, когда одновременно оказывались на своих балконах. Если в это время на балконе оказывался и Гена Савельев, по ту сторону подъезда с его большими окнами, замурованными зелеными стеклоблоками, пропускающими свет, но непроницаемыми для взгляда, он тут же начинал корчить рожи и намекать похабными телодвижениями, что Марат должен войти с Ларисой в очень близкий контакт. Он надоедал Марату, спрашивал то и дело:

– Ты хотя бы сосешься с ней?

– Да пошел ты!

– Дурак, она ништяк девочка.

– И чего?

– Как чего?

Гена Марата не понимал: если девочка ништяк, это достаточный повод, чтобы с ней целоваться. Сосаться, как он говорит. Много тогда было подобных выражений. Еще – лизаться. Фаловать. Если парень с девушкой дружил, говорили: он с ней ходит. Или: он с ней лазиет. И это правда, не было ведь нормальных кафе или хотя бы фастфудов, как сейчас, где можно вместе посидеть, в квартирах вечно торчат родители, или бабушки с дедушками, или браться-сестры, вот и приходилось блуждать среди однообразных пятиэтажек, заходя в подъезды погреться и поцеловаться.

Но у Марата и Ларисы долгое время ничего этого не было, они говорили на разные темы спокойно и безлично, будто сидели рядом на уроке.

Однажды утром, в мае, в воскресенье, Марат проснулся почему-то очень рано, умылся, выпил чаю, вышел на балкон, в прохладное утреннее тепло, прищурился на солнце и почувствовал себя счастливым, потому что впереди целая жизнь – несомненно, замечательная. Вдруг вышла и Лариса в коротком халатике, из которого выросла.

– Доброе утро! – сказала с улыбкой.

– Доброе утро, – ответил Марат.

Обоим было приятно, что они проснулись так рано и стоят тут вдвоем, когда все еще спят.

Марат был в трениках с пузырями на коленях, это смущало, и с голым торсом, который, он знал, у него неплох от природы, и это утешало.

Они стояли очень близко. Край воротничка халата Ларисы завернулся внутрь, захотелось поправить. И Марат протянул руку.

– Ты чего? – не поняла Лариса.

– У тебя там…

– А, – посмотрела она и поправила сама. – Какой заботливый. С чего бы?

– Да просто, – сказал Марат и взял ее за руку.

Она молчала и ждала.

Отпустить руку, никак не объяснив, зачем взял, было невозможно. Требовалось продолжение.

– У тебя загорелая рука какая, – сказал Марат.

– Да, быстро схватывается. И на второй тоже так, видишь?

Теперь обе ее руки были в руках Марата. Он потянул их к себе. Лариса закрыла глаза. Ну? – И как после этого не поцеловать девушку? Марат и поцеловал.

Это стало их игрой и ритуалом – просыпаться очень рано и целоваться. На соседних балконах никого не было, а наблюдать со стороны некому – напротив нет домов.

Потом стали целоваться по вечерам, это было еще интереснее.

А на улице и в школе делали вид, что ничего не произошло. Вместе не ходили и не лазили. Хранили тайну. И никаких слов о любви или еще о чем-то. Как и прежде, говорили о разных вещах, потом целовались, опять говорили, опять целовались.

Однажды их застал Гена. Завопил со своего балкона диким голосом:

– Сосутся! Га-га-га, хо-хо-хо, гля, ё, сосутся! Умора, ё!

Гена в ту пору учился в техникуме, примкнул к компании серьезных старшекурсников, хвастал умением выпить бутылку портвейна, не касаясь ртом горлышка и не глотая, переливая ее содержимое в себя.

– Не ори, осел! – сказала ему Лариса.

– А че, я ниче! Сами сосутся, а сами это самое! Мамка с папкой разрешают, Ларис, а?

Лариса скривилась и ушла с балкона.

Ушел и Марат.

Гена тут же явился узнать подробности.

– Ты ее уже или нет?

– Отстань.

– Значит, нет. А почему? Не дает?

– Отстань, говорю.

– Значит, не просил. Почему? Боишься? Научить? У меня уже три было, сам знаешь.

Гена не раз рассказывал об этих трех, Марат видел, что он врет, но не уличал – с детства не любил ставить кого-то в неловкое положение.

– Поздравляю, – сказал он, – а мне некогда, не видишь, к экзаменам готовлюсь. Иди отсюда!

Гена ушел, хихикая.

Но свое черное дело сделал, нарушил своим дурацким криком их тайну, оба почувствовали, что теперь все будет не так, как раньше.

Даже целоваться стало стеснительно – будто кто-то смотрит.

Как-то вечером она сказала:

– Сейчас опять этот дурачок выскочит. Может, зайдешь ко мне?

Марат зашел. Он и раньше заходил, чаще при ее родителях и как бы по делу – взять или отдать книгу, попросить чистую тетрадь, если есть. При этом ни разу не перелез через перегородку, чтобы сразу попасть в ее комнату. Спускался вниз, шел к ее подъезду, поднимался, звонил, открывали ее мать или отец, а иногда и она сама. И никогда не уединялись в ее комнате, не закрывали дверь, если были там.

И вот – позвала.

Марат, слегка растерявшись, спросил:

– А родители дома?

И тут же мысленно выругал себя за этот вопрос. Она ведь что подумает? Она подумает: если спрашивает, значит в отсутствие родителей будет вести себя не так, как при них. А он не собирался вести себя не так.

Но отступать было поздно.

– Сейчас приду.

– Да просто перелезь, – сказала Лариса.

И он перелез.

Лариса была все в том же халатике. Волосы влажные, после душа, наверно.

О чем они тогда говорили, Марат не помнит. Помнит только, как лежал рядом с ней, прижав ее к спинке дивана, одна рука была под ней и занемела, а вторая все гладила и гладила то, что было под халатиком, ниже не опускаясь, гладила и гладила, гладила и гладила, а поцелуй, совершаемый в это время, был до боли мучительным. Марат, не маленький уже, понимал, что может быть дальше. Но с удивлением чувствовал, что не хочет этого. Что целоваться ему нравится, гладить Ларису тоже, но странная история – губы Ларисы ему нравились, нравилось и все остальное телесное, а вот сама Лариса, пожалуй, нет. Я ведь совсем ее не люблю, зачем я это делаю? – примерно так думал бы он, если бы способен был думать.

Потом, к счастью, пришли ее родители, Марат шмыгнул к себе на балкон.

Так появился новый ритуал: перелезать к ней, когда родителей не было, ложиться на диван, целоваться, гладить – и больше ничего. Пару раз он делал вид, что хочет узнать, что там ниже, но она перехватывала его руку удивительно сильными пальцами, возвращала на место, он был ей за это благодарен.

Карину он впервые увидел у подъезда, когда ее семья вселялась. Носили мебель и вещи, а она сидела на лавке и спокойно курила, что само по себе было удивительно – девушки тогда на улице средь бела дня курили редко. Было ей лет восемнадцать, то есть не лет восемнадцать, а именно и точно восемнадцать лет, Марат вскоре узнал ее возраст и все остальное.

Кроме прилюдного курения Карина поразила Марата цветом лица. Бледно-белым был этот цвет, не таким, как у рыжих и рыжеватых, там всегда кажется, что сквозь белое вот-вот проступит розовое, этот цвет был плотным, очень гладким, непроницаемым. Много лет спустя Марат стоял у рыбного холодильника в супермаркете, выбирая, что взять, и подумал: вот на что была похожа кожа Карины – на филе мороженой рыбы, как ни странно это звучит. А еще на мрамор, но для сравнения с мрамором надо хорошо знать, что такое мрамор, а в жизни и обиходе Марата он не встречался.