Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ну уж скажу… Слышь, лишь бы никому не сказывал… Помни. Крестом поручался ты…

И, понизив голос, царевич передал наставнику весь недавний разговор свой с матерью и бабушкой.

— Мудрёную задал ты мне задачу, царевич. И не ждал я никак того, што услыхать довелося. Лучче бы и не допытыватца, и не дознаватца мне… Простого я роду, не обык к вашим царским делам да случаям… Што и сказать, совет какой дать, не знаю.

И Зотов умолк. Ничего не сказал и мальчик. Но с такой тоской глядел он мимо учителя в соседнее окно, что у того сердце сжималось от боли.

Наконец он снова заговорил.

— Да поведай уж, што ты волил знать от меня, царевич? Може, наставит Господь меня, недостойного…

— Сам подумай, чего мне надобно… Как бы матушку оберечь? Недругов наших одолеть? Видно, боязно матушке; и меня бы, как Димитрия-царевича, со свету бы не сжили людишки подлые…

— Да неужто ж царевна встанет на брата, сестра-то родная?

— Царевна? — сразу, вздрогнув, насторожился Пётр. — Да нешто правда, што Софья на нас с матушкой… с ворогами с нашими? Мосеич, што ты?

И широко раскрылись глаза у мальчика не то от ужаса, не то от омерзения.

— Господь с тобою… Нешто я сказал такое?. Ты же мне сказывал, будто и царевны-сестрицы имя было матушкой-царицей помянуто… Я, по правде сказать, слыхал, што неспокойно в терему у царевен, особливо в покоях царевны Софьюшки. Да не на грех же подбивают её… Обычно в дому вашем царском дня не бывает без наговоров да составов разных. Друг дружке ногу каждый подставить норовит. А штобы такое дело! Храни Боже! Ежели вороги ваши плохое и задумали, так то лишь одни бояре… Ну, скажем, Языков тот же, што в ином месте поселить тебя, государь-царевич, с царицей-матушкой сбирается… Ну, Хитрово али Милославские… А штобы царевна… Храни Господь. И не поминай её.

— Ладно, ладно, не стану. Слышь, што задумал я. К братцу, к царю, прямо пойти и поведать про все. Ужли ж не вступится братец? Брат же я государю. Крёстный он мне. Батюшка, слышь, помираючи, при всех сказывал мне по братце на царство сесть. Даст ли он в обиду нас?

— Не даст, не даст, царевич. Верное твоё слово. Вон Господь как умудрил тебя, младенца… Одно дело, и бояре побоятца дурное што учинить с тобой. Ещё и наследника нет у государя. А будет ли, Бог весть… Слышь, и то они друг дружку корят порой, што сами горе земле готовят. Второе, мол, лихолетье настанет, коль корень царский изведётся. Так промеж здешних людей, промеж челяди толк идёт… Иди с Богом, скажи государю. Пред его очами — правда, как масло на воду, так и выступит. Поди, он и не знает, што умышляют злые люди… Царь даст пораду… Только, слышь, меня не называй… што совет я давал тебе… Меня-то одним махом проглонут тута… Слышь, царевич…

Воодушевление, охватившее на короткое время Зотова, сразу пропало при мысли о той опасности, какой подвергался он сам, впутываясь в игру верховных бояр и царской семьи.

— Уж ты не думай. Тебя не помяну… Уж ты верь, — успокоил Зотова мальчик.

И Зотов понял, что ребёнок действительно не выдаст его. Не слушая благодарностей наставника, Пётр снова в раздумье заговорил:

— А постой… ежели мне раней к святейшему патриарху… Ему слово молвить… Помнишь, как читали мы про Ивана Васильича… Теснили ево в юности бояре, а он у патриарха, у святого Макария и совет и помочь нашёл… Как скажешь?..

Почёсывая слегка затылок, Зотов в смущении не знал, что отвечать.

— Макарий… Так то был Макарий, — наконец негромко проговорил он. — А наш святейший кир-патриарх… Дай ему Господи многая лета… Благ он уж больно. Словно и нет для него злых людей, все хороши да милы… Станет ли он с боярами с главными, с сильными в спор вступать? То подумай, царевич. Да и не наш он. Из украинцев… Может, оттово и не мешается вовсе в дела московские. Церковь блюдёт…

Зотов словно забыл, что перед ним восьмилетний ребёнок, и толковал, как со взрослым юношей. И выражение лица царевича совсем было не детское в эту минуту.

— Правда твоя… Не такой он, старец Иоаким, как был Макарий. Не будет нам защиты от него… Да што там… Прямо — лучче… Ты сиди… я приду скоро… Я только к братцу-государю…

Не успел Зотов сказать что-нибудь, остановить ребёнка, как тот уж выбежал из покоя и знакомыми переходами поспешил на половину Федора.

Резвый мальчик-царевич и раньше, бывало, появлялся один везде во дворце, заглядывал и к брату спросить о здоровье от имени своего и царицы Натальи, выпросить гостинцев или новых книжек.

Теперь тоже никто не обратил внимание на Петра, когда тот появился в покоях Федора.

Здесь стольник объявил, что государь ещё на совете, в Грановитой палате, с ближними боярами своими.

Мальчик даже не дослушал, что говорил дежурный спальник, и поспешил дальше.

Стрельцы и привратники были удивлены появлением младшего царевича у дверей палаты, но остановить его не посмели, полагая, что без царского зова он не явился бы на совет бояр с царём.

Тут же, почти у дверей догнал царевича Зотов, который, опомнившись, кинулся следом за своим питомцем.

— Царевич, пожди… Неладно так-то, на совете на боярском… Помысли малость, — задыхаясь от поспешной ходьбы и волнения, шепнул царевичу наставник.

— Чего неладно? Я же поклониться желаю государю-брату моему, царю Федору Алексеевичу. Не видал его давно.

И с этими словами Пётр перешагнул порог. Зотов, ни жив ни мёртв, так и застыл у порога, не решаясь войти, и только сквозь полураскрытую дверь глядел, что будет дальше.

Степенно подошёл царевич к ступеням, на которых стоял трон, охраняемый по бокам двумя золочёными львами, по образцу византийских царских престолов.

Федор, как и все думные бояре, сидящие тут, был удивлён появлением брата, но сейчас же ласково закивал головой в ответ на чинный, глубокий поклон мальчика, поднялся с места и поцеловал его в голову и в лицо, пока мальчик, по обычаю, приложился к руке царской.

— Али пришёл с чем на совет наш на царский?.. Жалуй, милости прошу… Просить, што ли, хочешь о чём? Сказывай… Поди сюда, ближе.

И, снова усевшись на троне, Федор поставил перед собою брата, словно невольно залюбовавшись смущённым, покрасневшим, почти пунцовым от волнения, личиком царевича. Смелость, с какой Пётр явился сюда, вдруг покинула его. Он молчал, не зная, с чего начать… Мял в руках край своего кафтанчика и кусал пухлые, свежие губки красиво очерченного рта, чтобы не расплакаться громко.

Тут же сидели почти все, на кого мальчик хотел принести жалобу брату: боярин Языков, Хитрово, Иван Милославский…

Ребёнок не думал, конечно, делать заглазного доноса. Он знал, что каждое слово против этих бояр станет им известно. Он хотел пожаловаться, сознавая свою правоту, радуясь, что придётся стать на защиту горячо любимой матери и, может быть, даже пострадать при этом…

Но выступить хотя бы и с таким большим делом при двадцати — тридцати боярах и царевичах, таких важных, почти сплошь седобородых и седовласых… При этих думских дьяках и дворянах, сидящих поодаль и с таким вниманием кидающих взоры на малыша, словно бы они и не узнали его или приняли за какое-либо незнакомое раньше существо… Все это лишило мальчика самообладания. Он понимал, стоит ему заговорить — вместе со словами вырвутся из груди невольные, непрошеные слезы… Унизительный ребяческий плач, которого вообще не любил царевич. Даже если порой приходилось терпеть боль, Пётр старался не плакать. А тут…

И, крепко сжав губы, мальчик продолжал молчать…

— Ну, что же ты, братишко? Или забыл, с чем шёл? Забоялся при всех… Ладно. Ступай теперя. Скоро и кончим. Ко мне попозднее приходи, там потолкуем…

Ласковое предположение, что он забоялся, словно укололо царевича. Способность говорить сразу вернулась к нему.

— Без страху пришёл я, брат-государь мой, царь Федор Алексеевич. Челом тебе бью, жалобу приношу слёзную… От себя да и от матушки-государыни нашей, Наталии Кирилловны.

Сразу лица бояр приняли удивлённо-встревоженное выражение. Послышались и подавленные возгласы. Некоторые, как Языков и другие, чутьём догадались, о чём будет речь, и побледнели.

Царевич при вспоминании о матери ощутил, как слезы клубком снова подкатываются к самому горлу. Но ещё крепился.

— Жалобу? Што приключилось? Сказывай скорее… Поди сюда… Садись…

И царь усадил его рядом с собою на широкое сиденье трона, где раньше худощавая фигура Федора выглядела так беспомощно.

— Што ж молчишь? Обидел-то хто тебя и матушку? Говори. Видно, дело не малое, што здесь нашёл меня. Я слушаю.

— Обидел хто?.. Ещё нет. А задумано… Вот он, — указывая на Языкова, звенящим голосом начал снова царевич, — матушке сказывал: из терема её, из твоего дворца царского нас переселить задумали… Тесно-де тута. В новы хоромы нас… А то и вовсе с глаз твоих… А там… матушка сказывала: без твоей охраны царской хто ведает, што учинить могут люди злые?! Не похуже, чем в Угличе было от Бориса Годунова на царевича Димитрия, вот как в истории писано… Я не за себя, за матушку боюся… Сироты мы, да брат же ты мне, государь, не чужой. Ужли не вступишься? Ужли и угла нам с матушкой нету в доме родительском…

Слезы снова так и брызнули из глаз царевича. Чтобы громко не разрыдаться, он умолк.

И всё смолкло кругом.

Федор, прижав к груди голову брата, ласково отирал ему слезы и сам словно раздумывал о чём-то. Потом взглянул прямо в глаза Языкову, сидящему недалеко от трона, и спросил:

— Што значат речи царевича? Ну, буде, брат милый… Да, не плачь же, негоже… На людях плакать невместно царевичу… Слышишь?..

Ласки, поцелуи и уговоры брата успокоили мальчика. Он затих.

А Федор снова обратился к Языкову:

— Слышь, Иван Максимыч, сказывал ты: сама государыня-матушка, утеснения ради, толковала тебе: прибавить бы покоев в её терему али иное место дать для житья. А тут што слышно стало? Растолкуй, боярин.

То багровея, то бледнея, едва выдавливая слова из пересохшего горла, Языков поднялся и заговорил:

— Царь-государь, Господом распятым клянусь: знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Может, я одно толковал, а государыня инако принять изволила. Её государское дело. А мне ли от тебя, государь, твоего царского величества родню отлучать. И в уме того не было. Хоть на пытку вели. Все то же скажу…

Неловко стало всем и от клятвы, и от этих слов боярина. Наглость и злоба уживались в их грубых, тёмных душах, но худородный выскочка Языков прибавил к этому и холопьей низости.

Снова наступило тяжёлое молчание.

— Так, ин пусть оно так; верю тебе, боярин. Слышал, родимый, слышал, Петруша? Знай и матушке скажи: никто не посмеет матушку али, храни Бог, тебя обидеть — меня обидеть, мне зло сотворить. А бояре наши не станут царям своим, коим крест целовали, худо чинить. Верим мы. Иди с Богом, Петруша… Дела у нас ещё…

С просветлевшим лицом встал ребёнок, снова отдал обычный поклон царю, долгим, признательным, не обрядовым, от сердца поцелуем ответил на поцелуй Федора и вышел из палаты.

Снова едва поспеть мог Зотов за своим питомцем, когда тот кинулся обратно к матери, чтобы скорей рассказать ей все, порадовать родимую.

А Языков, заметя сквозь распахнувшуюся дверь фигуру Зотова, только губы закусил и спустя немного шепнул соседу своему, Хитрово:

— Знаешь, боярин, хто все сие лицедейство настроил?

— Хто? Уж не Полоцкий ли? Он на эти дела мастер. Да, слышь, помирает он.

— Нету… Иной, не столь полёту высокого. Ярыжка приказная, Зотов, учитель Петрушеньки нашего. Видать, тоже в люди захотелось. На шутки пошёл… к царице подбивается, ко вдовице неутешной… Хе-хе-хе. Ладно, я ему удружу…

— Да, удружить надоть, коли так… Ты помолчи покуда… Вон царь в нашу сторону поглядывает. Потолкуем ещё…

Они потолковали в тот же день. И решили судьбу Никиты Моисеича.

На Рождество того же 1680 года пришлось снаряжать чрезвычайное посольство для подписания мира на двадцать лет с крымским ханом. Во главе стоял наместник переяславский, думный дьяк Тяпкин.

Расхвалив Зотова, как знающего дело и умного человека, уговорили царя присоединить и его к важному посольству.

— А брата кто же учить станет? — спросил было Федор.

— Мало ль кроме Зотова у царевича учителей? Чему и учил Никитка его царское величество? Вон царевич, Бог дал, не то Псалтирь — Апостол весь наизусть сказывать изволит И пишет преизрядно. И счёту всякому обучен… Иные учителя потребны государю-царевичу… А Зотов не только школярить может кого, а боле добра принесёт, коли в послах поедет.

Уговорили Федора, и Зотов со слезами на глазах узнал весть о своём «повышении», под которым скрывалось несомненное желание недругов царицы Натальи удалить от неё и от царевича преданного человека.

Пётр и Наталья поняли хитрый ход бояр. Но делать было нечего. И немало плакал, долго скучал потом царевич по своему наставнику. Вспоминала его и царица.

Прошла зима; весна и лето наступили своим чередом.

Одиннадцатого июля 1681 года сбылось то, о чём горячо мечтал юный царь, чего с нетерпением просили у Бога врага Нарышкиных, чего последние ожидали с тревогою, чуть ли не со страхом.

Царица Агафья подарила Федору малютку-сына, наречённого Ильёй в память деда, Ильи Милославского.

Однако эта радость оказалась слишком мимолётной.

Четырнадцатого июля не стало царицы Агафьи, и те же люди, которые сообщили Федору эту тяжёлую весть, несмело добавили:

— А и про царевича Илью дохтура довести приказывали твоему царскому величеству: больно скорбен младенец, ангел Божий… Кабы и его не призвал к себе Господь… Больно ненадёжен, слышь…

Только за голову схватился царь и застонал, как раненый, выслушав зловещие слова.

Ещё больше врачей и сведущих баб-повитух было собрано во дворец… Чего ни делали, только бы поддержать еле тлеющую жизнь в слабом, болезненном младенце, стоившем жизни своей матери. Ребёнок словно не захотел остаться здесь без неё — и царевича Ильи не стало 21 июля, через десять дней после рождения.

Мучительным, тяжёлым кошмаром, без сна и без еды почти, пронеслись эти десять дней для юного вдовца, потерявшего разом и молодую жену и надежду царства, первенца-сына…

В иные минуты окружающим казалось, что царь начинает говорить необычно дико и глядеть так же тупо и бессмысленно, как царевич Иван. Ещё хватило сил у страдальца проводить до могилы тело жены. Но когда хоронили её ребёнка, Федор сам лежал в жару, без памяти. И эта болезнь, должно быть, спасла его от чего-нибудь худшего, вроде безумия…

Глава III

Печальный брак

Тяжек был удар, способный сломить и более сильного человека. Но слабый, болезненный Федор перенёс его. Смирение и глубокая вера царя помокли ему в этом.

Поднявшись после болезни, бледный, исхудалый, почти восковой, он, вспоминая о жене и ребёнке, только шептал своими бескровными губами:

— Воля Божья. Он один ведает, што творит…

Тётки и старшие сестры царя, запуганные, робкие, совсем застывшие в своём теремном полузаточении, жадно ловили каждую весть, долетающую через высокие стены, окружившие их жилище, но сами не решались впутываться во события.

Одна царевна Софья и ухаживала за больным братом, и старалась чаще быть при нём, когда он поправился немного.

Удар, поразивший царя, больно задел и весь род Милославских. Все понимали это.

— Вот, чай, теперь кадык подняли Нарышкины… Братец Ванюшка хворый у нас. Все знают. Сызнова Натальин Петруша на череду на царство, коли…

Царевна Екатерина, толковавшая с Софьей, не договорила, словно из боязни накликать смерть Федора напоминанием о ней…

Но Софья решительно качнула головой, которая так глубоко и крепко сидела на её пышных, даже чересчур развившихся теперь плечах.

— Не бывать тому. Не больно порадуются. Пускай тешатся покуда. Одно дело, брат Федор не в могилу сбирается. Ещё и вдругорядь оженитца может. А коли бы, милуй Бог, не стало его… Все едино, не дадут нарышкинскому отродью землю во власть… Мало хто и стоит за них. Наши горой подымутся… Народ за нас… стрельцы за нами пойдут. Василь Василич Голицын, князь — над всею ратью поставлен. А он ли не за нас? Своё возьмём. Нечего нам перед Натальей шею гнуть, да я… Вот не пущу да не пущу её с отродьем на трон… И не будет того.

Такой силой, такой уверенностью звучали слова царевны, таким недобрым огнём горели её глаза, что каждый невольно поверил бы, не только двадцатидвухлетняя девушка-царевна, сама желающая того же, о чём говорила Софья.

Даже жутко немного стало Екатерине от слов сестры.

— Как же ты надумала, Софьюшка?.. Неужли?.. Грех-то ведь тяжкий… Не от одной матери, да брат же он нам… Подумай…

— Я думала. А тебе, гляди, поучитца надобно. Будет грех, так не на нас. А и то, што ты мыслишь, — ни к чему оно… И без того можно с пути поубрать, ежели кто помехой станет…

И, словно видя перед собой эту досадную помеху, Софья сильнее сдвинула свои тёмные густые брови.

Федора тоже покоряла силой своего духа старшая сестра, как бы решившая заменить ему мать.

Постоянно и настойчиво твердили царю все окружающие о необходимости вступить снова в брак.

Но Федор больше отмалчивался или ссылался на трауре на своё нездоровье, на советы врачей: раньше, мол, надо окрепнуть ему, а потом думать о женитьбе.

И только Софье не возражал. Он понимал: не мелкие личные расчёты двигают ею, а родовая гордость. Он верил той горячей любви, которую постоянно проявляла сестра в своих заботах, в неусыпном уходе за братом во время частых недугов Федора.

И всё-таки порою слова замирали на губах царевны, она прекращала уговоры, встретив робкий, как бы умоляющий взгляд брата.

Ей казалось, что так глядели в старину мученики, о которых она читала в разных книгах.

Новая женитьба была чем-то вроде мучительного, но неизбежного подвига. И Федор, зная всю его неизбежность, молча как бы молил:

«Потерпи немного. Дай собраться с духом… Я всё сделаю для царства, для нашего рода… Но не сейчас… Отдохнуть надо душе и телу перед новым испытанием».

Так понимала взгляды царя Софья. И она не ошибалась.

Нередко Софья толковала обо всём этом с Василием Голицыным, с которым очень подружилась за последние годы.

Умный, образованный, боярин-воевода превосходил многих из окружающих его вельмож и быстро составил себе карьеру.

Честолюбивый и решительный, князь сумел разгадать душу Софьи и пришёл ей на помощь во всех делах и планах.

Раньше, конечно, немыслимо было никакое сближение или дружба между затворницами-царевнами и людьми даже самыми близкими к царю, кроме ближайшей родни самой царицы.

Теперь же, когда и общий ход событий, и постоянные болезни царя выбили из колеи размеренную жизнь в московских дворцах и теремах, никого не удивляло, если царевны чаще обыкновенного появлялись и на народе, и на мужской половине Кремля. Не удивляло и то, что бояре, духовные лица и даже стрелецкие головы появлялись в пределах теремов не только во время редких, торжественных событий и выходов царских, но даже в неурочные дни, под предлогом деловых докладов, челобитья или посещения родственниц, постоянно живущих при теремах цариц и царевен.

Конечно, старухи, строгие блюстительницы древних нравов и обычаев, покачивали с сокрушением головой и потихоньку судачили между собой.

Но так как всё происходило в пределах приличий, они не решались громко огласить свои сетования.

Так понемногу распадались запоры, наглухо замыкавшие двери старого русского дворцового терема, осторожно надрывалась вдоль и поперёк густая фата, закрывающая от мира лицо и душу женской половины царских дворцов.

Слабоволие, вечное нездоровье царя, родовая распря, хотя незаметно, глухо, но упорно и грозно клокочущая в стенах дворца, яркая личность умной, настойчивой и осторожной при всём этом царевны Софьи — вот что заронило некоторым смелым, дальновидным честолюбцам мысль о новом государственном порядке, возможном на Руси.

С помощью одной из враждующих сторон удалить другую, объявить слабоумного, но довольно крепкого, живучем Ивана царём по смерти Федора, жениться на одной из царевен, стать опекуном царя, посаженного для виду на престол… Потом постепенно приучить народ к мысли, что дети царевны-сестры могут наследовать власть после дяди… Регентство… и вдали, кто знает, может быть, по примеру Бориса Годунова, даже царские бармы… Почему бы нет?

Царство сиротеет. Умный и смелый человек разве не вправе поднять то, что может оказаться в один прекрасный день ничьим?

Только Пётр мешает… Но он пока ребёнок, трудно ли обойти это препятствие.

Вот какие планы в числе многих лелеял в душе Василий Васильевич Голицын и сошёлся на них с царевной Софьей. И, как бы подготовляя почву для новых событий, для новых людей, он со многими другими боярами уговорил царя на важный, решительный шаг. Задумано все дело было ещё царём Алексеем.

Древний обычай местничества, родового и служебного старшинства, отголосок дружинного строя, во многом связывал руки московским государям и на пути их к самовластию, и при введении новых начал в народную жизнь. Алексей не решился докончить дело, начатое ещё тяжкой рукой Ивана Грозного.

И вот при слабом, податливом Федоре недавнее, неродовитое боярство, считая, что принижение древних родов возвеличит их самих, добилось большого и важного решения. На торжественном собрании всех государственных чинов с участием патриарха и духовных владык 12 января 1682 года прозвучала речь Федора о вреде местничества. Тут же было составлено и подписано «соборное деяние», постановление, об уничтожении местничества на Руси. Из Разрядного приказа вынесли все списки и книги, на которые опирались бояре при спорах о первенстве и о местах. Грудой свалили их на площади и сожгли!

Василий Голицын был одним из главных лиц, склонивших царя на такой решительный шаг.

Теперь, призванный на совет, слушая Софью, более нетерпеливый, чем сама царевна, не связанный с Фёдором ни родством, ни привычкой детства, Голицын не мог разделить добрых порывов, которыми озарялась порою душа девушки, такая мужественная и непреклонная всегда.

— Што же, оно и подождать не беда, — с притворным смирением выслушав царевну, заявил князь. — Ево воля царская, што станешь делать. Мы все — рабы царя… Тут не поспоришь. Оно, скажем, и то… Завтра умри государь — и всядет на трон царевич юнейший… Матушка его, царица, первой станет. Припомнит она в ту пору всем, от ково што плохое видела али к кому недружбу питает. Это одно. А другое… Нешто царям можно жить, как нам, простым людям? Над ними милость Господня. Я женат, нет ли, с меня не спросится. А государю Федору Алексеичу, коли суждено помереть, он и не женатый помрёт. Судил Господь ему оставить наследника царству, так и женитьба станет не на вред, а на исцеленье ему. Верить в Господа надо и нам, смердам, а царям наипаче. На то и Божии помазанники они… Уж коли ты сказываешь, свет государыня-царевна, так в вере окреп государь, по моим словам и толковала бы с ним. Вреда не будет.

Слушает вдумчиво Софья, молчит.

Ловко построенная, вкрадчивая, умная речь Голицына навела её на новые мысли.

Конечно, колебаться не следует. Если только все готово, надо скорее ставить последнюю ставку. Будет жив Федор, явится у него наследник, всё-таки главная цель осуществится. Наталья Нарышкина со всем её родом отойдёт далеко-далеко на задний план. Она, Софья, будет первой и по близости к царю Федору, и потом по малолетству наследника…

Если же правда, что женитьба может ускорить смерть брата… Воля Божия! Тогда…

Софья не захотела довести до конца цепь соображений и картин, зарождающихся у неё в душе.

— Добро, боярин… Твоя правда, Васильюшко. Не время ждать да откладывать. И сама потолкую с братцем, и боярыню Анну наведу. Он её слушает… А на ком бы оженитца царю? Неужели сызнова невест собирать? Стоит ли? Сам сказываешь, нельзя тратить часу напрасно. Кого ж бы посватать?.. Штоб с нами царица заодно была и родня вся её… Не скажешь ли? Может, было уж на уме у тебя…

— Думалось… Не потаю. Как ты скажешь, государыня-царевна? А у Апраксиных сестрица подросла, пятнадцатый годок пошёл девице. Тихая, богобоязная девица, собой куда хороша. Ино и царь на неё поглядывал, чай, ведаешь. Ровно распукалка [35] вешняя боярышня.

— Да уж не расписывай… Знаю её. На моих глазах, почитай, и росла Марфуша… Не перехвали гляди.

— Мне што… Мне она в дочки годится, — поймав на себе ревнивый взгляд Софьи, заметил Голицын. — А братовья Апраксины нам люди верные И сам старик из наших же рук глядит. Вот чево бы лучче.

— А Языкова позабыл? Слыхать, Иван Максимыч сам присватывается к боярышне. Тоже давно знакомы они. Соседи и дружбу ведут старинную. Как он скажет?

— Што ж, што Языков? «Ау, брат», — только и скажем. Неужто царю не уступит? Мало ли боярышень на Москве? И познатнее и побогаче… Утешится.

— Да может, князь, люба ему девица, всех дороже.

— Потерпит. Мало кому што любо. Ино дело, близок локоть, да не укусишь. Не так живи, как хочется, — со вздохом, печальным голосом произнёс этот воин, такой суровый, строгий на вид, никогда почти не меняющий выражения своего красивого лица, на котором заметён почётный знак — след от вражеской сабли.

Вспыхнула и Софья. Помолчав, она только и сказала:

— Добро. Так и дело поведём. А теперя — не взыщи. К государю-брату пора. Звал он меня на богомолье с им ехать… Родителей помянуть.

— Вот и ему ты помяни, царевна, о чём мы толковали с тобой.

— Да уж сказано. Своё не забуду. С Богом, князь!

Они расстались.

Решение, принятое обоими, было поддержано и остальными вожаками партии Милославских. Работа закипела.

Сумели уговорить и патриарха принять участие в благом деле.

Федор часто видал и ласкал, как сестру, как ребёнка, боярышню Апраксину, весёлую, красивую, пышущую здоровьем девушку.

Артур Конан Дойл

ВЕЛИКАН МАКСИМИН

История изобилует множеством примеров странных поворотов судьбы. Великие мира сего часто оказываются повержены во прах и вынуждены приспосабливаться к новым обстоятельствам. Малые бывают возвышены на время, чтобы, в свою очередь, впасть в безвестность. Богатейшие монархи превращаются в нищих монахов, бесстрашные завоеватели утрачивают прежнее мужество, евнухи и женщины сокрушают армии и королевства. Человеческая фантазия не в силах изобрести ничего нового, и любая жизненная ситуация есть лишь повторение некогда уже сыгранной драмы. И все же, в общей массе знаменитых человеческих судеб и удивительных событий, таких как, например, уход в монастырь Карла V или царствование императора Юстиниана, история великана Максимина стоит особняком. С позволения читателя, я изложу ниже исключительно строгие исторические факты, лишь слегка обработав их литературно, чего никогда не позволил бы себе ни один настоящий ученый. Перед вами одновременно и рассказ, и историческая хроника.

I. Появление Максимина

В самом сердце Фракии, милях в десяти к северу от горной цепи Родоп, лежит долина Арпесс, получившая свое название от реки, бегущей по дну долины. Через Арпесс проходит большая дорога с востока на запад. Пятого июня 210 года по этой дороге возвращалась из успешного похода против аланов небольшая, но грозная римская армия. Она состояла из трех легионов: Юпитера, Каппадокийского и Геркулеса. В авангарде шли десять турм галльской конницы, а замыкал колонну полк Батавских конников — телохранителей императора Септимия Севера, лично возглавлявшего кампанию. Крестьяне, заполнившие окрестные холмы, с безразличием глазели на длинную вереницу пропыленной, обремененной тяжким грузом снаряжения пехоты, но те же крестьяне восторженными кликами встречали сияющие золотом доспехи и высокие медные шлемы кавалеристов с плюмажами из конского волоса. Они бурно приветствовали дюжих гвардейцев, любуясь их военной выправкой и статью вороных скакунов. Настоящий солдат знает, что именно усталым пехотинцам с их короткими мечами, тяжелыми копьями и переброшенными за спину квадратными щитами обязан Рим тем трепетом, который испытывают перед ним враги Империи. Но в глазах невежественных фракийцев не они, а блистательные конные Аполлоны олицетворяли собой торжество римского оружия и поддерживали устои трона облаченного в пурпурную тогу властелина, ехавшего впереди.

В одной из разбросанных по склонам групп зрителей, наблюдавших с почтительного расстояния за пышной военной процессией, находились двое мужчин, чей облик вызывал повышенный интерес соседей. Первый из них не представлял собой ничего особенного. Был он невысок, бедно одет, а рано поседевшая голова, согбенный стан, морщины и мозоли без слов говорили о трудной жизни, прожитой в горах и связанной с обработкой земли, пастьбой коз и рубкой леса. Зато наружность его юного спутника была поистине замечательной. Она-то и привлекала изумленные взгляды собравшихся зевак. Юноша обладал богатырской статью, какой природа наделяет своих избранников не чаще раза или двух за целое поколение. Рост его, от защищенных грубыми сандалиями подошв до макушки, покрытой гривой нечесаных, спутавшихся волос, составлял восемь футов и два дюйма. Несмотря на огромные размеры, фигура молодого человека вовсе не выглядела тяжеловесной или неуклюжей. В мышцах шеи и широких плечах не было ни унции лишнего мяса или жира, а стройность и гибкость мощного стана наводили на сравнение с молодой сосенкой. Сильно потертая одежда из коричневой кожи плотно обтягивала тело гиганта. Короткая накидка из невыделанной овчины была небрежно перекинута через плечо. Смелый взгляд синих глаз, соломенные волосы и светлая кожа говорили о готской или скандинавской крови в жилах юноши, а глуповато-восторженное изумление на открытом добродушном лице от зрелища марширующих внизу войск свидетельствовало о простой и бедной событиями жизни, проведенной до этой минуты в глухом уголке Македонских гор.

— Правильно говорила твоя мать, когда советовала оставить тебя дома, — произнес пожилой мужчина с тревогой. — Боюсь, после этого рубить лес и таскать дрова покажется тебе скучным занятием.

— Когда я в следующий раз увижу мать, то надену ей на шею золотое ожерелье, — уверенно заявил юный великан. — А тебе, отец, я обещаю наполнить кошель золотыми монетами.

Старик испуганно посмотрел на сына.

— Ты же не покинешь нас, Текла?! Что мы будем без тебя делать?

— Мое место там, внизу, среди этих людей, — ответил молодой человек. — Я был рожден не для того, чтобы гонять коз и носить поленья. Есть место, где меня смогут оценить по достоинству и заплатить наивысшую цену. И место это в рядах Императорской Гвардии. Не говори больше ничего, отец, я твердо решил и не отступлюсь! Пускай сегодня ты плачешь, наступит время, — будешь смеяться от счастья. Я отправляюсь в Рим вместе с солдатами.

Дневной переход римского легионера в полном походном снаряжении составлял двадцать миль. В тот день, однако, была пройдена лишь половина необходимой дистанции, когда серебряные горны сигнальщиков протрубили радостную весть об остановке. Причину раннего окончания марша смешавшим ряды солдатам объявили декурионы. В честь дня рождения Геты, младшего сына императора, было решено устроить состязания. Кроме того, всем была обещана двойная порция вина. Но железная дисциплина римской армии неукоснительно требовала, чтобы определенные действия во время привала были выполнены, невзирая ни на какие обстоятельства. Первоочередным и главным среди них являлось сооружение укрепленного стана. Аккуратно сложив оружие по порядку прохождения колонн, легионеры взялись за топоры и лопаты. Привычная работа весело спорилась в умелых руках, и вскоре крутая насыпь и зияющий ров надежно оградили лагерь от ночного нападения. Покончив с работой, шумные, смеющиеся, оживленно жестикулирующие тысячные толпы потянулись к поросшей травой поляне, где должны были состояться соревнования. Длинный зеленый склон пригорка, полого спускающийся к арене, вместил всю армию. Зрители привольно расположились на солнышке, сбросили пропыленные туники, расправили уставшие члены и с интересом следили за выступлением избранных атлетов, потягивая вино, заедая его фруктами и пирожками и вовсю наслаждаясь мирным отдыхом, как умеют это только те, кому слишком редко выпадает подобный случай.

Закончился бег на пять миль. Как обычно, его выиграл декурион Бренн из легиона Геркулеса, признанный чемпион в беге на длинные дистанции. Под одобрительные вопли сослуживцев из легиона Юпитера рядовой Капелл победил в прыжках в длину и высоту. Большой Бребикс из галльской конницы одержал верх над долговязым гвардейцем Сереном в толкании пятидесятифунтового каменного ядра. Солнце на западе собиралось уже нырнуть за горную гряду, золотя последними лучами серебристую ленту реки Арпесс, когда последние два участника состязаний в борьбе должны были встретиться в решающей схватке. Ловкому гибкому греку, которому прозвище Пифон давно заменило полученное от рождения имя, противостоял здоровенный малый из дикторской стражи, волосатый, с бычьей шеей, огромный, как сам Геркулес, и хорошо знакомый многим из присутствующих, кому на собственной шкуре довелось ощутить тяжесть его карающей десницы.

Когда оба борца приблизились к месту поединка, облаченные единственно в набедренные повязки, их появление было встречено ревом болельщиков, причем сторонники каждого из бойцов старались перекричать противную сторону. Одни поддерживали ликтора за его римское происхождение, другие предпочитали грека, исходя из своих собственных соображений. И вдруг шум оваций затих, словно по мановению волшебной палочки. Все головы повернулись к дальнему от арены склону. Люди вскакивали с мест, вытягивали шеи, показывали пальцами, позабыв про атлетов, пока, в наступившей тишине, все взоры не оказались прикованы к фигуре одного-единственного человека, быстро спускающегося с холма по направлению к ним. Косматая овчина покрывала широкие плечи одинокого великана. В руке он держал тяжелую дубину. Лучи заходящего светила играли в гриве волос незнакомца, обрамляя его лицо золотистым ореолом. Казалось, будто сам бог-покровитель этих пустынных и бесплодных земель зачем-то спустился с гор. Даже сам император поднялся из кресла и широко раскрытыми от изумления глазами следил за приближением таинственного существа.

Незнакомец, уже известный нам под именем Теклыфракийца, словно не замечал, что оказался в центре внимания. Он продолжал шагать с легкостью и грацией оленя, пока не достиг границы сборища, но не остановился, а двинулся дальше, ловко лавируя между рядами зрителей. Перепрыгнув через веревки, ограждавшие арену, он направился прямо к императору. Направленное в его грудь копье послужило предупреждением, что дальше приближаться нельзя. Тогда он опустился на правое колено и произнес несколько слов на готском наречии.

— Великий Юпитер! — вскричал потрясенный император. — Вот это телосложение! Никогда не видел ничего подобного. Что он говорит? Что ему от меня нужно? Откуда он и как его зовут?

Подоспевший толмач перевел ответы варвара.

— О, великий Цезарь, он говорит, что происходит из хорошего рода. Отец его гот, а мать из племени аланов. Еще он говорит, что зовут его Текла, а хочет он одного — служить императору с оружием в руках.

Император усмехнулся.

— Для такого здоровяка обязательно что-нибудь найдется, ну хотя бы пост привратника в моем дворце на Палатине, — заметил он, обращаясь к одному из префектов. — Вот бы пустить его прогуляться по Форуму так, как сейчас! Держу пари, что половина римских дам потеряет голову при одном его виде. Поговори с ним, Красе. Ты же знаешь его язык.

Римский офицер повернулся к великану.

— Цезарь согласен принять тебя на службу и взять с собой. Ты будешь служить привратником в его дворце.

Юный варвар вскочил на ноги. Щеки его покраснели от обиды.

— Я готов служить простым солдатом, — воскликнул он, — но никогда и никому, даже самому Цезарю, не стану служить лакеем! Если Цезарь хочет испытать меня, пусть выставит на поединок со мной любого из своих телохранителей.

— Клянусь тенью Милона[1], вот это нахал! — воскликнул император. — Что скажешь, Красе? Поймаем парня на слове?

— Как того пожелает Цезарь, — сказал префект, — осмелюсь только заметить, что хорошие рубаки слишком редко встречаются в наши дни, чтобы позволить им убивать Друг друга просто для развлечения. Быть может, варвар согласится помериться силами в борьбе…

— Превосходно! — вскричал император. — Вот Пифон, а вот ликтор Вар. Оба готовы к схватке. Взгляни на них, варвар, и сам выбирай, с кем будешь бороться. Что он говорит? Сразу с обоими?! Ну, тогда он либо король борцов, либо король хвастунов, а кто именно, мы скоро узнаем. Пускай делает, что хочет. Сломает шею, — кроме себя винить будет некого.

Под смешки собравшихся крестьянский сын сбросил с плеч овчинную накидку, а кожаную одежду даже не позаботился снять. Оба борца с интересом ожидали приближающегося к ним соперника. Насмешки зрителей сменились громогласным одобрительным ревом, когда он молниеносным движением обхватил одной рукой поперек туловища сначала грека, а затем второй — римлянина. Держа обоих в стальном захвате, могучим рывком он оторвал их от земли, зажал под мышками, и, как те ни брыкались, пронес по всему периметру арены. Дойдя до императорского трона, варвар небрежно швырнул побежденных атлетов к его подножию, после чего, склонившись перед Цезарем, занял место среди бешено аплодирующих легионеров, откуда с бесстрастным лицом наблюдал за последними видами соревнований.

Было еще светло, когда разыграли последний приз, и солдаты вернулись в лагерь. Император Север приказал подать коня и в сопровождении своего любимца префекта Красса отправился на прогулку по извилистой тропе, опоясывающей долину. Их разговор касался размещения войск по гарнизонам после возвращения в Рим. Проехав несколько миль, Север случайно оглянулся и с удивлением узрел могучую фигуру варвара, легкой трусцой неотступно следующего по пятам за императорским скакуном.

— Этот горец — настоящая находка. Он не только силен, как Геркулес, но и резв, как Меркурий, — заметил с улыбкой император, обращаясь к спутнику. — Давай-ка проверим, насколько обгонят его наши сирийские лошади.

И когда ему предложили взять её в царицы, он не стал долго отговариваться. Покойная царица Агафья успела пробудить в душе царя чистую, тёплую привязанность к себе. И даже после её смерти Федор не мог отрешиться от этого первого чувства, пережитого им.

Оба римлянина перешли на галоп и не сдерживали коней, пока те не проскакали добрую милю на полной скорости, достойной лучших представителей этой великолепной породы. Только тогда они придержали лошадей, остановились и поглядели назад. И что же? Великан-варвар хоть и отстал, но совсем ненамного, и бег его сохранил быстроту и легкость, а железные мускулы силу и неистощимую выносливость. Римский император дождался, пока юный атлет не поравнялся с ним, а затем обратился с вопросом:

— Ответь, почему ты последовал за мной?

Так не все ли равно, кого избрать теперь, кто займёт место на троне и в терему, но не в душе царя?

— Потому что я надеюсь и в будущем всегда следовать за тобой, Цезарь, — ответил молодой человек, чье раскрасневшееся лицо находилось почти на одном уровне с лицом сидящего на коне римлянина.

Когда согласие было получено и о нём узнал Языков, он ничего не сказал. Только усмешка недобрая, как судорога, проскользнула у него по лицу.

— Клянусь богом войны, на всем белом свете мне не найти лучшего слуги! — воскликнул император. — Решено! Ты будешь моим личным телохранителем и самым близким к моей персоне человеком.

И в тот же день, вечером, боярин-оружничий, появившись на половине царицы Натальи, долго наедине беседовал с ней.

Гигант преклонил колено.

О чём? Никто не мог узнать, хотя и проведали Милославские и Хитрово о таком необычном свидании Языкова с Нарышкиной.

— Моя жизнь и сила принадлежат тебе, Цезарь, и я не прошу другой награды, кроме позволения отдать их тебе без остатка.

Когда Богдан Матвеич Хитрово прямо задал вопрос Языкову, тот нисколько не смутился.

Красе прервал этот короткий диалог, обратившись к императору с предложением:

— Раз уж он будет теперь неотлучно находиться при тебе, Цезарь, было бы неплохо дать бедняге какое-нибудь имя, которое твой язык будет в состоянии выговорить. Текла звучит слишком грубо и жестко, как порождение этих голых скал.

— Да ужли ж ты и сам не догадался, боярин? Время подошло горячее. Бог един знает, што наутро всех ждёт. Заявился я к государыне-царице, ровно бы её руку держать собираюсь. А сам повызнать надумал: што там, у Нарышкиных, деется? Што затеяно сейчас всей ихней стороною? Им тоже ведомо, что государю, тово и гляди, смертный час приспеть может… Чай, готовят нам отпор, штобы молодшего царевича на трон посадить… Вот и толковали…

Император на мгновение задумался.

— И… што же… столковалися?

— Ну что ж, раз мне выпало дать ему имя, самым подходящим будет, пожалуй, Максим, потому что такого великана не сыскать больше нигде.

— Слышишь, ты? — сказал префект. — Цезарь соизволил дать тебе римское имя, поскольку ты теперь находишься у него на службе. С этой минуты тебя зовут уже не Текла, а Максим. Можешь повторить это за мной?

— Нету покуда. Не верит мне государыня Наталья Кирилловна. «Все-де врагом нам был. С чего дружба одолела?» Так сказывает.

— Мак-си-мин… — повторил варвар, стараясь правильно произнести новое слово.

— Гм, правда-то оно правда… Умён ты, боярин. И в слове, видно, твёрд. За нас стоишь, — выслушав объяснения Языкова, где правда перемешалась с ложью, проговорил Хитрово. — А ныне и больше можешь нам помочь подать. Слышно, задумал царь и женитьбы не ждать, а про всяк случай — наречи наследника, Петра-царевича. С чево — не знаю, а остыл ко мне государь. Ровно бы гневен стал. Ты у него в милости. Потолкуй о затее об новой. Да не мешкая. Ежели правда — поотговорить надо. Сказать ему… Да што тебя учить. Сам других поучишь… Как скажешь, Иван Максимыч, идёшь ли на то?

Император расхохотался над забавным акцентом юноши.

— Ладно, пускай останется Максимин. И запомни, Максимин, что с нынешнего дня ты не просто солдат, но личный телохранитель Цезаря. Как только вернемся в Рим, обещаю тебе позаботиться о приличествующем твоему рангу наряде. А пока присоединяйся к стражникам впредь до дальнейших распоряжений.

Пытливо стал всматриваться Хитрово в лицо Языкову. Тот снова и бровью не повёл.

Наутро римская армия возобновила марш, оставив за спиной цветущую долину Арпесс. Великан-новобранец, по-прежнему облаченный в коричневую кожу и овчинную накидку, гордо вышагивал по дороге бок о бок со всадниками Императорской Гвардии. Далеко позади остался скромный деревянный домик в долине, затерянной в горах Македонии, где двое стариков безутешно проливали горькие слезы и молили богов присмотреть за их мальчиком, зачем-то решившим обратить свое лицо в сторону Рима.

— Добро, што упредил меня. Нынче же о деле таком царя спрошу. Мой черёд быть при нём…

II. Возвышение Максимина

— Ладно. Бог на помочь! Да ответ дай скорей…

— Не замедлю, боярин. Не ты ли меня и к царю приставил? Заместо отца родного мне был. Уж тебе ли я не послужу, боярин Богдан Матвеич?

Ровно двадцать пять лет минуло с того дня, когда сын фракийского крестьянина Текла превратился в императорского гвардейца Максимина. То были не лучшие годы для Рима. Канули в прошлое дни расцвета Империи при Адриане и Траяне. Кончился золотой век обоих Антонинов, когда на высших постах находились действительно самые достойные и мудрые, сменившись эпохой слабых и жестоких правителей. Север, в чьих жилах текла африканская кровь, был мужественным, решительным и непреклонным воином. Но он скончался в далеком Йорке, проведя зиму в сражениях с каледонскими горцами, чье племя с тех пор пользовалось исключительно римской военной амуницией. Сын его, более известный под уничижительным прозвищем Каракалла[2], правил в течение шести лет, наполненных безумными оргиями и бессмысленной жестокостью, пока кинжал разгневанного солдата не отомстил за нанесенный достоинству и доброму имени римлян урон. Ничем не проявивший себя Макрин занимал ставший опасным трон всего год, после чего тоже был зарезан, уступив место самому, пожалуй, абсурдному из всех монархов — неописуемому Гелиогабалу с вечно накрашенным лицом. Тот, в свою очередь, был изрезан на куски взбунтовавшимися гвардейцами, посадившими на его место Севера Александра, благородного юношу, едва достигшего семнадцатилетнего возраста. Он правил в продолжение вот уже тринадцати лет, с переменным успехом стараясь вернуть хоть немного прежней добродетели и стабильности загнивающей Империи. К сожалению, пойдя таким путем, он нажил немало сильных врагов, одолеть которых императору недоставало сил, а перехитрить — ума.

Слушает Хитрово: так правдиво и открыто звучит речь Языкова. Не может, в самом деле, быть предателем этот человек.

И приветливо распростились они.

А что же Великан Максимин? — спросите вы. Его мужественную восьмифутовую фигуру видели долы Шотландии и горные перевалы Грампиана. Он проводил в последний путь Севера и воевал под началом его сына. Он сражался в Армении, Дакии и Германии. Его произвели в центурионы прямо на поле боя после того, как он голыми руками разломал по бревнышку частокол вокруг одного из скандинавских поселений, открыв тем самым дорогу штурмующим. Его сила была предметом как шуток, так и открытого преклонения со стороны солдат. По армии о нем ходили легенды. Особенно часто повторялись вокруг походных костров рассказы о победе над знаменитым поединщиком-германцем, когда они бились на топорах на одном из рейнских островков, и о кулачном ударе, которым Максимин сломал ногу скифскому жеребцу. Со временем он забирался все выше по служебной лестнице, пока не стал, после четверти века беспорочной службы, трибуном Четвертого легиона и комиссаром по набору новобранцев для всей армии. Свой первый урок армейской дисциплины каждый новый рекрут получал именно от него, либо ежась под яростным взглядом пронзительно-синих глаз, либо будучи вздернут над землей одной могучей рукой и по-отечески охажен другой.

Языков сдержал обещание, в тот же день завёл разговор с Фёдором о разных вестях, какие ходят на Москве, особенно при дворе.

Ночь сгустилась над укрепленным лагерем Четвертого легиона, расположившегося на галльском берегу Рейна. По ту сторону залитой лунным светом реки, в непроходимых чащах лесов, тянувшихся до самого горизонта, скрывались дикие и неукротимые германские племена. Отблески ночного светила играли на шлемах часовых, расставленных вдоль воды. Далеко-далеко, на противоположном, берегу, мигала красная точка — сигнальный костер неприятеля.

— Какие вести, Иванушка? — отрываясь от чертежа нового храма, который задумал построить, спросил царь.

Великан Максимин сидел близ своего шатра, уставившись на тлеющие поленья. Его окружало с дюжину подчиненных ему офицеров. Он сильно изменился со дня первого нашего знакомства с ним в долине Арпесс. Его мощная фигура по-прежнему сохраняла стройность, а в мышцах таилась все та же нечеловеческая сила. И все-таки он заметно постарел. Некогда свежее и открытое юношеское лицо осунулось и огрубело; лишения и опасности избороздили морщинами девственно гладкую кожу на лбу и щеках. Не было больше роскошной гривы золотых волос, поредевших под гнетом редко снимаемого шлема. Нос заострился и еще сильнее стал напоминать ястребиный клюв. В глазах притаилась несвойственная ему прежде хитрость, а выражение лица сделалось циничным и порой пугающим. Когда Максимин был молод, любой малыш доверчиво просился к нему на руки. Сейчас тот же ребенок с испуганным ревом убежал бы прочь, едва встретившись с ним взглядом. Вот что сделали двадцать пять лет, проведенные в обществе римских Орлов[3], с Теклой, сыном фракийского крестьянина. Сейчас он слушал, сам будучи немногословен по натуре, как болтают между собой его центурионы. Один из них, сицилиец Бальб, только что вернулся из лагеря главных сил в Майнце, всего в четырех милях отсюда, и рассказывал о прибытии в город из Рима императора Александра. Остальные жадно впитывали каждую новость, ибо время настало неспокойное и слухи о больших переменах носились в воздухе.

— Да, слышь, што не дожидаючи радости своей государевой, венца честного, волишь меньшего царевича Петра Алексеевича нарещи наследником на престол Всероссийского царства.

— Сколько он привел с собой войск? — спросил Лабин, чернобровый ветеран из Южной Галлии. — Готов поставить месячное жалованье, что он не решился посетить в одиночку преданные ему легионы.

— Што ж, коли бы и так. Кому оно помехой?

— С ним нет больших сил, — ответил Бальб. — Десять или двенадцать когорт преторианцев и горстка конницы.

— Помехи никому. Лишь б толков не было. А их уж немало пошло по царству…

— Ну, тогда он сам сунул голову в пасть льву! — воскликнул молодой отчаянный Сульпиций, родом из Пентаполиса Африканского. — И как же его встретили?

— Сказывай, какие ещё толки там? Мне бы знать их надобно.

— С холодком. Когда он объезжал ряды, почти не было слышно приветственных возгласов.

— Парни созрели для бунта, — заметил Лабин, — и нечему тут удивляться. Мы, солдаты, удерживаем Империю на остриях наших копий, а эти ленивые твари, именующие себя римскими гражданами, пожинают плоды наших трудов. Ну почему солдат не имеет права воспользоваться тем, что он заработал? Они бросают нам, как кость, динарий в день и считают, что этого вполне достаточно.

— Скажу, государь. Первое дело, молод царевич. Так рано не нарекали вы, государи, и сыновей, не то братьев ваших на царство. Другое, понимают, середний брат есть у тебя — царевич Иван Алексеич. Не то что одново отца, а единой матери. Уж коли нарекать, ему первое место подобает по тебе.

— Точно! — прокряхтел седобородый ворчун. — Им плевать, что мы теряем руки и ноги, проливаем кровь и платим своими жизнями, охраняя границы от варваров. И все ради того, чтобы они могли спокойно пировать и наслаждаться цирковыми представлениями. Римские бродяги и бездельники имеют бесплатный хлеб, бесплатное вино, бесплатные игры… А что имеем мы? Пограничные стычки да солдатскую кашу!

— Да, слышь, хворый, почитай што благой брат Иван у меня. Хто тово не знает? Ево ли над землёй поставить могу? А Петруша гляди какой. Родитель покойный, помираючи, его же приказывал мне наречи. Видимо, благословение Господне почиет на отроке. Кого же поставить иначе!

Максимин издал утробный смешок.

— И никого ставить не надобно. Земля потерпит, пока свой у тебя, государя нашево, наследник будет. А народу ж всево не втолкуешь. Скажут: «Молодшего перед старшим нарекают. Дело неспроста». И смута, гляди, настанет сызнова. Мало ль и бояр, и воевод, и люду чёрного, и стрельцов, кои… уж надо прямо сказать… Многим не любы Нарышкины. Вон сам давно ль ты Ивана Кириллыча от очей своих в опалу удалил, что озорной да горденя он… И немало недругов у них… Земли всей не пожалеют, твоей воли не послушают, смуту заведут. Помяни моё слово… Не нарекай пока царевича. Может, оно посля помаленьку и сладится. А то… храни Господь, и малолетнему царевичу станут зла желать. Не так, как на меня он челом тебе бил, государю… А младенцу много ли надо…

— Старый Планк вечно ворчит, — сказал он, — но мыто знаем, что даже за все сокровища мира он не сменит доспехи воина на тогу гражданина. Ты давно выслужил право доживать век в своей конуре, старый пес. Только пожелай, и можешь отправляться восвояси грызть свою косточку и ворчать на покое.

Побледнел даже Федор. Он понял, что Языков прав, хотя и трудно разгадать: оберегая Петра, говорит так боярин или просто хочет помешать решению царя?

— Ну нет! Я слишком стар для таких перемен. Я буду следовать за Орлами, пока не сдохну. Но и я предпочитаю умереть, служа настоящему воину, а не какому-то сирийцу в длинном платье, да еще из такого рода, где женщины ведут себя, как мужчины, а мужчины, как женщины.

— Ин правда твоя, Максимыч… Погодить с тем лучче, — наконец усталым голосом проговорил Федор.

В кругу офицеров раздался смех. Семена недовольства и мятежа пустили в лагере столь глубокие корни, что даже крамольный выпад старого центуриона ни у кого не вызвал протеста. Максимин поднял свою тяжелую, как у мастифа, голову и в упор посмотрел на Бальба.

И, очевидно желая покончить тяжёлый разговор, снова погрузился в разглядывание чертежей.

— Не упоминали ль солдаты чьего-либо имени? — спросил он с намеком в голосе.

Полное молчание было ему ответом. Шелест ветра в ветвях сосен и плеск воды в реке сделались вдруг громкими на фоне воцарившейся тишины, Бальб пристально изучал лицо командира.

Когда Иван Максимыч передал Хитрово и Ивану Милославскому решение Федора отказаться от немедленного всенародного признания Петра своим наследником, у обоих старых заговорщиков исчезло всякое сомнение насчёт Языкова.

— Имена двоих передавались шепотом из уст в уста, — заговорил он наконец. — Первым был легат Асентий Поллион, вторым же…

А Языков прямо от них прошёл снова к царице Наталье и так же прямо и верно передал не только свой разговор с царём, но и всю беседу с боярами-первосоветниками.

Пылкий Сульшщий внезапно вскочил с места и принялся вопить во весь голос, размахивая над головой выхваченной из костра пылающей головней:

Ни слова не сказала Наталья. Только с вопросом подняла на него свои большие, тёмные глаза, в которых набежали слезы.

— Максимин! Император Максимин Август! Кто знает, как могло такое случиться? Еще час назад ни одна живая душа не могла даже помыслить об этом. И вот в какое-то мгновение невозможное обернулось свершившимся фактом. Не успело еще заглохнуть эхо от криков распаленного молодого африканца, как его призыв был подхвачен воинами легиона в шатрах, у сигнальных костров, несущими караул на берегу. «Да здравствует Максимин! Да здравствует император Максимин!» — доносилось отовсюду. Со всех сторон сбегались люди, полуодетые, с горящими безумием глазами и перекошенными криком ртами, освещая путь пылающими факелами или просто зажженными пучками соломы. Десятки рук подхватили великана и вознесли его на импровизированный трон, держащийся на плечах и бычьих шеях самых дюжих легионеров.

— В лагерь! Все в лагерь! — орали они. — Да здравствует Цезарь Максимин! Да здравствует солдатский император!

В эту же самую ночь молодой император Север Александр решил прогуляться за пределами лагеря, разбитого прибывшими с ним преторианцами. Его сопровождал всего один человек, которого император считал своим другом, — капитан Императорской Гвардии Лициний Проб. Они вели между собой серьезный разговор, с тревогой обсуждая хмурые лица и вызывающее поведение солдат. Тягостное предчувствие грядущей беды угнетало сердце императора и, как в зеркале, отражалось на суровом бородатом лице его спутника.

— Што, али невдомёк тебе: чего ради я так? Потерпи малость, послушай, што скажу, — все выразумеешь. Только раней то подумай: не прошу и не ищу я ничего от тебя. Они в силе. А я к тебе пришёл. Неволит ли хто меня? Нет. Сердцем загорелся я против них. Мало ль девиц-боярышень на Москве, на ком бы хворого царя оженить можно. Так нет, мою суженую взяли. Я же у них в отместку много што отыму… Лишь бы не сдогадались они, откуда грому ждать… Дал я тебе клятву великую и сызнова скажу тебе: послужу с твоим царевичем, не им, идолам. Да умненько надо. Научен я от Богдана, как под людей подкопы вести. Все они теперя изготовились. И Софья-царевна, и советчик её первый, дружок мой, воевода преславный, Голицын-князь… И другие с ними… Пусть же думают, што все на их лад пошло. Скажу тебе тайну великую: мало жить осталось царю. Да не пугайся. Не то што изведут ево. Сам на ладан дышит Свадьба да пиры, гляди, к худу, не к добру повершатся… Вот до той поры и поберегай царевича своего. Штобы раней царя хворого не «отпели» бы твоего младенца злодеи. Да с отцом патриархом столкуемся ладком. Опаслив старец не в меру. Да душой кривить не станет. Не потатчик будет злодеям, когда час придёт. Слухи давно по земле идут, что Петру отец царство отказал, коли не станет царя Федора. Тогда и поглядим, што они поделают, царевны все со своим Иваном-царевичем, што и на людей мало походит… А двинут они стрельцов своих, так и у нас есть рать иноземная и своя, московская… Вот живу мне не быть, а им, окаянным, тебя с царевичем не выдадим!..

— Не нравится мне все это, Цезарь, — говорил он, — и мой тебе совет прямо на рассвете отправиться дальше на юг.

Теперь неподдельной, глубокой ненавистью звучал голос боярина. И Наталья невольно также доверилась ему, как сделали это и более опытные, седые интриганы дворцовые.

— Сам посуди, — отвечал император, — разве могу я, не потеряв чести, бежать от опасности? Да что, в конце концов, они против меня имеют? Какое зло я им причинил, что они готовы восстать против своего повелителя, позабыв присягу?

И только сам Языков, как бы со стороны наблюдая за собой, думал в глубине души: «Кажется, теперь моё дело крепко стоит. Кто ни станет у власти — я своего не потеряю, а ещё и выгадать могу».

— Солдаты как дети, которым все время хочется чего-нибудь новенького. Разве ты не слышал своими ушами их ропот, когда объезжал ряды? Нет, Цезарь, бежать надо завтра же, а твои верные преторианцы позаботятся о том, чтобы не было погони. В легионах найдутся верные тебе когорты, и если мы объединим силы…

Успокоив царицу, пришёл боярин к патриарху Иоакиму и успел уговорить осторожного, умного малоросса принять участие в делах Натальи и царевича Петра и, как бы в подтверждение своих планов, подробно перечислил и подсчитал все роты и полки, на которые могут положиться нарышкинцы и сильная кучка бояр, желающая выставить наследником царевича Петра, если Федор умрёт, не имея сына.

Отдаленный шум оборвал беседу. То был низкий рокочущий звук, подобный прибою. Далеко внизу на дороге двигалось беспорядочное скопище огней, то мигающих и гаснущих, то вспыхивающих вновь. Огни приближались с путающей быстротой, в то время как хриплый, беспорядочный рев нарастал, превращаясь в уже различимые ухом слова, — слова страшные и зловещие, рвущиеся из тысяч глоток. Лициний бесцеремонно ухватил императора за запястье и потащил в укрытие за придорожными кустами.

Наступило Рождество. Миновали Святки. И Масленицу проводили в Кремле без обычного шума и веселья. Федор себя почувствовал немного лучше.

— Тише, Цезарь! Тише, если дорожишь жизнью! — зашептал он. — Одно слово — и нам конец!

Двенадцатого февраля 1682 года патриарх в полном облачении явился в покои царя, где застал уже духовника царского, трех братьев Апраксиных, тёток и старших сестёр царя, главнейших первосоветчиков и Марфу Матвеевну Апраксину в полном царском облачении.

Скорчившись в ночной темноте, они провожали взглядами текущую мимо процессию. В неверном свете факелов бесновались, размахивая руками, какие-то одержимые люди с бородатыми, искаженными лицами, то алыми, то серыми, в зависимости от освещения. До ушей доносился топот множества ног, грубые голоса и лязг металла о металл. Внезапно из мрака возникло видение. Невероятных размеров человек словно плыл над толпой. Его широкие плечи слегка сутулились, но лицо озарялось свирепым торжеством, а взгляд грозных ястребиных глаз устремлялся вперед, поверх линии окружающих щитов. Всего на мгновение возник он в коптящем кольце огней и тут же снова пропал во мраке.

Красивое полудетское личико девушки пылало от волнения, от невольной гордости, а в то же время открытые, светлые глаза её были затуманены не то грустью, не то воспоминанием о чём-то утраченном, но дорогом. Языкова не было Он сказался больным. Совершив обычное наречение в царевны, патриарх благословил царскую невесту.

— Кто это? — спросил, запинаясь, император. — И почему они называют его Цезарем?

Монах Сильвестр Медведев, новый учёный друг Федора, заменивший скончавшегося недавно Симеона Полоцкого, в качестве придворного пиита [36] поднёс витиеватое поздравление в стихах, начертанное на пергаменте, украшенное заставками, рисунками…

— Вне всякого сомнения, это Максимин, бывший фракийский крестьянин, — ответил предводитель преторианцев, окидывая своего хозяина странным взглядом. — Они ушли, Цезарь. Бежим скорее к твоему шатру.

Иоаким вышел затем в Переднюю палату, где были собраны все думные бояре, духовные власти, иностранные послы. Осенив всех благословением, первосвятитель объявил о желании государя вступить во вторичный брак.

Но не успели они пуститься в бегство, как новая волна шума, во много раз громче первой, достигла их слуха. И если первую можно было сравнить с рокотом прибоя, то вторая напоминала бушующий ураган. Двадцать тысяч солдатских глоток в главном лагере слились в едином вопле, эхом разорвавшем ночную тьму и заставившем задрожать в недоумении и страхе сидящих за много миль отсюда вокруг своих костров германцев.

— Аве![4] — ревели голоса. — Аве Максимин Август!

— А того ради нарекли мы государыню-царевну и великую княжну Марфу, дочь Матвея Апраксина, в невесты государю, великому князю Федору Алексеевичу, самодержцу и царю всея Великой, Белой и Малой России. Да подаст им Господь многолетнего и благоденственного жития и чадородия, на радость земле и царству.

На вознесенных над головами щитах стоял Великан Максимин, обводя взглядом море обращенных к нему лиц. Его необузданная натура дикаря ликовала при звуке приветствий, но один лишь пылающий взор выдавал, что творится у него в душе. Он простер руку над орущими солдатами, подобно охотнику, успокаивающему взбудораженную собачью свору. Ему поднесли венок из дубовых листьев. Под приветственный звон выхваченных из ножен мечей Максимин возложил его себе на голову. Неожиданно толпа прямо перед ним забурлила и раздалась, освободив крохотный пятачок открытого пространства. Какой-то офицер в форме Преторианской Гвардии опустился на колени. Кровь обагряла его лицо и обнаженные до локтей руки. Капли крови стекали с клинка его обнаженного меча. Даже Лициний не смог остаться в стороне, захваченный всеобщим порывом.

Челом ударили бояре патриарху, а потом царю, и принесли обычные подарки. Но во дворце мало кто был оставлен вопреки обычаю.

— Да здравствует Цезарь! — воскликнул он, склоняя голову перед гигантом. — Я прямо от Александра. Он уже никогда больше не будет тебя беспокоить!