— Пиздец! — сказал Хосе.
7
Он постоянно соревновался, кто круче. И довольно быстро перешел от восхищения к оскорблениям.
— Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь, — говорил он мне. — Ты просто чушка, в которую вложены гениальные смыслы. Тебя надо отмыть, приодеть, воспитать как следует и вывести в свет.
Глядя в океан, я думаю: часто в наши дни читаешь откровения девушек, которые в такое верили и начинали правда думать о себе как о какой-то чушке. Но со мной все обстояло противоположным образом. Я была возмущена. Именно это меня и спасло. Потому что я не такая, как они. Я не какая-то там жертва. Ни в двадцать, ни в пятнадцать лет я не была маленькой и не верила ни в какие иллюзии. Всегда давала сдачи. На любой риск шла ответственно. Поэтому я здесь, а они сгинули, — думаю я ритмично, и этот ритм меня убаюкивает. Но стоп-стоп. Под луной тепло. Пьяные крики на мысу — бывшие соотечественники. По песку пробегает луч света: проехал мотороллер. Черта с два. Погоди пять сек. Подумай как следует.
Вот ты говоришь: «Я не такая как они». А он говорил: «Я не такой как все». О’кей, ладно, предположим, что у тебя было все в порядке и ты просто с ним играла. Но спасло ведь тебя не это. Тебя спас чистый случай.
Вообще, случай спасает чаще, чем мы думаем. Зимой мы с Ромчиком были в России. Он был совсем мелкий. Мы участвовали в уличной сходке. Родной город заваливало снегом. Мне казалось, что я стою безопасно. Очень быстро выяснилось, что это не так. Позади и впереди нас остановилось по автозаку, и оттуда посыпались космонавты. Я с Ромчиком в слинге сиганула через ограждение, дернула стометровочку, ворвалась в шашлычную, а оттуда утекла с заднего хода дворами-колодцами. Я к чему? Тогда мне тоже казалось, что мы в безопасности. Но спасли нас лишь случай и скорость.
Вот и с тем чуваком тебя спасло не то, что ты была такая умная и циничная. Тебя спасло то, и только то, что в тот день он не успел тебя задушить.
Давай-ка сосредоточься и припоминай, как это было.
8
Так вот, как сказано, он любил соревноваться, и мы часто играли в игры типа «кто отчаяннее», «кто больший псих», «кто быстрее сдастся». И тут был один нюанс. Поначалу он любил, чтобы в этом состязании выигрывала я. Он даже как бы охотно мне поддавался, и тут следовал новый тур его слащавого восхищения: какая ты безбашенная! А я, конечно, втайне ухмылялась: на самом-то деле я куда благоразумнее, чем ты думаешь.
И ровно в тот момент, когда эта игра, которую я видела насквозь, стала мне надоедать… ровно в тот момент, когда мне наскучило прикидываться наивной и пылкой крошкой… ровно в этот момент он решил, что ему тоже надоело и что он больше не хочет разрешать мне выигрывать.
— Я тебя придушу, — сказал он и накинул мне на шею струну от гитары.
Это была басовая струна, самая толстая, но все же потоньше каната. Дело было серым деньком в полутемном коридоре.
— Не рыпайся, — сказал он вкрадчиво прямо мне на ухо. — Какая ты красивая перед смертью!
— Ты тоже чертовски привлекательный душегубец, — сказала я.
Мы оба глянули в полутемное зеркало. И впрямь, сцена-нуар, залюбуешься. Мне даже понравилось, хотя обычно мне мало что по-настоящему нравилось в этой череде вялых банальностей. А вот счас начиналось что-то настоящее и крутое.
— Так что же? — и он натянул струну и снова ее ослабил. — Душили-душили?
— Мы в школе так играли, — сказала я. — Мультики смотрели типа.
— Нет, — сказал он вкрадчиво и страшно. — Никаких мультиков ты больше не увидишь, — и снова понемногу стал натягивать струну.
Я сделала глубокий вдох.
— Зассала, — рассмеялся он и сжал меня коленями. — Засса-ала… — В глазах у меня потемнело. — По ходу, ты мне не веришь… ты не веришь, что я могу… а я…
Я резко откинула голову назад. Сзади жидко всхлипнуло. Коричневые квадраты мебели застучали и сместились. Коридор наискосок рванул мне навстречу, лязгнула собачка замка, и я метнулась вниз по лестнице. Пока бежала по ступенькам, мысли пришли в порядок, но по инерции я промчалась огромными шагами еще улиц пять-шесть, как будто чувствуя спиной чей-то внимательный взгляд.
Потом прислонилась к тумбе на канале Грибоедова, вдыхая сырой летний воздух.
— Боженька, честное слово, больше так не буду, — сказала я и заржала.
Мимо прошла старая женщина с ходунками и хозяйственной сумкой.
— Наркоманка, — сердито сказала она в мою сторону. — Бросай, пока не поздно.
В почте меня ждало длинное обиженное письмо: сделали рентген, сломан нос; мог бы пойти в полицию; ты безумна не по-хорошему; как вообще человек в здравом разуме может даже помыслить, что его лучший друг и наставник может умертвить его или сделать что-то плохое?! Неужели я из тех новых, хлипких людей, которых нельзя тронуть и пальцем?! Неужели я всего лишь заполошная, взбалмошная истеричка?! Если я не такова, то должна немедленно прийти. Мы будем пить вино, есть оливки и пармезан. Хорошая идея, сказала я себе, пошла и купила себе того, другого и третьего: в те времена вино еще продавали без паспорта.
9
— Ну и как же, — спросил Хосе очень серьезно, — ты выполнила обещание, данное Боженьке? Ты больше так не делаешь? Кстати, что именно?
— Да, выполнила, — сказала я. — С тех пор я встречаюсь только с теми, кто мне по-настоящему нравится.
— Вот это правильно, это правильно! — сказал Хосе. — Бог если чего-то и не любит, так это когда встречаются с кем-то, кто не нравится по-настоящему. Но тебе было мало лет, и потом это не повторялось, так что это простительно! Как же тебе повезло!
— Да, мне ужасно повезло! — сказала я. — А той девушке — ей не повезло.
— Да, ей ужасно не повезло! — повторил Хосе и задумался.
Потом он сказал:
— Меня однажды тоже чуть не убили. И это тоже было потому, что я встречался с кем-то, кто мне не нравился. Мне тогда тоже было шестнадцать. И у нас появились соседи. Он был красавчик. А она была не очень. Злая. Злые люди не бывают красивыми. То есть бывают, но редко, и потом все равно некрасивеют на глазах. Ну и вот, этот парень стал меня клеить. Вообще, я когда был молодой, мне проходу не давали те мужчины, кто любит мальчиков. Какие красивые ноги, какая жопа, пойдешь с нами. Поэтому я хорошо понимаю девчонок, они в нашей местности все время так живут. Да и здесь часто такое встречается. Вот в Европе, там нет. В России тоже да? Почти везде да. Ну и вот. Он стал меня клеить. А я ни бум-бум, то есть совсем не понимаю, чего он от меня хочет. Но я всегда был при этом парень доброжелательный. И я вижу, что он проявляет ко мне расположение. Пусть это расположение мне чем-то подозрительно, хотя я не догадываюсь чем, как-то мне оно не совсем нравится, но все ж, думаю, добрососедство, человек хороший — надо улыбаться. И улыбаюсь. И вдруг он меня за жопу хвать. Тогда уже я сказал ему, что извините, мол, я не… А это увидела соседка, его жена. И вот в одну ночь стук в дверь. А это были братья его жены. Меня вытаскивают из постели, ставят на колени и подносят нож к яйцам. Я говорю: я не виноват. Это ведь не я хватал соседа за жопу, а он меня. А они говорят: а ты виноват, что с ним кокетничал. Сейчас мы отрежем тебе яйца, и будешь ты без яиц. Я плакал, умолял их о прощении, валялся по земле, жуть как было неприятно, а они снимали на видео. В итоге яйца остались на месте. Но потом, когда я уже работал в инвестиционной компании, они позвонили и сказали: пришлем твоему начальнику то видео. Непонятно же, что было. Там все представлено так, что я приставал к соседу и мне за это надавали. И кроме того, ты там унижаешься, ревешь, целуешь ноги — полный зашквар. Но я парень простой. Я говорю: присылайте на здоровье, пожалуйста. Они прислали.
— И что начальник?
— Весь трейдинг сбежался смотреть это видео. А я встал, помахал пустой чашкой из-под кофе и сказал: зато яйца на месте.
— Да они не просто на месте, они у тебя железные!
— Но это все не то, — сказал Хосе. — Главного-то я тебе не рассказываю. И ты мне тоже. Каждый раз, как слушаешь от меня исповедь либо же проповедь, имей в виду, она с червоточиной. Да и я сам не знаю с какой. Почем ты знаешь, может, мы с тобой мертвы и рассказываем друг другу альтернативную версию событий. Или, может, ты — та девочка, и тебя удушили. Везде подвох. Или, может, наоборот, я — это…
Еле слышно появилась сонная Далия.
— Вы тут чего? — осведомилась она.
— О, комиссия по ценным бумагам, — сказал Хосе.
— Папа рассказывал про своего соседа, который был у него когда-то, — сказала я.
— Это не про того, который повесил папу на дереве, чтобы доказать, что он ничем не отличается от груш?
— Про другого, — Хосе поворошил палочкой в костре.
Из черного океана веяло жаром, как из пустыни. Страшно было подумать, как станет жарко, когда выйдет солнце.
10
Читаю подробности дела.
Итак: профессор был задержан воскресным утром на шоссе после грубого нарушения правил дорожного движения в пьяном виде. При осмотре машины в багажнике найден труп девушки по имени Болеслава — студентки второго курса. Следствие установило, что девушка была задушена капроновым чулком около полуночи. Профессор утверждает, что его всю ночь не было дома, а девушка повесилась сама. Судмедэксперты признают, что картина смерти похожа на самоповешение, но это еще не говорит о том, что девушке никто не помог, тем более что никакого алиби у профессора нет. Еще одна загадка: в час пятнадцать уже мертвая к тому времени Болеслава запостила со своего телефона в контакт картинку из Happy Game — игры, в которой смайлы взрываются кровавыми брызгами и где надо отрывать кроликам головы, и профессор эту картинку лайкнул. Профессор убийство категорически отрицает, утверждая, что гулял всю ночь по городу и нашел девушку повесившейся, когда пришел домой. На вопрос, зачем ему понадобилось вывозить труп из города, ответил: «Хотел в последний раз побыть с ней наедине на лоне природы». Экспертиза признала профессора полностью вменяемым.
Поколебавшись, решаю посмотреть видеоинтервью с мамой Болеславы. Единственный ребенок единственной мамы, нежная дочь, отличница, гордость района, маленький сибирский городок, олимпиады, красавица, двести баллов за ЕГЭ. Белокурые, волнистые, длинные волосы, я так любила их расчесывать. Она была создана для счастья, — рот кривится, она дрожит. С проклятиями выключаю интервью. Нахуя смотрела?
— Нахуя снимали? — спрашиваю я у Хосе.
Но Хосе занят, он мотает головой. Он озабочен. Что-то не так в мировом финансовом океане. Куда-то не туда село тамошнее солнце. Наше, напротив, взошло куда ему следует и пикирует лучами с нужной точки в небесах, поливая все жаром.
Собираю детей, и едем на рынок. Мы питаемся главным образом фруктами и рыбой. Маритесс хватает с прилавка радужные мелки, которые светятся в темноте. Ромчик настаивает на том, чтобы вести свой беговел за руль. Мы с Далией стараемся держаться в тени. Сесилия громко выкрикивает номера проезжающих мопедов; водители оборачиваются и виляют, едва не врезаясь в отбойник. Вот у Сесилии, думаю я, как раз такие волосы, и она тоже, как водится, создана для счастья. Но это чудовищная, жесточайшая спекуляция. Никто из людей не создан для счастья. Говорить и думать так — значит сразу отдавать ребенка на растерзание миру.
Маритесс налетела на тень Сесилии — короткий полуденный столбик, и топчет ее. Сесилия пытается подобрать тень, как подол. Маритесс делает вид, что наступает на тень сильнее. Сесилия кричит так, будто ей и правда больно.
— Эй, девчонки, в чем дело?
— Она ходит по моей тени! Специально наступила! Она обижает мою тень! — ревет Сесилия.
— Тени же все равно! — притворно возмущается Маритесс.
— Тени да, а Сесилии нет, — говорю я.
— Мне что, обходить ее тень?
— Не делай вид, что не поняла.
— Ладно, — Маритесс перестает кривляться, подбегает к Сесилии, стискивает в объятиях, поднимает на метр, прогибаясь назад от тяжести. — Прости меня, милая сестра!
— Прощаю, — говорит Сесилия. — Так и быть.
— Почему «так и быть»? Прощай меня не «так и быть», а совсем.
— Я сама решаю… — затягивает Сесилия.
— Так, хватит! — приказываю я. — Взяться за руки и вперед!
11
Нет, я скажу. Дайте мне сказать. Не мешайте, не душите мою речь, не связывайте мне руки вашими ложными представлениями о толерантности.
Я не понимаю, почему я не должна осуждать эту девушку, а заодно и ее мать. По-моему, они просто две беспомощные клуши. Болеслава даже выглядит как жертва. Дело не в «короткой юбке» и «так себя вела», нет, я гораздо хуже, чем вы думаете. Я осуждаю ее за глупость. За ее травмы. За то, что она была провинциальной отличницей. За их тихий симбиоз с мамой. А та хороша — зачем родила только одного ребенка?! Надо было восьмерых, я вот стремлюсь именно к такому количеству! Неважно, что в том маленьком городке и одну было не прокормить, работы нет, муж спился, — неважно! Осуждаю, и все тут! Как можно было так себя подставлять? Зачем живут такие тихие, кроткие и тупые люди?!
Вот другое дело я. Посмотрите на меня. Это совершенно иной калибр и коленкор. Меня можно, конечно, убить, но невозможно запутать, запугать, растоптать и все вот это вот. Или взять Хосе…
— Нет, меня ты не трогай, — возражает Хосе, — я тут ни при чем. И вообще, ты ужасно разволновалась. Как можно так сильно осуждать покойницу? Все равно, какая бы она ни была, глупая или умная, она уже умерла. Предположим, что она посмеялась над профессором. Сделала модную стрижку. Проделала дырку в языке. Изменила ему с однокурсником. Предположим все это и оставим ее с Богом. Дело вышло не так. Банальная история. Ее мать будет плакать, возможно, умрет от горя, а может, не умрет, а будет ходить в церковь, или устроит дома музей, или приютит у себя нескольких животных, или еще как-то будет справляться, хотя так никогда и не справится до конца. Что вызывает у тебя такую злобу? И почему ты не злишься взамен на самого профессора? Я тут смотрю интервью с ним — он ужасно противный.
— Я еще не смотрела, — говорю я. — Пришли, пожалуйста.
Сегодня у меня купили шесть портретов и серию принтов. Завтра я поеду в город, распечатаю их в хорошем качестве и пошлю заказчику. Золотистой, голубой и алой красками я рисую поле, уходящее вниз, к обрыву. Вообще-то я люблю жару, но это немного слишком. Мне даже нехорошо. Здесь есть какой-то подвох.
— Последи за ними, я часок поплаваю, — говорю я Хосе.
Я плыву на спине, пока дети на берегу не начинают казаться маленькими фигурками. Ровная, плотная линия берега становится тоньше. Тогда я поворачиваюсь к океану. Подо мной глубина. Впереди — пять тысяч километров теплой соленой воды. Линия воды проходит по моему лицу. Если несколько раз нарисовать меня крупным планом, получится, что я то обращаюсь к глубине, то снова вдыхаю воздух неба, которое начинается сразу над водой.
Нашу бухту как будто выкусили из острова. Если проплыть пару километров от берега, можно поравняться с мысом. За ним начинается мощное океаническое течение. Незаметно оно возьмет тебя, потащит, уберет с глаз долой, и бухту свою ты уже никогда не увидишь. Самоубийство отличается от несчастного случая только намерением. Если знать о течении, плыть внимательно, нетрудно догадаться, когда стоит повернуть назад. Вода неодинакова. Она постепенно становится другой. Я могу подплыть вплотную к обрыву и даже заглянуть через край. Вот понемногу течение начинает подбирать меня, втягивать, всасывать. Но я знаю его законы. Несколько гребков в сторону, и снова подо мной спокойные глубины нашей бухты.
Бухта огромная, как поле, но из нее никуда не деться. Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь, кроме меня (или Хосе — мы никогда не плаваем вместе) заплывал так далеко на лодке либо без. Местным это ни к чему, рыбалка гораздо лучше за мысом; а приезжие чего-то боятся — и правильно делают.
Я возвращаюсь. Мыслей больше нет. Здесь был какой-то подвох, — снова думаю я, — теперь я знаю, какой.
Меня встречает Ромчик. Он бежит навстречу. Впереди Ромчика мчится его длинный красный язык. Он у Ромчика, как у хамелеона. Ромчик галдит, расплескивая воду, бьет пятками, падает на мелководье, но не захлебывается, а встает и бежит дальше. Я останавливаюсь там, где ему с маковкой; Ромчик не прекращает бежать, а, протягивая ко мне язык, молотит руками и ногами по воде, продвигаясь вперед, доплывает и вцепляется в меня всеми конечностями, как глубоководная обезьяна. В выпученных ярко-черных глазах восторг и абсолютная уверенность в себе.
12
Интервью с Семеном.
Да, ужасно противный, за минувшие двадцать лет стал еще противнее, чем был. И веет от него нафталином, и сутулится, как тогда, только щеки висят сильнее, голос и манеры стали карикатурными. Так в последний свой приезд в Питер, проскользнув между двум карантинами, я с изумлением обнаружила на площади у театра то самое кафе, где двадцать лет назад впервые попробовала суши. Оказывается, оно продолжало существовать, и внутри все было как раньше, но в ту пору интерьер казался модным, теперь — жалким, и пахло хозяйственным мылом. Невозможно оставаться собой столько времени: стараешься сохранить — значит, теряешь.
— Ревнова-ала, — тянет профессор отрешенно, вцепившись в ручки какого-то ведомственного кресла, — и от ревности пыталась с кем-то там сама встречаться, вроде как отомстить мне, чтобы, значит… — Бычит шею, удрученно трет глаза и переносицу. — Не тро-огал я ее… пальцем не тронул… — Профессор какое-то время смотрит прямо в камеру, цинично и всезнающе помаргивая. — Не зна-аю я… понимаете, это все какая-то мутная история, которая кому-то просто-напросто очень нужна… — профессор сутулится еще сильнее. (Следует невнятный вопрос про тело.) — Что, простите?.. — («Тело, тело зачем вывезли?») — Ну… — ерзает профессор, пожимает плечами, разводит руками, — был в глубокой депрессии… хотел проститься… с ней… Профессор явно лжет, и это еще больше запутывает картину. Потому что непонятно, относится ли его ложь к данной ситуации, или это ложь вообще, общий фон его патологической лживости и фальши.
— Хосе, — говорю. — Я знаю, почему я ругаю Болеславу.
— А, ту? И почему же?
— Потому что я похожа на профессора. Он действительно ужасно мерзкий, и я в чем-то такая же, как он. Я это точно знаю. Я с ним как будто заодно и не знаю, как перестать.
— Это он тебя в этом убедил?
— Нет. Я знала еще до него.
— Хм, — Хосе больше ничего не говорит, но это не потому, что ему надоело, а потому, что в его голове совершается мыслительный процесс. Я не вижу Хосе, но точно знаю, что это так.
13
Сегодня у нас на обед салат из фруктов и риса и, опять-таки, рыба. Автор обеда на сей раз я. Делаю несколько беглых фото, чтобы потом зарисовать: блики на миске, блики на ложке, блики на срезах фруктов, океан света, темные волосы детей. Мессенджер блямкает серией сообщений. Кладу телефон подальше, чтобы не залипнуть. Обед — это святое.
— А почему по-русски «и так Далия», а не «и так Маритесс»? — спрашивает Маритесс.
Далия смеется.
— Прости, я не специально. Мам, а правда, что жена Антуана ведьма? Рейна говорила.
— Да какая она ведьма, — говорит Хосе. — Просто у нее необычный вид, необычные движения. Это вроде особенности. С детства.
— Но когда мы проходим мимо, она не здоровается, а злобно шипит и плюется.
Блям, блям, блям, — не умолкает мессенджер. Кому-то от меня чего-то здорово надо. Хорошо бы покупатель или галерея.
— И еще у нее нога из железа! — вставляет Маритесс. — Поэтому она не может плыть. Если бросить ее в воду, она утонет.
— Нога у нее обыкновенная. А шипит, потому что, может, боится, что ее дразнить будут.
— У меня вот кошка была в детстве, — говорю. — Тоже шипела на всех, царапалась и странно выглядела. Так это потому, что она была сиротка, да ее еще и выкинули из окна, с шестого этажа. После этого любой будет шипеть. Может, с женой Антуана что-нибудь похожее.
Мой мессенджер все блямкает и блямкает, никак не может остановиться. Что же это там такое, интересно.
— А не может такое быть, что человек — просто злой? — Далия поворачивается и бросает взгляд туда, где сливаются небо и вода. — Почему вы считаете, что нет? Вот смотри: Гарри Поттер тоже сирота, а он добрый. Значит, твоя кошка просто сама хотела быть злой. Как Воландеморт.
Хосе вздыхает.
— Черт его знает. Пока не увижу точно, что кто-то злой, буду считать, что добрый.
14
Двадцать восемь сообщений в мессенджере от неизвестной мне русской девушки из Праги. Хороший город, я была. Но моря там нет, только река.
Вот что она пишет:
«Здравствуйте! Я пишу вам, потому что должна, не могу не написать. Дело в том, что, насколько мне известно, вы когда-то были „девушкой“ С. Н., который сейчас проходит в качестве подозреваемого по делу об убийстве, и вам тогда не было восемнадцати лет. Я знаю об этом от И. Т., не представляю, как вы к этому сейчас относитесь, и заранее прошу прощения за возможно триггерную тему. Никогда бы не решилась вас по этому поводу беспокоить, но речь сейчас не о нас, даже не о травмах, домогательствах и прочем, а о том, чтобы не дать ему уйти от правосудия. Дело в том, что С. Н. убил мою сестру, когда ей было семнадцать, она упала с крыши многоэтажки, когда они были там с ним вдвоем. Он заявил о самоубийстве, в тот момент она была его студенткой, дело закрыли как несчастный случай, но я уверена, что она не сама оттуда упала. Она говорила, что он играл с ней в какую-то страшную игру, вроде того, что он ее везде и всегда видит, где бы она ни была, и что она может выиграть, но должна догадаться как. Еще была история, которую вы, возможно, знаете, с девушкой Ириной и ядовитыми грибами. И вот опять смерть второкурсницы, только на этот раз ему не уйти от ответственности. Мы могли бы поговорить в удобное для вас время? Я знаю, что вы сейчас где-то за границей и есть разница во времени. Готова подстраиваться для разговора. Я думаю, что если мы вместе выступим и заявим о домогательствах в несовершеннолетнем возрасте, то он может оказаться под более пристальным наблюдением, и убийства Болеславы, Ирины и моей сестры будут должным образом расследованы».
И так далее.
Все сообщения пришли, но в голове у меня продолжает блямкать.
— Жила себе, никого не трогала, — говорю я. — Почему я должна думать о каких-то чужих мертвых девушках, тем более что они уже мертвы и помочь им невозможно? Месть не мой конек, тем более это месть за чужие дела, не относящиеся ко мне.
— Но он мог убить и тебя! — говорит Хосе.
— Уф-ф, — говорю я. — Да мало ли кто мог меня убить! Тыщу раз кто-нибудь мог. Или я, например, бессимптомно чихну на какую-нибудь старуху, она заболеет ковидом и помрет. А я даже не узнаю. Может, я уже восемь старушек погубила в предыдущую волну. Что теперь, про всех думать?
— Ну да, — говорит Хосе. — Про всех трудно. Но совесть, например, мучает. И потом, если его выпустят, он снова возьмется за свое. Разнообразный какой, кстати, чел. То грибы, то струна.
— Именно, — говорю. — Скользкий тип!
15
Что мне здесь особенно нравится, так это свет. Его здесь так много, прямо залейся. Помню, в Питере света вообще почти не было. В Европе свет разный: где-то как сквозь бумажку, а где-то голубой и щедрый. Но здесь… Иногда особенно хорошо видно, что абсолютно все, все состоит из света и теней. Вот я рисую лицо человека, и оно в моем воображении раскладывается на разноцветные световые треугольнички. Тень всегда последовательна, уж если она решила расположиться в какой-то стороне, так ляжет через все, что окажется у нее на пути. А нахальный кот из рыбной лавки, например, состоит из чистейшего света. Его усики и пушинки вспыхивают на солнце. Рыбы тоже горят. Тень только под прилавком, да и то не везде.
Для тени здесь надо постараться. Ромчик дрыхнет в рюкзачке на моей груди. Вот Ромчик — тот в тени. Мы несем с собой немного тени под накидкой. Там быстро становится мокро от нашего пота и от моего молока. Думаю, сегодня оно тоже соленое на вкус.
Возвращаясь, издали вижу сцену: Сесилия лежит на песке, Маритесс возвышается над ней. Голая ступня Маритесс — на груди Сесилии. Маритесс ко мне спиной. Сесилия лежит смирно. Подхожу чуть ближе.
— Повторяй за мной, — хриплым, монотонным голосом приказывает Маритесс. — Помни, что если не будешь повторять, то наша мама умрет. Я — твоя рабыня.
— Я твоя рабыня, — говорит Сесилия.
Останавливаюсь.
— Я вечная неудачница, — подсказывает Маритесс.
— Ну нет, — слегка возмущается Сесилия. — Это я не согласна, — она пытается приподнять голову, но Маритесс наступает чуть сильнее.
— Это что за тупые игры?! — возмущаюсь я. — Где ты этого набралась?!
— Это блогер! — кричит Сесилия изо всех сил и садится на песке. — Блогер один! У Далии! А Маритесс он понравился!
— Что за тупой блогер?! — я в ярости. Мне хочется отлупить Маритесс рыбой. На миг я представляю, как достаю тяжелую, скользкую, тугую рыбу и со всей дури хлещу мерзкую девчонку по щекам, подбородку, тощим загорелым бокам. — Идиотки! Сесилия! А ты чего подставляешься, как тупая?! — скорбный ротик Сесилии кривится. Жертвочка, блин, вечно губки скобочкой и глазки вниз. — Тупые дети!.. Ненавижу тупость и мерзкие игры! Без телефона обе на неделю! — умом я понимаю, что Сесилия не виновата, но меня несет. — Да-а-а-лия!
— Она гулять пошла, — говорит Маритесс таким сложным голосом, что я снова в бешенстве оборачиваюсь к ней.
— Откуда в тебе это берется?!
— Да я не знаю, — в замешательстве говорит Маритесс уже нормальным голосом, пряча глаза. — Да все нормально, мы просто играли, мам.
— Ты, что ли, правда не понимаешь, что это очень тупая игра?!
— Ну… это… я как бы понимаю, — тянет Маритесс, наматывая волосы на пальцы и прикрывая глаза, как будто хочет спать. Будто шторки спускает.
— Но? — гну свое я.
— Ну, я, короче, я понимаю, но мне очень захотелось так сделать, — говорит Маритесс. Она пожимает плечами. — Ну просто очень захотелось. Вот.
— Что делать, если очень хочется чего-то очень плохого? — говорю я.
Ромчик проснулся и делает попытки сбежать из рюкзака.
— Не знаю, — говорит Маритесс.
— Извиниться перед Сесилией. И при этом постараться чувствовать, что ты действительно повела себя не очень.
Лицо Маритесс опять приобретает сложное выражение. Слишком сложное для малютки. Не хочется ей стараться. А может, наоборот, хочется. Это же так здорово, два удовольствия: грешить и каяться.
Солнце в зените. Тени короткие, как огрызки карандашей.
16
Хосе говорит:
— А как в России в тюрьме? Холодно?
— Душно, — говорю. — И туберкулез.
— Ты его, что ли, жалеешь? Смотри-ка, там уже три трупа. Может, тебе еще Гитлера пожалеть?
— Не жалею, — говорю я.
— А что тогда? Может, тебе просто тяжело все это вспоминать? Ну там, триггеры и все такое?
— Да совсем не тяжело, — говорю. — Бывала куча вещей похуже. Вот меня однажды бюрократу одному так удалось уделать, что мне три часа казалось, что я червяк и он меня раздавил. Это вот мне тяжело вспоминать. А этого господина не тяжело. Но, по правде говоря, я его и помню-то не очень ярко. Он уже тогда был какой-то старомодный.
— Мертвец просто, — говорит Хосе. — Он был мертвец.
— Ну да, — говорю я. — Вот-вот. Мертвец.
— Ну и закопай его, — говорит Хосе.
— Не получается. Он со мной говорит, а я должна слушать.
— Зачем?
— Хоть и мертвец, а все равно человек.
17
Как-то мне довелось прочесть известный графический роман «Одеяла». Это был, наверное, первый графический роман (или, может, один из первых) в подобном духе. Главный герой, романтичный бедный юноша из религиозной семьи, увлеченно рисует, молится и переживает первую любовь. Тогда меня впервые поразило, какой этот герой-протагонист на удивление хороший — почти идеальный. Прямо ангел. Ну ничего дурного он не делает. Плохо поступить могут только с ним, не он сам.
Потом я переживала это чувство не раз — смесь умиления и легкого раздражения. Современный авто фикшн вообще настроен на волну жертвы. С одной стороны, это хорошо. Люди не стыдятся болеть биполярным расстройством (правда, совсем чуточку; если в мании ты ссал на прохожих с крыши, сочувствия тебе не видать) и даже страдать геморроем после родов; они смело говорят о пережитом изнасиловании, а тем более о школьной травле. Но вот что интересно: стоит упомянуть при них о девушке, которая убила своей машиной трех детей, потому что отвлеклась на телефон, — как всепрощение сменяется желанием «сжечь эту тварь». Девушка объявляется нелюдью. Она исключается из числа живых. Стоит заикнуться, что отвлечься вообще-то может каждый, — что, подчеркиваю, не делает девушку невиновной, она, конечно, виновата и должна быть посажена лет на семь, — как проклятия обрушиваются уже на голову «слюнявого прекраснодушного пособника этой мрази». Да минует безгрешных проклинателей чаша сия, пусть за рулем их не ослепят ни солнце, ни брызги от впередитрясущегося грузовика, пусть их не отвлечет кашель ребенка в автокресле, а ночью никакой сельский выпивоха не стартует им наперерез через неосвещенное шоссе в черной куртке и черных штанах.
Что касается меня, то я не безгрешна. Не просто «не идеальна», а именно что не безгрешна, то есть грешна. Во мне есть злобное, деструктивное начало. Я бы не смогла представить себя чистым агнцем. Я не агнец, я актор насилия. Может, среди людей и правда есть безгрешные овечки, но я таких не знаю.
И если профессор — мертвец, то и я не совсем живая. Я не могу полностью осудить профессора, потому что он мне не чужой. Осудить профессора — значит заткнуть уши. Если я не буду его понимать, то не пойму и жертву. И та девушка на машине, и профессор, и даже массовый убийца — не «нелюди». Как это было бы просто! Нет, дело как раз в том, что все мы люди.
Вот почему я продолжаю слышать профессора, хотя мне и противно. Я слушаю его, чтобы знать, что мне ответить Маритесс, когда она говорит: «Мне просто захотелось».
18
К ночи, когда спадает жара, мы гуляем вчетвером. Сесилия и Маритесс моют посуду после ужина. На повороте дороги Ромчик припускает вперед и налево. Здесь он всегда так делает, потому как направо — в горку, а налево дорога под гору идет.
Далия собирает цветы на обочине. Она пускается за Ромчиком, чтобы схватить его и вернуть на путь истинный. Вечер, и цветы среди нагретых камней пахнут особенно сильно. Платье Далии белеет в сумерках. Ромчик визжит и так сильно болтает ногами, что тоненькая Далия раскачивается. Мы с Хосе даже начинаем беспокоиться, что они вместе свалятся с дороги в овраг.
— Ну Роми, нам в другую сторону! — терпеливо тащит его Далия.
Вдруг между ними и нами возникает фигура. Мы и понять не успеваем, как это она так быстро. Та самая жена Антуана, никак не могу запомнить ее имени. Белые волосы, лицо почти молодое, одно плечо выше другого, странная походка, размашистые механические движения рук.
— Ш-шу отсюда, — шипит она. — Ш-шу… — она делает к ним шаг, размахивая руками- граблями. — Прайваси, бесы, прайват проперти!..
Бред, никакое тут не проперти, общая дорога. Ромчик орет и бьет Далию по ногам, та перегибается назад и роняет его. Делает шаг назад. Спотыкается. Я бросаюсь вперед, но ей удалось удержаться: она садится в жесткие стебли среди камней на обочине.
— Карга! — ругается Хосе, подхватывая ревущего Роми. — Не стыдно детишек пугать? Что они тебе сделали?
На лице женщины такая лютая, беспричинная, тупая злоба, что мне становится страшно. На миг я готова поверить, что она и правда ведьма. Но мы идем дальше, и тревога рассеивается в теплых синеватых сумерках.
19
— Да, — говорит Хосе, — мне тоже однажды захотелось убить женщину. Такое со мной было.
— Она была карга?
— Нет. Она была очень юная и очень несчастная. А я тогда как раз устроился на работу трейдером. У нас было такое мужское братство. Офисное, корпоративное. Я думал про себя, что вот наконец я чистенький, я выше всех этих бесконечных лесорубов, выше своей безумной крикливой родни, сидящей вокруг телека на бетонном полу. Я засиживался допоздна. Всерьез принимал идею офисной униформы. Потел в ней, дурачок, — усмехается Хосе.
— Она с тобой работала?
— Убиралась в нашем офисе. Приходила после рабочего дня. Ну а я часто сидел допоздна. У нее были тонкая шея, тонкие руки, тонкие лодыжки. Ростом она была — не выше, чем теперь Далия.
— А за что ты хотел ее убить?
— Ни за что, просто так, — сказал Хосе. — Однажды я сидел-сидел, а она терла пол позади меня. И вдруг мне представилось, что я сейчас обернусь, схвачу ее за шею и придушу. Сломаю ей шею голыми руками. Рядом со мной стоял цветок алоэ. И я сделал это с цветком. Я схватил его за стебель и размазал — большим и указательным. И это было настолько…
— Приятно?
— Да, — сказал Хосе. — Так приятно… — голос у него стал сложный, хрипловатый, как у Маритесс тогда. — И очень просто. И я подумал: интересно, как она пискнет в последний момент. Я представил себе этот звук и вдруг услышал его — тонкий и придушенный, возникающий не по воле человека, а просто потому, что голосовые связки… а через них воздух…
— Но ты же этого не сделал?
— Нет, — сказал Хосе. — Не сделал. На следующий день я попал в больницу. Ехал пьяный и вылетел в кювет. Спустя месяц я узнал, что меня уволили. Довольно быстро нашел новую работу.
— Повезло тебе, — говорю.
— Тебе надо лететь в Петербург, — говорит Хосе. — Быть свидетелем. Рассказать то, что ты знаешь. Ты и эта девушка из Праги. Это будет справедливо. Надо лететь.
20
— Мам, я хочу с тобой сплавать! — несется Маритесс. — Можно?
— Поплыли, — говорю, — но только в нарукавниках. Я тебя тащить на себе не собираюсь. И папу предупреди.
— Окей! — Маритесс, расплескивая воду, бежит за нарукавниками.
Я жду ее по пояс в океане. Вот бежит обратно, на ходу натягивая оранжевые дутики на плечи. Длинноногая, широкоплечая, мускулистая девица, Маритесс выглядит года на два старше, почти ровесницей восьмилетней Далии. Откуда-то она знает все неприличные слова на всех языках, которые звучат здесь, на этом побережье; стримы всех самых тупых блогеров; откуда-то чует, как надо завязывать парео и закалывать волосы, откуда-то ей известно, что курит человек из фургончика и кто так ужасно кричал на мысу перед рассветом и почему. У Маритесс идиосинкразия к любой культуре, к любым сложным словам, к чему угодно, что не связано с тем, как ведут себя люди. Ей интересно только это.
— Плывем! — кричит Маритесс, оборачиваясь после трех гребков и поднимая тучу брызг.
Я тоже оборачиваюсь: Хосе выскочил на берег и приложил ладонь ко лбу.
— Не предупредила?
— Да и плевать, — бросает Маритесс и, обгоняя меня, уверенно плывет вперед.
Я не спешу. Знаю, что скоро Маритесс выдохнется, и я догоню ее без особого напряжения. Так и происходит. Теперь мы плывем рядом. Маритесс, впрочем, не отстает, мерно фыркает, расталкивая воду сильными ногами и руками.
— Мам, — спрашивает она, — а это правда, что тот убийца был твой парень?
— Правда, — говорю я.
— И вы с ним занимались сексом? — жадно интересуется Маритесс.
— Да, — коротко отвечаю я. — Но это было задолго до папы.
Маритесс шумно всплескивает руками и ногами, заныривает, выныривает, отплевывается.
— Ничего себе, — говорит она. — А он тогда уже убивал кого-нибудь?
— Не знаю, я его не спрашивала, — говорю я.
— А вот пираты, — спрашивает Маритесс, — а вот пираты, они одеваются в какую одежду?
А пьют типа они одни спиртозоли? — у Маритесс не очень хорошая дикция, голос хриплый, языки она мешает, но общается очень выразительно и сформулировать может на свой лад все что угодно. — Как lookin’ пират? У него черный глаз, да? А у меня есть черный глаз? — Маритесс лезет, подплывает в три гребка ближе и поворачивает мокрое лицо ко мне, интенсивно мигая глазом. Мне хочется ее поцеловать.
— Пиратом быть слишком просто, — говорю я. — Раз плюнуть. Любой может. Вот спасателем на море — это трудно.
— Я могу спасателем! — попадается Маритесс. — Смотри, как я плаваю! — и она устремляется вперед.
Но вперед уже некуда, вперед плыть не надо; и я кричу ей: «Маритесс, погоди!», — но она, конечно, меня не слышит, или слышит, но не слушается, в азарте, в упоении, ей хочется показать мне, что она круче всех, — а там, совсем рядом, эта невидимая, вернее почти видимая черта, — там, где вода становится другой, там, где течение подхватит легонькую Маритесс, и я уже замечаю, бешено гребя вперед, как она начинает смещаться чуть влево, чуть влево, к солнцу… и как на фоне солнца ее волосы вспыхивают, а потом становятся черными… Назад, кричу я, высовываясь из воды, но Маритесс не слышит меня, она вмах вплывает прямо туда, туда, и я вплываю, хватаю ее, я чувствую, как меня под водой тоже начинает упруго подхватывать страшная и нежная сила.
— Греби ногами вместе со мной.
Маритесс делает как я говорю.
Берег смещается. Смещается. Я вижу это даже с такого расстояния. Мы гребем поперек течения — так, как советуют в таких случаях. Мы не заплыли слишком далеко. Мы на краю течения. У нас должно получиться.
— Греби, — повторяю я.
Дыхание Маритесс над моим ухом. Ее руки сжимают мою грудь. Она слушается.
Вдруг грести становится легче. Вода отпускает нас. Мы в тихой заводи нашей бухты, напротив зеленого домика Антуана — на километр восточнее по берегу. Если бы дотянуло до мыса, дальше течение делает поворот от берега и уносит в открытый океан.
— Ой, мам, мы чуть не утонули, да? — говорит Маритесс.
— Да, — говорю я.
— Ой, — говорит Маритесс. — По правде?
— Когда я тебе врала?
— Никогда, — говорит Маритесс. — Мам, а как ты меня накажешь?
— Никак, — говорю я.
Берег приближается.
— Мам, короче, прости, пожалуйста, — слышу я.
— Да, — говорю я. — Конечно. Ты же не нарочно.
Никто и никогда не слышал, чтобы Маритесс сама, по своей воле, признала свою ошибку. Все меняется.
— Рыдаем, — говорит Хосе.
Сесилия, подвывая, сидит у него на коленях.
— Вас так долго не было! Я думала, вы утону-ли-и-и! — всхлипывает она.
Маритесс подходит к ней со своим обычным непроницаемым видом. Я морщусь. Сейчас она начнет делать как всегда. Будет хвастаться, как мы боролись с течением. Называть Сесилию плаксой. Еще скажет, чего доброго, что если бы Сесилия утонула, то она, Маритесс, ни слезинки бы не пролила, и все такое.
— Ну Сисси, — говорит Маритесс хриплым, грубоватым голосом. — Ну я вижу, что ты меня очень, этого, любишь. И беспокоишься, чтобы я, там, не потонула в воде. — (Мы с Хосе изумленно переглядываемся.) — Но. Человека же вода, короче, типа держит, вот.
Маритесс крепко стискивает Сесилию в объятиях, отпускает и отходит прочь.
21
Однажды мы с Семеном сидели у него в квартире. Семен был ужасно древнего рода, в том смысле, что все его предки занимались чем-то культурным или интеллигентным, и он это совершенно не ценил, но при этом давал понять, что у кого такого древнего культурного рода нет, тот полное дерьмо. Кроме того, половина предков Семена была евреями, и сам он в школе, по его словам, испытал на себе жестокий антисемитизм, из-за которого чуть не убил себя; при этом над евреями он тоже постоянно иронизировал, причем очень жестко, так что, не зная сути дела, можно было бы в антисемитизме обвинить как раз его самого. Все у него было с двойным дном, все перевернуто, лишь такие вещи он и признавал годными, остальное с презрением отвергал. Книг, книг у него в доме было столько, что стен из-за них совсем не было видно: везде полки, полочки, и везде не то что в восемь — в шестнадцать рядов, и всё книги отборные, важные (на мои-то, раз побывав у меня, он хмыкнул: книжки у тебя, Соня, дерьмо). Под потолком книжки были особенно старые. Крайняя у самой двери — тоненькая, черная, а на ней белыми буквами по всей длине было написано: ДИББУК. И все.
— Что такое ди́ббук? — спросила я.
— Не ди́ббук, а диббу́к, — поправил меня Семен. — Ради тебя кто-нибудь когда-нибудь кончал с собой?
— Пытался, — сказала я. — Один мальчик позвонил и сказал, что стоит на крыше. Не знаю, может, врал.
— А ты ему что сказала?
— Сказала, чтобы прыгал. Прыгай, говорю! — я прыснула.
— А он не прыгнул?
— Не-а.
— А если бы прыгнул? — поинтересовался Семен. — Ты бы что тогда?
— Пошла бы в монастырь, — сказала я.
— О да! — рассмеялся Семен. — И что бы ты там делала, в монастыре?
— Понятия не имею, — сказала я. — А с тобой такое, что ли, тоже бывало?
— Бывало. Только она действительно прыгнула.
— Ну и дура, — сказала я.
Семен пожал плечами:
— Ее дело. Только надоела она мне. Ревнует. Приходит, вселяется в меня и вредит моим возлюбленным. Никак не может угомониться. Хочет, чтобы другим тоже было плохо и хотелось умереть.
— Ну уж от меня она этого точно не дождется, — возразила я.
— Как знать, — сказал Семен.
Тогда я так и не спросила еще раз, что такое диббук. Много позже случайно узнала. Диббук в иудаизме — это «прилепившийся» к тебе дух умершего человека, особенно самоубийцы. Изгнать его, как пишут, непросто — требуется нешуточная процедура вроде экзорцизма. Впрочем, воспринимать это все всерьез, разумеется, невозможно. С годами перестаешь заниматься подобными вопросами. И уже не так волнует, была ли у девушки при жизни свободная воля, кто решил ее судьбу — она сама или Семен. Может, еще до смерти он так поработил ее, сделал такой зависимой, что она прыгнула с крыши по одному его слову, а он и после ее смерти не может от нее отделаться.
22
— Да знаю я этого типа, — вполголоса говорит Хосе, глядя на три маленькие бутылочки пива, которые поблескивают перед нами золотыми пробками. — У нас его называют… счас, я лучше по-русски тебе переведу… — Хосе, блестя кольцами, легонько бьет пальцем по тачскрину. — Ха, у вас он называется икотка. А у нас — навроде шишок или как у индийцев джинн. Не тот, который из кувшина, а который приходит, просит подселиться в тело, а потом выставляет хозяина и остается за главного.
— А как он просит?
— Очень, очень хитро, — говорит Хосе. — Он напирает на то, что без него ты никому не будешь нужен. Типа, я тебя проведу в мир людей, я очень хорошо знаю, что кому нравится, и ты сможешь сам себя повыгоднее продать. А без меня ты останешься такой сам в себе прекрасный, и никто тебя знать не захочет. А говорит он то, что кому хочется слышать. А как заберется, так и все, хана.
— Тогда, — говорю, — это не икотка. Икотка — он бес-ругатель. Ведет человека вразнос. А твой очень социальный бес.
Уже совсем темно. Как всегда, край неба светлый, а над нами — космическая чернота. Если посмотреть направо, за бухтой видно маленький кончик золотой иглы. Это один из небоскребов сити.
— И что, от него правда так трудно отделаться?
— Как от него отделаться, все знают, да немногие, в кого он забрался, могут. Надо, — Хосе открывает бутылочки и подает одну из них мне, — долго его трясти, танцевать трое суток без отдыха. А когда он взмолится, мол, не могу больше, заканчивай, — надо его не слушать и дальше танцевать. Тогда он покинет тело и бросится прочь. И вот тут не зевай, беги в другую сторону, лупи во все лопатки, пока не уйдешь из-под его глаза и сам себя не встретишь.
— А если так и не встретишь?
— Тогда помрешь. Но это намного лучше, чем оставлять его в себе.
— И долго ты бежал?
— Долго, — сказал Хосе.
Он посмотрел на меня, как будто это слово должно было предназначаться мне особо. Я тоже посмотрела на Хосе. Мы посмотрели друг на друга. И так как это случалось редко, то мы, пользуясь случаем, довольно долго друг друга разглядывали. По крайней мере, я разглядывала Хосе, а он, видимо, меня.
23
Мы с Роми едем в аэропорт.
Точнее, уже почти приехали. Мы вышли на поверхность и стоим на перекрестке. Мы с Роми редко бываем в городе, и малец слегка притих. До самолета еще уйма времени, но нам надо пройти таможню, взять мазки, купить творожков и много чего еще успеть.
Вдруг прямо перед нами на пешеходном переходе собирается толпа, незаметно натекает, как лужица, кап-кап-кап. Ничего вроде только что не было — и вдруг ни пройти ни проехать.
— Что случилось? — спрашивают рядом со мной.
— А вы не заметили? Мотоциклиста сбили.
Поворачиваюсь, чтобы обойти место происшествия, но, как нарочно, толпа сгущается ровно там, куда я направляюсь. Еще и полиция прибывает, огораживая площадь барьерами и веревками. Снова разворачиваюсь, иду вдоль барьеров — и натыкаюсь прямо на пострадавшего. Вокруг него толпы нет, суетятся прибывшие парамедики. Парень шевелится, пытается встать, под ним лужа крови, парамедики уговаривают его лежать тихо, а сами между тем снимают с него шлем и срезают кевлар.
— Бедный парень, — говорю я Ромику, но замечаю, что тот уже уснул. Кругом пробка, машины сигналят, перебраться на ту сторону без шансов. Бросаю взгляды вправо, влево: придется топать до моста, других вариантов нет! А это — лишних минут двадцать пять…
Пищит телефон.
— Вы там как? — Хосе.