Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Это психолог Маша, вам же объяснили, – сказал Тенгиз. – Она сюда пришла, чтобы вы ей рассказали, какие ощущения у вас вызывает попытка самоубийства вашей одногруппницы. Как вы это ощущаете внутри себя, что у вас это вызывает, какие мысли и ассоциации появляются у вас от слов “самоубийство”, “смерть”, “гибель” и из какого места…

– Тенгиз… – пробормотала Маша.

– Тенгиза здесь нет, – сказал Тенгиз.

Она совсем съежилась на стуле и уменьшилась в своих и так незначительных размерах. Мне стало ее невыносимо жаль. Я подумала о том, каково ей прийти в незнакомую сплоченную компанию и разговаривать о том, что натворила ее же пациентка.

– Что вы хотели у нас спросить? – решила я прийти ей на помощь.

Маша устроилась чуть поудобнее, насколько позволял стул, сидя на котором невозможно поджать под себя ноги.

– Я готова выслушать все ваши мысли… Должно быть… для вас было очень травматично… Прежде чем говорить, называйте, пожалуйста, свои имена.

– Ничего не травматично. Просто бред какой-то. Меня зовут Натан Давидович.

– Идиотизм. Меня зовут Алена. Да еще и письма мерзкие писать напоследок…

Тут Маша очнулась от спячки, забыла о том, что предлагала две реплики назад, и бросилась защищать свою пациентку.

– Попытка самоубийства является криком о помощи. Это действие, вызванное душевной болью и страданием, которые очень сложно высказать вслух. Когда у человека не остается никакого иного выхода… это единственное, что может…

– Я Юра Шульц, чистокровный еврей, если вдруг вы решите усомниться. Вы предлагаете использовать такой метод в моменты отчаяния?

– Нет, Юра, я вовсе не… Я предлагаю говорить о том, что вас… что вам… У кого-нибудь из вас когда-нибудь появлялись такие мысли?

– Я недавно пытался повеситься на баскетбольной сетке, но она порвалась.

– Спасибо, Леня, – строго сказала Маша – и спалилась.

Значит, Леонидас к ней ходит.

– Очень умно. Я не знаю, но иногда мне кажется…

– Что тебе кажется, Вита? – спросила Маша и во второй раз выдала себя с потрохами, и Виту заодно.

– Мне кажется, что смерть – это такая штука… Ну, в смысле, иногда в самом деле… Бывает очень трудно… Влада говорила, что…

– Давайте не будем обсуждать тех, кто среди нас не присутствует, – оборвала ее Маша.

Это прозвучало глупо. Не одна я так подумала.

– Вы же сами предлагали обсуждать Владу. Меня зовут Фукс… Гриша.

– Я предлагала… Я предлагала поговорить о теме самоубийства, о чувствах, которые… Не о самой… Вита, прости, я тебя перебила, что ты хотела сказать?

Приходилось обвинять Фридмана: он поставил Машу в невозможное положение. Нет, лучше обвинять Виталия. Неужели, если этот фарс был настолько необходимым, он не мог оторваться от своих дел государственной важности и разбираться с нами сам? Пусть бы лучше Маша поехала в больницу к своей пациентке.

– Ладно, я хотела сказать, что такие мысли… Ну, в общем, я думаю, они у всех иногда появляются в голове.

Вита будто испугалась собственных слов и в поисках поддержки оглядела присутствующих.

– Как бы да. Я Юля, лучшая подруга Виточки. Это неправильно, но да, как бы, иногда… Мы не сумасшедшие… Я не Влада… но… Нас никто здесь не понимает, они все думают, что мы… Что я… В общем… Она выглядела такой… спокойной.

– Комильфо, ты что, правда пишешь книжку? – вдруг вспомнил Марк. – Меня зовут Марик, Маша, если вы вдруг забыли.

Маша потемнела лицом еще больше.

– Меня зовут Зоя, – поспешила я предупредить очередной ее промах. – Мы сейчас не про это. А про…

Про что? Я уже сама не понимала. Что же говорить о Маше? Маша была хороша тет-а-тет, но с многолюдными сборищами у нее явно были серьезные проблемы. Что бы сказал Виталий, если бы на ее стуле сидел он? Он бы сидел прямо и уверенно, ничуть не волнуясь, и со знанием дела общался бы с группой перегруженных эмоциями подростков.

– Ну… э-э… то есть… типа… короче…

Нет, я умела быть красноречивой и не только в письменном виде. Я уже доказала это в сегодняшней беседе с Фридманом. Неужели она произошла сегодня? Я излечилась от комплексов именно благодаря Маше. И теперь ее нужно было выручать. Хоть что-то хорошее должна же я была в своей жизни совершить.

– Вита, я тоже с тобой согласна, и с Юлей. Такие мысли бывают у всех. Это нормально для подросткового возраста. В этот период жизни очень много конфликтов. У кого побольше, у кого поменьше, но суицидальные мысли присущи неоформившимся личностям. Это часть юношеского максимализма и взросления. Тем более они появляются у тех, кто живет в незнакомой среде, вдали от родителей и… – как Виталий говорил? – затрудняется справиться с трудностями адаптации, получая недостаточную поддержку…

Маша с такой радостью и облегчением на меня посмотрела, что доспехи Жанны д’Арк заблестели, засверкали под полуденным орлеанским солнцем, и вся армия поверженных англичан распростерлась ниц пред моим знаменем и хоругвью.

– Продолжай, Зоя, – улыбнулась Маша. – Ты говоришь важные и значительные вещи.

Победоносный меч освободительницы вознесся над разбитыми вражескими ротами, сияя в лучах, как и сам ореол святой девственницы.

– … Так что никто, кроме меня, не будет виноват, если однажды, в порыве отчаяния, меня посетит мысль спрыгнуть, допустим, с крыши.

– Мысли и поступки это разные вещи, – подхватила Маша с благодарностью. – Мечты о собственной смерти имеют право на сущее…

– Хватит! – ударила молния в бастион Сен-Клу. – Если еще хоть раз на моем посту!..

Тенгиз оторвался от стены и запустил скалкой, неизвестно как оказавшейся в его руке, в холодильник. Раздался страшный треск. На дверце образовалась вмятина.

Я подумала: господи, что же скажет Фридочка?! Я подумала: боже мой, сколько может человек выдержать? Я подумала: черт побери, дьявол и сто преисподних, неужели здесь нет ни одного адекватного взрослого, способного навести порядок в этом бардаке? И поняла, что нет. И отныне не будет никогда.

– Никогда не смейте посягать на дар божий, которым является жизнь! – загремел Тенгиз голосом, который, без всяких сомнений, долетел до здания школы, до смотровой площадки, до будки охранника, до автобусной остановки, до Виа Долоросы, до самой Стены Плача. – Этого делать нельзя! Я вам запрещаю! Я! Вы меня слышали? Я вас из-под земли достану, воскрешу, посажу на чемоданы и пинком под зад отправлю к чертовой матери на рога, если вы посмеете!.. Я все расскажу вашим родителям. Я всю дальнейшую жизнь вам искалечу, и в армию вас не призовут. Вы с позором отправитесь домой, и все ваши друзья будут над вами смеяться, и поделом! В лучшем случае вам достанется профессия дворника! Вам раз и навсегда расхочется в порыве отчаяния, бреда или неизбывной тоски делать красивые жесты! Вы пожалеете о том, что мы с вами были знакомы. Я никогда больше не заговорю с вами и забуду, как вас звали. Поверьте, вам не захочется потерять мое уважение. Вы меня слышали?

Все задрожали и затряслись, в смертельном ужасе воззрившись на Тенгиза. Он правильно продумал свою речь: из всех непоследовательных угроз последняя оказалась самой страшной. Ведь без всякой связи с тем, выходил он из Деревни или не выходил, никому не хотелось его терять. Он, как и Маша, к моему глубокому сожалению, был важным человеком в жизнях многих из нас, а не только в моей.

Он болел за “Спартак” вместе с Мишей, обсуждал с Натаном израильскую внешнюю и внутреннюю политику, с Аленой – звезд рока и ненависть к попсе. Сельвире и ее кавказским подругам он казался родным и домашним, Леонидас и Фукс ценили его смех над их дурацкими шутками, Юра Шульц – его умение паять и чинить электроприборы. Вита и Юля донимали его вечным вопросом, красивы ли они, который я не решалась ему задать, а он им говорил: “Вы хоть раз в зеркало смотрелись?” Он восхищался танцевальными талантами Берты и Сони и никогда не осуждал Марка и Никиту за низкие оценки, при этом проводя над их домашними заданиями целые вечера. Я не знаю, какими были его отношения с Владой и, признаться честно, знать не хочу.

Даже если кому-нибудь среди нас и впрямь когда-либо хотелось умереть, то тут же перехотелось. До конца своих дней. Я в этом абсолютно уверена. Порой отцовский запрет намного действеннее материнского всепонимания.

– Вы слышали меня или нет, ученики программы “НОА” в Деревне Сионистских Пионеров?!

– Да! – ответили все хором и закивали головами, как японские статуэтки кота удачи.

– Вот и прекрасно, вот и хорошо. На этом терапевтический сеанс окончен. Вон отсюда! И чтобы все не шевелились в своих кроватях до отбоя!

Все пулеметной очередью вылетели из Клуба и захлопнули дверь.

Но если Тенгиз думал, что я его послушаюсь, то он глубоко заблуждался.

– Что ты делаешь, ненормальная?! – прикрикнула на меня Алена из-под одеяла. Она даже зубы не почистила.

– Иду подслушивать.

– Зачем?!

– Мне нужен материал для книги, – почти соврала я.

Через коридор я прокралась на темную веранду, из которой был виден освещенный Клуб.

– Что ты себе позволяешь? – орала психолог Маша. – Как ты смеешь так меня дискредитировать перед группой? Перед моими пациентами!

– Таких несусветных глупостей я никогда раньше от тебя не слышал. – Тенгиз наливал кипяток в стакан. – Ты превзошла саму себя. Даже для зеленого интерна это недопустимо.

– На себя посмотри! – Маша открыла кран, взглядом поискала чистую чашку, не нашла и, ладонями загребая, принялась хлебать воду. – Как ты с ними разговариваешь?! Это же дети! Они молятся на тебя, а ты их запугиваешь. Они и так потрясены случившимся. Зачем ты им это письмо зачитал? Зачем им знать о твоих проблемах? Тебе необходимо совсем их развалить?

– Знаешь что? – гремел Тенгиз. – Завтра же я позвоню твоему куратору и потребую тебя уволить! Давно пора. Такого непрофессионализма даже в советской армии я не встречал.

– Да ты сам ведешь себя как подросток! – не сдавала позиции Маша. – Вместо того чтобы сваливать все это на их голову, ты бы лучше со мной поработал над своей страшной тайной. Я хотя бы могу тебе помочь, чего не скажешь о них.

– Они уже не дети. Ничего страшного нет в том, что они узнают нас такими, какие мы на самом деле, это только пойдет им на пользу. Обманывать их нельзя. Нельзя, и все. Они должны знать правду. И должны знать, что можно, а что нельзя. Это просто. Это однозначно.

– Не бывает ничего однозначного… Не бывает черно-белого… А ты… А тебе нужна…

– Не трать воду. – Тенгиз закрыл кран под Машиным носом. – В год засухи ее нужно беречь. Я не нуждаюсь в помощи. Я не твой пациент. Смирись с этим. А еще лучше, раз и навсегда усвой, что твоя потребность помогать намного выше потребностей тех, кому тебе необходимо ее оказывать. Простая математика.

Тенгиз выдохнул. Потом пламенную речь продолжил чуть спокойнее:

– За этот год ты затрахала мне все мозги. Уходи домой, пока не поздно. Я не могу тебя больше видеть, честное слово, и слышать не могу. Ты никогда не должна была становиться психологом. Лучше бы ты малевала картины.

Когда ваши родители разводятся, чью сторону вы примете?

Но Маша почему-то никуда не ушла.

– Извини. Я сама не знаю, что говорю в состоянии аффекта. Влада… Понимаешь, она такая. Она создает конфликты. Это не про нас, это про нее. Пограничные личности всегда порождают войну между союзниками. Я тебе не враг, мы с тобой на одной стороне…

– Убирайся вон с моей территории, я сказал! – опять взревел Тенгиз.

Расплескал черный кофе по мраморной столешнице и выругался трехэтажным матом, от которого даже у Миши из Чебоксар уши бы завяли.

Но Маша не только не испугалась, она подошла к нему поближе и, задрав голову, посмотрела в лицо. Она была ниже его чуть ли не в два раза, но казалась выше на целую голову.

– Я слышу, – сказала она, – как тебе больно. Господи, Тенгиз, сколько раз можно тебя убеждать, что ты ни в чем не виноват? Даже Комильфо это понимает. Но ты никогда не услышишь. Как же мне жаль, что мне никогда не суждено тебя понять. Но может, у кого-нибудь другого это получится. Хочешь поговорить с нашим главным психологом? Он опытный и мудрый профессионал, не то что я. К тому же он много работал с жертвами войн…

Тут Маша явно поняла, что допустила очередную оплошность, и в отчаянии хлопнула себя по лбу. Тенгиз шумно отхлебнул кофе из стакана и злорадно усмехнулся.

– Ты не жертва, – с невыразимой грустью произнесла Маша и неожиданно опустилась на пол, скрывшись от моих глаз. – С тобой случилось несчастье, но ты не жертва, ты…

– Что “я”?!

– Мне бы хотелось, чтобы мой мадрих был таким, как ты. Или даже мой отец. Но он не похож на тебя. Когда-то он запретил мне рисовать. А ты бы не запретил. Я бы стала художницей. Я была бы счастливой и полноценной. Я бы… Я ужасный психолог. Он мне постоянно говорит, что я не умею сохранять нейтральную позицию… что у меня плохие границы… что я слишком вовлечена… что я…

– Что “ты”?

– Я больше не могу. Я больше так не могу! Что мы делаем с этими детьми?! Какое право мы имеем?..

– Успокойся. – Тенгиз глядел под столешницу. – Маша, возьми себя в руки. Мы ничего плохого им не делаем. Просто мы не всем, кому хотим, можем помочь.

– Я была уверена, что она ничего с собой не сделает, я ей поверила. Какой же я после этого психолог?!

– Хреновый, – сказал Тенгиз. – Ты ужасный психолог. Лучше бы ты стала художницей. Я бы гордился тобой. Я бы даже бесплатно тебе позировал.

– Моя пациентка пошла на суицид! – вскричала Маша.

– Не так, – покачал головой Тенгиз. – На твою пациентку позарилась Смерть. А ты встречаешься с ней только раз в неделю. В течение пятидесяти минут. У Смерти намного больше времени. Хочешь посчитаем насколько? Двадцать четыре умножить на шестьдесят, умножить на семь минус пятьдесят. Простая математика.

Все дело в словах. В формулировках. Я давно это знала.

Он тоже опустился на пол и исчез из моего поля зрения.

– Давай… – прозвучал голос невидимой Маши, – давай просто помолчим.

Тенгиз ничего не ответил.

В скором времени облако дыма поплыло над столешницей, взвилось над раковиной, взмыло к потолку.

– Дай тягу, – попросила Маша.

– Ты еще кормишь? – строго спросил бургундский канцлер.

– Да нет, – ответила Мадонна. – У меня с самого начала не хватало молока.

Мадрих и психолог еще некоторое время просидели молча на полу. Мне не было видно, чем они там занимаются, но представлялось, что кухонные ящики распахиваются, ползут ввысь, изгибаются изящными арками, раскрывая речной ландшафт, пламенеющую готику, зеленые холмы и маленький остров посреди реки. Я вообразила, что Мадонна положила голову на грудь канцлера, а он гладил ее по волосам, тихо шепча давно забытую молитву, потом говорил: “Мария, да, вы затрахали мне все мозги, но только вы способны меня благословить”.

Но ничего подобного даже близко не происходило.

Спустя несколько мгновений Маша с пола поднялась и вышла из Клуба, так ничего и не сказав на прощание. А Тенгиз не поднялся, но послышалось шуршание. Я встала на цыпочки, опасно перегнулась через подоконник и увидела, что, зажав в зубах зажженную сигарету и прислонившись к шкафчику под раковиной, Тенгиз кромсает все остальные сигареты на мелкие куски.

Поднялся ветер, по всему Клубу разлетелась табачная крошка и клочки папиросной бумаги. Я сразу поняла, что он делает: хочет избавиться от всех своих сигарет, чтобы у него не осталось выхода, кроме одного. Я не стала ему мешать в этом благородном деле и через террасу направилась в парк.

Ночная прохлада действовала благотворно, но недолго, поскольку через несколько кустов бугенвиллеи послышались всхлипы. Под фонарем стояла Маша и безутешно ревела. Я подумала, этого еще не хватало, но больше ничего не подумала и обняла Машу сзади. Она вздрогнула, повернула голову, узнала меня и вздрогнула еще сильнее.

– Зоя… извини… прости… я…. Что ты здесь делаешь?

– То же, что и вы, – вздохнула я. – Вы похожи на Мадонну ван Эйка.

Маша еще раз всхлипнула и вытерла слезы рукавом, но замешательство и смущение с лица ей стереть не удалось. Я сказала:

– Ну что вы, Маша, с кем не бывает. Я никому не расскажу.

Я видела, что в ее закипающем мозгу выстроилось сто профессиональных вопросов и не меньше сентенций и парадоксальных утверждений, но она их отмела и неуютно улыбнулась.

– У вас очень тяжелая работа, – я сказала. – Вы так хотите всех вылечить, а дома у вас маленький ребенок. Вы, наверное, никогда не отдыхаете. У вас еще школы есть, кроме нашей?

– Еще две, – неожиданно призналась Маша. – Завтра мне ехать в Кадури.

– В Кадури?! – изумилась я. – Это же на дальнем севере!

– Часа два от Иерусалима. Я люблю водить машину. В тишине и одиночестве.

– Ни в коем случае не покупайте Тенгизу сигареты, – я сказала. – Ни за что и никогда. Это лучшее, что вы можете для него сделать.

Маша ахнула. А я саму себя похвалила за проницательность. Я так и знала, что это она. И Фридочка, и Фридман, и все остальные обитатели Деревни стопудово давным-давно перестали ему в этом потакать, из наилучших намерений. И правильно делали.

– Послушай, Зоя, – сказала Маша незнакомым доверительным тоном. – Мы не в кабинете, и это тотальное нарушение границ, но раз они уже нарушены, я тебе раз и навсегда скажу: поверь, я понимаю, что значит испытывать спасательские фантазии. Они упоительны, но всегда чреваты колоссальным разочарованием. Тенгиз хороший человек и хороший мадрих, и все, что он делает, сознательно нацелено на ваше благо, но он травмированный человек, а ты не должна позволять ему лечиться за свой счет. И я не должна, – она решительно добавила и даже встряхнулась. – Он не мой пациент. Я хочу, чтобы ты поняла: мы никого не способны спасти, только самих себя.

Наверное, будь я на Машином месте, я бы именно так и сказала своей пациентке. Эта Деревня и впрямь недалеко ушла от сумасшедшего дома. Но я не была на Машином месте, и у меня, слава богу, вообще не было никаких пациентов. Зато были люди, к которым я крепко-накрепко привязалась и породнилась с их горестями и с их радостями. Поэтому я не стала спорить, а просто обратилась к Маше на ее родном языке:

– Как зовут того канцлера на картине с Мадонной?

– У ван Эйка? Николя Ролен. Она написана в бугрундском городе Отёне. Он ее заказал для своего прихода…

Маша заметно оживилась и увлеченно заговорила, а я не стала ее прерывать, хоть все это мне было прекрасно известно из бабушкиных “Жемчужин Лувра”. И только когда она завершила лекцию по истории искусства, я сказала:

– Знаете, Маша, на картине ван Эйка непонятно, кто к кому снисходит: Мадонна к канцлеру Ролену или канцлер к самой Мадонне. Они оба нарисованы в одном помещении в равноправных позах, друг напротив друга, хоть всем известно, что Мадонна намного круче какого-то заштатного канцлера. Но канцлер заказал картину у ван Эйка, и теперь Мадонна существует благодаря ему. Может быть, он нужен ей не меньше, чем она ему, хотя она сама об этом не подозревает. Может быть, это она пришла искать у него благословения, а не наоборот. И вообще, может быть, они оба друг друга о чем-то просят и что-то друг другу дают.

Маша опять ахнула. “С ума сойти, – подумала она. – Зоя Прокофьева была умна не по годам. Она была невозможно талантливым ребенком, хоть красотой и не отличалась. То есть девушкой”. Машины предполагаемые мысли меня вдохновили еще больше, и я с запалом продолжила:

– Все мы повязаны одной и той же историей, которой не существовало бы, вынь хоть одного из нас из сюжета. Поэтому нет смысла искать среди нас пациентов и лекарей, спасателей и спасенных, святых и смертных. Мы все равны перед Роком, единственным господином и повелителем. А его на картине нет.

Под фонарем в Машином взгляде вдруг появилась озабоченность. Кажется, я перегнула палку. А ей еще завтра в это Кадури, к черту на рога. Я пожалела о сказанном.

– Ты попросила у Тенгиза позвонить родителям? – вдруг спросила психолог.

– Попросила.

– И?..

– Наверное, ему пока было не до этого. Маша, Влада ведь не умрет?

Глава 42

Арт-терапия

Аннабелла даже близко не умерла. И домой ее не отослали. Видимо, Антон Заславский, главный психолог всех психологов, или директор всех начальников и начальник всех директоров программы “НОА” Иаков Вольфсон еще раз просмотрел треугольники, рисунки, ответы на вопросы, кто придумал велосипед и откуда известно, что земля круглая, прочел рассказы Влады Велецкой, написанные на экзамене в прошлом марте в Ленинграде, и сжалился над ней.

Возможно, что Маша за нее заступилась. Или Тенгиз. Но мне хотелось думать, что оба они сообща.

Ее переправили в психиатрическую больницу “Эйтаним”, расположенную в иерусалимских лесах, в подростковое отделение.

В преддверии Песаха мы поехали вместе с Фридочкой ее навестить: Алена, Вита, Фукс, Юра Шульц и я. Натан категорически отказался посещать “психушку” и “дурдом”, “больную на голову” и “недоделанную”, и уговорить его не представлялось возможным. Более того, он пытался отговорить от визита и меня.

– Тебя нагло оклеветали, а ты, поджав хвост, бежишь с цветами к врагу.

– Больных следует навещать, – возразила я. – Это одна из заповедей.

Хоть в некоторых вопросах Натан Давидович был весьма просвещенным молодым человеком, в других – осел ослом. К тому же, несмотря на перемирие, в наших возвышенных отношениях пролегла неуловимая трещина, которую Натан отрицал, а у меня не получалось. Дело было в том, что тот приступ паники, который охватил меня на перемене между геометриями, настолько меня напугал, что с тех пор я не отваживалась, как прежде, полностью ему доверять и сохраняла некоторую эмоциональную дистанцию.

Так Маша сказала, а я согласилась. А Натан, сам того не замечая, все чаще называл меня Зоей.

Мы скинулись на огромный букет красных роз, купленный в цветочном магазине на улице Агриппас, и сели в автобус возле фасада Талита Куми.

Автобус долго ехал по петляющей в горах лесной дороге, потому что психиатрическая больница “Эйтаним” располагалась в оторванной от города зеленой глуши. Я оценила такое расположение, так как окрестности Иерусалима были даже пасторальнее Деревни, и мне немедленно захотелось остаться тут надолго. Но хотелось мне этого лишь до тех пор, пока мы не вошли в ворота.

Небольшое двухэтажное здание, в которое нас впустили после проверки, было не живописным, а самым обыкновенным, напоминающим наше общежитие. Никаких цепей, замков, смирительных рубашек, холодных ванн и плюющихся пеной безумцев с шевелящимися волосами, которых я по дороге успела себе вообразить, и в помине не было. Но атмосфера все равно была не из приятных, хоть трудно было определить почему. Наверное, потому что, в отличие от Деревни, здесь было очень тихо. Встретившиеся нам на пути ровесники с ненавязчивым любопытством взирали на нас. Некоторые курили, и никто им не запрещал. Двери комнат были открыты, и за ними виднелись такие же обыкновенные ребята, лежащие на кроватях без дела или сидящие за столом с уроками. Одеты они были обычно, но мне стало не по себе. Всем остальным явно тоже, потому что мы, сами того не замечая, прижались друг к другу, пытаясь исчезнуть за Фридочкой, пытавшейся исчезнуть за огромным букетом. Наверное, так ощущали себя солдаты армии союзников, вошедшие в концлагеря.

Какая-то женщина, в которой Фридочка распознала медсестру, хоть на ней не было ни намека на белый халат, провела нас к мягкому уголку с большим зарешеченным окном, в котором двое парней, лениво передвигая фишки, играли в нарды, одна девушка в цветастом платье дремала в потертом полосатом гамаке, а другая покачивала гамак, читая книгу. Там же нашлась и Влада. Она макала кисть в акварельные краски и рисовала на большом листе нечто, отдаленно напоминающее стакан воды с плавающей внутри долькой лимона. Прототип натюрморта стоял перед ней на столе.

Не знаю, чего я ожидала, но она прекрасно выглядела. Каре было уложено безупречно. Она казалась сосредоточенной. Она была Аннабеллой, и решительно ничего в ней не поменялось, кроме того, что впервые я видела ее рисующей, хоть она столько разглагольствовала о художествах. Я ощутила ревность: должно быть, Маше, как несостоявшемуся живописцу, было с ней интереснее, чем со мной.

– Ну, здравствуй, девулечка! – нарочито жизнерадостно вскричала Фридочка.

Вздрогнули все, кроме Влады. Она медленно повернулась на голос, окинула взглядом всех нас и букет. Протянула руки, и Фридочка всучила ей розы.

– Шикарно, – сказала Влада, опуская лицо в цветы. – Пахнет потрясающе. Но я не люблю число пятнадцать. Вы бы лучше принесли мне одиннадцать роз.

– Привет, – сказали мы еле слышным хором. – Как дела?

– Как самочувствие, красотулечка ты моя? – громко спросила Фридочка, гладя Владу по плечу. – Судя по твоему цветущему виду, тебя хорошо кормят!

Какая оплошность!

– Я что, сильно поправилась?! – вскинулась Аннабелла и испуганно оглядела свои бедра.

– По-моему, ты похудела килограмм на пять, – быстро сказал Юра.

– Правда? – спросила Аннабелла.

– На все шесть, – подтвердила Алена.

– На семь, – подхватила Вита. – Это я жирная корова. Смотри, во что я превратилась, пока тебя не было.

И выпятила плоский голый живот, выглядывающий из-под куцей футболки, которую она надела, несмотря на Фридочкины протесты.

Аннабелла покосилась на ее живот без особого интереса, чего нельзя было сказать о Фуксе.

– А где все остальные?

– У нас завтра экзамен по литературе, – соврал Юра и покраснел. – Все тупят и учатся. Они в другой раз приедут. Тебе передавали пламенные приветы.

Затем Аннабелла впервые посмотрела на меня. Я думала, она спросит, зачем я пришла, еще я предполагала, что она снова станет меня обвинять в своей смерти, но она сказала совсем другое:

– А, ну да, Тенгиз ради меня Деревню не покинет. Его еще не уволили? Надеюсь, все прочли мое прощальное письмо. А теперь можете идти. – Аннабелла швырнула букет на стол и снова взялась за кисточку. – Благодарю вас за то, что пришли, но вы мешаете мне работать. У меня задание по арт-терапии. Я должна написать натюрморт.

– Ты долго собираешься здесь торчать? – спросил Фукс. – Вернись в Деревню, Владочка, тебя сильно не хватает.

– Не думаю, – пожала плечами Аннабелла, проводя желтой краской по подобию лимона, – что вам меня не хватает. Вы прекрасно без меня справляетесь, я уверена. А у Алены с Комильфо вообще наступила райская жизнь. Я бы все отдала, чтобы жить в комнате вдвоем.

– Мы скучаем за тобой, – выдавила из себя Алена, и, пожалуй, одна я знала, каких усилий ей это стоило.

– По тебе, – поправила Аннабелла.

– По тебе, – покорно исправилась Алена.

– Нет, – сказала Аннабелла, – я не вижу причин возвращаться. Меня здесь все устраивает. Лесной воздух благотворно на меня действует, и у меня почти прошел хронический гайморит. У меня появились новые знакомства в этом оздоровительном пансионате. Вот этот мальчик, например, у которого мама – профессор экономики в Иерусалимском университете. Идан!

Аннабелла помахала кисточкой одному из играющих в нарды. Желтая капля упала на зеленый стебель розы и медленно растеклась по шипу. Парень, на чьем затылке криво сидела маленькая ермолка, поднял на Владу хмурый взгляд и снова уставился на доску.

– Мы очень сдружились, – продолжила Влада. – Это потрясающе интересный молодой человек. Он утверждает, что его миссия – спасти всех евреев, попавших в плен.

Фридочка наконец опустилась на стул, но вид у нее был очень озабоченный.

– Что это значит? – спросила она делано небрежным тоном. – Какой такой плен?

– Не знаю, – снова пожала плечами Аннабелла. – Идан говорит, что нужно любой ценой выкупать души, которые оказались в плену. Он копит на это деньги. Он пообещал, что меня тоже выкупит, даже несмотря на то, что я не еврейка. Как вы думаете, еврейские души стоят намного дороже православных?

Почему-то, несмотря на саркастичный тон, от этих слов по моей спине бодрым шагом пробежалась целая рота мурашек.

– Мне не следовало приезжать в ваш Израиль, – вдруг сказала Аннабелла. – Я должна была остаться дома. Мне было хорошо дома. Зачем вы меня забрали из дома? Я хочу домой.

– Владочка, – воскликнула Фридочка, внимательно разглядывая рисунок, – как же чудесно ты рисуешь! Когда ты к нам вернешься, мы обязательно потребуем у Семена Соломоновича, чтобы он разрешил тебе разукрасить стены общежития. Давно пора придать им божеский вид.

– Я никогда не вернусь в вашу клоаку, – заявила Влада, ворочая кисточкой в пластмассовом стакане с мутной водой. – Я не собираюсь жить в интернате, в котором заправляют такие люди, как ваш Тенгиз. Сперва он заставляет меня ходить к психологу, затем – к психиатру, а потом и вовсе решает запереть меня в оздоровительном пансионате. Мне известно, что это он так решил. Вы бы на такое не пошли, Фридочка, я точно знаю. Вы хорошая женщина. Это все он.

– Владочка, – ласково сказала домовая, – мы все хотим, чтобы тебе стало… было хорошо.

– Нет, это только вы хотите мне добра, а мне сам Фридман сказал, что мой мадрих не может теперь “нести за меня ответственность”. Это ж надо! Притом что он сам ежедневно пихал мне таблетки, которые мне были не нужны и от которых мне стало в сто раз хуже, так что я не могла больше отвечать за свои поступки. Что же вы потом удивляетесь, что я их не глотала? Я ему столько раз говорила, что меня от них выворачивает, появляются странные мысли, теряется сосредоточенность и растет аппетит. Но он мне не верил. Он думает, что все про всех знает. Ни черта он не знает. Он всегда хотел выгнать меня домой. Он всегда меня терпеть не мог. Передайте ему, что это взаимно. Это все потому, что я не настоящая еврейка, а он расист и с самого начала дискриминировал меня по национальному признаку. Кто вообще допустил его к детям? Он даже собственную дочку не уберег. Жаль, что папа Арта не настоял на его увольнении. Но мой папа настоит, уж будьте уверены. Я ему написала… Я ему позвонила, и он приедет и заберет меня из вашего вонючего Израиля, а потом убьет этого урода за такое обращение. Передайте ему, что только последний мудак способен на такое…

– Давай успокоимся, Владочка, – потрепала ее по руке Фридочка. – Все будет хорошо. Ты многое перенесла, и, наверное, нам не стоило приходить к тебе в таком количестве…

– Не разговаривайте со мной как с сумасшедшей, – прошипела Аннабелла. – Я не сумасшедшая. Это вы все больные на голову и пытаетесь заодно свести меня с ума. Это Комильфо сумасшедшая. Знали бы вы, что творится у нее в голове! А я ничего плохого никому не сделала. Я вообще ничего не сделала, а всего лишь выпила пару таблеток, потому что мне захотелось напугать Комильфо, а вы раздули из этого какую-то трагическую драму. Это была всего лишь шутка. Шутка, и больше ничего. Как вы могли воспринять ее всерьез?

– Очень смешная шутка, – не выдержала Алена. – Все оборжались.

Юра на нее шикнул.

– Фрида, – с невозможным апломбом произнесла Аннабелла, – прошу вас, оставьте меня наедине с моими одногруппниками.

Домовая заколебалась, но все же решила исполнить просьбу и, удалившись в угол помещения, неуклюже развалилась на огромном синем пуфе. Мне стало еще неуютнее. Аннабелла вызывала безотчетный страх.

– Знаете что, дорогие мои, – сказала она, – вы мне никто, и я вам никто. Вам на меня плевать. Мы случайно оказались в одном сумасшедшем доме. Всяко лучше находиться в настоящей психушке, чем в этой вашей Деревне. Здесь хоть все открыто признают, что у них крыша поехала, вместо того чтобы днем делать вид, что у них все в порядке, а по ночам нападать на забор.

– Какой забор? – захлопала глазами Вита, которой, вероятно, все еще казалось, что в словах Влады сохранялся здравый смысл.

– Это не меня лечить надо, – Аннабелла пририсовала к стакану соломинку, – а вашего мадриха. Вы бы однажды поглядели, как он воюет с забором, вам бы мало не показалось.

Юра Шульц озадаченно нахмурил брови.

– В Деревне никто никогда не говорит правду. Все только и делают, что врут. Ах, какая чудесная у нас жизнь, ах, как о нас заботятся, ах, как хорошо в Израиле бедным деточкам, которых вывезли из несчастного Совка! Я всего лишь хотела раскрыть вам глаза на правду. Просто я смелее вас, а вы все трусы. Я побывала на границе жизни и смерти, и теперь мне ничего не страшно. Вы все только и мечтаете о том, как бы удрать, а я взяла и попробовала.

– Это очень глупо, – сказал Юра. – Ты не должна была так поступать. Мы переживали. Ты даже не представляешь, как ты всех напугала.

– Я тебя умоляю! – скривилась Аннабелла. – Вам всем надо бежать из этого дурдома. Вам же никто не расскажет, что ваш ответственный вожатый в полном неадеквате по ночам бродит по Деревне с топором.

– Что за гон? – тихо спросил Фукс.

– Никакой не гон. Вы же читали мое прощальное письмо. Разве я хоть одним словом вам соврала? Я сказала вам правду. И сейчас говорю. У Тенгиза дома хранится топор, и он этим топором ломает деревенскую ограду за старыми сельскохозяйственными постройками времен первых пионеров и сионистов. Охранник никогда там не патрулирует, потому что это на противоположном конце света, там за оградой обрыв с холма, фонарей нет, ржавые железяки валяются, и никому и в голову не придет туда забредать. Сходите посмотрите, если вы мне не верите, потому что считаете меня сумасшедшей. Он там целый лаз прорубил. Да это верх безумия, верить, что забор в Деревне заколдован, и пытаться его разрушить. Однажды он вас всех кокнет, когда вы будете мирно спать под одеялами, и сбросит ваши трупы через дырку на пустырь. Вот тогда вы и вспомните меня. Но будет поздно.

Все с недоумением взирали на Владу, и хоть мы и понимали, что она не в себе, не верить ей почему-то оказалось затруднительно. Тем более что мы уже выяснили, что Влада умудрялась все про всех знать лучше остальных. Она вполне могла бы работать шпионкой в Моссаде, если бы захотела направить свои таланты в созидательное русло.

– Зачем ты нам это рассказываешь? – спросил Юра.

Ясно было зачем. Главной жизненной миссией Аннабеллы было отравление психики окружающих. Жаль, что я не послушалась Натана, – мне не стоило сюда приходить.

– Бегите, – сказала отравительница. – Спасайтесь, пока еще можно. Не доверяйте Тенгизу. Он вас специально охмуряет, чтобы потом использовать.

– Ты хоть слышишь ушами, что выдает твой рот? – с негодованием спросила Алена, потому что нормальный человек всегда ищет логику в чуши, даже находясь в стенах психиатрической больницы. – Каким образом он может нас использовать?

– Да любым. – Аннабелла обмакнула кисточку в черную краску и размашисто замалевала ею воду в нарисованном стакане. – Можете мне не верить, но он привязывает вас к Деревне, чтобы вы, как и он, никогда не смогли ее покинуть. Он вас околдовывает, чтобы вы ему принадлежали навсегда. Он хочет завладеть вашими душами, чтобы вы никогда не смогли от него удрать и никогда не смогли забыть…

В каждом бреде есть доля правды, это всем известно. Иначе люди не сходили бы с ума. Они ведь сходят, потому что затрудняются отличить воображение от действительности. Но это не их вина. Если бы реальность и воображение были совсем не похожи, их бы никто не путал.

– Я могу выкупить вас из плена, – вдруг сказал кто-то на иврите за моим плечом.

У меня похолодела спина. Я обернулась – за нами стоял мальчик в покосившейся ермолке, который больше не играл в нарды.

– Я очень богат. Я могу заплатить столько, сколько нужно. Тебя выкупить? – обратился он к Вите.

Вита издала испуганный звук и спряталась за Фукса.

Тут подошла мило улыбающаяся медсестра, сообщила Аннабелле, что скоро ужин, что время визитов подходит к концу, взяла мальчика за локоть и повела за собой. Фридочка кое-как выбралась из поглотившего ее пуфа, приблизилась к нам и сказала:

– Деточки, давайте попрощаемся с Владочкой, ей нужно…

– Ничего мне от вас не нужно. – Аннабелла схватила плод своего творчества, и прежде чем кто-либо успел ее остановить, разорвала его на клочки.

Я не знаю, чем Владе помогла психиатрическая больница. Непохоже, что в ее психическом состоянии наступил прогресс. Она абсолютно не изменилась.

– Очень жалко, что ты порвала такой замечательный рисунок, – огорчилась домовая.

– Он был никчемный, – сказала Влада. – В отличие от Маши, вы, Фрида, ничего не понимаете в живописи.

Обратно мы ехали в полном молчании. За окнами автобуса уже было темно, петляющая лесная дорога казалась призрачной и зловещей, а в скором времени нарисовавшийся город – тяжелым и мрачным. На душе у меня было так погано, как если бы ее облили чернилами.

На пересадке, в центре города за тремя пустыми арками несуществующего приюта Талита Куми, выли привидения брошенных сироток.

Глава 43

Исход. Часть первая

Перед Песахом Фридочка развела такой кипиш с готовкой, что можно было подумать, что это самое главное еврейское торжество. Хоть бабушка Сара по телефону слезно умоляла домовую позволить мне объедаться мацой с хреном и фаршированной рыбой в кругу израильской семьи, к родственникам никого не отпустили, потому что решили, что нам следует отмечать в Деревне праздник Исхода, который, разумеется, привязали к нашему личному возвращению на историческую родину.

Отмечали в Деревне Сионистских Пионеров по всем правилам ритуального обряда Седера, избегая укороченных вариантов. А это означало, что мы пять часов должны были просидеть за столом, читая пасхальную Агаду – сказание о выходе евреев из Египта, – с песнями, молитвами, вопросами, ответами, легендами, притчами, баснями и поиском мацы, завернутой в платочек. Действие еще удлинилось, потому что пасхальный иврит понять было практически невозможно, так что чтение перемежалось русским переводом с витиеватыми объяснениями Фридмана.

К концу вечера половина группы клевала носом и не могла впихнуть в себя больше ни куска драника, ни ломтя бабки из размоченной мацы с изюмом и курагой, а педагогическая команда, кажется, перебрала вина, которое нам не полагалось, и когда бутылки опустели после положенных обрядом четырех стаканов на каждого, Фридман с Тенгизом поделили напополам наполненную до краев чашу, предназначенную для пророка Илии, и распили ее тоже. Вот тогда и наступило самое интересное.

Седер получился семейным, потому что Фридочка привела свой выводок и польского мужа, а Фридман – жену и сына, впервые нас с ними познакомив.

Жена у Фридмана была высокой, худой, модной и неприступной, как витрина дорогущего бутика в недавно открывшемся торговом центре “Малха”. Я про себя прозвала ее “генеральшей”. Вероника Львовна работала переводчицей в агентстве новостей, а их сын служил офицером в морских войсках. Он явился на трапезу в белой форме с двумя “гробами” на каждом плече и, хотя по званию был старшим лейтенантом, походил на капитана “Дункана” Джона Манглса. У Семена Соломоновича все оказалось безупречным, от галстука до семьи.

Джона Манглса, которого на самом деле звали Эмилем, сразу окружили все пацаны и несколько девчонок и весь вечер смотрели ему в рот с придыханием, особенно Натан Давидович, донимавший его вопросами об офицерской жизни. Эмиль больше отмалчивался, объясняя, что ему запрещено разглашать военные тайны. Я даже мимолетно пожалела, что среди нас не было Аннабеллы.

После бутылки вина у Фридмана удивительным образом развязался язык, и рассказ о его собственном исходе полился из него, будто в нем самом откупорили пробку.

Выяснилось, что Эмиль был зачат в Италии, в городе Ладисполи, что объясняло его привлекательность. В начале семидесятых в этом городишке несколько месяцев проторчали Семен Соломонович и Вероника Львовна по дороге из Кишинева, ожидая виз в Америку. Но, получив наконец визы в Америку, Семен Соломонович, напоследок позволивший себе прогулку по близлежащему Риму, случайно и совершенно неожиданно столкнулся у подножия Испанской лестницы со своим бывшим сослуживцем по войскам связи в Улан-Удэ инженером-теплотехником Тенгизом, с которым он не виделся лет десять и который через пару дней улетал в Тель-Авив.

Мир был мал. Еврейский мир – еще того меньше.

После неспешной беседы под палящим римским солнцем на террасе траттории, когда была съедена и закушена крем-брюле паста карбонара, выпиты и запиты граппой кампари и лимончелло, за чашечкой ристретто мнение Семена Соломоновича насчет постоянного места жительства кардинально изменилось.

Тенгизу не удалось заразить сионизмом бывшего сослуживца и убедить, что статус беженца закрепляется за человеком, уходящим “от”, навечно, тогда как репатриация наделяет исход стремлением “к”, а следовательно, и целью, но Семен Соломонович был прагматиком. Ему показалось разумным, что изучить иврит, в котором всего лишь двадцать две буквы, намного проще, чем английский, который никогда ему не давался. В Америку он собирался потому, что Вероника Львовна утверждала, что перспектив там много, но ни знакомых, ни родственников у Фридманов там не было – они оказались первыми ласточками, покидавшими невыездной Союз, – а внезапная беременность жены навела будущего командира мочалок на мысль, что лучше иметь хоть какие-то знакомства в стране, где собираешься жить. Тенгиз планировал поселиться в окрестностях Иерусалима и рассказывал, что земля на территориях дешевая, а новые репатрианты получают скидки и ссуды на постройку частных домов с участками.

Так что Фридман вернулся в Ладисполи к госпоже Фридман с предложением поменять визы и билеты. Но Вероника Львовна воспротивилась такой идее, поджала губы и принялась возмущаться насчет зря потраченных в Италии месяцев – как же ее безупречный оксфордский английский, экономическое положение в Штатах, американская мечта и перспективы в стране безграничных возможностей? Аргумент про бесплатную израильскую медицину ее не переубедил, а выученный ею итальянский вкупе с беременностью не засчитались в качестве бонусов за бессмысленное ожидание. (Вероника Львовна, в отличие от ее супруга, очень быстро схватывала языки и вообще была филологом, как и все советские женщины.) Этому Тенгизу, с сарказмом сказала она, следовало работать в Еврейском Сообществе Сионистов, агитирующем всех евреев переехать в Израиль, его талант пропадал зря.

Семен Соломонович не любил спорить с женой и вынужден был с некоторой горечью отказаться от внушенной ему идеи исхода в страну праотцев.

Но на следующий день Вероника Львовна проходила медосмотр, и гинеколог нашел, что с беременностью получились осложнения, поэтому трансатлантический перелет генеральше до самых родов противопоказан.

Торчать в подвешенном и интересном положении в Италии в течение следующих пяти месяцев казалось абсолютно бесперспективной идеей, поскольку вся последняя валюта была потрачена на лимончелло, граппу и пасту карбонара, причем оплачено было за двоих, так как Семен Соломонович был транжирой, широкой руки человеком и с юношества любил красивую жизнь. К тому же Семен Соломонович, думая, что через два дня улетит в Новый Свет, не поскупился на настоящие итальянские туфли, которые он, между прочим, до сих пор носит. В общем, никаких средств у Фридманов не осталось.

Встреча с Тенгизом в тот момент показалась Семену Соломоновичу “ашгаха пратит”.

– Что это такое? – спросил Юра.

– Личная забота о тебе со стороны Всевышнего, – не преминул, как всегда, щегольнуть еврейскими знаниями Натан Давидович.

Семен Соломонович спросил у доктора, как скажется на интересном положении трехчасовой перелет, и получил одобрительный ответ. Он предложил Веронике Львовне поступить практично: переждать беременность в Израиле с качественной бесплатной медициной, а потом, уже родив Эмиля, улететь туда, куда они изначально намеревались. Генеральша насупила брови и заподозрила супруга в манипуляции и сговоре с гинекологом, но была вынуждена согласиться, поскольку въехавшим в Израиль прямо у регистрационной стойки вручали корзину абсорбции, на которую можно было несколько месяцев прожить, и вовсе не впроголодь.

Семен Соломонович тут же связался с Тенгизом, который отвел его в очередное сообщество сионистских агитаторов, где без волокит и ожиданий в обмен на свидетельства о рождении Соломона Абрамовича Фридмана и Льва Моисеевича Резника были получены визы и билеты на самолет в Тель-Авив. Привыкшего к отказам, очередям, давке и бесперспективной бюрократии Семена Соломоновича это обстоятельство еще больше укрепило в правильности решения, как и тот факт, что консул и его секретари, знакомясь со свидетельствами о рождении почивших дедов еще не рожденного Эмиля, не скрывали довольных улыбок. Представители земли праотцев Фридманам и Резникам были заведомо рады, чего нельзя сказать о представителях Нового Света.

Втайне от супруги в тот самый момент Семен Соломонович навсегда похоронил американскую мечту. На последние лиры Тенгиз заказал граппу, лимончелло, пьядину с моцареллой и прошутто, на этот раз за свой счет. Закусили тирамису и запили эспрессо. На чаевые официанту не хватило, и тот провожал двух евреев антисемитским взглядом, молча посылая вслед проклятия на итальянском.

В Тель-Авив две пары и эмбрион Эмиль летели в одном самолете.

Тенгиз не соврал насчет дешевой земли под ссуды на поселениях, правда, несколько лет пришлось жить в “караванах” – передвижных жестяных домишках, на желтых голых холмах с сухими колючими кустарниками и кое-где понатыканной палестинской фисташкой, где и прошло детство Эмиля. Далеко в низине под холмами зеленели арабские пардесы – фруктовые сады и оливковые плантации.

Жена была против поселений и устраивала высокоинтеллектуальные скандалы. Куда ей поселения? Вы же посмотрите на нее, дочь кишиневской интеллигенции, всю жизнь прожившую на бывшем проспекте Ленина, нынешнем – Штефана чел Маре, в этой глуши! На этих песках! Под этим палящим солнцепеком! В этих душных коробках! Но Фридман в кои веки жену не послушал, и в любом случае они же скоро уедут в Америку, пусть хоть какие-то знакомые лица будут рядом, пока не родится Эмиль.

Живот генеральши рос, а с ним и Эмиль. Лето сменилось зимой, дожди барабанили по жестяным коробкам, саженцы лимонов и гранатов на частных участках наливались соком и зеленью, пускали корни в желтые холмы. Подъемные краны и бульдозеры круглосуточно рыли желтую высохшую землю, закладывали фундаменты. В населенном пункте вырыли бассейн и залили водой.

Когда мы отсюда, к чертовой матери, уедем? Пусть Эмиль немного выгавкается, он же еще совсем хрупкий. Куда его забирать из яслей? Он же так привязан к воспитательницам. Он так хорошо говорит на иврите. Разве в Америке дети могут свободно бегать на улице, без присмотра старших? Пусть насладится свободой, дети должны познавать окружающий мир и природу на воле, а не сидеть взаперти.

Бюрократия в Израиле оказалась такой же, как и в американских службах в Италии, но разрешение на стройку частного дома все же пришло, как же от него теперь отказываться, после стольких усилий? Прибыль от продажи дома можно выручить немалую, Фридман всегда был практиком. Построим дом, продадим и уедем с деньгами.

А как же вся мебель? А машина? А новый холодильник и, главное, кондиционер? Время шло, а Америка была все дальше.

Однажды Семен Соломонович для очистки совести все же отправился в американское посольство. Статус беженцев оказался просроченным. Будущий командир мочалок тайно вздохнул с облегчением.

Вероника Львовна, услышав такие новости, легла на соломенный диванчик в саду под лимонным деревцем, накрылась простыней и неделю с мужем не разговаривала. Потом собрала лимоны, очистила от цедры, залила спиртом, засыпала сахаром, и получилось лимончелло.

Жена Тенгиза и сам Тенгиз принимали самое непосредственное участие в воспитании Эмиля – на поселениях было принято всех детей растить вместе. Вообще там жилось практически как в Деревне – то есть коммуной. Все делали сообща, вместе строили дома, покупали продукты, заглядывали друг к другу в холодильники, вешали белье на одной веревке, забирали соседских детей из садов и школ, сплетничали по вечерам, по праздникам ходили в синагогу, хоть в бога и не верили, а каждую пятницу смотрели по черно-белому телевизору еженедельный арабский фильм, который крутили по единственному израильскому каналу, и лузгали семечки, грызли арахис, грецкие орехи и палестинские фисташки. Зеленые маслины лежали в мисочках. Дети не хотели ложиться спать, говорили “еще чуть-чуть!”, возились на полу и строили из ореховых скорлупок замки и корабли.

Сперва работали на стройках, собирали апельсины и мандарины, разделывали куриц на конвейере, красили дома и подметали иерусалимские улицы, но довольно быстро устроились.

Веронику Львовну, великолепно владеющую многими языками, взяли в агентство новостей. Тенгиза приняли на завод, производивший кондиционеры, а поскольку теплотехники в Израиле были не востребованы, ему пришлось переучиваться на холодильщика. Жена Фридмана требовала, чтобы Семен Соломонович переквалифицировался из педагога в экономисты, потому что, по мнению генеральши, евреи в Союзе никогда не выбирали профессию, а поступали лишь туда, куда их принимали, однако будущий командир мочалок утверждал, что профессию педагога он все же избрал в трезвом уме и твердой памяти, несмотря на Союз и даже вопреки ему, поэтому он стал работать учителем истории в иерусалимской Деревне Сионистских Пионеров. Иврит ему в самом деле дался на удивление легко.

А потом Семену Соломоновичу неожиданно предложили перейти на административный пост заведующего разными программами в Деревне, а это включало проживание в школе, то есть в самом сердце Иерусалима. Вероника Львовна поехала посмотреть на Деревню и на то, что там предлагалось. Агентство новостей находилось в десяти минутах ходьбы от Деревни, и Вероника Львовна посчитала, что на этот раз сработала ее персональная “ашгаха пратит”. Они переехали, а дом на поселениях сдали. Их финансовое положение заметно улучшилось.

Пока они все это рассказывали, Фридочкины дети заснули на диванах, а с ними и ее муж, который плохо понимал русский, Эмиль серьезно и многозначительно кивал, вся наша группа с открытыми ртами ловила каждое слово из секретной информации о личной жизни наших вожатых, Тенгиз продолжал уминать жаркое, обмакивая в подливку мацу, а Фридман снял пиджак, расслабил галстук, расстегнул две пуговицы на рубашке и с нескрываемым обожанием глядел на свою жену, попивая из металлической чаши, предназначенной для пророка Илии. Узнать в нем строгого командира мочалок было трудно. Лицо у него раскраснелось, а глаза блестели.

– А Тенгиз каким макаром оказался в Деревне, если он работал холодильщиком? – задал непосредственный Миша из Чебоксар вопрос, который уже давно не давал нам покоя.

Историю этого исхода всем хотелось услышать до дрожи.

Фридман наконец отвел восторженный взгляд от жены и посмотрел на Тенгиза. Тенгиз дожевал кусок мяса, вытер рот бумажной полосатой салфеткой, пожал плечами и впервые подал голос. Он сказал:

– Be игадета лебинха.

Мы уже знали, что это означало, потому что читали пасхальную Агаду, а это было главной ее заповедью: расскажи своим сыновьям историю выхода из Египта.

Глава 44

Исход. Часть вторая

Тогда Эмиль потребовал, чтобы ему тоже налили. Ему напомнили, что вино закончилось, но Фридочка тут же вскочила и бросилась приносить “бедному ребеночку, который из-за вашей дурацкой армии света божьего не видит”, еще вина из собственных домашних закромов. В итоге пить продолжили все, кроме учеников программы “НОА”.

Эмиль сказал, что он до сих пор скучает по поселениям, но жить там в определенный момент стало опасно, и хорошо, что родители вовремя переехали, потому что то, что случилось с Зитой, было для него настоящей травмой, и никто не должен такое пережить.

– Кто такая Зита? – спросил вечно тормозящий Миша, хотя можно было и так догадаться.

Эмиль рассказал, что они с Зитой росли вместе и что, старше ее на два года, он был ей как старший брат. Они все делали вместе – и на кружок плавания ходили в новом бассейне, и бегали за ограду поселения в арабские пардесы и оливковые рощи. Арабы там были дружественные, кормили их кнафе и позволяли гладить ослов. Детство у них было счастливое. Эмилю не хотелось переезжать в Деревню и покидать всех своих друзей. Но мама была права, и школа в Иерусалиме оказалась намного перспективнее.

В тот майский день Эмиль должен был встретиться с Зитой, которая собиралась приехать в Иерусалим автостопом, потому что пятница подходила концу и наступала суббота, когда общественный транспорт не ходит. Они собирались встретиться с компанией друзей на Кошачьей площади, где зависала вся иерусалимская хипповая молодежь и американские туристы. Зита должна была заночевать в Деревне у Фридманов. Эмиль долго ждал ее возле универмага “Машбир”, возле никуда не ведущих арок разрушенного сиротского приюта “Талитакуми”, да так и не дождался.

Он подумал, что Зита не смогла поймать попутную машину – такое случалось, что из поселений никто не выезжал в пятницу вечером, – и вернулась домой. Он пошел на Кошачью площадь сам. А когда вернулся в Деревню спустя несколько часов, охранник на воротах ему тут же доложил, что у какого-то знакомого его папы дочь пострадала в террористическом акте – она стояла на автобусной остановке, а мимо проехала машина и обстреляла ее из автомата, а папа, когда об этом узнал, тут же поехал с мамой в больницу, и все в Деревне уже знают, кроме Эмиля.

Он тут же вызвал такси и помчался в “Хадассу”, и путь длился бесконечно, хоть от Деревни до “Хадассы” пятнадцать минут дороги от силы. И был зал ожидания. И была полиция, и солдаты, и репортеры, и все соседи, и врачи, и надежда была, потому что говорили, что одна из трех пуль миновала важные органы.

Ночь стала днем, день – ночью, и все повторилось. Соседи приносили в “Хадассу” еду и бутылки оранжада. Репортеры проинтервьюировали Эмиля, потому что все остальные отказывались засвечиваться перед камерами и микрофонами. Нестабильное критическое положение оказалось бесперспективным и обернулось стабильной смертью.

А потом были похороны на Горе Упокоения. И была шива – семь дней траура. Куча народа, соседи, репортеры, полиция, армия. Горы принесенной в бывший соседский дом еды. Мама никогда так много и часто не готовила; обычно готовила Аня, Зитина мама, она всегда очень вкусно готовила, особенно хачапури, но сейчас ей нельзя было готовить. Ей вообще ничего нельзя было делать. Только сидеть на полу в черной разодранной рубахе, которую надрезали на кладбище, а она собственными руками разорвала.

И она сидела. Сидела и ничего не говорила. Она была похожа на истукан. Только иногда кивала головой. А люди вокруг говорили много. Показывали фотографии, вспоминали, смеялись, потом спохватывались, умолкали и опять заговаривали, но потом снова раздавался смех, потому что смех – это жизнь, а жизнь невозможно остановить, даже в доме, куда пришла смерть.

Приходили воспитательницы из яслей и из детского сада, учителя из школы, тренеры из бассейна, подружки и друзья, их родители, друзья их родителей, сотрудники, начальники, репортеры, армия и полиция. И все несли еду. Горы еды. Арабы из соседних пардесов приносили пахлаву, кнафе и варили в турках на плите черный кофе с кардамоном, разливали по маленьким пластмассовым стаканчикам, садились на пол и раздавали уже сидящим.

Приходящие говорили о политике, о ситуации на Ближнем Востоке, о ценах на бензин, об образовании, о звездах кино и эстрады, о книгах, которые недавно прочли и сильно рекомендовали, о разводах и намечающихся свадьбах, о первых вестниках огромной волны репатриации, поднимающейся из недр Советского Союза, о Саддаме Хусейне, о том, будет ли опять война и когда именно, о школьных оценках, о жизни и о смерти. О смерти не боялись говорить. Смерть была частью жизни. Они говорили о Зите так, словно она была еще живой, и как она позавчера забыла в классе пенал и вернулась за ним после уроков, позапозавчера проплыла целых сто бассейнов кряду, позапозапозавчера покупала с подружками кока-колу и чипсы в магазинчике Эфраима, а за неделю до того была замечена целующейся с сыном соседки Шоши в Шотином собственном дворе. Сын Шоши отводил глаза, но в итоге признался, что так оно и было и что они вот уже две недели, как официально встречаются, то есть встречались.

Тогда Аня впервые очнулась от оцепенения и попросила у сына Шоши, чтобы тот ей в подробностях рассказал, как так получилось и почему она ничего об этом не знает. Сын Шоши принялся рассказывать, что Зита сама предложила ему встречаться семнадцать дней назад, когда они ездили поесть шаурмы в Старом городе, но вокруг наступила гробовая тишина, рассказ прервался, а Аня впервые заплакала. Сын Шоши тоже заплакал. И сама Шоши, и Эмиль.

А потом наступал вечер, быстро превращался в ночь, потому что в Израиле сумерек практически не существует, и все уходили. Оставались только Семен Соломонович, Вероника Львовна, Эмиль, Аня и Тенгиз. За окнами стрекотали цикады, и ни один порыв ветра не пошевелил лимонные деревья. Было душно и жарко.

Они сидели молча, а пепельница рядом с Тенгизом, как остывшее жерло вулкана, серела под луной, светящей в окна. Пепел оседал на мебель, на пол, на цветной арабский ковер, на разодранную от горла до сердца черную футболку, на руки и на щетину.

Вероника Львовна терпеть не могла сигаретного дыма. Семен Соломонович открывал окна, а от этого кондиционер не холодил, и было жарко и душно.

Вероника Львовна вставала и уходила в спальню для гостей, Эмиль засыпал на диване в салоне, Аня – свернувшись калачиком на полу, и только ее тихие вздохи нарушали тишину. Тенгиз не спал.

Семен Соломонович наливал лимончелло. Тенгиз отказывался пить. Семен Соломонович приносил тарелки с едой. Тенгиз отказывался есть. Семен Соломонович приносил воду в тазу, потому что во время траура запрещено купаться в проточной воде, но можно омыть лицо и руки.

Все зеркала в доме были занавешены простынями, и экран цветного телевизора тоже. Тенгиз не видел своего отражения – Семен Соломонович тоже.

Наутро все повторялось. Приходили соседи, друзья, знакомые, знакомые знакомых и друзья друзей. Несли килограммы еды и литры воды. Все хотели исполнить великую заповедь утешения скорбящих – ни у кого не получалось. Входя в дом, никто не говорил “мир вам”, и никто не отвечал “шалом”. Мира в этом доме больше не было.

В субботу Семен Соломонович предложил Тенгизу выйти прогуляться – в субботу даже во время шивы можно выходить из дома. Тенгиз отказался.

Шива закончилась в воскресенье. Был хамсин. Желтый тяжелый ветер-суховей дул на холмах, песок хрустел на зубах. Все встали с пола. Аня сняла разодранную черную рубашку, переоделась в синее платье. Эмиль вернулся в школу, Вероника Львовна – в агентство новостей. Люди продолжали приходить, но реже и только по вечерам. Еды стало меньше. В четверг стало еще меньше людей. В пятницу они снова нахлынули. В субботу Семен Соломонович предложил Тенгизу выйти прогуляться – Тенгиз отказался.