– Верно. А Алена?
– У Алены не отличается. Она открытая. У нее то, что внутри, то и снаружи, в большинстве случаев.
– А вы… ты… ну…
– У тебя тоже отличается. Ты постоянно говоришь не то, что хочешь сказать.
– Алена тебе нравится?
– Нравится как друг.
– Вы целую пустыню вместе исходили, как влюбленная парочка, и на меня никакого внимания не обращали, – решила я высказать свое возмущение.
– Странная ты какая-то, – сказал Натан. – Это ты на нас внимания не обращала, как обычно. Отдалилась и почему-то решила брести одна в гордом одиночестве. Разве кто-то тебя прогонял?
– Мне казалось, что я буду пятым колесом.
– Третьим, – поправил Натан. – И никакое ты не колесо, и никакая мы не парочка, нам просто забавно вместе – Алена мой дружбан. И неужели тебе нужно особое приглашение?
Я хотела сказать, что да, очень даже нужно, но не сказала. И еще хотела сказать, что это очень приятно, когда тебя приглашают, зовут, ищут, когда ты прячешься, и настаивают на твоем присутствии, когда делаешь вид, что тебе все равно.
Но я не сказала, потому что была уверена, что Натан Давидович это знал, потому что если бы не знал, не пошел бы меня сейчас искать. К тому же мне было ясно, что он кривил душой и у него таки да был скрытый мотив: он хотел, чтобы я приревновала. А на примере Арта и Аннабеллы я уже знала, что от ревности до любви – один шаг. Так что все у него получилось как по нотам.
Диалог опять зашел в тупик. Натан нервно постукивал пяткой по каменюке. Подул холодный ветер, и я, приоткрыв рот, занялась попытками ухватить зубами язычок молнии свитера, чтобы зубами же натянуть змейку повыше к носу. Мои попытки тоже зашли в тупик. Меня охватили нервозность и все нарастающее разочарование из-за непривычной неразговорчивости и заторможенности Натана Давидовича, от которого я ожидала обычной развязности, активности и пофигизма. Да он, в конце концов, не далее как сегодня днем гладил меня по ноге! Но то опять было “при всех”. А при не всех он даже не улыбался.
Неужели в него я влюбилась? Точно в него? Точно влюбилась? Мне внезапно опять стало не по себе, потому что я испугалась, что сейчас взвалю на себя обязательство с ним гулять, встречаться или быть его, прости господи, девушкой, а потом окажется, что я совсем его не знаю, что он совершенно мне не подходит, что я, как всегда, все себе выдумала и что дело не в Натане Давидовиче вовсе, а в соперничестве с Аленой. Даже к Тенгизу я испытывала, а может, и по сей день испытываю более сильные чувства, хотя это скорее восхищение и глубокая привязанность, смешанные с жалостью, а жалость, как известно, наикратчайший путь к женскому сердцу, да и вообще Тенгиз гораздо больше похож на романтического героя, чем Натан Давидович, и он, по крайней мере, не стал бы тормозить, если бы сидел на камне посреди ночи в пустыне рядом со мной, то есть с Миленой, и знал бы, что сказать, что делать и как себя вести, потому что он опытный человек и мужчина. Так что мне явно придется увиливать, отмазываться, искать поводы для расставания с моим, о господи, парнем, какое ужасное слово, а это совсем уже гиблое дело, так что лучше прямо сейчас оборвать роман, пока не поздно.
И я открыла было рот, чтобы прервать наши отношения, выпустив с такими усилиями наконец пойманный язычок молнии, но Натан меня опередил:
– Так кто же таков этот Фридрих фон Вассерман?
Я вздрогнула от неожиданности, повернулась, а Натан Давидович опять широко и знакомо улыбался, а зубы у него были крупные, белые и очень веселые, на щеках – ямочки, и тут я поняла, что у него совсем другое лицо, когда он улыбается. У меня аж все внутри потеплело, потому что у меня внутри было гораздо полнее, чем снаружи.
– Ты козел. – Я стукнула его по плечу. – Не Фридрих, а Фриденсрайх. Фриденсрайх фон Таузендвассер.
Я тоже невольно заулыбалась до самых ушей, а может, и шире.
– Это из какой книги? Погоди, не подсказывай. Сам вспомню. Цвейг, что ли?
– Не Цвейг.
– Фейхтвангер?
– Не-а.
– О, Ремарк! Точно.
– Да не Ремарк, – возразила я, хоть в каком-то смысле Натан был прав во всех своих предположениях.
– Достоевский?
– Сам ты Достоевский!
– Сдаюсь, – признал Натан свое поражение. – Не помню я такого персонажа.
– Ясное дело, не помнишь, – загадочно улыбнулась я. – Я сама его выдумала.
– Уалла! – сказал Натан, а это восклицание на иврите означало “серьезно?”, или “не может быть!”, или “да ну, ты гонишь!”, или “как интересно!”, или “однако!”. Все зависело от интонации и контекста. А вообще слово было арабским.
– Уалла, – подтвердила я.
– Давай рассказывай. – Натан выпустил наконец мою руку, повернулся ко мне всем телом и скрестил ноги по-турецки.
– Что тебе рассказывать?
– Про книгу, которую ты сочиняешь.
– Откуда ты знаешь про книгу? – изумилась я.
– Ты же все время пишешь что-то в тетрадках. Получается, пишешь ты про этого… Почему имя такое немецкое? Он что, нацист, фашист? Фриднес… ё-моё, не получается выговорить, язык сломается.
– А ты попробуй. Скажи вслух. Ну пожалуйста! Это очень важно. Просто необходимо: Фриденсрайх фон Таузендвассер.
– Ладно, раз важно. – Натан торжественно выпрямил спину и провозгласил: – Фриднесрайх фон Таузендвассер.
– Фрид-е-нсрайх.
– Фриденсрайх фон Таузендвассер! – громко крикнул прямо в пустыню.
Эхом прокатилось имя по ущелью под нами, и в ответ порыв ветра взметнул и без того взлохмаченные волосы Натана Давидовича, которые он стриг намного реже, чем ногти. У меня все внутри замерло, а потом затряслось.
У Натана получилось очень красиво. Он даже специально придал имени немецкий акцент. Благо картавой ивритской “р”, похожей на немецкую, он владел в совершенстве с рождения. То есть с тех пор, как научился говорить. Чего не скажешь обо мне, да и ни о ком другом из нашей группы.
– Можно просто “Фрид”.
– Так бы сразу и сказала. Фрид. И что с Фридом? Что за герой? Почему он немец? Книга так и называется – он главный герой? О чем эта книга?
Я уже рассказывала об этом Маше и Тенгизу, поэтому в третий раз было не так страшно.
– Ну, книга – это громко сказано. Это еще не книга. Так, наброски, черновики. Может, когда я стану человеком, дозрею до настоящей книги.
– Ты уже человек, моя дорогая Комильфо, – неожиданно по-взрослому сказал Натан Давидович. – Так что там происходит?
Я вздохнула, а Натан понял, чем было вызвано мое замешательство.
– Очень трудно пересказывать книги. Но это же твоя книга. Ты ее сочиняешь. О чем ты пишешь?
В некоторые моменты мне казалось, что не существовало на свете человека косноязычнее меня.
– Ну… В общем… Я не знаю… Все происходит в Асседо… Асседо это южная провинция огромной восточной империи, где солнце никогда не восходит, и всеми провинциями правит злой император, но это не важно. При трагических и ужасных обстоятельствах Фрид однажды захотел умереть и прыгнул в ров своего замка из окна четвертого этажа. Но умереть у него не получилось, и он остался калекой на всю жизнь. От него все отвернулись по приказу его друга и сеньора дюка, и даже сама Смерть от него отвернулась, и он до сорока лет прожил в своем северном замке Таузендвассер в полном одиночестве как изгой. Но спустя шестнадцать лет его юный сын, которого он проклял и отверг, нашел его и вызволил из замка, а дюк его простил. И тогда Фрид Красавец снова вошел в моду, как в юности, самоубийства стали модными, особенно среди юных барышень, а в Асседо начались всякие приключения и бардак, который Фрид туда снова внес. А сын Фрида, которого дюк воспитал, и одна иудейская женщина, которая во Фрида влюбилась, решили найти для него лекарство от покалеченности. Потом оказалось, что эту иудейскую женщину, Зиту, очень много лет назад, когда она была еще ребенком, и задолго до того, как он бросился в ров, Фрид чуть не погубил, когда участвовал в погроме в Сарагосе. А в Сарагосу они с дюком ездили, чтобы привезти императору арагонскую невесту. В общем, они все вместе с испанцами и остальными послами напились во время пира, принялись буянить, устроили погром на иудеев и перерезали всю родню этой женщины, но она чудом спаслась и с тех пор скиталась по свету, и с ней случались ужасные вещи, включая долгий плен в публичном доме, пока она не попала в Асседо и случайно не встретилась с Фридом. Но все это стало известно только потом. А пока она влюбилась во Фрида и узнала, что существует древняя легенда о том, что человек может призвать Мага, который исполнит одно его желание. Но Маг не появляется просто так: чтобы его вызвать, человек должен принести семь случайных жертв, сам не зная, что приносит жертвы и призывает Мага. А Фриденсрайх это такой тип, который всем приносит несчастья. Так что велики шансы, что у него получится призвать Мага и выздороветь.
– М-да, – промычал Натан Давидович в глубокой задумчивости. – Как в “Незнайке в Солнечном городе”, только наоборот. Но я не понимаю, зачем такому человеку выживать и выздоравливать. Не лучше ли было бы для всех, если бы он умер?
На это я не знала, что ответить.
– А эротика там есть? – спросил Натан.
– Чего?!
– Постельные сцены. Ты же сказала, что там есть про бордель.
– Какие постельные сцены, ты что, чокнулся? Я ничего об этом не знаю. Но там есть про любовь немножко, да.
– Про любовь… – повторил Натан и улыбнулся.
– Сними, пожалуйста, очки, – попросила я у него.
Не задавая больше лишних вопросов, Натан Давидович снял очки. Я посмотрела ему в глаза и вдруг увидела, что это родные глаза родного человека. И не важно, буду я с ним встречаться или гулять, целоваться или расставаться, он всегда будет членом моего племени.
– Я пишу об Одессе наоборот, – сказала я. – Ты ведь знаешь, что у Одессы есть волшебная сторона, в которой все на свете может произойти, и все можно перевернуть с ног на голову, и оно все равно будет настоящим и всамделишным? Ты же жил в самом центре, во дворе на Гоголя.
– Знаю, – подтвердил Натан. – Только в Иерусалиме я жил в квартале Нахлаот, во дворике на улице Нарбата. А там этой сказочной стороны намного больше.
– Знаю, – согласилась и я. И добавила осторожно: – А еще я пишу о ком-то вроде папы.
– Это как? – спросил Натан.
– Ну, о ком-то сильном, который всегда меня оберегает, защищает и поддерживает.
– А твой настоящий папа тебя не защищает и не поддерживает?
– Мой настоящий папа очень хороший, – поспешила я выгораживать папу перед Натаном. – Он очень умный человек и талантливый педагог. Но он все время занят… то есть был занят моим перспективным старшим братом и своими учениками, а у него их миллион, потому что он учитель математики и завуч. Мне кажется, я ему не очень интересна как личность. В детстве он еще кое-как мной занимался, ходил со мной гулять на Бульвар и водил в археологический музей, который за Лаокооном, и в краеведческий, а потом, когда я повзрослела, особо на меня внимания не обращал. Но я и сама не очень старалась с ним общаться. Самое интересное, что мы сблизились именно перед моим отъездом, и это было здорово. Но потом он опять будто пропал, и мы очень редко с ним разговариваем по телефону.
– Ага, – сказал Натан, – папы, они такие, как правило. Очень занятые люди. Правда, у нас все наоборот. Мой папа с нами постоянно нянчился, а мама делала карьеру. Да и посланницей в Одессу поехала она, а папа – к ней в довесок. Так кто тебя защищает и поддерживает?
– Дюк. Он был со мной с самого детства. Это как… ну я не знаю, я не верю в бога, но я думаю, что у каждого человека есть какой-то вымышленный друг, герой, к которому он обращается в моменты отчаяния.
– Вроде понимаю, о чем ты. – Натан опять засмущался, но взгляда не отвел. – Когда я был маленьким, у меня была такая игрушка, одноухий заяц, его звали Бандруевич. Сперва папа рассказывал мне о нем сказки, которые он для меня перед сном сочинял, а потом я сам начал придумывать ему всякие приключения, искал его в заколдованном лесу, где бродят дикие жирафы и добрые вепри, кормил его кашей и не мог без него заснуть. Никому не говори, Комильфо, или я придушу тебя собственными руками, если ты кому-нибудь расскажешь, но я привез его сюда.
– Вот это оно! – обрадовалась я и даже захлопала в ладоши. – Покажи мне Бандруевича! Ну пожалуйста!
– Ладно, – сказал Натан, – покажу, при случае. Но я его в пустыню с собой не брал. Он лежит на дне моего чемодана в Деревне. Только никому не рассказывай.
– Ты никогда не думал стать психологом? – спросила я.
– Нет, – ответил Натан. – Я стану адвокатом или политиком. У меня язык хорошо подвешен, и я хорошо разбираюсь в мировых конфликтах.
Поразительно, каким взрослым мог быть Натан Давидович, когда речь заходила о высоких материях, и каким становился ребенком, когда от него требовалось поцеловать девчонку, то есть, прости господи, девушку, не на виду у всех.
– Зря ты не вставила в свою книгу эротические сцены. – Натан дернул меня за ухо. – А ты ведь сказала, что там есть влюбленная женщина. Каждый уважающий себя современный писатель должен уметь красочно уложить своих героев в постель.
Я пнула его ногой. Потом рукой. А он перехватил мою руку, потянул к себе, так что я чуть не свалилась с каменюки прямо в ущелье, и поцеловал меня в губы с языком.
Поцелуй был странным. Сначала мокрым, слюнявым и довольно омерзительным, а еще я ощущала неприятные колючки над верхней губой Натана. Я не знала, куда девать свой язык, что делать с зубами, чтобы они не бились об его зубы, и как повернуть голову, чтобы не мешали носы, и практически замерла и не шевелилась.
Но Натан сам под каким-то правильным углом развернул свою голову, присмирил свой длинный язык, и я почувствовала его губы. Они были одновременно твердыми и мягкими, плотными и податливыми, как плюш или как абрикос, и, что самое главное, доброжелательными. Они как будто приглашали меня к себе в гости, а не тащили силой в чужой дом. Так что я осторожно постучалась языком в дверь, а потом и перешагнула порог.
В доме оказалось проветрено и уютно. И не просто дом это был, а дача, на одной из станций Фонтана. Там трещали деревянные половицы, на окнах были голубые рамы с отколупывающейся краской, и было много книг в старых шкафах, и были продавленные мягкие кресла и легкие зеленые абажуры, и пахло недавно прошедшим дождем, прошлым, будущим и настоящим.
И я сама не заметила, как меня отпустило, как больше не слежу за своими движениями, и за его тоже не слежу, и как поглощаю эти губы, как если бы откусывала тот самый в меру спелый абрикос, и все это было вкусным, летним, свежим, честным, радостным, и вдруг, я точно не поняла отчего, но стало как-то глубже, чем было раньше, что-то пошло изнутри и как-то опаснее, и щекотнее, и щекотливее, и мои руки сами собой полезли в его волосы, чтобы ближе к себе притянуть, а волосы оказались жесткими на ощупь и густыми, и в них было трудно просунуть пальцы, но я все равно продралась, а он засмеялся мне в рот: “Эй, леат-леат!” – что значило на иврите “помедленнее”, и потащил меня на себя, а я не хотела отрываться губами от вкусноты, потому что эта вкуснота была не только во рту, но и начала без спросу расползаться по всему телу, то есть, точнее, по позвоночнику, от самого затылка – дотуда, где у меня, кажется, начинались бедра, а может быть, просто попа, так что я повалилась на него всем телом, когда он повалился на каменюку, и мне совсем не было страшно, и дух захватило, как на качелях, точнее, на американских горках, когда стремительно несешься вниз и ёкает и сосет под ложечкой, и где только эта ложечка находится? Уж точно не в ребрах, а может, и в ребрах тоже, но не только там, а еще в животе – в общем, меня так унесло, что я сама себе диву давалась, и Натану Давидовичу тоже, потому что он как будто чувствовал то же самое, я это точно знала, хоть он мне об этом не сообщал, и хотя между нами было много одежды и только рты наши были голыми и слитыми, оказалось, что во рту существует магический рычаг, который будоражит все остальное тело, душу и спинной мозг и выключает мозг головной.
И мне непреодолимо захотелось чего-то, чему я не знала слов, хоть и читала Анаис Нин, и “Анжелику”, и несколько женских эротических романов, которые были полным фуфлом голландским, от которых меня буквально выворачивало, но я все равно всегда дочитывала до конца, потому что бросать книгу, даже если она фуфло, не комильфо. Но все равно слов у этого не было, потому что это было больше чем слова, и до слов, и по-еле слов, и вне слов. Мне казалось, что такое может быть только у меня и ни у кого больше на земле, на планете, во всей вселенной, потому что не может быть, что все люди на свете такое испытали и никому не рассказали. Это было такое ошеломительное открытие, что я чуть с ума не сошла прямо там на месте, и так меня вштырило, что захотелось громко орать от счастья, от предвкушения, от изумления и особенно – от нехватки слов.
– Не может быть, – прогундосила я Натану в рот, – что все об этом знают и молчат!
– Заткнись, – прошептал Натан.
Но я оторвала от него свою голову, потому что если бы не нашла этому подходящих слов, то точно рехнулась бы, потому что ощущения без слов были слишком сильными, мощными, непреодолимыми и неопровержимыми, а слова их, с одной стороны, усмиряли, а с другой – усиливали, как прямо сейчас, когда Натан прошептал “заткнись”, а это вообще было уму непостижимо.
– Ну реально, как такое может быть? Что это вообще такое?
– Ты замолчишь уже, наконец? – спросил Натан, снова намереваясь завладеть моими губами, зубами и языком, а его руки шарили у меня по свитеру чуть выше попы, но до попы не смели добраться, и я с ужасом поняла, что к сожалению.
– Они все врут! – не унималась я. – Они все обманывают! Это невозможно описать! Что это?!
– Это любовь, – сказал умудренный какими-то другими уроками литературы Натан, – а мы даже не разделись.
– Это? Любовь? Нет, это не любовь.
– Любовь, любовь.
– Ужасно пошлое слово.
– Найди другое, только думай быстро.
Я быстро подумала. Очень быстро. Я никогда в жизни так быстро не думала.
– Это либидо!
– Открыла Америку, – сказал Натан и обнял меня крепко. – Ты какая-то придурочная.
Но это не я была придурочной, просто все книги врали.
Глава 27
Новый год
Потом мне казалось, что на мне написано, что у меня случился первый поцелуй, и очень хотелось, чтобы заметили все.
Мне хотелось, чтобы мир остановился и отдал должное такому событию, и чтобы затрубили в фанфары, и ударили в литавры, и свершили бы торжественную церемонию моего официального вступления в мир взрослых, с речами и грамотами. А я бы стояла на стуле с венком на голове и читала бы эпическое стихотворение.
Моя бабушка точно бы заметила, я была уверена, – не ускользнули бы от ее внимания мои припухшие и покрасневшие губы, как если бы я объелась вишней.
Я даже потом их специально покусывала и пощипывала, чтобы сохранился этот испорченный вид, ожидая, что кто-нибудь непременно подойдет ко мне и скажет: “Ах, Комильфо, да никак ты вчера поцеловалась впервые! Ты так изменилась за эту ночь! Ты теперь настоящая женщина!” Но никто не подошел и ничего такого не сказал, даже искушенная Аннабелла, потому что все были заняты верблюдами, на которых мы катались во второй день пребывания в пустыне.
В общем, в мире и его окрестностях ничего не изменилось, и от этого у меня опять появилась фрустрация, потому что кричать о том, что я теперь искушенная женщина, хотелось во всеуслышанье, а я никогда не отличалась экстравертностью.
Но это не совсем верно, что ничего не изменилось. Кое-что изменилось. Во-первых, я не могла заснуть полночи и ворочалась на матрасе, расстеленном на полу в шалаше. Спали мы все в кучу – мальчики в одной половине шалаша, а девочки в другой, как дикие кочевники.
Во-вторых, наутро я не знала, как вести себя с Натаном. Яркий солнечный свет внес реальность в наши вчерашние похождения и осветил их трезвостью, не лишенной неловкости, так что мне срочно понадобилось сделать вид, что ничего не произошло, и когда мы встретились возле умывальника с полотенцами и зубной пастой, я быстро засунула в рот щетку и принялась тщательно шкрябать зубы и плеваться, делая вид, что очень занята гигиеной полости рта.
Я избегала Натана и весь завтрак, на котором подавали козий творог в оливковом масле, и во время верблюдов тоже. Натан и поцелуй как будто существовали теперь отдельно друг от друга.
В-третьих, кое-что все же заметила Алена, но не во мне, а в Натане. Я видела, как она его о чем-то допытывала и расспрашивала, пока нам объясняли про верблюдов и как на них держаться, а Фридочка на нее шикнула. Я немного обиделась, что допытывала она Натана, а не меня, и мне очень хотелось, чтобы она и меня попытала, но этого не случилось.
В-четвертых, следует отдать должное Натану Давидовичу, чьи человеческие качества открылись мне в новом свете и в этот день: он больше не велся на мои попытки его игнорировать. То есть велся буквально до конца верблюдов, но когда мы вернулись на верблюжью стоянку, оказался рядом и больше от меня не отходил во время очередного похода по марсианскому ландшафту. Он не пытался заговорить о том, что вчера произошло, а нес всякую чепуху про Моисея, которого не впустили в землю обетованную, про сорокалетние скитания, пустынное поколение, манну небесную и все такое прочее, что я плохо слышала, занятая воспоминаниями о поцелуе, и за это я ему была особенно благодарна.
А потом он взял меня за руку. Кажется, это было во время привала, когда мы пили многоводы и объедались тунцом из консерв и красной капустой в майонезе с хлебом. И так, как он это сделал, было настолько обыденным и привычным, будто так было всегда и ничего удивительного в этом не было. И почему-то удивительным это не показалось никому – ни Аннабелле, ни Юре, ни Соне, ни Берте, ни кавээнщикам, ни москвичам, ни даже Фридочке и Милене. То есть они явно заметили, это было видно по их лицам, которые я потом внимательно изучала, но они как будто все только и ждали, когда это наконец случится, а когда случилось, им это показалось естественным. Фридочкино выражение лица было особенно одобрительным, потому что Натан Давидович был ее любимчиком, и ни для кого это не было тайной.
И в-пятых, удивительным было то, что я поняла, насколько мне вдруг стало важно мнение этих людей, которые три месяца назад были мне кругом и полностью безразличными.
А в скором времени они опять мне стали довольно безразличными, потому что я всецело была занята Натаном Давидовичем, и весь последующий месяц до Нового года я очень плохо помню, потому что он прошел как в тумане из сахарной ваты.
Мы потом часто и много целовались взасос, еще там, в пустыне, а затем в Деревне, при каждом удобном случае. Не на виду у всех, понятно. Мы бегали в беседки, в знаменитую эвкалиптовую рощицу за теннисным кортом, скрывались на пустыре за общежитием, иногда ходили на панорамную точку, и если никого там не оказывалось, оккупировали скамейку и целовались на ней.
Но потом наступила настоящая зима, стало совсем холодно, холоднее даже, чем в эту пору в Одессе, потому что в Одессе все помещения круглосуточно отапливались, а здесь – не всегда и не круглосуточно, хоть мы и жаловались вожатым, Фридману и Виталию, писали коллективные жалобы в дирекцию “НОА”, и наши родители тоже писали. В Одессе не было таких пронизывающих ветров, как в горном Иерусалиме, которые залезали под все куртки, свитера и ломали все зонты.
В общем, зарядили ливни, и пришлось нам с Натаном Давидовичем быть более изобретательными, а это значит, что мы целовались под козырьками всех бесчисленных деревенских зданий, однажды забежали в пустующую будку охранника, который, вероятно, отправился патрулировать территорию и забыл запереть дверь, иногда залезали через школьные окна в пустые по вечерам коридоры или подолгу оставались в компьютерном классе под предлогом делания домашних заданий и целовались там, когда все расходились. И конечно же мы целовались в библиотеке, что было особенно приятно, потому что там всегда было тепло, тихо, мало народу и пахло ковролином и книгами. Там мы целовались на всех переменах, спрятавшись от глаз библиотекарши в облюбованном проходе между отделениями химии и физики, куда, как правило, никто не забредал, поскольку Деревня была гуманитарным учебным заведением, так что будущих физиков и химиков в ней было кот наплакал, и не зря нас в нее определили.
В нашу комнату я Натана Давидовича не звала, потому что хоть заповеди и изменились триста раз с момента их написания, я оставалась верна своему первому слову. А в комнату к Натану ходить тоже не хотелось, потому что он ее делил с Леонидасом и Фуксом, а я вовсе не намеревалась выгонять кавээнщиков из законных владений, и особенно не хотелось, чтобы они сочиняли стишки про то, как мы целуемся.
Со всеми этими поцелуями я даже однажды пропустила встречу с психологом Машей, напрочь о ней позабыв. Я сперва помучилась угрызениями совести, думая, что зря потратила Машино время, а потом пришла к выводу, что раз я забыла о встрече, значит, мне больше не нужна психологическая помощь и поддержка. Это было логично, потому что я теперь была счастливым и практически полностью взрослым человеком, о чем я и сообщила Маше на следующем нашем свидании в среду.
Маша ничего не сказала, а посмотрела на меня очень вопросительно, что всегда развязывало мой язык, даже перетруженный поцелуями.
Я объяснила Маше, что обрела счастье, покой и волю, что меня больше ничего не тревожит, плакать мне больше не хочется, я ни на кого не злюсь, не агрессирую, не фрустрируюсь по мелочам, и мне теперь очень даже понятно, зачем я покинула дом родной и уехала в Израиль, потому что Израиль теперь мой дом, и мне здесь хорошо и прекрасно, и замечательно, и я иногда езжу в гости к Трахтманам, и мне с ними вполне комфортно, и я могу при случае обратиться к ним за поддержкой, а Деревня – самое лучшее место на планете, и лучшего периода в моей жизни никогда не было и, может быть, даже и не будет, а это вовсе не надо анализировать, потому что от анализирования хорошего может поплохеть, а счастье вообще не терпит понимания, оно не из головы, и все у меня складывается, и учусь я хорошо, и проблем с одноклассниками больше нет, потому что Арт притих, и хоть это и подозрительно, мне абсолютно плевать, потому что группа наконец у нас сплачивается (я этого не замечала, это Фридочка так говорила).
– Ты влюбилась, Зоя? – спросила психолог Маша, чем, честно говоря, вывела меня из себя и укоренила в решении завершить нашу работу надо мной.
Я ответила все же, что не влюбилась и что это пошло – так обо мне думать, как будто я какая-то героиня из сентиментальных романов, для которой любовь – самый главный в жизни источник счастья.
Психолог Маша вздохнула и сказала следующее:
– Я понимаю твое желание завершить терапию, потому что когда человек счастлив, ему вовсе не хочется копаться в себе. Он счастлив, и все. Но мне кажется, что такое решение слишком скоропалительное. И дело вовсе не в том, что ты нуждаешься в помощи или поддержке, – вовсе нет, я вижу, что ты сильная и вполне в состоянии сама справляться. Дело в том, что ты еще много чего можешь извлечь из наших встреч, именно потому, что ты так хорошо и талантливо работаешь. Смотри, какого прогресса ты достигла за столь краткое время.
Я обдумала Машины слова, которые застали меня врасплох, потому что, с одной стороны, это был комплимент, с другой – сопротивление моему решению, а с третьей – выходило, что психолог Маша считает, будто мой прогресс являлся исключительно плодом наших встреч. И этот тройной смысл мне не очень понравился, о чем я тут же Маше и заявила, потому что привыкла уже, что с ней лучше сразу прямо все говорить, а не строить морды, которые она все равно вычисляет.
Я видела, что психолог Маша сдержала очередной вздох, а ее грустные глаза погрустнели еще больше, как всегда бывало, когда ей казалось, что она понимает суть вещей лучше меня, но не хочет принижать мое достоинство и поэтому оставляет свои прозрения при себе.
Я спросила:
– Почему вы сдержали вздох?
А Маша вместо ответа сказала:
– Ты очень чуткая девочка.
– Я не девочка! – сказала я.
– Кто же ты? – спросила Маша.
Мне хотелось сказать “девушка”, но я терпеть не могла это слово. Мне хотелось сказать “женщина”, но я прекрасно понимала, что это не совсем так. Кем же я была?
– Я Комильфо, – сказала я очень гордо. – И все у меня комильфо.
Маша спорить не стала. Она сказала:
– Ты многое понимаешь, Зоя, иногда слишком многое. И ты, несомненно, должна понимать, что то, что сейчас с тобой происходит, это этап. Раньше был плохой этап, и все тебе виделось в мрачных тонах. Он прошел. А сейчас это хороший этап, и все тебе видится в ярком свете. Но и он пройдет. – Она сделала паузу, будто задумавшись, стоит ли продолжать, и в итоге своих умных коней не придержала: – Это называется идеализацией. Но жизнь не черная и не белая, Израиль не черный и не белый, и Деревня тоже, и все остальное. Правда где-то посередине, и она серая. А ты еще не там.
– Вы говорите банальности, – разозлилась я на психолога Машу, внезапно вспомнив слова Аннабеллы про обиженную на жизнь тетку, и мне почему-то захотелось ее еще больше обидеть. – Вообще-то я таки все это понимаю, нам Виталий объяснял еще в самом начале года про параболу настроений учеников программы “НОА”, и про адаптацию, и про интеграцию, и про все эти ваши умные штуки. Но вы что, хотите меня типа с небес спустить такими пониманиями? Вам обязательно надо, чтобы я страдала, чтобы вам было со мной интересно?
– Мне с тобой всегда интересно, – грустно улыбнулась Маша. – И поэтому тоже мне бы хотелось, чтобы мы продолжили работать. Мне не хочется от тебя отказываться.
Я не знаю, честно говоря, что сказал бы главный наставник всех психологов на такое Машино откровение, но мне оно понравилось. И факт, что осталось в моей памяти на долгие-долгие годы, и, вероятно, не будет преувеличением сказать, что навсегда.
Мне в самом деле казалось, что я успешно завершила свое психологическое созревание – на пять, если не на пять с плюсом. И было невероятно важно Маше это доказать. И она поняла, что мне очень важно ей это доказать, и не стала больше настаивать. Я поблагодарила ее от всей души за то, что позволила мне быть открытой и откровенной. И стало немного грустно, но не так, чтобы очень. А Маша сказала, что если она мне когда-нибудь понадобится, она всегда здесь. И еще спросила на прощание:
– А что там Фриденсрайх? Как он поживает?
И снова стала родной, знакомой и молодой, и вовсе не теткой, и уж точно не обиженной жизнью, и зря я ее обидела Виталием, с которым она явно конкурировала на психологическом поприще. Я не удержалась от улыбки до ушей.
– У него тоже все в порядке. Он тоже счастлив и обрел покой. Он познакомился с одной девушкой. Она отважная беглая иудейка. После погрома в Сарагосе, где испанские вельможи прирезали всех ее родных, долго скиталась по миру, потом ее похитили и продали в бордель в ужасном краю Авадлом, где она провела десять лет. Но она убила хозяйку борделя, пристукнув ее кочергой по голове, и удрала в благословенное Асседо со своей подругой Джокондой. А удрала она именно в Асседо, потому что у нее была дочь, которая родилась прямо там же, в борделе, а коварная хозяйка продала дочь на аукционе, и выяснилось, что ее купил заезжий пират, гроза морей, который пиратствовал у берегов Асседо. И там, в Асседо, она и встретилась с Фриденсрайхом и дюком. Они оба в нее влюбились и обещали отыскать пропавшую дочь. Ее зовут Зита.
Об этом я могла говорить бесконечно, и иногда только об этом и говорила на протяжении всех пятидесяти минут, и тогда казалось, что их не пятьдесят вовсе, а от силы пять, так быстро утекало время, а Маша слушала с неподдельным интересом, улыбалась, иногда хихикала, а иногда даже смеялась в голос, и почему-то после таких встреч мне было особенно здорово, как будто меня напоили, накормили, обогрели и спать уложили. И вот теперь было точно так же, и я собралась отказываться от идеи расставаться с Машей. Зачем, в самом деле, с ней прощаться? Какая разница, больная я или здоровая, если мне с ней хорошо. И я хотела сказать…
– Зита… – эхом повторила Маша.
Боже, какая я дура. Убить меня мало. Кочергой по голове.
Но прежде чем я успела обдумать, чего это я, собственно, дура и за какие грехи меня следует убивать, ведь я всего лишь назвала имя, известное нам обеим от одного и того же источника, который ничего ни от кого не скрывал, и я никого не предавала и никакие чужие тайны не разглашала, Маша спросила:
– Скажи, Зоя, что у тебя происходит с Тенгизом?
А я тут же отрезала:
– До свидания, Маша, спасибо вам за все, я больше к вам не приду.
И встала.
– Постой, Зоя…
Маша тоже встала и даже схватила меня за рукав, что было делом неслыханным, потому что она никогда ко мне не прикасалась. То есть не схватила, а только дотронулась, но показалось, что собралась заковывать меня в наручники и вести к верховному судье.
– Это важная тема, – она сказала голосом судебного пристава, а может быть, даже и прокурора. – Мадрихи – важные для вас люди. Наверное, самые важные сейчас… И вы для них важны, но…
– Ничего мы не важные! То есть они. И вообще у него роман с Миленой.
Уничтожить и предать забвению. Забвению!
– С Миленой?! Как же?..
Но я не стала слушать дальше, вылетела из кабинета и побежала целоваться с Натаном в библиотеке, которая через полчаса закрывалась.
Я поняла, что Маша имела в виду про этапы, когда наступило тридцатое декабря, и не запахло снегом, не запахло елкой, и не запахло мандаринами, и не запахло вареными яйцами и картошкой для оливье, и селедкой тоже не запахло, и вообще ничем привычным не запахло. А на групповых дискуссиях, и на личных, с нашими воспитателями мы долго обсуждали, надо праздновать Новый год, живя в Израиле, или не надо, а в Израиле его никто не праздновал, а если и праздновали, то почему-то называли именем христианского святого, Сильвестра. А Натан Давидович был ярым противником празднования и утверждал, что это христианский обычай и нет смысла его переносить в Израиль, раз мы решили порвать с нашим диаспорским прошлым, и Хануки нам должно быть достаточно, и Тенгиз с ним соглашался. А я вовсе не собиралась порывать со своим диаспорским прошлым, и мне, как и многим другим, очень хотелось праздника и волшебной атмосферы, и предвкушения, и подарков, и чтобы “Ирония судьбы” и президент по телевизору, и чтобы было как дома.
Мы впервые с Натаном поссорились. И не целовались целых два дня, и даже не разговаривали. А Тенгиз вместе с Фридманом убедили Фридочку, что праздновать не надо, потому что это противоречит идеологии, которой придерживается Деревня в частности и Израиль в целом, и ей пришлось согласиться, потому что она была в меньшинстве, а слово начальника – закон. И мы зажгли ханукальные свечи.
И хотя свечи на подоконнике Клуба и были красивыми и история ханукальная была весьма впечатляющая, я ее тогда не оценила, потому что опять злилась, и мне казалось, что нас ущемляют в наших гражданских, исторических и человеческих правах, пытаясь истребить из нас то, что истребить невозможно.
Короче говоря, все это закончилось слезами. Рыдали все. Даже некоторые мальчики. По поводу и без повода, и такое было ощущение, что наша группа превратилась в похоронную процессию, оплакивающую непонятно что, точно как на поминках, на которых я, слава богу, никогда не бывала.
Более того, я случайно застукала рыдающего Арта. То есть он не совсем рыдал, но глаза у него были на мокром месте. Это случилось, когда я поздней ночью почувствовала острый голод и, несмотря на правила, отправилась в Клуб. Свет был включен, а Арт сидел на диване в пижаме и пожирал хумус ложкой прямо из упаковки. Он посмотрел на меня со страшной ненавистью и даже показал средний палец, но я все равно увидела, что он ревет. И это зрелище настолько не укладывалось в голове, особенно пижама, что на какой-то очень и очень короткий миг я преисполнилась к нему сочувствием. Но миг прошел, а мне до Арта никакого дела не было, я даже его больше не ненавидела, ответный палец ему не показала и пошла мазать шоколадное масло на засохший ханукальный пончик и запивать молоком.
Но Фридочка все же несколько взбунтовалась против Тенгиза и начальника и, хоть это не была ее смена, вечером тридцать первого декабря притащила в Клуб приготовленные дома бадьи оливье и шубы, покупной торт и виноградный сок вместо шампанского. Вероятно, Тенгиз закрыл на это глаза. Мы посидели, поели, попили, но настроения никакого не было. До президента и курантов мы не досидели, потому что отбой никто не отменял, Тенгиз в конце концов пришел и отправил всех спать. Натан есть оливье демонстративно не явился.
Мы вполне могли бы устроить себе собственную вечеринку, продлив оливье в комнатах, и, думается мне, Тенгиз и на это закрыл бы глаза, но настолько все было испорчено, что опять никто не купил бухла. Миша из Чебоксар очень переживал по этому поводу.
Первого января все мы пошли в школу, и уроки велись как обычно, и хоть Милена и поздравила нас с Новым годом, она это сделала как-то искусственно и деревянно. В классе было холодно, и мы потребовали включить кондиционер, но выяснилось, что пульт сломался, долго искали батарейки, Милена искала волонтера, чтобы сходил в хозяйственные учреждения, которые были на другом конце Деревни, и Натан вызвался пойти. А когда он вышел из класса, стало еще холоднее, а к холоду добавилась пустота.
Я посмотрела в окно, в которое билась скучная сырость, серая слякоть, бестолковая пасмурность и склизкая непогода и ничего даже близко похожего на снег, и с тревогой почувствовала, что заскользила вниз по кривой параболы.
Глава 28
Сексуальное воспитание
Унылый период после неновогодней Хануки длился до бесконечности. Каникул не предвиделось аж до марта, нагрузка в школе увеличилась, экзамены стали еженедельным событием. Мы учились с восьми утра до пяти вечера. Темнело рано, а мы еще сидели в классах, и от этого тупое уныние все возрастало. Потом делали домашние задания, иногда репетировали очередные показательные выступления, участвовали в групповых беседах и к концу дня полумертвыми заваливались в кровати, отказываясь даже от вечернего душа.
Казалось, нас специально загружали по самые брови, чтобы не оставалось свободного времени впадать в зимнюю хандру, которой так боялись в программе “НОА”. В принципе, такой метод был эффективным: когда ты занят повседневностью, скучать по родителям и по домашней еде, размышлять о смысле жизни и завидовать местным, которые после уроков отправлялись домой, не остается сил.
Поэтому, вместо того чтобы скучать, размышлять и тосковать, все повально болели.
В январе у многих внезапно появились неопознанные симптомы – головокружение, одышка, повышенная потливость, боль в суставах и исчезновение аппетита, что являлось причиной прогулять спорт. Поход к медсестре мог принести отгул от хотя бы еще одного урока, но бессердечная медсестра, как правило, ставила диагноз “простуда” и прописывала акамоль и многоводы, от дальнейших занятий не освобождая.
Для тех, кто настаивал, что скоро умрет, оставалась еще одна возможность – поход к врачу. Бедная Фридочка сбивалась с ног, разъезжая с мнимыми и не очень больными по очередям в больничную кассу. Там врачи чаще всего ничего опасного для жизни не обнаруживали, но иногда, чтобы перестраховаться, направляли на рентгены, анализы крови и кардиограммы, и считалось большим достижением заработать очередь к ортопеду или дерматологу, потому что на визит к ним тратился целый учебный день.
Мне не удалось ничем заболеть, хоть я и честно прислушивалась к себе ежеминутно, сидела рядом с Аннабеллой, которая температурила и ничего не ела, пила какао из одной чашки с кашляющей Аленой, но все без толку. А поскольку мне не хотелось придумывать болячки, я очень ждала возвращения стрептококка, но он пропал без вести.
В какой-то момент красота и живописность Деревни перестали радовать глаз и примелькались и стали повседневностью, а потом пустило корни ощущение тюремного заключения. Все повторялось изо дня в день, как в недавно вышедшей картине “День сурка”, которую мы смотрели в Клубе на пиратской кассете с гнусавой озвучкой. В этом фильме все мы узнали обреченность и скорбь ученика программы “НОА”, в чьей жизни ничего нового никогда не происходит, одни и те же рожи всегда маячат перед глазами, всегда говорят одно и то же, и однажды можно вообще перестать разговаривать, потому что заведомо знаешь, как отреагирует собеседник.
От такой безвыходности мы узнали друг друга так досконально, как никогда прежде никого не знали, даже собственных братьев и сестер, не говоря уже о родителях. Мы могли с закрытыми глазами рассказать, из чего состоит содержимое тарелки каждого на завтраке, обеде и ужине, не сомневались, кто получит сотню на английском, а кто опять провалит иврит, могли угадать, что наденет Вита в четверг, а Аннабелла – во вторник, автоматически распределяли вещи горками во время дежурств у стиральной машины, зная, кому принадлежат черные свитера, а кому – зеленые носки.
И хоть у нас не было привычки делиться друг с другом нашим прошлым, проблемами в семье или просто чувствами и мыслями, не касающимися Деревни, мы автоматически считывали эмоции друг друга и заражались недовольством, ворчанием, обидой или тревогой, случайно встреченной кем-то у кого-то поутру в Клубе, распространенной потом как по бикфордову шнуру в классе, взрывающейся динамитом за обедом.
Это и было то романтическое групповое сплочение, о котором говорили взрослые: мы не разделяли общей идеи или глубокой привязанности друг к другу – с некоторыми ребятами я едва ли обменивалась парой фраз, – мы просто превратились в один организм, дышащий в унисон. И вовсе не надо было над этим усиленно работать – так случилось само по себе.
Ярким событием в этом вязком болоте из череды одинаковых дней стал урок сексуального образования.
В один прекрасный день все члены воспитательской команды, включая Милену и самого Фридмана, пришли на групповую беседу. Их сопровождали два незнакомых человека: красивый молодой человек в интересных очках и грубоватая женщина, типичная израильтянка – ненакрашенная, в бесформенной одежде, с густыми длинными неухоженными волосами, и при этом выглядевшая так, будто неряшливый внешний вид – не помеха для привлекательности.
Нам торжественно объявили, что, поскольку мы подростки, нас следует посвятить в сферу жизни, которая неизбежно, когда-нибудь, однажды, вовсе не сейчас, а в очень далеком будущем, но все же нас затронет. Вероятно, все они явились вместе, чтобы разделить неловкость на шестерых.
Раздались громкие смешки, потому что когда взрослые открыто говорят о сексе в группе подростков, так полагается делать. Арт и Аннабелла презрительно фыркнули дуэтом. Потом посмотрели друг на друга с откровенной ненавистью. Я не посмотрела на Натана Давидовича, потому что мы все еще вели холодную войну на почве еврейской и советской самоидентификации, но знала, что он на меня посмотрел, и поэтому покраснела, а может быть, и побледнела. Я скучала по поцелуям.
Нас поделили на группу мальчиков и группу девочек. Мы наклеили на кофты наклейки с нашими именами, группу мальчиков увел за собой интересный очкарик, а группой девочек завладела неряшливая израильтянка. Коренные израильтяне ни в чем не знали неловкости.
Женщина достала из рюкзака деревянную статуэтку без головы, туловища, ног и рук, чем повергла всех девочек, включая даже Аннабеллу, в глубокое замешательство.
Тут я точно покраснела. Зарделась. Побагровела. Запунцовела.
– Я – мадриха сексуального образования. Я родилась в Израиле, но мои родители из русских. Я кибуцница, и меня зовут Жанна, – представилась женщина на неплохом русском, но с сильным ивритским акцентом. – Вы знаете, что это такое?
Она сунула статуэтку в руки Алене. Та судорожно хихикнула.
– Какой ужас! – вырвалось у Аннабеллы.
– Это не ужас, а мужской пенис, – сказала кибуцница Жанна, будто в природе существовали и женские пенисы.
Ивритский акцент несколько сгладил немыслимость последней фразы. Алена, опять хихикнув, бросила мужской пенис Вите, а та – Соне. Но Соня его не поймала, и он со стуком упал на пол. Жанна его подняла и укоризненно покачала головой.
Признаюсь честно – я никогда прежде такого не видела. Разве что в детском саду, когда неуправляемого Колю Токарева прилюдно сажали на горшок в качестве наказания. Или на пляже в Одессе, где бегали голые малыши всех полов. И еще на снимках античных скульптур в бабушкиных музейных журналах про Эрмитаж и жемчужины Лувра. Но они были намного меньше, если не были прикрыты виноградным листом, и в другом направлении. Неужели у Натана Давидовича тоже был такой?
Вероятно, в пятнадцать лет все, что касается интимных отношений, как будто находится в разных ящиках секретера и никак друг с другом не соприкасается. В одном отсеке лежат будоражащие поцелуи и застенчивые прикосновения через лифчик, в другом – трепетная и мучительная первая любовь, в третьем – страсти по Жоффрею де Пейраку или Ральфу де Брикассару, туманно и властно овладевающими героинями книг, в четвертом – тревожное и стыдливое любопытство, касающееся собственной наготы и лишения девственности, и только на дне самого дальнего отделения, запертого на чугунный засов с тяжеленным висячим замком, рядом с чудовищными дамскими романами, покоятся мраморные стволы, гордые жезлы и твердые тараны. И все равно от буквальных пенисов все это так же далеко, как от взрослой жизни.
Мои родители никогда не занимались моим сексуальным воспитанием, книжек “Откуда я взялся?” и “Девочка-девушка-женщина” в нашем доме отродясь не водилось, так что всему мне пришлось учиться на пальцах. То есть на деревянном пенисе Жанны.
Аннабелла быстро совладала со своим неожиданным глубоким замешательством и картинно всплеснула руками:
– Как пошло вы ЭТО называете!
А Вита и Юля сказали: “А… ” и “О… ”.
Оля и Рената, правильные девочки из Вильнюса, были возмущены до глубины своих хорошо воспитанных душ.
– Как вы смеете! – задохнулась Оля. – Это просто… это просто…
– Это просто половой член, – сказала кибуцница Жанна, – репродуктивный орган мужского организма. Он есть у половины человечества. Я покажу вам, как надевать на него презерватив.
Кибуцница Жанна разорвала зубами шуршащий пакетик, извлекла из него напальчник большого размера и, как колготку, напялила на страшную статуэтку. Потом снова стянула через голову – если то, что было сверху, являлось головой.
– Кто-нибудь хочет попробовать?
Никто не ответил, многие отвели взгляды, а некоторые, наоборот, застряли, и не сумели отвести.
– Что, никому не интересно? – Жанна вытянула статуэтку перед собой, а напальчник, как сдувшийся шарик ослика На, болтался в другой руке.
Никто энтузиазма не проявил.
– Я же не говорю, что вы должны завтра начать тренироваться на настоящих мальчиках, – сказала кибуцница, поглаживая деревяшку, – но предохранение важнее всего остального. Когда настанет день, вы должны знать, как себя вести в такой ситуации. Вы же не хотите забеременеть. Вас сразу исключат из программы и отправят домой.
– Мы еще такими вещами не собираемся заниматься, – с негодованием сказала Рената из Вильнюса. – И мы не ненормальные, чтобы рожать детей в пятнадцать лет.
– Да, – согласилась Жанна, – ты права. Я начала с левой ноги. Давайте заново. Расскажите мне, что вам приходит в голову, когда вы слышите слово “секс”.
– Что это за бред? – возмутилась Аннабелла. – Это просто смешно! Меня же не из пальца сделали. Всем известно, что настоящая женщина должна быть сексуальной и всегда желанной. Но с этими молокососами, которые в нашей группе, действительно нет смысла заниматься любовью. Они ни черта в этом не понимают. И вообще они еще дети.
Можно было подумать, из ее памяти начисто стерлись похождения с Артом.
– Спасибо, Влада, – сказала Жанна, прочитав имя, наклеенное на облегающий свитер из ангоры. – Кто еще хочет поделиться мыслями о сексе?
– Он какой-то очень большой, – с заметной дрожью в голосе сказала Алена, косясь на статуэтку. – Вы уверены, что это точная копия?
– Все люди разные, но этот пенис приблизительно соответствует среднестатистической величине. – Жанна внимательно оглядела деревяшку. – Может быть, чуть больше среднего.
– Наверное, очень неудобно, – скривилась Алена, – с таким вот жить.
– Я не понимаю, – продолжала сопротивляться сексуальному воспитанию Рената, – почему мы занимаемся этой ерундой, вместо того чтобы готовиться к английскому?
– Мы пожалуемся родителям! – поддержала ее Оля. – Когда мы поступали на программу, нам не говорили, что нас будут заставлять заниматься ЭТИМ!
– Чем “ЭТИМ” я заставляю вас заниматься? – удивилась Жанна.
– Говорить об ЭТОМ и смотреть на ЭТО! – Оля указала пальцем на статуэтку. – Это некультурно! Это дикость какая-то! Вы что?
И она оглядела всех присутствующих в поисках поддержки. Кавказские девчонки усиленно закивали.
– Но ЭТО же классно, – возразила Вита. – Правда?
И обратилась за помощью к грудастой Юле.
– Наверное, – осторожно сказала Юля. Потом исправилась: – Да, сто процентов классно.
– Израильские пацаны постоянно ЭТО нам предлагают, – сказала Берта. – Только они не ЭТО имеют в виду. Это типа оскорбление такое.
– Вот именно, – поддакнула Соня. – В Деревне ни с кем нельзя ЭТИМ заниматься ни в коем случае. Стоит тебе с кем-нибудь поцеловаться, и все сразу будут знать, что ты даешь.
Опять повисло молчание. Тяжелее всего было скромным азербайджанкам, с которыми я никогда толком не общалась. Они ни слова не произносили и не знали, куда себя деть.
– Окей, – сказала Жанна. – Скажу честно: вы моя первая группа русских. Меня к вам пригласили, потому что трудно найти русскоговорящего сексуального куратора. Я имею в виду, мадриху по сексуальному образованию. Наверное, было бы лучше, если бы к вам позвали кого-нибудь, специализирующегося на религиозных девочках. Я не понимаю, что с вами делать.
– А мы что, сильно отличаемся от нерусских? – спросила я интересу для.
– Израильские ребята в вашем возрасте как минимум смотрели фильм “Лимонное эскимо”.
– Фу, какая мерзость! – снова воскликнула Аннабелла. – Я видела этот фильм. Это кошмарный низкопробный продукт израильского любительского кино.
Жанна не уделила внимания ее словам.
– Израильтяне любопытны и задают вопросы. Они меньше смущаются. Мне кажется, у вас, как и у верующих, эта тема запретная. Смотрите: ваше тело должно стать источником наслаждения, а не проблем и стыда. Вы должны с ним близко познакомиться. Секс – это естественная часть жизни и любви. Но прежде чем им заниматься, желательно научиться о нем говорить.
– Нечего об ЭТОМ говорить, – опять возразила Рената. – Всем и так ясно, что оно существует. Это личное дело каждого. Мы не хотим. Зачем вы нас заставляете?
– Затем, чтобы вы стали меньше бояться и стесняться. Ведь если вам страшно на эту тему говорить, представьте, как вам будет страшно это делать.
– Нам не страшно, – сказала я назло. – Просто мы с вами незнакомы, а вы нам сразу показываете это… ну…
– Ну?
– Ну, ЭТО!
– Что “ЭТО”? – продолжала настаивать Жанна.
– Ну, пенис! – не выдержала я.
– Молодец, Зоя, – одобрительно улыбнулась Жанна. – Наименования половых органов все свободно используют в качестве ругательств, но в нормальном контексте почему-то стесняются произнести вслух. Давайте начнем называть вещи своими именами, и сразу станет легче жить.
Потом, вопреки протестам, мы тренировались называть еще некоторые вещи своими именами. Жанна показывала нам слайды венерических заболеваний, от которых захотелось никогда в жизни не приближаться ни к пенисам, ни к их носителям, рассказывала о личной гигиене, о противозачаточных таблетках и спиралях, о менструальном цикле, о мастурбации, о яйцеклетках и сперме и о том, что всегда следует прислушиваться к своим желаниям. Протесты несколько смягчились, и, заинтересовавшись, все перестали кашлять и сморкаться, но легче жить не стало.
В скором времени выяснилось, что Жанна, как и все образованные израильтянки, – феминистка и что нас опять воспитывали в неправильном – шовинистском – подходе. Она рассказывала нам о кибуцном открытом воспитании, где секс – не табу, где детей с малых лет приучают любить и уважать свое тело, знакомиться с ним и не чураться его, и тогда отношения между мужчинами и женщинами радостны и свободны, как дыхание или спорт, а не страшны и каверзны, как экзамен или война. Я принялась представлять себе сеновалы, запах сочной травы, голых загорелых людей в панамках и сандалиях, смеющихся коров – и мне захотелось переехать в кибуц.
Жанна с Аннабеллой долго спорили о том, можно ли девушке первой предложить парню встречаться, а Аннабелла хлопотала лицом и говорила, что это ни в какие ворота не лезет и что уважающая себя женщина должна уметь манипулировать мужчинами, кокетничать и флиртовать, но никогда не делать первый шаг, поскольку это унизительно. Вита, Юля и девчонки из Азербайджана с ней полностью соглашались, а остальные колебались, так и не определившись, кто такая настоящая женщина и как с ней быть.
У Жанны глаза на лоб лезли от такой средневековой ереси, и она прилагала много усилий, чтобы донести до нас, что настоящая женщина, как и настоящий мужчина, – это вопрос биологии, а не искаженных понятий, и много еще чего о неправильно устроенном патриархальном режиме, о том, что мужчинам выгодно заставлять женщин думать, будто они слабы и бессильны, а это вовсе не так. И что мы должны помнить, что мы вправе открыто говорить о своих желаниях и о нежеланиях тоже, а не ждать, что нас поймут без слов, потому что понять нас могут неправильно.
В какой-то момент Жанну унесло от пенисов в заоблачные сферы, но некий здравый смысл в ее пламенных речах был, и, по большому счету, я тоже так думала, и пока она говорила, я все время вспоминала тот ужасный инцидент, когда застукала Арта и Аннабеллу в кровати. Только мне казалось, что таких, как Аннабелла, Жанне никогда не переубедить, потому что невозможно переубедить жертву в том, что она не жертва. Но в основном я думала о Натане Давидовиче, пытаясь в воображении приклеить ему пенис, что мне никак не удавалось.
К концу четвертого часа этого интенсивного ликбеза я ощущала себя одновременно просвещенной и помутившейся рассудком. А это потому, что прежде мне казалось, будто я все поняла про секс, когда впервые поцеловалась с Натаном, а оказалось, что вовсе ничего не поняла. То есть не то чтобы не поняла: просто прочувствовать и понять – разные вещи, и обе необходимы. А еще потому, что содержимое полок в ящиках моего любовного секретера смешалось, и стало затруднительнее разделять романтического Жоффрея де Пейрака и венерические заболевания, первую любовь и яйцеклетки, поцелуи и беззащитную наготу, и я стала думать о дюке и о Фриденсрайхе фон Таузендвассере.
Но как бы там ни было, эти четыре часа пролетели быстрее, чем один час математики, а к концу мастер-класса все, включая азербайджанок и кроме Аннабеллы, захотели после школы вступить в какой-нибудь кибуц.
Никто и не заметил, что за окнами стемнело, а дождь все лил и лил.
Мы попрощались с Жанной, и я направилась прямиком в Клуб, где мальчикам, вероятно, демонстрировали женские половые органы. Там стоял галдеж, полная вакханалия, и вещи назывались своими именами, как, впрочем, и всегда.
Я выцепила Натана Давидовича, схватила его за рукав и вывела на террасу под деревянный козырек. Сильные порывы ветра кидали дождь нам в лицо. Он немножко удивился.
Я ему решительно сказала:
– Ты, вместе со своим иудаизмом, козел, раз не понимаешь, что Новый год – это советский семейный праздник и что Новый год и Рождество – разные вещи.
– Вообще-то не совсем так, – взялся за свое Натан. – Ты не полностью права.
– Блин, – опять разозлилась я, – я же к тебе с хорошими намерениями! Я сама пришла мириться! Ну почему ты не можешь никогда признать, что ты в чем-то ошибаешься?
– Мы оба ошибаемся, – почесал ухо Натан Давидович. – Это не разные вещи. И Новый год, и Рождество, и Ханука – у них у всех один и тот же языческий источник. Это все поздние мутации первобытного праздника зимнего солнцестояния. Его испокон века праздновали в тот период, когда день становился длиннее ночи. Так что Новый год и…
– Ты зануда, – сказала я.
– Есть такое, – согласился Натан Давидович. – А ты молодец, что перестала делать вид, будто меня не существует. Мне нетрудно было первым к тебе подойти, но я сдержался, потому что хотел, чтобы ты попробовала расстаться с дурацкой привычкой игнорировать людей, когда тебя погладили против шерсти.
Я чуть ли не лишилась дыхания от такого проявления мужского шовинизма. Мне захотелось двинуть его коленом по мужскому половому органу.
– Я по тебе соскучился. – Натан вовремя перехватил мое колено, а потом и голову и поцеловал меня взасос.
Я прислушалась к своим желаниям и не поняла, чего мне больше хотелось, – чтобы он продолжал целовать меня взасос или чтобы не продолжал, потому что он совсем охамел. Вероятно, и Аннабелла была в чем-то права и порой мужчин следует заставлять охотиться на тебя, а не открыто бросаться им на шею. Желания – очень противоречивая штуковина.
Я отодралась от него губами и языком и на всякий случай отошла на шаг назад.
– Я хочу с тобой переспать, – сказала я.
Натан Давидович снял очки и протер стекла о рукав школьной толстовки. Взгляд у него был абсолютно расфокусированный.
Глава 29
Вещи и имена
– Да, – сказал Натан Давидович, водружая очки обратно на нос.
– Что “да”?
– Что неплохо вы потрудились на уроке сексуального образования.
– Ты что, мне отказываешь? – И не была уверена, испугалась ли я отказа или почувствовала облегчение.
– Нет, – ответил Натан. – Просто я не знаю, что сказать.
Опять он приобрел тот замороженный вид, как тогда на камне в пустыне, когда не решался меня поцеловать. Вот и иди пойми, надо называть вещи своими именами и озвучивать свои желания или не надо.