Пробыл он у члена Государственного Совета действительно, недолго.
Через пять минут вышел на крыльцо и тут-же столкнулся с товарищем по фракции, который, горя нетерпением, прибежал, чтобы пораньше узнать результаты…
— Ну, что? — спросил товарищ. — Сосчитался?
— Кажется…
— А ты… разве… не уверен?
— Нет, я почти уверен, но он какой-то странный.
— Они все странные какие-то.
— Да… Представь себе, вхожу я в кабинет и начинаю речь, как и было условлено.
А он… послушал немного, поднялся с кресла, отвел в сторону правую руку, быстро-быстро приблизил ее к моему лицу и коснулся ладонью — щеки. Потом говорить: «А теперь ступайте!» Я и ушел. Что бы это значило?
Товарищ сел на ступеньки подъезда и призадумался.
— Действительно, странно… Что бы это могло значить? Ты говоришь: отвел в сторону правую руку, быстро-быстро приблизил ее к твоему лицу и коснулся щеки?
Долго он держал руку около твоей щеки?
— Нет, сейчас-же взял ее и спрятал в карман.
— Ничего не понимаю… Может, он заметил, что тебе было жарко и обмахнул лицо?
— Нет! В том-то и штука, что мне не было жарко. Щека сделалась розовая не сначала, а потом.
— Непостижимо! Пойдем к другим товарищам — спросим.
Седой октябрист переспросил:
— Как, вы говорите, он сделал?
— Да так, — в десятый раз начал объяснять недоумевающий посланник. — Сначала встал, потом отвел в сторону правую руку, быстро-быстро-быстро приблизил ее к моему лицу и коснулся ладонью щеки.
— Поразительно! Что он хотел, спрашивается, этим сказать? Гм… Может быть, у вас на щеке сидела муха, а он из вежливости отогнал ее?..
— Скажете тоже! Какие же зимой бывают мухи?..
— Ну, тогда уж я и не знаю — в чем тут дело.
Третий октябрист, стоявший подле, сказал:
— А, может быть, он просто хотел попросить у вас папироску?
— Тоже хватили! Зачем же ему трогать мою щеку. Ведь не за щекой у меня лежат папиросы. Нет, тут не то…
— Не хотел ли он попрощаться?
— Как же это так? Кто будет за щеку прощаться?… Прощаются за руку.
— Убейте меня, ничего не понимаю…
— Как вы, говорите, он сделал? Посланник вздохнул и терпеливо начал:
— Так: встал, отвел в сторону правую руку, быстро-быстро-быстро приблизил ее к моему лицу и коснулся ладонью щеки.
— Да, странно… А вы вот что: спросите какого нибудь из правых; они эти штуки знают.
Когда правый пришел, все обступили его и засыпали вопросами…
— Обождите! не кричите все зараз. Как он сделал?
— Так: встал, отвел в сторону правую руку быстро-быстро-быстро приблизил ее к моему лицу и коснулся ладонью щеки.
— А, как же! Знаю! Еще-бы…
— Что-ж это? Ну? Что?
— Это пощечина. Обыкновенная оплеуха!
— Не-у-же-ли?!
Все были потрясены. Но подошел седой октябрист и внушительно спросил:
— Вы почувствовали боль в щеке после его прикосновения?
— Ого! Еще какую.
— А он… как вы думаете? Чувствовал в руке боль?
— Я думаю!
— Ну, и слава Богу! — облегченно вздохнул опытный старик. — Вы чувствовали боль, он чувствовал боль. Значить — cocчитaлиcь!!
Кустарный и машинный промысел
То сей, то оный на бок гнется…
Сидя на скамейке Летнего сада, под развесистым деревом, я лениво рассматривал «Новое Время».
Низенькая полная женщина в красной шляпе и широких золотых браслетах на красных руках, присела возле меня, заглянула через мое плечо в газету и, после некоторого молчания, заметила:
— Чи охота вам читать такую гадкую газету?
Я удивленно взглянул на свою соседку.
— Вам эта газета не нравится?
— Да, не нравится ж.
— Вот как! Вы, вероятно, недовольны той манерой угодничества и пpecмыкaния перед сильными, которая создала этой газете такую печальную извест…
— Ну — создала она, чи не создала — это меня не касается. То уж ихнее дело.
— А чем же вы недовольны? Может быть, меньшиковским нудным жидоедством, которое из номера в номер…
— Я вам, господин, не о том говорю, что там нудное или не нудное, а что гадости делать — это они мастера! Уж такие мастера, что даже им вдивляешься. Ах, господин!..
Она поставила зонтик на землю, сжала его массивными коленями и освободила таким образом руки исключительно для того, чтобы всплеснуть ими. Очевидно, у моей словоохотливой соседки что-то чрезвычайно накипело в сердце, и она жаждала излиться.
— Прямо-таки скажу вам — ну, мое дело бабье; значит, я понимаю в этом, ну, мне, как говорится, и книгу в руку. Так вы думаете, что? Они тоже воображают, что понимают и уже они готовы мне дорогу перейтить!
— В чем же дело? — удивился я.
— Это даже, я вам скажу, и не дело, а так себе, занятие. Ну, один там, скажем, торгует булками, другой имеет шляпочный магазин, или шлепает картины, тот банкир, этот манкир, а я тоже — должна жить или не должна? Ой — еей! Раньше все было гладко, как какое-нибудь зеркало. Все мои четыре девицы, которые снимали у меня квартиру, держали себя ниже воды, тише травы! «Тебе что нужно?» — «Ах, мамаша, мне нужно то-то. Или мне нужно то-то». Враг я им? На-те вам то-то. На-те вам то-то! Они были до мене ласковые, я до их. А теперь они такие хамки сделались, такие настырные, что я даже у нас, в Харькове таких не видела. Слова ей не скажи, yнyшeния ей не сделай. Себя не соблюдают, меня не соблюдают, посетителя не соблюдают. «Манька, причешись! Что ты ходишь растрепанная, как какая-нибудь Oфeлия! Что за страм!» Так вы знаете, что она мне теперь гаворит? «Отвяжись, толстая самка» она мне, гаворит! Да я бы из нее, шибенницы, в прежнее время мочалы на целый гарнитур надрала, а теперь — попробуй-ка пальцем тронуть…
Она умолкла, рисуя зонтиком на песке какое-то слово. Я спросил:
— А что же будет, если тронуть?
— Попробуй-ка. Пальцем не тронь, слова не скажи. Сейчас-же: «Ах, этак-то? Да начхать же я на вас хотела! Сейчас же в „Новое Время“ пойду».
Я изумился.
— Как… в «Новое Время»?
— Чи вы-ж не знаете, как в «Новое Время» ходят? Публиковаться. И идет, ведь, дрянь этакая. Идет! Уже им прежняя мамаша не нужна, уже он себе новую мамашу нашли — «Новое Время». Здравствуйте! Уже они все на этом «Новом Времени» сдурели. Ленивая там не публикуется! Она думает, что публикация от такого же слова, как и ее занятие. Я, вы думаете, их держу? Идите, я говорю им, идите. Поищите себе в «Новом времени» такую мамашу. Кто их там научит, чему надо? Кто им даст совет? Вы думаете публичный канторщик научит? Или сам господин Меньшиков с ними будет заниматься. От-то-ж дуры! Мало у Меньшикова и без них работы. До кого им там доторкнуться? Буренину до них есть забота или господину Астолыпину? Пойдите вы им поговорите! «Я иду в „Новое Время!“» — Иди, миленькая моя, опять придешь ко мне, чтоб тебе пропасть с той публикацией!! Такое я вам расскажу: была у меня Муся Кохинхинка… Девушка — мед! Пух. Масло. Кротости, доброты удивительной. Говорю я ей как-то: «Ты что же это, ведьма киевская, чулки на подзеркальнике бросаешь? Холера тебя возьмет или что, если ты их на место положишь?» И как бы вы думаете? Надулась, ушла. Приходит на другой день: «Дозвольте, мамаша, вещи!» — «Муся! Кохинхиночка! Куда-ж ты?» — «Не желаю я, гаворит, мамаша, ничего. Я теперь, гаворит, массажистка!» — «Мусенька! Да когда ж ты успела? Ведь, ты вчера еще не была массажисткой?» — «Это, гаворит, мамаша, сущая чепуха. Пишется так, а читается, может быть, и иначе» Заплакала я. «Новую мамашу нашла?» Смеется. «Новую-с. Не вам чета. На двенадцати столбцах печатается. Хорошую публику иметь буду!» Ушла… Забрала свои хундры-мундры и ушла. Так что же вы думаете — вернулась! Через две неделечки. Статочное-ли дело этим дурам без хорошего глазу жить. Рази ж газета за усем усмотрит? Обобрал ее какой-то фрукт, тоже из публикующих. Прожила она у меня полтора месяца, потом из-за чего-то, из-за какой-то паршивой ротонды, ка-ак фыркнет! Адью-с — не вернусь! Куда, Мусичка? Я, гаворит, теперь натурщица. «Мусенька! Да какая же ты натурщица? Только одного художника ты и видела, который у меня в прошлом году стекла побил». — «Это, гаворит, ничего не значит. Желаю, гаворит, быть чудно сложена! „Модель, чудно сложена, классические линии, позирует на любителя“». И вы думаете, не ушла? Ушла! Такая большая газета и такую со мной, представьте, войну завела. Сегодня девушка у меня называется, — Муся Кохинхинка, завтра в «Новом Времени» — дама для компании; на этой неделе она у меня Муся Кохинхинка, на той неделе она уже «пикантная брунетка в безвыходном положении»; в этом месяце она, как честная порядочная девица, живет у меня в номере седьмом с мягкой мебелью, а в том месяце она живет уже в номере двенадцать тысяч пятьсот третьем на пятом столбце — прямо-таки, ума не постижимо! Все посдурели. Вот вы, господин интеллигентный, в красивом пальте, в котелке — ну что вы мне посоветуете?
Я подавил улыбку и сказал, стараясь быть серьезным:
— Они делают конкуренцию вам, а вы сделайте им: начните издавать такую же газету.
— Тоже вы скажете! У меня восемь номеров, а у них двенадцать тысяч. У меня шесть девушек, а у них, может быть, пятьсот! Нет, вы, господин, знаете? Я думала бы другое: что если бы нам с ними войти в компанию?
Я подумал.
— Ну, что ж… Этим, вероятно, и кончится. Нынче все предприятия должны быть капиталистическими. Фабрика всегда пожрет мелких кустарей…
Мы оба молчали, думая каждый о своем. Закат красными лучами осветил меня и мою соседку, сидевшую с понуренной головой. И, щурясь на красное солнце, соседка со вздохом прошептала:
— Ох, любовь, любовь! Какое ты трудное занятие.
Тихий океан
Русский писатель Аргусов был бодр и полон самых светлых надежд на будущее…
— Эх! — говорил он, весело хохоча. — Да и отмочу же я летом штуку!
— Какую штуку?
— Купаться поеду заграницу.
— Почему именно заграницу?
— Широкие, дорогой, у меня горизонты!.. Океана хочу… Неизмеримого, безбрежного океана! Море — как хотите — не то. А представьте, например, Тихий океан! Ведь подумать только о его величине и раздолье — голова кругом идет!
Однажды мечтательный, тихо-восторженный Аргусов уложил чемоданчик и собрался ехать. Пришли.
— Ты… куда? Куда собрался?
— Прощайте, братцы! Купаться еду в Тихий океан. Хе-хе!
— Нет, не прощайте; нет, не братцы; нет, не купаться; не Тихий океан… Нет, не «хе-хе». Давай подписку! Артамонов, бери с него подписку!
Побледнел писатель.
— Какую?
— На белой бумаге. О невыезде заграницу. Над тобой, братец, еще три литературных дела висят! Видали? Заграницу захотел, на Тихий океан. Эх. ты! Тихоокеанец…
Даже рассмеялись. уходя. Смеялся и писатель. Не особенно, впрочем.
— Еду, — говорил писатель. — Купаться. На Черное море еду! Хе-хе! Вы подумайте — какая прелесть. Черное море! Это тебе не река какая-нибудь или озеро. Выйдешь это к воде: ого-го — горизонта не видно! Прелестная, должен я вам сообщить, вещь Крым!
Собрался. Поехал.
— Вам чего?
— То есть? Мне даже странно… Вам-то что? Купаться приехал.
— Нельзя тут купаться. Писатель? Нельзя. Артамонов, проводи их.
— Как вы смеете? Ваше, что ли, Черное море.
— Идите, идите! Вот чудак! Подумаешь — Черноморец выискался.
Встретили писателя совсем недавно. С узелочком шел..
— Вы куда?
— Купаться буду. Прекрасное это учреждение — Фонтанка. Утонуть нельзя, а выкупаться можно. А горизонты — если вдуматься, на кой они мне в сущности прах.
Пришел писатель на Фонтанку. Остановился. Уже жилетку стал снимать.
— Эй, эй! Господин! Чего такого делаете? Нельзя.
— Да я купаться. Можно?
— Купаться тут нельзя. Правилов таких не исделано. Ежели, будем говорить, утопленники — с ними другой разговор. А — купальщик, он не тово-с. Купальщику тут невозможно.
— Ну, ладно… Я топиться буду.
— Тоже на виду не хорошо. Ежели, тишком, с плохого надзору — твое счастье! А так — это что же… Артамонов! Проводи их на сухое место.
Поливали дворники мостовую. Мимо проходя, приблизился к ним писатель и попросил:
— Я вам пятачок дам, а вы меня из кишки искупайте!..
— Да, Господи ж, — обиделись добрые дворники… Разве-ж мы за деньги или что? Да мы и так рады облить человека.
Брызнула струя… Только поворачивался ликующий, просветленно-восторженный писатель.
Пробегал мимо мальчишка, только что выдранный кем-то за уши…
Увидев такую картину, увидя потоки холодной воды, забыл мальчишка все свои горести, заплясал на одной ножке и завопил радостно:
— Брраво! Воды-то сколько!.. Тихий океан!!
Отцы и дети
…Семья состояла из трех лиц: самого хозяина дома Гниломозгова — члена Государственной Думы четвертого созыва, его жены Анны Леонтьевны и сына Андрюши — крохотного вихрастого гимназиста.
Сегодня в семье Гниломозговых был большой шум и скандал…
Началось с того, что Андрюша покрасил белого маминого шпица в черный цвет; почуяв запах чернил, резвая собака вырвалась из рук юного вершителя ее судеб, прибежала в гостиную и стала кататься по диванам и креслам…
Пораженная ужасом, Анна Леонтьевна схватила собаку, засунула ее в шкафчик, на котором стоял граммофон, но, при этом, запачкала себе руки и пеньюар чернилами.
И ударил на Андрюшу гром:
— Чтоб тебе до завтрашнего дня не дожить, паршивец ты несчастный! Чтоб тебя всего перекорежило, подлеца! Извольте видеть — собак ему нужно перекрашивать! Вместо того, чтобы задачи решать — собак красит!! Обожди ж ты… Да нет, нет, не спрячешься… Ты думаешь, я тебя отсюда не достану? Достану, голубчик… Вот, вот… Пойди-ка сюда, пойди. Вот тебе, вот!! Что нравится? А теперь посиди-ка у меня в темной ванной. На, тебе еще раз — на память!
Избитый, униженный — быль брошен Андрюша в темную ванную. А разъяренная Анна Леонтьевна побежала в кухню мыться и чиститься.
В кухне она увидела следующее: ее муж, член Государственной Думы четвертого созыва, держал за руку краснощекую полномясую Дуню и говорил ей грешные слова:
— А вот возьму, да поцелую!
— Да зачем же, Иван Егорыч?
— А вот возьму, да поцелую.
— Господи! Да зачем же это? К чему вам беспокоиться!
— А вот возьму, да поцелую! Ги-ги…
— Ну, к чему же это?
Затрудняясь ответить на этот ленивый бессодержательный вопрос, Иван Егорыч безмолвно припал к Дуниной пышной груди, и… сейчас же отлетел к кухонному столу…
— Опять?! — закричала Анна Леонтьевна. — Ах, подлец! Весь в сынка: тот собаку перекрашивает, этот жену меняет на черт знает что! Пойди сюда… Пойди, сладострастник проклятый! Я с тобой поговорю после, а пока ты у меня посиди-ка в ванной, чтобы тебя перекорежило!
И был Иван Егорыч сильной рукой жены ввергнут в темную холодную ванную комнату…..
— Ой, кто тут такой?! — вскричал испуганно депутат.
— Это я, папа, не бойся… — сквозь слезы отвечал Андрюша. — Тебя — мама?
— Мама, — со вздохом прошептал депутат, усаживаясь на плетеную корзину для белья.
— Меня тоже мама…
Оба помолчали. Было так темно, что друг друга не видели. Почему-то разговаривали шепотом.
Чувство нежности к сыну наполнило сердце Гниломозгова.
— Бедные мы с тобой, Андрюша, — всхлипнул он. — Не живем, а мучаемся. Тебя за что?
— Собачку хотел перекрасить. Все белая, да белая — прямо-таки надоело. А тебя за что?
— За горничную.
— Поколотил ее, что-ли?
— Да нет, напротив. Я к ней очень ласково…
— Странно… — вздохнул невидимый Андрюша. — Значит, просто придирается.
Нашел отцовскую руку, пожал ее и погладил.
— Ничего-о… Может, скоро выпустит.
«Хороший у меня сынок, — подумал тронутый Гниломозгов, — а совсем я забросил мальчишку. Поговорить с ним даже не приходится»…
Разговорились…
— Ну, что у вас в гимназии, — спросил депутат. — Распустили вас на масленую?
— Да, — прошептал Андрюша. — На три дня. А вас?
— Э, нас! — самодовольно улыбнулся депутат. — Нас, брат, на десять дней распустили.
— Счастливые! А на Рождество как?
— На Рождество тоже месяц гуляли…
— А мы две недели.
— На Пасху нас дней на сорок распустят…
Даже в темноте было видно, как Андрюшины глазенки засверкали завистью.
— Господи! Вот лафа! А летом вас когда распускают?
— В июне.
— Одинаково, значит. А когда обратно, в училище?
— В Думу, а не в училище! В октябре.
— Да ну?! Значит, почти ни черта не делаете?! А мы-то, несчастные… Чуть не с августа… А как у вас с экзаменами-то?
— Никаких экзаменов! Ни-ни. Просто так.
— А мы-то! — простонал в темноте Андрюша. — Прямо печально! И отметок тоже не получаете?
— Отметок?.. Каких это? Нет, теперь нет. В третьей Думе, кажется, Годнев получил отметку… от городового… А так, вообще нет.
— А задают вам много?
— Задают-то? Да иногда много. Вот это, говорят, рассмотри и пропусти, и это. А этого не пропускай.
— Зубрить-то значит, не надо?
— Нет, просто в двери проходим. А вы как? — осведомился шепотом депутат.
— Да приходится позубривать. У нас, брат, потрудней. Прижимисто…
Андрюша глубоко вздохнул.
— В поведении иногда тоже сбавляют.
— Чего сбавляют?
— Отметку. Если нашалишь.
— И у нас, — сказал депутат. — Раньше мы не отвечали, были безответственны — понимаешь? — А теперь нам сказали, что мы отвечаем за свои слова.
— И наказывают?
— Наказывают.
Товарищи по несчастью погрузились в молчание. Андрюша долго и тщетно размышлял: чем бы таким поразить отца, чего у того не было.
— А у нас обыски делали! У гимназистов. — И у нас, — подхватил отец.
— Ну, это ты выдумал, — с досадой возразил Андрюша. — Если я сказал, так тебе нужно тоже похвастать…
— Ей Богу, делали! — оживился отец. — У депутата Петровского. Мне хвастаться, брат, нечего. Это уж факт!
Чтоб было удобнее, отец сполз с корзины и улегся спиной вверх на мягкий половичок; сын нащупал отца и лег рядом с ним. Придвинув лицо к бороде отца, он тихо стал рассказывать:
— Сидят все, чай пьют — никто ничего не думает; вдруг — звонок! Что такое? И говорят оттуда, из-за дверей: «примите: телеграмма пришла!» Ну, когда поверили, открыли двери — они и вскочили… «У нас, говорят, какое-то там расписание есть для обыска»…
— Предписание.
— Ну, да, или там предписание. Все, конечно, испугались, а они стали обыскивать…
Потом раздался тихий шепот отца:
— И у нас тоже… Тоже пришли к депутату Петровскому… И телеграмма была, и предписание… Все, как у вас…
Долго еще раздавался на половичке в ванной комнате еле слышный шепот.
Оба, растроганные одинаковостью своей судьбы, долго поверяли друг другу свои маленькие горести и неудачи.
И когда Анна Леонтьевна открыла дверь и сказала сердито: «Ну, вы, шарлатаны, выходите, что ли!..» оба товарища по несчастью вышли, держа друг друга за руку и щурясь от яркого света.
Пили чай рядышком, а вечером, склонившись около лампы, долго перелистывали Андрюшины учебники и отцовы законопроекты.
Отец объяснял Андрюше задачи, а Андрюша рассмотрел несколько законопроектов и высказал по каждому из них свое мнение, внимательно выслушанное притихшим отцом.
Человек-зверь
(Материалы для нижегородской истории)
В приемной нижегородского губернатора Хвостова сидел мещанин города Одессы М. Циммерман; сидел он долго, изредка вздыхал и время-от-времени поглядывал на часы.
Наконец, двери кабинета его пр-ва распахнулись, и полицмейстер Ушаков, выкатившись из кабинета, крикнул:
— Подтянись! Их превосходительство изволят идти!
Хвостов обвел взглядом приемную и, улыбнувшись благосклонно, подошел к Циммерману.
— А! Господин Циммерман! Очень рад вас видеть… Как поживаете?
— Ваше пр-во! — растроганно воскликнул Циммерман. — Поверьте… я… такое счастье!
— Ничего, ничего! Я, вообще, всегда… Ну, как идут дела вашей фирмы?
— Фир… мы? Да спасибо, хорошо.
— Я, милый мой, вызвал вас вот почему… Мне нужен, видите ли, этакий… рояль… Гм! Да. Так вот: не можете-ли вы прислать мне рояль? У вас, ведь, их много.
— У меня? Рояли? Ваше пр-во! Да у меня нет ни одного рояля.
— Ну, что вы говорите! Неужели, все распродали?
— Да я ими никогда и не торговал.
— Вы меня ошеломляете! Такая солидная фирма… — Какая, ваше пр-во?
— Да ваша же: Юлий Генрих Циммерман.
— Простите, ваше пр-во, но я не тот Циммерман. Другой.
— Ага! Родственник. Ну, может быть, вы бы похлопотали там: «Вот, мол, дорогой Юля, есть тут У меня приятель один… Хвостов, мол…».
— Да он даже не родственник мой. Я его совсем не знаю.
— Экая жалость! Ну, автомобиль-то… Автомобиль…
— Можете мне прислать?
— Откуда же мне взять автомобиль, ваше пр-во…
— Как откуда? С вашего завода.
— У меня нет завода, ваше пр-во.
— Вы разве не Бенц?
— Нет, я Циммерман.
— Ага! Значит, однофамилец. Так, так, так, так… Но, во всяком случае, чем же вы занимаетесь? Что вы можете мне предложить?
— Я антрепренер оперного театра, ваше пр-во.
— Так, так, так, так! И он, злодей, молчит а? Хе-хе-хе! У вас как же… тово, а? И женщины тоже поют, в опере? Или только мужчины?
— И женщины, ваше пр-во.
— А как они, тово?
Градоправитель пошевелил в воздухе пальцами.
— Чего, ваше пр-во?
— Ну, этого… знаете? Как его…
— Какие у них голоса?
— Ну, да и голоса, конечно… Это, конечно, тоже интересно… Ну, а как они, вообще… этого, как его?…
— Вы хотите знать их фамилии, ваше пр-во?
— Ну, да, конечно, и фамилии… это тоже любопытно… Да нет, не фамилии! Как они, одним словом… Ну как это называется?
Градоправитель сделал рукой около своего лица округлый жест.
— Вы хотите спросить, гримируются-ли? Да, конечно, перед спектаклем гримируются. Это уж такое правило — кто участвует в пьесе, тот гримируется.
— Да нет же! Хе-хе-хе! Вы скажите мне вот что…
— Что, ваше пр-во?
Градоправитель залился добродушным смехом и пощекотал посетителя пальцем под мышкой.
— Ах, вы греховодник! Вы скажете просто: хорошенькие они?
— Да, есть очень приятные дамы.
— Это хорошо, что приятные. Я люблю; это украшает город. Садитесь, пожалуйста!
— Не беспокойтесь!
— Скажите… гм!.. Они у вас, вообще… тово?…
— Чего, ваше пр-во?
— Этого самого… Вообще, ужинают?
— Помилуйте, ваше пр-во. И ужинают, и обедают, и завтракают! На этот счет у нас, как полагается.
— Значит, ужинают? Это хорошо, что ужинают. Ужины — хорошее дело. Вы мне на завтра пришлите парочку.
— Ужинов, ваше пр-во?
— Да нет, не ужинов, а этих самых… певичек…
— Певиц, ваше пр-во.
— Ну, да. Вам там виднее, кого. Так, вот, вы им и скажите, чтобы ехали.
— Передам, ваше пр-во. Если захотят — приедут.
— Да они, в том-то и дело, что не хотят. Мы их уже приглашали. Ушаков! Ты приглашал?
— Так точно, приглашал!
— Что ж они?
— Говорят — не хотим. С незнакомыми, говорят не ужинаем.
— Как это вам понравится, — воскликнул изумленно губернатор, переплетя пальцы и поглядывая на Циммермана. — Губернатор — и вдруг — незнакомый! Что они у вас — бомбистки, или как?
— Я им передам ваше приглашение; может, они и приедут.
— Милый! Так ничего не выйдет. Вы им прикажите… Ведь вы начальство!
— Не могу, ваше пр-во. Это частная жизнь. Градоправитель поморщился.
— Ушаков!
— Есть!
— Убеди!
Полицмейстер приблизился к антрепренеру.
— Послушайте… Я вам по-дружески советую…
— Не могу.
— Слушайте! По-товарищески советую…
— Ей-Богу, не могу.
— Добра вам желаю!
— К сожалению…
— Ну!
— Поймите, господа, что…
— Ну?!!!
— Да, право-же, никак не воз…
— Стой! — крикнул полицмейстер. Вы кто такой? Как ваша фамилия?
— Циммерман.
— Антрепренер?