Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Вы ухватились за возможность, какую предоставила вам утиная охота. Лэнгорн поговаривал о том, чтобы уволиться из фирмы, и вы знали, что такой удобный случай уже больше может не подвернуться. И вы застрелили его. Это было совершенно очевидно. Не хватало только причины. С какой стати убивать старого друга и подставлять собственного сына? Теперь, кажется, все стало на свои места.

— Это ложь! — выкрикнул Холлэм.

— Нет. Вы сказали Лэнгорну, что собираетесь убить его. Когда он понял, что не сумеет вас отговорить, то попытался выбить у вас из рук ружье, и вы его застрелили. Честь ваша была спасена. Возможно, найдутся даже люди, которые вас оправдают за эту смерть, но никто не простит вам смерти Рут. За неё вы отправитесь в газовую камеру, Холлэм. Дневник вы, наверное, сожгли, так что Рут оставалась единственным свидетелем против вас.

Холлэм облизнул губы.

— Этой ночью я был в Вашингтоне, как вы можете…

Шейн перебил его:

— Я как раз пытаюсь понять, зачем вы вдруг отправились в Вашингтон на рядовое совещание, когда вам ничего не стоило уладить все вопросы по телефону. Тем более что вы, по некоторым сведениям, не прислушивались к мнению юристов.

Он вытащил из кармана круглую плоскую коробочку.

— Знаете, что это такое?

Холлэм посмотрел на коробочку, потом вновь на Шейна.

— Лекарство, что ли? Ближе к делу, пожалуйста. Меня ждут в конторе.

— Боюсь, им придется ждать очень долго.

Он резко шагнул к Холлэму. Тот отшатнулся.

— Если вы меня ударите, Шейн, — прошипел он, — то горько раскаетесь, поверьте.

— Когда Рут умерла, вы находились в тысяче миль отсюда и, я уверен, подстраховались, чтобы многие вас видели. Но дело не в этом. Для тех, кто не знает — я держу в руке коробочку с противозачаточными пилюлями. Холлэм знает. Каждая пилюля пронумерована. Сегодняшней не хватает. Вы ведь встречались с Рут, не правда ли? Осторожно, украдкой, продуманно — так, как у вас принято.

— Нет.

— Вы давали ей деньги. Вчера был десятый день её последнего цикла. В один из последних десяти дней вы с ней встретились и подменили коробочки. Такие продают в любой аптеке. Коробочки абсолютно одинаковые, с той лишь разницей, что в новой коробочке вместо гормональной пилюли под десятым номером была аналогичная пилюля, содержащая смертельную дозу барбитурата.

Холлэм, не в силах отвести глаза от лица Шейна, прерывисто и тяжело дышал. В комнате стояла почти могильная тишина, которую нарушил голос Деспарда:

— Дьявольски хитроумно!

— Да, — сказал Шейн, — заурядный человек, если бы и додумался до такого, не сумел бы воплотить свой замысел в жизнь. Но для главы химической фирмы — это пара пустяков. Итак, Рут приняла пилюлю одновременно со снотворным — и умерла. А вскрытие покажет лишь то, что она приняла слишком большую дозу барбитуратов.

— Потрясающе! — воскликнул Джос. — Надо же было до такого додуматься!

Шейн ждал, не спуская глаз с лица Холлэма. Все напряженно ждали. Подбородок Холлэма мелко задрожал, на лбу проступили вены.

Джос вдруг опять глупо хихикнул.

— Жена ему изменила, и он пристрелил обидчика! Это естественно. Но двадцать пять лет спустя! И ещё противозачаточная пилюля! Черт побери, Холлэм, я всегда считал, что ты чокнутый.

Слова его возымели странное действие. Холлэм слушал с закрытыми глазами, но теперь открыл глаза, и во взгляде его, устремленным на Шейна, появилось смирение.

Джос вновь заговорил:

— Я всегда обожал суды над убийцами. А этот я просто уже предвкушаю, поскольку сам буду в нем участвовать. Шейн, вы просто кудесник… без вас я бы ни за что не вспомнил. Дело в том, что однажды я допоздна засиделся в конторе, разбирая почту… Нет, вру, просто я назначил свидание… Словом, я видел его.

— Холлэма? — тихо спросил Шейн.

— Кого же еще? В лаборатории. Он возился с прибором для изготовления пилюль.

Холлэм резко отвернулся. Потом поднял голову и посмотрел на сына. На губах появилась кривая улыбка.

— Да, жаль, что он тогда засиделся. Прости меня за Рут. Она ни в чем не виновата. Если хочешь писать, Форбс, то я не против. Коль скоро ты ненавидишь бизнесменов, то не имеешь права жить на дивиденды. Понимаешь? А завещание я не менял. Времени не было. Предложи Перкинсу восемь миллионов за его фирму. Ни цента больше. Он согласится — выхода нет. И не разрешай Деспардам…

Он неожиданно развернулся и кинулся на террасу. Шейн, стоявший ближе остальных, замешкался, столкнувшись с Перкинсом, и подбежал к краю террасы, когда Холлэм уже перелез через перила.

Шейн неловко выбросил вперед руку с крюком, но промахнулся. Холлэм камнем ухнул вниз, растопырив руки и ноги. Из комнаты послышался женский крик.

Шейн отвернулся, не дожидаясь, пока тело Холлэма упадет на асфальт, пролетев двенадцать этажей.

— Вы действительно видели его в лаборатории? — спросил он Деспарда, который стоял, почесывая подбородок.

Деспард горько усмехнулся.

— Не судите меня строго, Шейн, — сказал он. — Сами прекрасно знаете, что ни один суд не вынес бы обвинительный приговор без убедительных улик. Кстати, мне показалось, что вы нарочно не спешили. Я видел вас в деле. Когда нужно, вы жалите, как гремучая змея.

— Да, тяжелая выдалась ночка, — чуть подумав, ответил Шейн. — Пора вызывать полицию. Пусть теперь они поработают.



Джеймс Хедли Чейз

Приятной тебе ночки!

Глава 1



За столом в убогом, скудно освещенном баре, расположенном на берегу реки Святого Джона, сидели двое мужчин и тихо разговаривали. Кроме них, в баре был только толстый пожилой бармен.

Того, кто сидел за столом слева, звали Эд Хеддон: он был известен как непревзойденный специалист среди тех, кто занимался кражей художественных ценностей. Для непосвященных он вел безупречный образ жизни богатого бизнесмена, отошедшего от дел, исправно платил налоги и жил попеременно в своих многочисленных домах в Форт-Лодердейле, на юге Франции, в Париже и Лондоне. Он был мозговым центром: планировал операции и руководил подобранной им группой квалифицированных воров, которые к взаимной выгоде воплощали в жизнь его идеи.

Хеддона можно было принять за сенатора или даже госсекретаря. Высокий, крепко сложенный, густые волосы, тронутые сединой, приятное розовощекое лицо с доброжелательной улыбкой политического деятеля. Но за этим обманчивым внешним видом скрывался острый как бритва ум, изворотливый и хитрый.

Справа сидел Лу Бреди. По мнению преступного мира, это был лучший взломщик, из тех, кто специализировался на предметах искусства. Худощавый, лет тридцати пяти, с подстриженными ежиком черными волосами, острыми чертами лица, беспокойно бегающими серыми глазками, Лу мог справиться не только с замками любой системы, но и в совершенстве владел искусством перевоплощения. Он был словно резиновый. Пара тампонов за щеки – и его худое лицо становилось полным, если не сказать толстым. Парики он делал себе сам. Если Бреди носил усы или бороду, каждый волосок был на своем месте. Когда он надевал сшитый по собственной выкройке костюм с подложенными подушечками, его худое тело преображалось и он превращался в человека, любящего вкусно поесть. Благодаря этому исключительному таланту Бреди не имел ни одной судимости, хотя полиция многих стран уже давно разыскивала его.

Мужчины хорошо знали друг друга, они сотрудничали уже несколько лет и сейчас обсуждали результаты последнего совместного дела: кражи иконы Екатерины Великой из вашингтонского музея. Они сошлись на том, что план ограбления музея был разработан блестяще и осуществлен без единой ошибки. К сожалению, это было одно из тех дел, где разработка плана и организация не окупили себя.

Когда Хеддон не спеша закурил, Бреди, изучивший его привычки, насторожился.

– На этом деле я потерял деньги, Лу, – начал Хеддон, раскуривая сигару. – Впрочем, к чему искать прошлогодний снег: где-то теряешь, где-то находишь… Теперь настало время и нам снять сливки… ты согласен со мной?

Бреди кивнул.

– Что-то есть на примете, Эд? – спросил он.

– Если бы у меня ничего не было, я бы не сидел в этой дыре. Есть нечто грандиозное, но потребуется тонкая работа. Нужно подобрать хорошую группу.

Сигарой он ткнул в сторону Бреди.

– Мой список возглавляешь ты. Осталось только выяснить, будешь ли ты свободен в ближайшие три недели.

Бреди хитро улыбнулся:

– Ты же знаешь, Эд, я всегда бываю свободен, если я тебе нужен.

– Ясно, – кивнул Хеддон. – Дело должно выгореть. Ты ведь сам знаешь, если я что-то придумал, ты получишь приличные деньги. А теперь слушай внимательно. Когда я обдумывал план операции с иконой, связался с этим трусом Клодом Кендриком. Тогда я на три дня остановился в отеле «Спэниш Бэй» в Парадиз-Сити. Отель этот стоил мне кучу денег, но это пустяки. «Спэниш Бэй» – самый дорогой и самый роскошный отель в мире, а это кое-что да значит. В нем нет обычных номеров, только апартаменты, а обслуживание нельзя сравнить ни с одним отелем. Он по карману только самым обеспеченным людям. Я должен тебе сказать, Лу, есть еще немало сумасшедших, у которых денег больше, чем ума, поэтому в этом отеле никогда не бывает свободных мест. Все апартаменты сразу сдаются на целый год.

Бреди поднял голову:

– И ты там жил?

– Точно. Я ведь вращаюсь в кругу избранных. Среди них черпаю свои идеи. Это стоит немалых денег, но зачастую все окупается. Итак, этот отель натолкнул меня на одну любопытную мысль.

Хеддон стряхнул пепел на пол.

– Отель – собственность одного француза, Жака Дюлака. Этот человек знает толк в своем деле. Он хорош собой, весьма обаятелен, а его богатая клиентура просто молится на него. Персонал тщательно подобран, в основном он набрал людей из Франции. Ты ведь знаешь, именно оттуда идут все лучшие традиции отелей «люкс»: и кухня, и обслуживание, и постановка дела. Я не смог снять апартаменты в отеле, но смог устроиться в одном из домиков, что располагаются на территории отеля: две спальни, гостиная и так далее, очень шикарно. Конечно же, у меня была возможность беспрепятственно посещать рестораны и бассейн отеля…

Хеддон немного помолчал и многозначительно добавил:

– Очень, очень шикарный отель и полностью забит очень, очень богатыми мужчинами и женщинами…

Бреди внимательно слушал.

– Ты и сам знаешь, что, когда мужчины по-настоящему богаты, – продолжал Хеддон, – их жены просто теряют разум, стараясь выглядеть лучше других. Такова человеческая натура. Платья, норковые манто и прочие мелочи не в счет, на первое место выдвигаются роскошные драгоценности. Коль миссис Снок носит бриллиантовое колье, миссис Пок до тех пор будет грызть мужа, пока не получит точно такое же. Тогда миссис Снок спешит добавить к колье серьги и браслеты, чтобы перешибить миссис Пок, а та начинает клянчить такие же… Избалованные бестии! В своей жизни они не заработали ни доллара, но требуют драгоценности стоимостью в несколько тысяч и получают их.

Во время ужина в отеле можно увидеть дам, увешанных бриллиантами, изумрудами и рубинами. Я был как-то на ужине и должен тебе сказать, что никогда мне не доводилось видеть такой выставки драгоценностей, и все в одном зале, в одно и то же время. В тот вечер на этих глупых, гроша не стоящих бабах, по моим подсчетам, было драгоценностей на шесть или даже семь миллионов долларов.

– Очень мило. Ну и что? – вздохнул Бреди.

– Так вот, – Хеддон снова стряхнул пепел на пол, – мне и пришла в голову блестящая идея: неплохо было бы ограбить живущих в отеле «Спэниш Бэй».

– Шесть миллионов? – спросил Бреди, пристально глядя на него.

– Возможно, и больше, но, допустим, шесть.

– Интересно. – Бреди почесал в затылке, обдумывая услышанное. – Я что-то еще не улавливаю, Эд. Ограбить отель! Что ты, собственно, имеешь в виду?

– Конечно, ты не улавливаешь, – ответил Хеддон и улыбнулся. – Каким бы хитрым ты ни был, Лу, тебе все же не хватает моего ума, поэтому мы с тобой так хорошо сработались. Ты отличный исполнитель. А вот план разрабатываю я, ведь так?

Бреди кивнул.

– Итак, можно снять шесть миллионов, – проговорил Бреди и посмотрел на Хеддона. – Сколько из них причитается мне?

– Два. Я оплачиваю все расходы. По-моему, это справедливо.

Филипп Соллерс

– Прекрасно. А когда мы возьмем добычу, кто ее примет?

Его вера в план Хеддона была столь велика, что ему даже не пришло в голову сказать «если» вместо «когда».

Казанова Великолепный

– Конечно, поднимется шум. Известно, что копы в Парадиз-Сити весьма энергичны. Им очень быстро становится известно об ограблении, и они работают рука об руку с полицией штата и Майами. Вывозить драгоценности из города слишком рискованно. Я думаю всю добычу спрятать у Кендрика. Мне еще нужно поговорить с ним, но мы вряд ли можем рассчитывать на что-нибудь лучшее.

Бреди скривился:

Я позабавился вволю — что было, того не отнимешь. Казанова
– Ненавижу этого толстого бездельника.

– Не делай из мухи слона. Это хитрый пройдоха, а остальное нас просто не должно волновать.

Я был прав в своем высокомерии: вот почему теперь я спасаюсь бегством. Спасаюсь бегством. Но перед тем объяснюсь. Рембо[1]
– О\'кей. – Бреди пожал плечами. – Что намечается – налет? В моей практике не было отелей, Эд. Каким образом это можно будет осуществить?

Хеддон сделал знак толстому бармену повторить заказ.

Мы воображаем, что знаем Казанову. Мы ошибаемся. Открываю энциклопедический словарь, читаю:

Подождав, пока тот принесет напитки и уберет пустые стаканы, он продолжал:


«Казанова де Сейнгальт (Джакомо), авантюрист, родившийся в Венеции (1725–1798); известен своими похождениями, романтическими (в частности, побегом из венецианской тюрьмы Пьомби) и галантными, о которых он рассказал в своих „Мемуарах“».


– Когда я жил в этом отеле, Лу, – мужчины приподняли стаканы, желая друг другу здоровья, и отпили по глотку, – я разговорился с одной жирной старой перепелкой, которая была увешана бриллиантами. В таких местах всегда наткнешься на какую-нибудь старуху, муж которой был счастлив умереть, чтобы только отделаться от нее, и она теперь без дела посиживает в барах самых дорогих отелей. Она была польщена вниманием с моей стороны и рассказала, что каждый год на месяц приезжает в отель.

Казанова и вправду родился в Венеции в начале XVIII века, он неотделим от великого мифа этого города, но умер он в возрасте семидесяти трех лет вдали от него, в Дуксе (ныне Духцов) в Богемии. Почему?

Всякий раз, когда ее толстое тело колыхалось, я слышал шелест купюр. Пришлось потратить на нее целый час, слушая ее болтовню о муже, крупном нефтяном боссе, который умер пять лет назад, ее детях и ее чертовых внуках. Она взялась показывать мне семейные фотографии. Ты представляешь, вот так попасться на крючок одинокой старой бабы, это просто кошмар. Спустя некоторое время я, как бы невзначай, залюбовался ее бриллиантами, в которых знал толк и мог искренне ими восхищаться. По грубым подсчетам, на ней было надето на сто тысяч долларов, никак не меньше. Старуха похвасталась, что всегда требовала от мужа дарить ей бриллианты на годовщину их свадьбы. Я спросил, не боится ли она, что их украдут – сейчас кругом столько грабителей, но она мне ответила, что никогда не надевает бриллианты, выходя из отеля, а служба безопасности в отеле так хорошо поставлена, что ей даже в голову не приходило, что ее могут ограбить. Я старался поддерживать эту тему и теперь могу кое-что рассказать тебе об этой службе. Каждый клиент по прибытии в отель получает ящичек с кодовым замком. Комбинацию знает только сам клиент. Перед тем как лечь спать, все живущие в отеле укладывают свои драгоценности в эти ящички и сдают двум охранникам, которые относят их в сейф отеля. Понимаешь?

«Мемуары» Казановы на самом деле называются «История моей жизни». Огромный том до отказа напичкан приключениями, связанными с карточной игрой, с путешествиями, с магией и сексом, но очень немногие знают, что «Мемуары» написаны были по-французски, потом их опубликовали на немецком, а потом заново перевели на французский в варианте, более «благонравном», чем оригинал. Лишь в начале шестидесятых годов XX века стало возможным наконец прочитать то, что Казанова в действительности написал собственной рукой (но в эту пору публикацией заинтересовалась лишь горстка специалистов и любителей). И только в 1993 году в трех томах, доступных для всех, вышел наконец этот главный труд Казановы, а также некоторые другие его произведения.

Бреди кивнул.

– Кодовый замок? – Он улыбнулся. – Никаких проблем. Все кодовые замки просто ерунда для меня.

С этого и начнем: публикация оригинальной версии записок состоялась с опозданием на много лет, и первоначально им дали другое название. Почему?

– Я предполагал, что ты так и скажешь. Итак, когда богатые растяпы укладываются спать, сейф отеля доверху забит их добром. Вот что мне удалось узнать. До того как я потерял деньги на иконе, мне не приходило в голову, что можно взять в оборот отель. Теперь я просто убежден, что это дело все окупит.

Почему решили забыть, что Казанова был также писателем? И в какой мере это упорство в невежестве позволяет разоблачить двухвековое беспощадное вытеснение и происки цензуры?

Бреди задумался, потом спросил:

– А что из себя представляет сейф отеля?

Сейнгальт (Seingalt) — это псевдоним, который Казанова придумал и добавил к своему имени в 1760 году, во время пребывания в Цюрихе. Он называет себя шевалье де Сейнгальт, облагораживая таким образом свою подпись. Задумаемся над значением слова seing[2] — похоже, Казанова хотел подчеркнуть, что подпись старинная, высокородная (alt). Не исключено, что Стендаль (который в своем «Дневнике» называет Казанову Novacasa[3]) вспомнил об этом поступке Казановы, когда выбирал себе литературный псевдоним. На французский «Казанова» переводится как Мэзоннёв, то есть «Новый дом» — стало быть, Жак Мэзоннёв. Излишне говорить, что перед нами антипод Жан-Жака Руссо. Век Казановы — это век Вольтера и Моцарта (но также и де Сада). Кстати сказать, Моцарт, Да Понте и Казанова встречались в Праге в 1787 году (Казанова приехал туда по-соседски, из Дукса) в связи с постановкой «Дон Жуана». Эту встречу никто никогда, по сути, не пытался представить себе. Почему?

– Это нужно выяснить тебе. Я даже не знаю, где он находится.

До нас дошли два автографа Казановы. Изучение двух рукописных листков показывает, что это черновик взаимозаменяемых вариантов десятой сцены второго акта оперы. Автор, сделавший это открытие, пишет:

– О\'кей. Думаю, что это будет просто. Расскажи мне о службе безопасности. О ней что-нибудь известно?

– В отеле два детектива. Они работают посменно. Оба, похоже, толковые парни. Около девяти вечера заступают на службу и два вооруженных охранника, которые находятся в отеле до двух часов ночи. Парни молодые и выносливые. Жизнь в отеле затихает примерно к трем часам. Но некоторые клиенты продолжают возвращаться в отель часов до четырех. Большего я не могу сказать тебе. Детали ты должен разузнать сам.

– Ты имеешь в виду, что я должен поселиться в отеле?


«Немногие из реальных, а не мифологических персонажей были в той же мере, что Казанова, людьми мгновения, сиюминутности. А также людьми „списка“… Мы имеем право предположить, что той богемской осенью 1787 года, слушая, как поют: Un catalogo gli е che ho fatt’io[4], — старый искатель приключений мог подумать о том, что пора ему составить свой собственный донжуанский список. А в таком случае „Дон Жуан“ немало содействовал созданию „Истории моей жизни“, которая (хотя, конечно, ее значение этим далеко не исчерпывается), несомненно, является бессмертным „catalogo“[5] Джакомо Казановы».


– Это единственная возможность. Я исходил из того, что ты свободен, и попросил своего человека снять через бюро путешествий один из коттеджей отеля. Так нельзя проследить, кто забронировал номер.

Итак, в сентябре 1787 года Моцарт находится в Праге в гостинице «У трех львов», Лоренцо Да Понте — в гостинице «Платензее». Оба заведения расположены так близко друг от друга, что композитор и его либреттист могут переговариваться через окно. Приезжает Казанова. В эту пору он собирается издать толстый фантастический роман.

Бреди одобрительно кивнул.

Но истинный фантастический роман — это встреча названных трех человек. Казанова знаком с Да Понте еще со времени своего пребывания в Вене, тому два года, когда он был секретарем венецианского посла (Да Понте он не любит). Вполне вероятно, что он встретился с Моцартом. Существенно отметить, что все трое — франкмасоны.

– Кроме того, я внес крупную сумму денег, чтобы не возникло никаких проблем. Ты поселишься там в следующий понедельник под именем Корнелия Ванса.

Итак, однажды вечером на вилле «Бертрамка»[6] Казанова рассказывает Моцарту о своем побеге из венецианской тюрьмы Пьомби. Составляют дружеский заговор: композитора запирают в его комнате; освободят его не раньше, чем он закончит увертюру к своей опере, она уже сложилась в его голове, но он все откладывал нотную запись.

– Роскошное имя!

Видим ли мы все это?

И видим ли мы, как потрясающе интересно то, что писать историю своей жизни Казанова начал летом 1789 года?

– Я позабочусь о том, чтобы у тебя был «роллс». Учти, что тебя будут окружать очень богатые люди. Думаю, тебе надо стать пожилым, весьма обеспеченным инвалидом, передвигающимся с помощью санитара в кресле-каталке. Никакой дружбы с другими клиентами отеля не заводи. Прислуге скажи, что хочешь побыть один и чтобы тебя не беспокоили. Все это встанет мне в пятнадцать тысяч баксов, Лу. Коттедж обходится по восемь сотен в сутки. Это без еды и выпивки. Ешь скромно, иначе счет вырастет до небес. Выпивку привезешь с собой. Днем перекусывай у себя в коттедже, но вечером ты должен быть в ресторане, чтобы видеть добычу. Тебе понятно?

Бреди кивнул.

Итак, в музыке: Вивальди и Моцарт. В живописи: Фрагонар, Тьеполо, Гварди. Города: Венеция, Рим, Париж, Вена, Прага, Санкт-Петербург, Берлин, Лондон, Неаполь, Константинополь, Кёльн, Амстердам, Штутгарт, Мюнхен, Цюрих, Женева, Берн, Базель, Вена, снова Париж, Мадрид.

– Твоя задача состоит в том, чтобы отыскать сейф и открыть его. Нам также нужен ловкий помощник, который будет управлять «роллсом» и способен затеряться среди персонала. Он должен определить местонахождение сейфа и помочь тебе тащить коробку, когда настанет время. Это общий план. А теперь займемся конкретными проблемами.

Мы в великой Европе эпохи Просвещения, той Европе, чья могучая и смутная сила вводила, да и сегодня вводит нас в соблазн.

– Ты говоришь, что один из детективов дежурит ночью?

Излишне говорить, что центр этой меняющейся геометрии — Венеция. Все исходит оттуда, все туда возвращается. Пусть Казанова умер в изгнании в Чехословакии. Но когда он пишет, это пишет венецианец.

По-французски.

– Да.

Казанову не хотели признавать писателем (и скажем напрямик: одним из величайших писателей XVIII века). Из него сделали этакий театральный персонаж. О Казанове всячески стараются создать ложное представление. Режиссеры, ставившие о нем фильмы, изображали его как картонного паяца, любовную машину, более или менее дряхлую и смешную марионетку. Он преследует воображение людей и его тревожит. Охотно рассказывая о «галантных похождениях» Казановы, его лишают глубины. Короче говоря, ему завидуют, о нем говорят со смутной досадой, уязвленно-покровительственным тоном. Феллини дошел до такой глупости, что назвал Казанову глупцом. А следовало бы воспринять его наконец таким, каким он был: простым, прямым, отважным, просвещенным, обаятельным, веселым. Философом в действии.

– Помимо него, еще два вооруженных охранника?

Он позабавился вволю, наблюдая закулисье человеческой деятельности, он изучил нервную систему легковерия. Иногда он водил за нос кое-кого из своих партнеров, но, по его собственному признанию, то было их желание, а не его, и, будь на его месте другой, он надул бы их менее благородным образом. Казанова вовсе не приписывает себе непременно благородную роль, не приукрашивает себя, он точен в своих описаниях, он стремителен. Его так же занятно читать, как «Дон Кихота» Сервантеса. Короче, его «История» — шедевр, маршрут, проложенный человеком, идущим вперед, к своей правде.

– Они тебе не помеха, Лу.

Казанова обладал удивительным телом, он подчинялся ему, вслушивался в него, расточал его, обдумывал. По сути, именно это и ставит ему в вину неувядаемый дух ханжества.

Хеддон улыбнулся:

В апреле 1798 года в Дуксе Казанова заболевает. Он прерывает редактуру своей рукописи. 27 мая его племянник Карло Анджолини приезжает в Дукс, чтобы ухаживать за больным, 4 июня Казанова умирает. Анджолини увозит рукопись в Дрезден.

– Наряду с детективом это была первая задача, которую предстояло решить. И я решил ее. Они не встанут поперек твоего пути.

В 1821 году семейство Анджолини продает рукопись лейпцигскому издателю Брокгаузу.

– Раз ты так говоришь, Эд, я верю. А теперь давай обсудим моего санитара. Идея сидеть в кресле-каталке мне нравится. По крайней мере, я буду последним, кого заподозрят копы, если не будет уже слишком поздно. Мне нужен водитель, который помог бы тащить коробки, но мне не нравится, что он же должен быть моим санитаром. Хорошенькая сексапильная медсестра добудет больше информации, чем парень. Хорошенькая сестричка в форме сможет походить по отелю, поболтать с людьми и достать необходимые нам сведения.

С 1822-го по 1828 год в свет выходит в немецком переводе первое «очищенное» издание «Истории».

– Ты намекаешь на свою подружку? – спросил Хеддон.

С 1826-го по 1838-й появляется первое, «пересмотренное», французское издание (редакция Лафорга) — именно этот вариант читал Стендаль, и именно его можно и сейчас найти в издании «Плеяды».

– Да, она настолько сексуальна, что меня просто пот прошибает, когда я вспоминаю о ней. Она словно создана для этого дела.

В 1945 году чудом избежавшая гибели рукопись «Истории» перевезена из Лейпцига в Висбаден. И только в 1960 году выходит наконец подлинный текст (издательство «Брокгауз — Плон»), переизданный в трех томах в 1993-м в серии «Букен» («Старая книга») издательством «Робер Лаффон».

Хеддон пожал плечами:

Как видим, Казанову надолго «забыли», хотя исподтишка грабили. Забыли, исказили, принарядили в соответствии с расхожими представлениями о «галантном веке». Не хотели, чтобы он делал Историю. Жизнь не положено смешивать с Историей, а тем более с сексуальной свободой и писательством. По счастью, вопреки всяческому обскурантизму, замечательные «казановисты», по большей части любители, способствовали многим уточнениям. Если не считать некоторых ошибок (чаще всего в датировках), все, что рассказывает Казанова, правда. Вот это-то, наверно, и есть самое потрясающее. Не забудем также, что сам текст, то есть то, что написано рукой Казановы, вошел в обиход всего лишь пять лет назад. В общем, все это еще только начало.

– Ну, это я оставляю тебе. Водителя я беру на себя, а о медсестре позаботься сам.

– Она будет включена в статью расходов, Эд?

Я люблю представлять себе тайную перевозку рукописи по охваченной пламенем и расчлененной человеческим безумием Европе 1945 года под непрерывными бомбардировками. Повсюду властвует смерть, и кажется, что беспримерное одичание уничтожило саму идею цивилизации. Тысячи страниц, заполненные тонкими черными буквами и сложенные в ящики в кузове грузовиков, рассказывают о жизни, ставшей неправдоподобной.

– За эту работу я даю максимум двадцать кусков, и сюда входит все.

Гром небесный не смог уничтожить эту рукопись. Не смогли этого сделать ни ханжество, ни цензура, ни художественный вымысел с его искажением правды, ни равнодушие, ни враждебность, ни реклама. Но мы, нынешние, что делаем с ней мы? Свободны ли мы настолько, чтобы ее прочитать?

– О\'кей. Теперь об охране и детективах отеля.

Хеддон неторопливо осушил свой стакан.

Казанова. Человек будущего.

* * *

Жан Лафорг был в XIX веке профессором французского языка. Этот добросовестный и серьезный учитель — типичный продукт своего времени. Ему поручают стать рерайтером Казановы. И он берется за дело.

– Ты смотришь телепередачи?

На глаза ему попадается следующая фраза о женщинах: «Мне всегда нравилось, как пахнет та, которую я любил, и чем сильнее она потела, тем это было приятнее».

– Да, конечно. Иногда. В общем, я считаю, что телевидение воняет.

Полминуты уходит у Лафорга на размышления. Нет, в XIX веке (впрочем, и теперь тоже) женщины не потеют.

– Ты не видел того типа, который ловит диких зверей?

Посему профессор исправляет неуместное выражение и пишет: «Что касается женщин, мне всегда был приятен запах тех, кого я любил».

– Как раз видел. Я часто думаю, что таким парням чертовски хорошо живется: правда, трудно, но зато вдали от всего… Ну и?..

Все-таки лучше, не правда ли?

– Видел, как усыпляют тигра стрелой со снотворным?

Лафорг прочищает нос платком.

Бреди пытливо посмотрел на Хеддона.

Вслед за обонянием — вкус. Казанова не скрывает своего, как он сам говорит, «чревоугодия»: ему нравится дичь, барабулька, печень угря, крабы, устрицы, сыры с плесенью, и все это под шампанское, бургундское, белое бордо.

– Угу.

Лафорг (тут в нем дают себя знать черты Лепорелло) находит такой аппетит варварским, чрезмерным, отдающим вырожденчеством и даже откровенным аристократизмом. Он сокращает описание, формулируя на буржуазный лад: «восхитительные трапезы».

– Это показалось мне интересным. Через одного своего приятеля мне удалось навести справки.

Теперь осязание. На одной из страниц Казанова описывает, как он ночью крадется босиком, чтобы не производить шума. Босиком? Озябший Лафорг незамедлительно обувает своего героя в «легкие домашние туфли».

Хеддон нагнулся, взял свой «дипломат» и поставил его на стол. Он посмотрел на бармена, который был занят чтением спортивной газеты, потом огляделся по сторонам и вытащил из «дипломата» нечто похожее на пневматический пистолет.

Вы уже поняли: домашние туфли — это целая программа. Тело, слишком плотское, слишком ощутимое, слишком выраженное, — вот где она, опасность. Обуйте героя картины Фрагонара «Щеколда» в домашние туфли — это будет уже совсем другая картина. Лафорг — специалист по фиговым листкам (у каждой эпохи свои «реставраторы»).

– Это стоило недешево, Лу, но он действует. Он заряжен шестью крохотными стрелами, в которых находится та же смесь, сбивающая с ног. Ее используют парни в джунглях, когда ловят тигров. Пистолет автоматический. Стоит только прицелиться в одного из охранников, нажать на курок, и парень заснет как минимум на шесть часов.

Но мирское ханжество (и в этом его прелесть) двулико.

Бреди разинул рот.

– Не верю!

Например, от слова «иезуит» его бросает в дрожь. Когда Казанова употребляет это слово с иронией, Лафорг добавляет туда сарказма. То же самое происходит, когда дело касается монархии. Как примирить тот факт, что Казанова не скрывает своей враждебности к Террору, с тем, что его приключения (конечно, смягченные цензурой) — в духе времени? Такой парадокс раздражает. Поэтому Лафорг оставит в неприкосновенности пассаж, где восхваляется Людовик XV («У Людовика XV была красивейшая в мире голова, сидевшая на его плечах столь же грациозно, сколь и величаво»): в конце концов, этому Людовику голову не отрубили. Зато лучше убрать диатрибу против французского народа, который истребляет свою знать, против того народа, которого Вольтер назвал «самым чудовищным из всех» и который похож «на хамелеона, принимающего любую окраску и способного на все дурное или хорошее, что его может заставить сделать какой-нибудь главарь».

Хеддон улыбнулся:

Потливость женщин, запахи, пища, политические взгляды — за всем следит бдительное око. Если Казанова пишет «парижская чернь», в его уста вкладывают слова «добрый парижский народ». Но конечно, самое щекотливое дело — точность в описании сексуального влечения. Говоря об упавшей женщине, Лафорг пишет, что Казанова «целомудренной рукой исправил вызванный падением беспорядок». Да будут выражения галантными! Казанова куда более точен: по его словам, он подошел, чтобы «быстро оправить ее юбки, которые явили моему взору все ее тайные прелести». Как видим, никакой целомудренной руки, но зато приметливый взгляд.

– Брось, Лу. Ты уже должен был бы знать, на что я способен.

– Ты хочешь сказать, что, если выстрелить этой стрелой, тот, в кого стреляли, заснет?

Профессор Лафорг «боится брачных уз как огня». Уж не потому ли, что он не хочет шокировать свою мать, сестру или жену (и многочисленных приятельниц жены), он не воспроизводит фразу Казановы «Брак для меня страшнее смерти»? Тем более ни в коем случае не следует показывать двух значительных персонажей из «Истории моей жизни» — К.К. и М.М. (подружек одного из самых счастливых периодов в жизни Казановы, когда он обитал в своем венецианском «казино», домике свиданий) в такой, например, картинке: «Они принялись за дело с яростью двух тигриц, готовых, кажется, пожрать друг друга» (можно себе представить, как покраснел бы, читая эту фразу, Марсель Пруст). Так или иначе, ни под каким видом нельзя пропустить, например, такое: «Во всех исполняемых нами трио мы все втроем были одного пола». (Еще совсем недавно писавшая о Казанове милая молодая женщина задавалась вопросом, какой же пол тут имелся в виду, — право, объяснить ей это письменно я не берусь.)

– Именно. Ты умеешь обращаться с оружием?

– Нет, только не я. Я не люблю пушек, никогда их не носил и не буду.

По мнению Лафорга, после оргии Казанова непременно должен испытывать «отвращение». Ничуть не бывало. Тогда Лафорг сочиняет. И то сказать, в его эпоху плоть обязана была быть печальной, все книги — прочтены, а скука и меланхолия, сомнение и отчаяние — все больше охватывать умы.

– Я тебе найду первоклассного стрелка. Он позаботится об охране, будет водить «роллс» и поможет тебе с ящиками. Никаких проблем.

Если Казанова пишет: «Уверенный в том, что в конце дня я в полной мере вкушу наслаждение, я отдался своей природной веселости» (уж таков он, Казанова), Лафорг исправляет автора и вкладывает в его уста такие слова: «Уверенный в своем счастии…» Слово «наслаждение» изгнано. Профессор считает невозможным описывать женщину, которая лежит на спине и занимается «рукоблудием». Нет, она будет «заниматься самообольщением» (пойми, если можешь). Во всяком случае, рука остается целомудренной. Профессор решается, однако, употребить слово «онанизм» (термин медицинский) там, где Казанова изобретает великолепный неологизм — «рукоублажение».

– Ты действительно уверен, что это снотворное не сможет никому повредить? Не будет никаких последствий?

Ловкая женщина, рука которой умеет ее ублажать, не строит на свой счет никаких иллюзий — это легко проверить. Но, как видно, профессору Лафоргу не выпало случая в этом убедиться. Очень жаль.

– Парень уснет. Он проснется совершенно здоровым часов через шесть.

– Н-да! Так о чем я? – Бреди с восхищением посмотрел на Хеддона. – Ты блестяще мыслишь, Эд.

Еще одно вмешательство цензуры: неприлично говорить, как Казанова, о «хищном нутре, которое у одной вызывает судороги, другую сводит с ума, третью делает ханжой». Казанова любит женщин и как любит, так и описывает, без всякого ханжества. Но Лафорг — он уже феминист, он почитает женщин, он их боится, он предтеча легионов стыдливых профессоров, в особенности философов — нового духовенства, которому предстоит заменить прежнее. Казанова — непослушный ученик в классе. Если он упомянет о подозрительном пятне на своих штанах, его быстренько отправят в уборную замыть пятно. От времени до времени в его сочинения будут вставлять моральные прописи (у него их нет). Иногда профессорская правка доходит до крайности. Вот, например, М.М., о которой Казанова говорит, что «эта монашенка, наделенная смелым умом, распутная и веселая, была восхитительна в каждом своем поступке». В один прекрасный день она написала своему Казанове любовное письмо. Вариант Лафорга: «Я посылаю тысячу поцелуев, которые тают в воздухе». На самом деле Казанова приводит другой текст (и насколько он лучше!): «Я целую воздух, представляя себе, что это ты». Мелочи? Не скажите. Любовь — наука мелочей.

– Ценю комплимент. Итак, тебе понятно, в чем состоит твоя задача? Как ты смотришь на то, чтобы встретиться в воскресенье в отеле «Сивью» в Майами и пообедать? Я остановлюсь там. Мы могли бы все окончательно обсудить. В понедельник после обеда ты должен сообщить в отель «Спэниш Бэй» о своем прибытии. О\'кей?

«Моя жизнь — это моя плоть, моя плоть — моя жизнь», — говорит Казанова. Обычно литература, романы дают возможность вообразить жизнь, которой у автора не было, здесь наоборот: человек отдает себе отчет, как в день Страшного суда, что его жизнь была подобна книге, огромному роману.

– Конечно.

– Хорошо.


«Вспоминая пережитые наслаждения, я наслаждаюсь ими снова, во второй раз, и смеюсь над горестями, которые мне пришлось пережить и которых я больше не чувствую. Частица вселенной, я обращаюсь к воздуху и воображаю, будто отдаю отчет в своем управлении, подобно метрдотелю, который отдает отчет хозяину, перед тем как уйти».


Хеддон положил пистолет на колено так, чтобы его закрывал стол. Потом сделал знак бармену.

Великолепная формулировка: «Частица вселенной, я обращаюсь к воздуху…» И воздух слушает. Лицо по имени Казанова (которое прожило жизнь и которому предстоит умереть) смотрит на себя как на метрдотеля по отношению к самому себе. Он преданно сопровождал себя, обихаживал, служил себе. Как метрдотель, он может уйти из великого трактира жизни. Но уйти не значит у него исчезнуть. Жак — не фаталист. Его двойник — его секретарь. Тело уходит, дух судит. Дух — это повествование.

– Чтобы успокоить тебя, я продемонстрирую действие этой штуки.

Таков Казанова — он устраивает себе праздник из каждого мгновения, он не знает длительных помех, ничто его не гнетет, его развлекают и занимают даже собственные болезни и неудачи; и, конечно, всегда и всюду неожиданно возникают женщины, вовлекаемые в его магнетическую круговерть. Он приходит, он уходит, и, главное, он спасается бегством. Нет сомнения, это величайший мастер побега (что такое «История моей жизни», написанная в захолустном уголке Богемии, как не высокого стиля побег от времени и пространства?).

Бармен подошел к столу, и Хеддон дал ему десятидолларовую купюру, прибавив, что сдачу тот может оставить себе. Увидев, что бармен возвращается к стойке, Хеддон поднял пистолет, прицелился и нажал на спуск. Раздался тихий хлопок. Бармен сделал шаг, схватился за шею и обернулся, тупо уставившись на Хеддона, который в этот момент закрывал свой кейс. Потом у бармена подогнулись колени, и он рухнул на пол.

Женщины, его союзницы, часто как бы волею случая связаны между собой узами родства или близости — это сестры, подруги или даже мать с дочерью. Протрем глаза и прочтем:

– Все понятно? – спросил Хеддон. – Хорошо и быстро, а?


«Я никогда не мог понять, как это отец способен нежно любить свою прелестную дочь, не переспав с нею хотя бы раз. Эта моя непонятливость всегда убеждала меня и сегодня убеждает тем более, что мой дух и моя плоть — единая субстанция».


Остановившимися глазами Бреди смотрел на бармена, лежащего без сознания.

И богохульник настаивает:

– Вытащи стрелу из его шеи, Лу, – обратился к нему Хеддон. – Нам пора уходить.

Бреди неуверенно поднялся, подошел к бармену, нашел в складках жира крохотную металлическую стрелу и вытащил ее.


«Инцест, вечный сюжет греческих трагедий, вызывает у меня не слезы, а смех».


– Ты уверен, что с ним все будет в порядке? – спросил Бреди, протягивая стрелу Хеддону.

– Не сомневаюсь. Ну, идем, надо исчезнуть отсюда, пока кто-нибудь не вошел.

Невероятно. Неужто Командор в «Дон Жуане» — просто кровосмесительный отец, который даже за гробом мучим яростью оттого, что другой, черт бы его подрал, совершил с его дочерью то, о чем мечтал он сам? А Иокаста, не знала ли она в глубине души, что Эдип — ее сын? А сам Эдип, в своих потемках, не испытывал ли двусмысленного смятения по отношению к собственной дочери Антигоне, которая была к тому же его единоутробной сестрой? Остановитесь, не то гореть вам в вечном огне. Надо понять смысл вызова Казановы, этого потрясающего требования инцеста (кстати, осуществленного на практике той знаменитой ночью в Неаполе и подробно описанного).

Послышался храп бармена.

Всего этого вполне достаточно, чтобы смутить и шокировать любое общество, каким бы оно ни было. И возникает вопрос: как общество могло допустить, чтобы подобное признание было опубликовано? Нам не следовало бы читать подобные речи (тем более сегодня, в эпоху нового, усиленного давления моральных установок). Когда проходишься по XVIII веку, часто возникает ощущение, что человеческие особи в этом столетии словно бы отрезаны от человечества и, так сказать, свободны от него. Концентрация свободы в них столь велика, что они как бы постоянно нас опережают. Вслушайтесь в Моцарта — это сразу становится очевидным. То же ощущение свежего ветра при чтении Казановы. Если он прав и доказал это, девять десятых наших прописных истин рушится. Поэтому решили, что он просто хвастается. На самом деле все чистейшая правда.

Они торопливо вышли из бара на улицу, где нещадно палило солнце.



«Мой дух и моя плоть — единая субстанция». Приключения Казановы, магнетизм, который они источают, несомненно, происходят от той самой «субстанции», которая составляет суть Казановы и которую не в силах объяснить никакая метафизика. Благодаря этой субстанции и благодаря неотъемлемому от нее презрению к рабству и смерти, стены раздвигаются, враги исчезают, счастливые случаи множатся, выход из тюрьмы становится возможным, игра оборачивается выигрышем, самоубийство откладывается, из побежденного безумия извлекается польза, и разум (во всяком случае, некий высший разум) торжествует победу.

Уже в четырнадцать лет Мегги Шульц представляла серьезную угрозу для мужчин. Сейчас же, когда Мегги исполнилось двадцать три, она стала для них смертоноснее нейтронной бомбы. Девушка была хороша во всех отношениях: натуральная блондинка с фигурой настолько совершенной, что все лучшие порнорежиссеры и фотографы рвали ее на части, стараясь заполучить к себе в студию.

Казанова — каббалист, он — маг, но вопреки расхожему мнению (которое не ведает сомнения) он во все это не верит и постоянно потешается над доверчивостью современной ему элиты. Он смеется над Калиостро и графом Сен-Жерменом. Его приключение с маркизой д’Юрфе (которая ждет от сексуального суперколдуна Казановы, что он преобразит ее в мужчину) — одна из самых ошеломительных историй, когда-либо случавшихся в жизни (или хотя бы рассказанных). Так что же, Казанова — шарлатан? Если угодно, да, когда приходится, но шарлатан, признающийся в своем шарлатанстве, чего не случалось ни до, ни после него, и при этом каждый раз уточняющий истинную — сексуальную — причину всех суеверий. По сути, он похож на Фрейда, но только с юмором. Фрейд — это итог века вытеснения; Казанова — повесть века освобождения, века, произведшего в конечном итоге единственную Революцию, о которой говорят до сих пор.

Ступенька за ступенькой поднималась Мегги наверх, торгуя своим телом, пока не достигла такого уровня, где уже она могла выбирать. Познакомившись с Лу Бреди, она впервые в жизни влюбилась. Бреди не переставал этому удивляться, зная, что Мегги могла подцепить любого. Он сказал ей, что занимается продажей антикварной мебели и по этой причине вынужден часто бывать в разъездах. Однако, если бы она переехала к нему в его квартиру в западной части Нью-Йорка, продолжая работать фотомоделью или спать с богатыми типами, что весьма прибыльно, Бреди ничего бы не имел против. Для Мегги любовь была столь необыкновенной, что она без разговора согласилась.

Встречался ли он со звездами своего времени? Запросто. С Вольтером? Читал ему Ариосто, и тот плакал. Руссо? Полное отсутствие обаяния, не умеет смеяться. Фридрих Прусский? Перепрыгивает с предмета на предмет, не слушает ответов собеседника. Екатерина Великая? С ней он путешествует, обсуждая вопрос о календаре. Кардинал Бернис? Это приятель по разгулу в Венеции, а позднее покровитель в Париже. Папа? В самом начале пути награждает Казанову тем же орденом, что и Моцарта.

Мегги, ни о чем не подозревая, помогла ему в краже иконы. После этого Бреди решил, что пора раскрыть карты и посвятить ее в свою двойную жизнь, хотя это и могло плохо закончиться. И хотя Мегги всегда охотно забиралась в чужую постель, Бреди немного сомневался, пойдет ли она на кражу.

Кстати, о Папе. Позиция Казановы удивительна. Свою «Историю» он начинает так:

Во время полета из Джексонвилла в Нью-Йорк Бреди размышлял над этой проблемой. Он не знал ни одной девушки, которая смогла бы сыграть роль сексапильной медсестры так хорошо, как Мегги. Обдумав это, он пришел к выводу, что раз она так сильно влюблена в него, ее удастся уговорить. Надо только суметь найти правильный тон. Прилетев, он зашел в маленькую лавку неподалеку от аэропорта и купил огромную игрушечную панду. Он знал, что Мегги сходит с ума по пандам ничуть не меньше, чем по бриллиантам и норковым манто.


«Воззрения стоиков, да и всех прочих сект на силу судьбы — химера воображения, попахивающая атеизмом. А я не только монотеист, я христианин, чья вера подкреплена философией, которая еще ни разу ничему не повредила».


Бреди уже сообщил ей о своем приезде. От радостного визга, который раздался в телефонной трубке, у него чуть не лопнули барабанные перепонки.

Мало того, говорят, он умер, шепча: «Я жил как философ, умираю как христианин».

Когда он открыл дверь своей квартиры, совершенно голая Мегги бросилась к нему на шею, чуть не задушив его в своих объятиях. И тут же заметила панду.

Провидение, утверждает Казанова, всегда внимало его молитвам (в частности, когда он бежал из Пьомби). «Отчаяние убивает, молитва рассеивает его; помолившись, человек преисполняется надежды и действует». Молящийся Казанова? Ну и зрелище! Видите, насколько о нем неправильно судят. Удивительное признание, во всяком случае, для человека, бросающего в лицо себе подобным фразу, которую поймут те, кто «от долгого пребывания в огне превратились в саламандр» (очевидная алхимическая аллюзия):

– Ты только посмотри! О, беби! Это мне?

«Я позабавился вволю — что было, того не отнимешь».

– Ты думаешь, что это… клуб нудистов? – ворчливо спросил Бреди.

Таков основной, позитивный, тон первой апологии необратимости времени.

Она обняла панду.

Казанова жив — это мы удалились от него и, несомненно, зашли в роковой тупик. Однажды вечером в Париже он присутствует в Опере, в ложе рядом с ложей мадам де Помпадур. Хорошее общество потешается над изъянами в его французском, когда он, например, говорит, что не мерзнет дома, потому что его окна хорошо «запернуты». Он возбуждает любопытство, его спрашивают, откуда он. «Из Венеции». Мадам де Помпадур: «Вы в самом деле прибыли из тех краев?» А Казанова в ответ: «Венеция, мадам, не с краю, а на самом верху». Это дерзкое замечание (маркиза вспомнит о нем позднее, когда он совершит побег из Пьомби по крышам) производит впечатление на зрителей. В тот же вечер Париж открывает перед ним свои двери.

– О, дорогой! Ты такой замечательный, что подумал обо мне! Я все сняла с себя от радости! Бесподобный медведь!

* * *

Бреди поставил чемодан.

– Ну не такой уж красивый, если сравнивать с тобой, моя милая. Отпразднуем встречу, хм? – С этими словами он пошел в спальню.

Вы произносите «Прага» — и перед вами мгновенно возникают клише XX века: средневековый город, мрачный, демонический, загнивающий, маятник времени здесь остановился, это город Голема и Кафки, «Процесса» и «Замка», абсурда и липкого заговора потемок. Пусть мы знаем, что Берлинская стена пала, что произошла «бархатная революция», все равно прежде всего мы вспоминаем о происшедших одно за другим вторжениях, немецком и русском, и о тяжелом сне «социализма» в тисках полиции и армии.

Через полчаса Мегги снова обнимала свою панду. Бреди, совершенно обессиленный, лежал на спине и думал о том, что еще никогда в жизни ему не приходилось спать с женщиной, которая могла бы его так измотать, как Мегги.

Поэтому искать Казанову в Праге кажется шуткой, провокацией, в лучшем случае пари, которое невозможно выиграть. И однако он там, где-то неподалеку. Рассказчик прибыл из Нью-Йорка, снова, в который раз, проехав через Венецию. Здесь он впервые. Впервые? Изумление его безмерно, ибо здесь, в Праге, это все еще Италия. Он спрашивает себя, не высадился ли он по ошибке в Неаполе? Город пылает разноцветьем — его перекрашивают, готовя для будущих туристов; замки и церкви — розовые, бледно-зеленые, охряные, белые, желтые — вибрируют на солнце. Барокко чувствует себя здесь как дома, и, кстати, иезуитская Контрреформация тоже (осторожно! профессор Лафорг вычеркнет слово «иезуитская»).

– Беби, как там насчет выпивки? – поинтересовался он.

Если не считать безобразного тяжеловесного памятника Яну Гусу, воздвигнутого на центральной площади (его преспокойно можно было бы взорвать, как и зловещую статую Джордано Бруно на Кампо ди Фиоре в Риме), все остальное — светло, пропорционально, радостно, музыкально. Замок наверху? Очарование теснящихся строений (в особенности ночью). Лестницы, террасы? Видение симфонических партитур. Кстати, мелькающие там и сям красные афиши, словно подмигивая вам, оповещают о скорой премьере моцартовского «Дон Жуана».

– Конечно, сейчас.

Рассказчик ничего не говорит, он ходит, бродит, убеждается, что скоро начнутся многочисленные концерты (Бах, Вивальди и снова Моцарт), возвращается в гостиницу, ложится вздремнуть, опять выходит на улицу. Само собой, он пойдет на еврейское кладбище осмотреть в безмолвии его хаотические вертикальные надгробия, но отсюда его живо выдворит меркантильная суета посетителей. Он счел своим долгом посетить «Лорето»[7] (на сей раз он чувствует себя во Флоренции или в Пизе), не преминув кое-где сфотографироваться, в частности перед кафе «Кафка» и у закусочной «Казанова». Все это путается у него в голове, ему начинает казаться, что в нем самом рождается странный, но лучезарный и естественный сплав: он ищет Кафказанову.

Она соскользнула с кровати, все еще крепко прижимая к себе панду. Пока Мегги шла по комнате, он рассматривал ее стройную красивую спину, упругие ягодицы, длинные стройные ноги и удовлетворенно вздыхал.

Странно? Ничуть. Кафка, этот чародей безотрадной эпохи, делает рассказчику знак, указывает дорогу, то есть указывает тот поворот времени, который беззвучно, тайным языком твердит о воскресении и возрождении. Тсс! Говорить об этом, несомненно, еще слишком рано, даже если все прозрачно и само бросается в глаза. И все же будем осторожны: всеотрицающий дух, дух насмешки и отчаяния, быть может, и сейчас не дремлет, притаившись в уголке. И однако, сомнений нет, здесь цветет невинность. «Pentiti! No! Si! Si! No! No!»[8] Обойдем Командора стороной, но раскаиваться не станем, мы научились, как саламандра, жить в огне. Кое-кто оказался навеки прав, когда впервые в октябре 1787 года (ровно двести десять лет назад) воспел свободу, женщин, хорошее вино и все прочее. Кафка, навсегда застывший в изящной позе, — герой этой свободы, ставший пленником глухоты XIX века. Некто явился сюда в обличье каббалиста, чтобы ради свободы бросить вызов Террору. Мы с Жаком Казановой приглашаем Кафку на сегодняшнее вечернее представление. Будут музыканты, певицы — единственные представители человечества, которым a priori не грозит крушение, это очевидно.

И только вечером, когда они поужинали в дорогом роскошном ресторане, вернулись домой и теперь сидели, прижавшись друг к другу, он начал разговор о делах.

– Что ты скажешь насчет того, чтобы провести недельку в Парадиз-Сити? – спросил он как бы между прочим.

На другой день спозаранку путешественник в нетерпении берет машину, чтобы ехать в Духцов к Казанове. Духцов — ведь это тот самый Дукс, где находится старинный замок Вальдштейн, в котором тринадцать лет подряд Казанова играл роль библиотекаря? Это в сторону Германии, по направлению к Дрездену? Совершенно верно. А слово «Духцов», случайно, не значит что-нибудь по-чешски? Конечно, отвечает шофер по-английски, это значит «the ghost’s village», деревня духа — духа в смысле привидения.

Голубые фарфоровые глаза Мегги широко открылись.

– Ты имеешь в виду там, где живут эти шикарные миллиардеры?

Звучит многообещающе.

– Именно это.

Мегги восторженно взвизгнула и бросилась Бреди на шею, но он решительно отстранил ее:

Слово Dux, на латинском языке означающее проводник, вожатый, — впоследствии оно приобрело неприятный оттенок из-за связи с Duce (дуче), — таким образом обросло еще и привидениями. Казанова, как известно, был блестящим латинистом. Dux, Lux — он не мог не заметить этого сближения. Где вы теперь? В Дуксе, в замке, в Богемии. Отличный адрес, чтобы писать и закончить свой жизненный путь.

– Оставь это, Мегги. Ты хочешь поехать со мной?

Накрапывает дождь. Машина катит по странно пустым деревням — здесь прошла коллективизация, стало быть, земля необитаема. Она очень красива. Буковые и березовые леса, а вскоре начинаются невысокие горы, и повсюду красота осеннего золота (стоит октябрь). Вдруг слева возникает монастырь в стиле барокко — он полуразрушен (коммунизм обязывает), но его реставрируют. Рассказчик постоял на влажном ветру, полюбовавшись левитацией каменных Богородиц и ангелами среди опадающей листвы. Ни души. Совершенное безмолвие. Уезжаем. И тут происходит первое событие этого достопамятного дня.

– Попробуй удержать меня, если сможешь! Парадиз-Сити! Великолепные отели, пляжи, пальмы, рестораны…

– Успокойся, Мегги! Мне нужно туда по делу. Если ты хочешь поехать, ты должна будешь помочь мне.

– Конечно, я помогу тебе, милый! Я сделаю все для тебя! Все! Ты же знаешь это. Я люблю тебя как сумасшедшая!

Поворот дороги. Уже издали справа виднеются старинные темно-красные укрепления. Наверняка военный городок, стратегический пункт, центр гарнизона. И да и нет. Это Терезин, Терезиенштадт, истинный город призраков. Страшное место нацистского варварства и коварства, место жуткой эксплуатации «собранного» здесь еврейского населения, место страданий, куда сгоняли, где сортировали, шантажировали, мучили, убивали. На громадном пустом пространстве — двадцать восемь тысяч расположенных рядами маленьких могил, и каждая обсажена красными розами. Похоже на детские могилы. Вдали главный форт. Огромный крест (в терновом венце), а дальше, за ним, звезда Давида, вокруг которой сотни букетов цветов (сюда, очевидно, приезжают со всех концов света). Рассказчик выходит из машины и идет по этой равнине мертвых. Впрочем, он вскоре каменеет перед… чем? Перед несказуемым. Ты уже не в обычном, исчисляемом времени, но в какой-то иной грозовой субстанции, которой нет нужды подыскивать имя (Клод Ланцман[9] в связи с «Шоа» называет это «внемемориальное»).