Софья Львовна. Заходите обязательно.
Мама. Я вас провожу.
Миша. Где мы находимся?..
Номер телефона
Я у них родственником.
Они обе экономят деньги. И правильно.
Дочь в Германии, а мама уже плохо слышит.
Мы уже ей покупали слуховой аппарат.
Я уже его цеплял на себя. Чтоб показать в действии. Регулировал на себе. Потом вставлял ей в ухо. Ей очень понравилось, но носить отказалась.
А тут дочь, попавшая в Германию по состоянию здоровья, зная состояние здоровья мамаши, позвонила мне и быстро продиктовала свой телефон, чтоб мама ей позвонила.
И сэкономила этим огромные деньги.
Я взялся сообщить этот телефон ее маме, своей родственнице, отказавшейся от слухового аппарата категорически.
Здоровье уже не то…
И дело не в том, что я не могу кричать. Когда вырубается микрофон, а в зале полторы тысячи, а тебе нужно еще заглушить смех, чтобы сказать дальше – я с этим справлялся.
Но там же не переспрашивают.
И для них это не так важно…
Ну пропустит букву, спросит у соседа.
А здесь мы оба понимали, причем она тоже понимала…
Причем я говорю из Одессы.
Дочь в Германии.
Она в Москве.
И я не могу поехать и вставить ей в ухо аппарат.
Эта там одна.
Эта тут одна.
Эта там ничего не понимает по-немецки.
А эта здесь ничего не слышит по-русски.
И я их должен связать.
В больнице в Германии все в порядке, и питание четыре раза в день, и меню, как в ресторане – только жидких четыре выбора, и уколы – укус комара, и чистота… Но телефонный номер у них – пятнадцать цифр плюс сказать «плииз» плюс номер палаты «111» сказать уже по-английски, потому что по-немецки сказать… во всей Одессе…
Ну разъехался народ.
Английский оставшиеся как-то выучили по этикеткам.
Я же тоже не могу о здоровье передавать через Одессу из Германии.
Через мужчину не все передашь. Он искажает все равно…
Так что… Какой выход? Ну какой?..
Это уже сейчас, когда восстановился голос, я вдруг подумал, что можно было кому-то переслать по почте номер такой печатными цифрами. Слова по-английски русскими такими большими буквами, зуммер описать словами на бумаге.
Я, к сожалению, пытался устно объяснить, что не подряд, а через этот зуммер.
Вот там у нас первая стычка и произошла… Причем она даже не поняла, что я обиделся. Попытался объяснить, за что я обиделся, а потом продолжал номер диктовать…
Вот лучше было бы ей все это написать, послать кому-то факсом, чтоб ей занесли. Об этом я подумал дней через пять. У меня голос до сих пор не восстановился.
И кстати, только что… Ну только что… Я вспомнил… Она же не открывает посторонним, потому что не слышит дверной звонок.
Это я должен был из Одессы ей звонить, чтобы она открыла дверь, и объяснить, кто придет, что принесет и как этим пользоваться…
Друзей таких близких и терпеливых у меня не осталось, а нагружать посторонних… Нет… Есть какие-то рамки… Даже если он мне чем-то обязан. Нет… Значит, я все делал правильно.
Там телефон 8–10–49–208–309–46210, добавочный 111.
Вот этот добавочный, конечно…
Он меня, собственно, и вырубил.
Самого меня.
Аккумулятор в трубке садился дважды.
Ей хорошо, она на проводе.
А у меня радиотелефон.
Я бы на проводе не потянул.
Меня уже на шестой цифре мотало по квартире, било об стекло.
Я потом уже, когда очнулся, смотрю – холодильник открыт… Кофе с окурками… А я не курю… Я его в пепельнице заварил… Что-то ел вроде, уже не помню… Газ включен… Вот ужас… Ну, правда, не полностью… Кот несчастный… И, конечно, вырваны розетки… И телефон, и электричество…
Она же за границу никогда не звонила.
Она и в другой город не звонила.
Экономия всё, и аппарат у них старый, как ридикюль.
И район стал уже центральным…
Ну они там живут уже сто лет.
У них еще диском набирают.
Она говорит, что в кнопочном ничего не слышит. Да…
А в этом слышит, видимо…
Да…
Где-то на восьмой цифре у нас погас свет.
В Одессе вырубают веерно.
Так что я перезванивал через час.
На пятнадцатой опять погас свет.
У нас два раза в сутки веерно…
Сейчас прохожу по улице – все здороваются.
Немецкий номер мне кричат.
Слышно было по всей Каманина.
Аж в первых домах.
Дети смешнючие, особенно этот «плииз», потом «ван-ван-ван».
И когда я выкрикивал «ноль двести восемь»…
– Не ноль двести и восемь, – кричал я, – а просто ноль двести восемь. (Это дети мне рассказали.) Ноль два ноль восемь, – кричал я.
– Нет, не ноль два нуля восемь. А раньше ноль, потом два, потом ноль и только потом восемь.
– Почему потом? – кричал я. – Не потом набирать, набирать надо сразу. Не надо раньше. Нет, ноль два ноль восемь. Это не три нуля… Это ноль, потом ноль, потом восемь.
И тут я вспомнил, что первый ноль набирается только внутри Германии.
Снаружи его нет.
Вот тогда я, наверное, и заварил кофе в пепельнице…
Да…
Пить я начал на шестой цифре. Как все, по чуть-чуть.
А вдрабадан ушел, когда просил ее повторить, что она записала…
Нет… Я и сейчас… Уже столько дней прошло… Даже не знаю, что это было… Какая-то глубокая депрессия…
Я сейчас не могу не выпить.
Как вспомню ее вариант…
Восемь – один – десять – ноль – два нуля – двести.
Потом восемь – три нуля – девять – сорок шесть. Потом двести.
Потом зуммер…
Она думала, что «зуммер» – это фамилия, его надо пригласить. Потом сказать «плииз» зуммеру и в конце «ван-ван-ван».
Да… Это «ван-ван-ван»…
Самое главное, что она куда-то звонила.
С кем-то говорила.
Спросила, как там себя чувствуют.
Там сказали: «Хорошо».
Спросила, когда приедут, там сказали: «Скоро». С кем она говорила, не знаю.
Они сейчас обе в Москве, благодарят меня.
О немецкой больнице рассказывают с восторгом.
Но эмигрировать больше не хотят.
«Вы к жене равнодушны?..»
Вы к жене равнодушны?
– Мне вообще люди не нравятся.
* * *
Что ты его ведешь в кино?
Там зажжется экран – и каждая лучше тебя. Веди его в парк.
* * *
– Чего это они всю Одессу перекопали?
– Метро ищут.
* * *
Шел суд над директором филармонии, которая находилась в долгах.
Суд в филармонии.
Дима Козак сказал: «Надо было во Дворце спорта судить и продавать билеты, может, из долгов вылезли бы».
* * *
Жара – плюс тридцать семь. Поезд шел сорок четыре часа вместо тридцати. Вопрос к проводнице:
– Как люди перенесли жару в вагонах без кондиционеров?
– Ой! Людям было плохо. Ой, плохо! Люди падали в обморок. У людей были сердечные приступы. Людей в буквальном смысле откачивали. Я уже не говорю о пассажирах.
* * *
В Одессе когда-то было столько интеллигенции, что когда один спрашивал, который час, – трое отвечали: «Спасибо».
Но были бережливы.
Когда одна старушка спросила, который час, ее подруга одернула:
– Вот же у меня часы.
Та сказала:
– Спрячь! Еще пригодятся.
* * *
– Алло! Это ты? Запоминай: сегодня в восемь у банка. Ты подходишь к милиционеру и набрасываешь на него петлю. Я затыкаю рот. Ты берешь его пистолет, вскакиваешь в машину…
– А кто это говорит?..
– А Игоря нет? А когда Игорь будет?.. Хорошо…
* * *
– В Кремль не опаздывают. Если вы опоздаете, вас не впустят, представляете?
– Да. Представляю. Вот как впускают, не могу себе представить.
Смеяться и плакать
А я люблю просто смеяться
– Михал Михалыч, я так люблю смеяться. Я использую любой повод, чтобы смеяться, а чуть больше – и хохотать.
Так что вы в себе не сомневайтесь.
Мы разницу чувствуем.
Просто посмеяться хочется.
Хочется – и мы хохочем над чулком на голове, над пародиями, над кривлянием.
Мы же не думаем, как вы: это смешно, это не смешно.
Если бы нам платили за прослушивание, никто бы и не улыбнулся.
Хохотать можно, только если за это платишь сам. И когда хочешь хохотать, когда все обрыдло и ты идешь развлекаться, и ты благодарен любимому артисту.
Пусть говорит, пусть штаны снимает, пусть похабничает.
Лишь бы не грустить, лишь бы не думать, не вспоминать август.
Хватает всего, Михал Михалыч.
А вы что, не видели людей: палец покажи – обхохочется. И со слезами и с судорогами.
Но предварительно надо сказать: «Граждане, это – комедия».
Люди, может, и сами поймут, но вначале много времени потеряют и актеров обидят лицами…
Или сразу сказать: «Сейчас будет грустное», – чтоб кто-то не захохотал.
Он не тупой, просто он с работы пришел, а не с репетиции.
Он весь день за баранкой, он не обязан с лету раскусить.
Вы его честно предупредите.
Не стесняйтесь.
Может, жена у него сразу схватила, она посвободней, а он молчит.
И ей за него стыдно.
Она его щипает. А он от щипания еще натужнее становится.
Вы на публику никогда не обижайтесь.
Мало ли кто откуда пришел.
Который с репетиции – врубился сразу.
А тот, кто из операционной – тупо сидит, хоть и хирург.
Он очень хочет посмеяться.
Дайте ему, помогите ему, подскажите ему, повторите ему.
Помедленнее.
Он даже насмешке над собой рад.
Они же вас любят.
Не раздражайтесь.
Тот, кто не смеялся, запомнит ваше слово.
Тот, кто хохотал, запомнит вас.
В зале смеются одинаково, а дома говорят по-разному.
Но как все любят хохотать!
И особенно я, Михал Михалыч.
Я любой повод ищу.
А найдя, хохочу на всю катушку…
Вы ведь тоже, правда, Михал Михалыч?
– Нет. Я как раз люблю плакать, а чуть больше повод – и порыдать. Но что мне делать, если от этого все смеются…
Благодарность
Самое мерзкое чувство – благодарности.
Приходится его чувствовать.
Приходится благодарить.
Действительно – тебе подарили, тебе посвятили, для тебя работали и привезли.
И вот ты, получив эту коробку, ходишь дней десять благодарный. Мерзкое состояние… И надо звонить и отмечаться. Даже если там не хотят, но ты-то благодарен. Ты обязан.
Другое дело – обида, – полная противоположность благодарности.
Святое чувство. Наслаждение.
– Меня забыли. Не звонили. Не поздравили. Все молчат. Они не спрашивают, где я… Вы что, не видите, что меня нет? Вы что, не слышите, что я молчу? Вы не могли хотя бы весточку-звоночек-цидульку-малявочку-письмецо-записку. Мол, так и так. Мол, любим-помним. Я уже не говорю о подарке. Я не скажу, о чем мечтал. Я не желаю видеть эту коробку. Всё! Я обиделся.
Мне сладковато больно.
Я пробую кончиком языка.
Я расшатываю и страдаю.
Я ковыряю пальцем ранку.
Я не даю ей зарасти, срываю корку. А под ней опять… Опять…
– Как они могли?
Нет. Как они могли…
Уже одно то, что я это предвидел.
Я знал, с кем имею дело.
Ну и черт с ними.
И черт со мной.
Плевать.
И вдруг звонок, потом дверной.
Внесли коробку…
Господи… Да это ж то, о чем мечтал.
Ушли…
И я опять стал благодарен.
А было так мучительно приятно.
Пишу детектив
– Почему бы вам не написать что-то серьезное?
– Пишу… Вы меня как раз оторвали…
– Что пишете?
– Детектив, где участковый инспектор раскрывает убийство и не может никак раскрыть.
– И что же? Он раскрывает в конце?
– Нет. Не может.
– Так… Простите… А где происходит действие?
– У нас.
– А в чем детектив?
– Вот в этом.
– А у него улики есть?
– Все. И отпечатки пальцев, и пистолет, и гильзы. И труп.
– А убийца?
– А он и не прячется.
– Так в чем же дело?
– Вот в этом.
– А в чем интрига?
– В родственниках убитого. Они борются за наследство, а все наследство украдено.
– Так в чем интрига?
– Ну, ходят они в милицию, пристают, обрыдли всем. Их в конце посадят.
– А убийца?
– А что убийца?
– Он прячется?
– А зачем? Он же убил с согласия участкового и по его наводке.
– Так где же интрига?
– Как где? Здесь, у нас, в Москве.
– И чем вы хотите заинтересовать читателя?
– А чем я могу его заинтересовать? Денег у меня нет.
– А правда восторжествует?
– А я откуда знаю? Сам жду.
– Но вы же автор!
– Ну и что?
– Значит, у вас так… Милиция преступление раскрыть не может. Убийца на свободе. Семья убитого в тюрьме. Участковый – соучастник… В чем же детектив?
– Вот в этом.
– И все это ничем не кончается?
– Назначают нового министра МВД.
– Вот. И что он?
– У его жены угоняют машину.
– По его наводке?
– Да.
– Он находит преступников?
– Нет.
– А кто наказан?
– Прохожие.
– И для чего это все нужно писать?
– Чтоб их всех избрали в Государственную думу.
– И изберут?
– Обязательно.
– Почему?
– Ну, у меня в романе население ошибочно считает, что лучше избрать преступника, чем милиционера.
– И вы думаете, вашу книгу будут раскупать?
– Уже раскупили.
– Кто?
– Избирком.
– Так вы ж еще не закончили?
– Они сами закончат.
– Ну поздравляю. Это серьезная работа.
– Спасибо. Они тоже так сказали.
– А что вы потом будете писать?
– Комедию.
– Тоже детектив?
– Обязательно.
– Что происходит?
– Все пьют.
– Где?
– Здесь.
– Я надеюсь, следить будет интересно?
– Нет.
– Смешно?
– Нет.
– А чего же писать?
– А чего же не писать?
Я у себя нашел