– Прошу! – сказала она, придвинув к нему тарелку.
Каспар заколебался: съесть свастику, чтобы она продолжила свой рассказ? Может, его отказ оскорбит ее? Он взял свастику и положил ее рядом с чашкой. Свеня улыбнулась. Интересно, понимала ли она, что в нем происходит?
– В один прекрасный день со скинами все кончилось. Это можно было предвидеть: все давно уже шло к тому. Когда у тебя работа и ты женат или замужем и у тебя есть дети, мир выглядит уже по-другому. Когда появился Бьёрн, многие уже соскочили или собирались соскочить. А от тех, кто еще оставался, толку было мало. Бьёрн попытался их расшевелить, но у него ничего не вышло. Вышло только со мной. – Она посмотрела на Каспара. – Я сидела на игле. Была страшнее атомной войны – худая как спичка, гремела костями. Не знаю, что он во мне нашел. Но что-то нашел. Я была нужна ему. Для себя, для семьи, для хозяйства. Для жизни на земле, с нашими, для порядка и единства. – Она кивнула. – Я бы хотела иметь много детей. Но если у нас будет настоящая усадьба, мы найдем Зигрун хорошего мужа, и у них тоже будет усадьба, и пусть она нарожает детей.
Каспар сомневался, что Зигрун позволит кому бы то ни было распоряжаться своей судьбой, но ничего не сказал. Свеня знала Зигрун и, скорее всего, тоже сомневалась в реалистичности упомянутого сценария. Не стал он спрашивать и о том, почему Свеня выбрала этот «порядок» и это «единство». По-видимому, они были логичным продолжением физической и пиротехнической борьбы с «тараканами». Он был рад, что она хоть немного открылась, и боялся разрушить этот мостик дальнейшими расспросами. Лучше он дождется следующего удобного случая поговорить с ней.
Они навырезали и сунули в духовку вторую порцию. Каспар вручил ей подарки – маленький CD-плеер и несколько дисков с фортепианной музыкой для Зигрун и японский кухонный нож для Свени и Бьёрна. Свеня показала ему электрическое пианино в комнате Зигрун и сказала, что та играет каждый день.
Потом они, прощаясь, стояли в прихожей. Уже стемнело, Свеня щелкнула выключателем, и они отчетливо увидели друг друга в резком, голом свете. Оба были немного смущены. Они открылись друг другу чуть больше, чем хотели.
– Я не всегда так плаксив, как сегодня, – улыбнулся Каспар. – Немецкий мужчина…
– Ну ладно, счастливого пути, немецкий мужчина!
Она опять поцеловала его, как в прошлый раз, после праздника.
Уже идя к машине, Каспар вспомнил, что так и не заговорил с ней ни о Пауле, ни о Рауле. Он остановился, оглянулся на закрытую дверь и темные окна и покачал головой. Он ей напишет. Если она не ответит, значит тема Паулы и Рауля закроется автоматически.
27
Он написал в Рождество. Приставать к Свене со всеми своими вопросами сразу же после визита было, конечно, рискованно. Но праздничные дни выдались спокойными, писать ему было легко; к тому же на первые дни после Рождества в магазине была запланирована инвентаризация, а отправить письмо можно и позже.
Он написал ей о своем визите к Раулю и о его интересе к ней, о Пауле, которая помогла ей появиться на свет, потом была у них в гостях на югендвайе, иногда ездила по делам в Ниски и каждый раз невольно озиралась там на улице по сторонам в надежде увидеть ее и часто вспоминала о ней. Она была бы рада повидать ее. Не желает ли Свеня вместе с ним съездить к ней?
В начале января он наконец отправил письмо. Ответ пришел быстро. На электронный адрес магазина. Свеня не хотела, чтобы Каспар сообщал ее адрес Раулю, но готова была повидаться с Паулой. Она спрашивала, может ли он заехать за ней в следующий вторник в девять утра и привезти обратно к четырем. На ее мейл отвечать не обязательно; если он приедет, она будет готова, если нет, она при случае предложит ему другую дату. Все это, очевидно, должно было произойти за спиной у Бьёрна. Каспар не хотел придавать этому обстоятельству особого значения, но оно его обрадовало. Он объяснил Пауле, что Свене непросто вырваться из дома, и та взяла себе на следующий вторник выходной. В клинике всегда народ, сказала она и предложила ему пройти со Свеней через сад прямо в кухню.
Каспар приехал ровно в девять. Не успел он заглушить мотор, как Свеня вышла из дома и села в машину. Он в ту же секунду тронулся с места. Выехав из деревни, он объяснил, куда они едут, сказал, что дорога займет не больше часа, что они останутся у Паулы на обед и что, если она хочет, он готов оставить их наедине. Свеня кивнула, но ничего не ответила. Когда он попытался завязать разговор, на все его вопросы – есть ли у нее водительское удостоверение, не собирается ли она приобрести какую-нибудь профессию и не привлекает ли ее еще какая-нибудь роль, кроме роли жены и матери, любит ли она книги и музыку, – она тоже отвечала неохотно и односложно. Бóльшую часть пути они проехали молча.
– Зачем тебе все это надо? – неожиданно спросила она.
Каспар хотел спросить: «Что ты имеешь в виду?» Но он знал, что она имеет в виду. Выиграть время – минуту-другую? Какой смысл? Она и так не торопит его с ответом.
– Я хотел довести до конца то, что начала Биргит, – произнес он наконец. – Вернее, то, что она хотела начать, но не решилась. Она хотела предложить тебе себя и предоставить тебе самой решать, нужно ли тебе это или нет. И я подумал, что я тоже мог бы это сделать.
Свеня покачала головой.
– Мог бы. Но не сделал.
Она опять надолго умолкла.
– Ты не предложил мне себя, ты навязал мне себя. Ты влез в нашу жизнь, мою и Бьёрна, а главное – в жизнь Зигрун. Нам не надо было связываться с тобой. Но ты ловкий малый, а Бьёрну позарез нужны деньги. Вернее, нам. Они нужны нам на покупку усадьбы. Но Бьёрну особенно не терпится поскорее их получить. Оставил бы ты нас в покое! Или ты хочешь спасти наши души? Душу Зигрун?
– Что тебе сказать? – растерянно откликнулся Каспар, сам понимая, что это не ответ.
Свеня молчала.
– Я не смог отстать от вас. От тебя, потому что твой голос, твой рот, твои глаза и волосы напоминали мне Биргит. И внимательный взгляд Зигрун, когда она стояла рядом с тобой на крыльце, а потом ее вопрос: «Он что, мой дедушка?..» Я всегда хотел иметь детей и внуков. Мне хотелось иметь дочь, в которой бы я видел Биргит, и сына, который продолжил бы мое дело. И сейчас в Рождество они бы собрались у меня, и мы бы пели, музицировали, беседовали… Зигрун – особенная девочка. – Он рассмеялся. – Я уже так привязался к ней. Иногда мне кажется, что и она ко мне тоже.
– Я уже говорила тебе это и сейчас еще раз повторю: если ты попытаешься настроить ее против того, во что мы верим, ты ее больше не увидишь. Плевать, привязался ты к ней или она к тебе или нет и сколько нам еще причитается твоих денег. Дело не в нас. Зигрун принадлежит Германии, и я не позволю, чтобы ты отнял ее у Германии.
– Почему ей нельзя просто открывать для себя мир – твой, мой и еще многих других людей? И искать свое место в этом мире? Почему…
– Потому что этот мир болен. Если бы это был мир народов и семей, единства, чести и труда… Тогда пусть себе ищет свое место. И она бы нашла его, потому что в правильном мире каждое место – правильное. Но эта эра еще не наступила.
– Когда же она наступит?
Каспар не удержался и добавил в свой вопрос крохотную щепотку иронии. Правда, тут же разозлился на себя за это и обрадовался, что она этой иронии не услышала.
– Мы до нее не доживем. Мы можем только бороться за нее. Но она наступит.
Каспар посмотрел на нее. Каким суровым было ее лицо! Эти глаза, которые могли быть такими теплыми, эти мягкие волосы. Он вспомнил пугавшую и смущавшую его разноликость Биргит.
– Почему твое лицо становится таким суровым, таким жестким, когда ты говоришь о новой эре? О новом мире? Почему Зигрун не может просто быть счастливой в этом мире, а не бороться за новый?
– Я знаю, тебе трудно понять, что борьба требует суровости и в то же время дает счастье. Вы давно забыли это, вы разучились бороться, достигать цели, побеждать. И испытывать радость от суровости. – Она улыбнулась. – Ты не борешься даже со мной. Ведь ты против того, что я говорю, но не возражаешь, не споришь, а слушаешь с пониманием, может, с тревогой, может, с печалью. Если ты такой же и с Зигрун, то я могу быть спокойной.
В груди у Каспара вскипела злость – на нее, на себя, на то, что он не дал выход этой злости, а подавил ее. Он больше не произнес ни слова и с облегчением вздохнул, когда через двадцать минут они прибыли на место. Пройдя через сад к кухне, они постучали, Паула открыла им и обняла сначала Свеню, потом Каспара.
– Я бы хотела поговорить с вами с глазу на глаз, – сказала Свеня еще в дверях.
Паула посмотрела на Каспара, тот кивнул и пошел к машине.
– Ждем вас в половине первого на обед!
28
Трактир «Немецкое единство» был открыт, но в нем царил такой холод, что Каспар, выпив там чашку кофе, поехал к автостоянке на опушке леса, мимо которой они проезжали, оставил на ней машину и быстрым шагом двинулся в лес. Небо было серым, сосны бурыми и больными, а ветер таким ледяным, что Каспару никак не удавалось согреться, хотя он взял хороший темп. И все же на воздухе ему было комфортнее, чем в трактире или в машине.
«Ты не борешься даже со мной» – это, с его точки зрения, был удар ниже пояса. «Борьба» означала бы серьезный риск потерять с ней контакт, а отказ от борьбы обернулся для него позорным клеймом слабака. Или ему следовало расценивать ее слова просто как глупость? Может, она представляет себе борьбу не иначе как открытое словесное противостояние? Что ж, это было бы неплохо. Он не будет бороться с Зигрун, она не будет рассказывать дома о ходе «борьбы», и Свеня успокоится. Он начал борьбу за Зигрун по-другому и продолжит ее по-другому. Он должен дать Зигрун возможность узнать другой мир и приобрести другой опыт, чем тот, что навязывают ей родители. На его предложение совершить весной какое-нибудь путешествие она не отреагировала. Может, надо было предложить ей что-нибудь эксклюзивное? Венеция, Барселона, Стамбул?
Но слова Свени стали для него чем-то вроде рыболовного крючка, они засели в нем и не отпускали его. То, что он не боролся с ней, было не просто тактическим приемом. Он не умел бороться, выходить из себя, взрываться, проявлять агрессию. Он умел упорно идти к цели, преодолевать препятствия, стойко переносить неудачи, умел быть строгим по отношению к нерадивым сотрудникам. Но борьба – это нечто другое. Может, он и в самом деле разучился бороться? За годы жизни с Биргит, когда он боялся ее потерять, а она была уверена, что он никуда не денется? Когда он не позволял себе никакой свободы, а ей предоставлял свободу полную, в том числе и свободу пить? Когда подавлял в себе боль и гнев?.. Неужели в своей любви к ней он стал маленьким и слабым?
А раньше? Был ли он раньше другим? Он вспомнил свои драки на школьном дворе, свою ссору с матерью, когда он в ярости разбил тарелку, и жесткие дискуссии с подругой по поводу его отношения к ее родителям и гольф-клубу, где проходила спортивная и деловая жизнь ее семьи. С другом своей сестры он однажды так поругался, что отправил его в нокаут, когда тот толкнул его. Из-за чего произошел конфликт, он уже не помнил. Факт то, что раньше он был другим.
Ну и пусть! В нем вдруг проснулись упрямство и гордость своей любовью к Биргит и своей жизнью с ней. Никакой он не маленький и не слабый! И пусть это единственная тактика, на которую он способен, – не бороться со Свеней и с Зигрун, – это тактика верная. Он будет следовать ей и дальше и добьется своего.
Ему все больше нравилось в лесу, по которому он шел, хотя сосны даже в чаще были чахлыми и грязно-бурыми. На небольшом поле стояло несколько молодых лиственных деревьев, защищенных от косуль изгородью. Каспар вспомнил две елочки, которые его мать однажды принесла из леса и посадила в саду, сказав, что одна будет его, а другая сестры. Елочка сестры росла стройной и красивой, а его все больше вширь, потому что косуля отъела ей верхушку. Мать называла их Пружинкой и Пышкой, и эти прозвища соответствовали телосложению и характеру их маленьких хозяев – стройной, проворной сестры и того неповоротливого, пухлого гномика, каким он был в то время. Стоят ли еще эти елки в саду? И как они теперь выглядят? Он не был дома с тех пор, как родители переехали в церковный дом престарелых. Странно, что мать тогда не побоялась выкопать в лесу два деревца. Кажется, в начале пятидесятых годов это было запрещено? Как и собирать в лесу хворост на растопку… А они собирали. И крапиву. Все вместе: мать, тетя, сестра и он. Он помнил, что они варили из нее «шпинат», но вкус этого «шпината» уже забыл. В этом лесу он не видел ни крапивы, ни ежевики, ни малины. Может, где-нибудь росли грибы. Зато хвороста было полно, хватило бы на две зимы.
Он вдруг вспомнил, как однажды гулял по лесу с дедом и тот сказал ему, что в зимней природе все уже готово к лету: он разрезал перочинным ножом коричневую почку на кончике ветки, и Каспар увидел в ней крохотные листочки, которыми лес зазеленеет летом, бледно-зеленые, спрессованные друг с другом. Ему это показалось чудом. Несколько мгновений он боролся с искушением повторить это чудо, но ему пришлось бы сделать разрез, совершить насилие над нежной материей, разрушить ее, и он отказался от своего намерения.
Мать и дед были важнейшими фигурами в его детской жизни. Отец заботился о своем приходе и о прихожанах, на заботу о собственных детях у него не хватало времени, а жившая у них беженка-тетя, овдовевшая, бездетная, потерявшая родину, была немного не в себе; она помогала по хозяйству, играла с детьми в ромме
[61], но на большее ее не хватало. Это мать подсовывала Каспару нужные книги, ходила с ним в театр, на концерты, говорила с ним обо всем, что интересовало его и ее, а когда он вырос и переключился на друзей и подруг, общение их хоть и стало эпизодическим, но не прерывалось, пока он не уехал в Берлин. Когда она, женщина твердых религиозных и моральных убеждений, была в чем-то не согласна с ним, она не пыталась убедить его в своей правоте, навязать ему свои убеждения, а просто выражала их и предоставляла ему самому решать, отстаивать ли свою точку зрения или прекращать дискуссию, но делала это так авторитетно, что он не мог уйти от разговора. Дед был совсем другим. Он жестко отстаивал свой националистический взгляд на прошлое и настоящее. Летние каникулы Каспар проводил у них с бабушкой, любил совместные походы по окрестностям и рассказы о немецкой истории и усвоил достаточно дедовских суждений и взглядов, чтобы понимать мир Свени и Бьёрна. Но мать, будучи тоньше, осторожнее, оказала на него более глубокое влияние, чем крикливый дед, потому что проводила с ним больше времени.
Лесная дорога вела к озеру. Каспар уже какое-то время видел впереди между деревьями влажный блеск. А может, ему показалось. И вдруг озеро открылось перед ним, обрушилось на него своей неожиданной красотой, казавшейся еще ярче на фоне больного леса. Оно было огромным – таким же огромным остался в его детских воспоминаниях Рейн; в сторону от него протянулась куда-то вдаль не то узкая протока, не то впадающая в него река, не то ответвление, соединяющее его с другим или несколькими озерами и в конце концов с морем. Деревья подступали прямо к воде, к маленькому песчаному пляжу. Матово-серая вода была неподвижной и гладкой и лишь изредка местами курчавилась от ветра. Потом по всему озеру вдруг разлился металлический блеск, а там, где над водой пронесся ветер, вспыхнули ослепительные искры. Каспар удивленно посмотрел на небо, откуда сквозь узкую прореху в облаках на мгновение хлынуло солнце.
Он вернулся к дому Паулы в веселом расположении духа и за обедом – яйца с горчичным соусом, картофель и салат – узнал, что весной Паула с мужем впервые смогут позволить себе месячный отпуск и, оставив практику на сына, отправятся в Южный Тироль, а потом в Северную Италию, что Свеня никогда не была за границей и не понимает, зачем вообще ездят в другие страны; что она предпочла бы, чтобы Паула подкинула ее в какой-нибудь детдом, а не отдала Лео и его жене, но что, однако, понимает логику ее действий; что она понимает и Биргит и рада, что избежала встречи с ней и тем самым мучительного выбора – влепить ей пощечину, броситься ей на грудь или обдать ее холодом презрения.
– Что же все-таки не так с Вайзе? – спросил Каспар Свеню на обратном пути. – Недостаточно сердечная, любящая мать? Деспот-отец?
– Может, и сердечная, и любящая… Но такая слабая, что больно было смотреть. Лео был для нее бог, а бог всегда прав – и когда ласкает, и когда бьет. Если бы она хоть раз за меня вступилась!..
Свеня отвернулась, и Каспару показалось, что она плачет. Потом она опустила окно, в салон хлынул холодный воздух.
– Насколько я понимаю, ты хотела расспросить Паулу о Биргит, – сказал Каспар через некоторое время, когда она снова закрыла окно. – Почему ты не спросишь о ней меня?
– А что ты мне можешь рассказать? Что ты ее любил? Что она была хорошей женой? Или что и тебе от нее досталось? Чтобы я почувствовала себя ближе к тебе? Или поняла, что ее раздирали противоречия, и проявила снисхождение к тому, что она сделала? – Она покачала головой. – Все это не то. От Паулы я хотела узнать, как все произошло. Факты, конкретные события. – Она грустно рассмеялась. – Такой подруги мне иногда очень не хватает.
– Она тебе никогда не откажет ни в совете, ни в помощи.
Свеня посмотрела на него, словно желая убедиться, серьезно ли он это говорит, и снова устремила взгляд на дорогу.
– Когда мы стояли рядом на празднике и потом, когда мы вместе пекли печенье, мы понимали друг друга. Сегодня ты опять где-то очень далеко. Словно не доверяешь мне.
– А почему я должна тебе доверять? Потому что ты мой отчим? – Она язвительно рассмеялась. – После плохого настоящего отца хороший отчим? Нет. Я доверяю Бьёрну. Семья – хорошая штука. Это значит давать и получать, иначе и быть не может. И пока ты даешь, ты получаешь. Бьёрн дает мне, независимо от того, получает ли он что-то от меня взамен или нет. Так было и так будет всегда. Я верю ему, и это все, что у меня есть, а большего мне и не надо.
– Но ведь…
Он хотел сказать, что мы не можем знать, на что способен другой, что люди развиваются, меняются, особенно дети, например Зигрун, да и муж, Бьёрн, что доверие не означает определенность, что доверие – всегда своего рода аванс. Но он не стал этого говорить. Ей, разочарованной в родителях и травмированной, которая в Бьёрне наконец обрела надежную опору, это показалось бы пустой болтовней. «Умник нашелся!» – если бы не сказала, то точно подумала бы она.
Они больше не говорили до самого Ломена. У указателя населенного пункта Свеня попросила Каспара остановиться и, коротко попрощавшись, ушла.
Через несколько дней Каспар получил открытку от Паулы. Она благодарила его за то, что он привез к ней Свеню, писала, что после этого много думала о Биргит. Спрашивала, не хочет ли он как-нибудь летом еще раз провести с ней вечер в саду. На открытке была изображена девушка, не шоколадница, а знатная дама в платье эпохи Ренессанс. Она сидела, выпрямив голову и расправив плечи, волосы расчесаны на прямой пробор, высокий лоб, потерянный взгляд. Каспар раньше никогда не слышал о художнике Джозефе Корнелле.
29
Бьёрн, как и в прошлый раз, позвонил утром и приехал с Зигрун в пять часов. Как в прошлый раз, обошел квартиру, сел за кухонный стол, выпил бутылку пива, напомнил про запрет на телевидение, сигареты, губную помаду и пирсинг. Сказал, что заберет Зигрун в следующее воскресенье, за неделю до Пасхи, и уехал.
– Он забыл про кино и про джинсы, – произнесла Зигрун с упреком, словно сожалея о том, что тот упустил из вида эти два пункта.
– Может, он так выразил разрешение на то и другое? Ты бы хотела носить джинсы? А как насчет кино?
– Я хочу повидать Ирмтрауд. Хочу в Равенсбрюк. Хочу в твой магазин. А еще – можно я снова буду ходить к учителю музыки?
– Конечно. Он уже ждет тебя. Каждое утро в девять.
Еще не распаковав чемодан, Зигрун села за рояль и сыграла Каспару пьесу, которую завтра собиралась показать учителю. Это была несложная пьеса из «Нотной тетради». Она играла ее медленнее, чем следовало, но без ошибок, и Каспар вспомнил, что сам он за четыре месяца занятий не смог добиться таких успехов, как она. Поощренная его похвалой, Зигрун сыграла еще одну вещь, гораздо сложнее первой, и призналась, что еще не разучила ее как следует: ей пришлось начинать ее трижды. Каспар стоял, прислонившись к дверному косяку, и смотрел на ее сосредоточенное лицо, наморщенный лоб, когда она ошибалась, едва заметную улыбку, когда ей удавалось безошибочно сыграть какой-нибудь трудный пассаж. Ее слияние с роялем, погруженность в музыку, ее подколотые кудри, наглухо застегнутая блузка – все это вызывало у Каспара ассоциации с эпохой романтизма или бидермейера. За того, кто так живет музыкой, можно не волноваться, подумал он, но тут же вспомнил о Гансе Франке, Ирме Грезе и о предстоящей поездке в Равенсбрюк, которую, если не удастся ее избежать, он надеялся хотя бы отстрочить.
Ужинали они – по желанию Зигрун – в том самом итальянском ресторане, где были в первый вечер ее первого визита. Она снова с явным удовольствием принимала знаки рыцарского внимания со стороны хозяина.
– Может, нам совершить какое-нибудь путешествие? – спросил Каспар.
Но она не хотела никаких путешествий. Тем более в Стамбул, Барселону или Венецию. Уже хотя бы потому, что туда пришлось бы лететь, а она противница самолетов, потому что они загрязняют окружающую среду. И вообще, она не хочет пропускать ни одного занятия, она хочет играть на рояле, хочет получше узнать Берлин. Кроме того, они так и не сходили в поход до Кладова, а ей еще нужно хоть раз побывать в его магазине, съездить в Равенсбрюк, встретиться с Ирмтрауд.
– И может, еще сходить в кино.
Пожелав ей спокойной ночи, Каспар включил адажио из «Сонаты для молоточкового фортепиано»
[62]. Он думал, что под звуки этой медленной, спокойной вещи Зигрун наверняка быстро уснет. Но когда адажио кончилось, она спустилась по лестнице и вошла в гостиную.
– Что это было? Можно я еще раз это послушаю?
Он включил адажио еще раз. Зигрун присела на край дивана и слушала с закрытыми глазами, крепко сжав руки и жадно впивая каждый звук. Она чувствовала, что за адажио должно было последовать еще что-то, и, удержав Каспара, когда тот хотел выключить проигрыватель, прослушала и Largo, так же внимательно, но уже спокойнее и изредка улыбаясь Каспару. Уже на лестнице она обернулась и спросила:
– А мы можем еще раз сходить на концерт?
Каспар и сам спросил бы ее об этом, но она опередила его, и он остался этим очень доволен. Не будучи уверен, что из его затеи с путешествием что-нибудь выйдет, он к ее приезду на всякий случай купил билеты в филармонию на концерт музыки Моцарта и Бетховена и в концертный зал на «Страсти по Матфею». Он уже предвкушал и то и другое, а кроме того, радовался возможности опять заранее готовить ее к восприятию музыки. Ее реакция на фортепианный концерт Моцарта была предсказуема, с Четвертой симфонией Брамса, а потом и Седьмой симфонией Бетховена тоже, пожалуй, проблем не будет. А вот со «Страстями по Матфею»… Но может, «Нотная тетрадь Анны Магдалены» сыграет свою положительную роль? Ведь Зигрун, скорее всего, еще никогда не слышала хоралов.
30
Когда на следующее утро Каспар вошел в кухню, Зигрун уже успела приготовить завтрак, послушать новости и прогноз погоды и сообщила, что во вторник погода будет хорошая и они могут сразу же после ее занятия отправиться в поход. Она еще из Ломена договорилась с Ирмтрауд о встрече в понедельник после обеда. Еще она позвонила в его магазин, попросила к телефону хозяйку Лолы, и та пообещала ей в среду принести с собой на работу кошку. Каспар, посмеиваясь, кивнул. Расторопная внучка могла стать ему достойной сменой в магазине.
– Ты пойдешь со мной к Ирмтрауд?
– А ты хочешь, чтобы я пошел с тобой?
– Да, – ответила Зигрун и, видя его удивление, продолжила: – Я ей написала, что у меня есть дедушка, и она спрашивает, какой ты, и я подумала, что просто возьму тебя с собой.
Но она хотела, чтобы он сопровождал ее не только поэтому. Когда после обеда они вышли из метро в Кройцберге, свернули с большой улицы в маленькую боковую улочку, а потом в узкий переулок и пошли мимо мелких закусочных, мимо шумной компании молодых людей, сидевших на двух ветхих желтых диванах с бутылками пива в руках, мимо комиссионных лавок, мимо старухи с бутылкой водки в подворотне, говорившей сама с собой, мимо мужчины и женщины, оравших друг на друга, Каспар заметил, что дно Берлина было для Зигрун серьезным испытанием. Тяжелое впечатление произвел на нее и второй задний двор, грязь и мусор, обшарпанные стены и обрывки обоев в подъезде. Она почувствовала облегчение, когда, вскарабкавшись на шестой этаж, они увидели в дверях Ирмтрауд, но в то же время явно испугалась: такой Ирмтрауд она еще не видела – в черных джинсах, в черной футболке и черной бейсболке.
Ирмтрауд провела их в кухню, достала из холодильника три бутылки пива и села с ними за стол. Она расспрашивала Зигрун о каких-то общих знакомых, о группах, встречах, акциях. Зигрун относилась к ней с большим уважением, внимательно слушала ее, старалась давать четкие и конкретные ответы, пила пиво, хотя оно ей явно не нравилось. Когда Ирмтрауд начала рассказывать о себе и о девушках своей общины, Зигрун не сводила с нее глаз, ловя каждое слово. Им надоела болтовня, они шли на улицы и вели реальную борьбу – стычки с антифашистами, с полицией. Им не нужны были бюсты Гитлера и знамена со свастикой, им было плевать на авторитеты НДП
[63] или Немецких Женщин, они не позволяют мужчинам командовать собой, решать за них, чем им заниматься или не заниматься в политике. Да, они – кость в горле у мужчин. Но она считает, что может быть немецкой женщиной и немецкой матерью, хотя они с девчонками тоже швыряются бутылками, прорывают кордоны легавых, напоминают журналюгам, которые пишут про них всякие гадости, что у тех тоже есть имена и адреса.
– Я – это я! Я знаю, что такое национализм и социализм, мне не нужны никакие наставники, которые будут объяснять мне, что такое народное единство. Я и без них – часть этого единства.
– Ты еще учишься?
– Да. И ты, кстати, даже не думай удирать из дома, чтобы присоединиться к нам. Сначала ты должна закончить школу и поступить в университет. Мы должны стать политическими партизанами. Мы должны незаметно разрушить эту систему изнутри. Национальная революция может победить только в том случае, если она начнется и снаружи, и изнутри. – Она вдруг повернулась к Каспару. – А вы что скажете?
– Вы правы, Зигрун должна закончить школу. – Каспар улыбнулся Зигрун. – А потом… У нее столько талантов и такая сильная воля, что она непременно добьется успехов, в какой бы области она их ни применила.
Ирмтрауд молчала. Он понимал, что она хотела услышать его мнение по поводу национальной революции, но вместо этого сказал:
– Зигрун с восторгом рассказывала мне о маленькой серебряной свастике, которую вы носите в виде пирсинга. Можно взглянуть на нее?
Ирмтрауд рассмеялась и приподняла волосы над ухом.
– Что, Зигрун, тебе все еще нельзя? Родители все еще против? А вы как насчет этого? – спросила она Каспара.
– Вы имеете в виду, не хочу ли я сделать такой пирсинг?
Он со смехом покачал головой. Ирмтрауд и Зигрун тоже рассмеялись и стали прощаться.
31
В походе Зигрун первая заговорила о встрече с Ирмтрауд. Они какое-то время молча сидели на террасе церкви Спасителя
[64]; Каспар думал, что Зигрун, как и он, поглощена завораживающим зрелищем колонн аркады, сверкающего на солнце озера и молодой зелени леса на другом берегу и пребывает в мажорном настроении. Но она думала о своем будущем.
– Я понимаю, что мне надо закончить школу, – произнесла она вдруг. – Но для этого мне необязательно торчать в Ломене. Почему я не могу жить у Ирмтрауд и ходить в школу здесь?
– Потому что Ирмтрауд не хочет, чтобы ты жила в их общине. Куда ты так спешишь?
– Мне надоело болтаться на канате, прыгать с обручем и петь песни. Я хочу бороться.
– С кем?
– С системой.
Каспар не знал, что ей сказать.
– А что ты называешь системой?
– Все. То, что Германия больше не принадлежит немцам, что иностранцы живут у нас лучше, чем мы, что все решают евреи и их деньги, что у нас столько мусульман и мечетей.
– А у вас в Ломене есть мечеть?
– Нет, но была эта лавка, где продавали дёнеры, и отец говорит, что если мусульмане останутся, то обязательно настроят мечетей, и скоро вместо колокольного звона мы будем слышать вопли этого… как его?
– Муэдзина?
– Да. Мы не ходим в церковь, но нам необязательно ходить в церковь, чтобы любить нашу западную культуру, и церкви, и колокола.
– А где у вас ближайшая мечеть?
– Не знаю.
– А ты знакома хоть с одним иностранцем, который живет лучше, чем немцы?
– К этим продавцам дёнеров иногда приезжал какой-то тип на огромном новом «мерседесе», тоже иностранец. Я знаю, многие немцы тоже ездят на таких «мерседесах», но ты понимаешь, что я имею в виду.
– Нет, Зигрун, я не понимаю, что ты имеешь в виду. Я не вижу, чтобы иностранцам у нас жилось лучше, чем немцам, и ты тоже не видишь этого. И где ты видела евреев, которые со своими деньгами все решают?
– Отец говорит, что они прячутся.
– Вот и их ты тоже не видишь. Откуда ты знаешь, что они существуют?
– Потому что существует это вранье про холокост. Если бы не было евреев, которым это вранье приносит пользу, то не было бы и вранья.
– А зачем же им это вранье, если они и так все решают благодаря своим деньгам?
– Чтобы мы мучились угрызениями совести и не могли бороться. А нам не надо мучиться угрызениями совести. Немцы ничего такого не делают. Ну, может, погоняли их немного и посадили в лагеря. Может, кто-то из них и погиб – во время войны такое бывает. Вот и всё.
Зигрун явно гордилась тем, что могла ответить на любой его вопрос, отразить любой его аргумент. Каспар почувствовал усталость. Он устал от гипертрофированной активности этой девочки, от ее высокомерия, самонадеянности, непробиваемости и от сознания собственного бессилия. Что ей еще сказать? Как до нее достучаться?
– Есть вещи, в которых человек вынужден полагаться на других. Когда ты болен, тебе приходится верить врачу; когда выходит из строя автомобиль, ты зависишь от механика. Но нельзя полагаться на других, слепо верить другим, когда ты сам можешь узнать правду. Прежде чем судить об иностранцах и евреях, пообщайся с ними. Кстати, с одним из них ты и так уже общаешься.
– С евреем?..
– Твой учитель музыки приехал из Египта. Его родители были монархистами, и им пришлось бежать, когда свергли короля. – Каспар тихо рассмеялся. – Я не знаю, мусульманин ли он, я никогда его об этом не спрашивал. Спроси ты. И если он мусульманин и ходит в мечеть, ты можешь спросить его, не возьмет ли он тебя как-нибудь с собой.
– В мечеть?..
– А почему бы и нет?
– Не знаю… – неуверенно произнесла она, словно вдруг растерявшись перед таким множеством вопросов: спросить ли учителя, может ли он взять ее с собой в мечеть, надо ли пообщаться с иностранцами, мусульманами и евреями, надо ли переосмыслить и переоценить то, что казалось ей аксиомой.
– Ну что, пошли дальше? – сказала она наконец, сунув бутылку с водой в рюкзак.
32
Каспар думал, что весенняя неделя с Зигрун пройдет так же, как осенняя. Но он ошибся. Как в прошлый раз, было только то, что она пользовалась его квартирой и вещами как своими собственными, готовила завтраки и ужины, занималась на рояле, приходила в магазин и играла с Лолой, что они много времени проводили вместе и большинство вечеров заканчивалось коротким визитом Каспара в ее комнату с пожеланием спокойной ночи и музыкой в качестве колыбельной. Но Каспар чувствовал какое-то напряжение, которого не было осенью. У него постепенно появилось ощущение, как будто она, начав с ним полгода назад некую непонятную для него борьбу, заняла позицию силы и твердо намерена была ее отстаивать. Сначала он отнесся к ее неуклонному стремлению настоять на своих предложениях относительно их досуга, шопинга и меню как к забавной игре. Потом он заметил, что для нее это было больше чем просто своеволие: это была борьба за власть. Она навязывала ему дискуссии по истории и политике, которых он, считая их бесполезными, предпочел бы избежать.
На концерте ее потрясло блестящее мастерство пианиста, исполнившего концерт Моцарта. Она заявила, что тоже хотела бы так играть, а когда Каспар вечером включил для нее одну из шумановских вариаций на тему второй части симфонии, она спустилась вниз и пожелала услышать и остальные, и снова сидела с закрытыми глазами на краю дивана.
– Как ты думаешь, я смогу когда-нибудь так играть? – спросила она затем.
– Ммм, – промычал Каспар и утвердительно кивнул.
Она поцеловала его в голову и ушла.
Утром за завтраком она сказала:
– Все великие композиторы были немцы, верно? Бах, Бетховен, Брамс, Моцарт, Шуман – все, кого мы слушали.
– Да, это всё были немцы. Есть еще и другие немецкие композиторы, но есть и много таких, которые не были немцами. Почему это для тебя так важно?
– Мне кажется, я потому и люблю музыку. Это моя музыка.
– Твоя музыка?
– Немецкая музыка. Я знаю, ты считаешь, что все…
– Немецкая музыка для немцев? – не выдержал Каспар.
– Ты можешь смеяться сколько угодно. Но немецкая музыка…
Каспар встал.
– Иди сюда. Садись на диван. Я буду включать тебе музыку, а ты будешь говорить, немецкая это музыка или иностранная. – Он посмотрел на часы. – У тебя, правда, в девять урок. Но я закажу такси, и мы сэкономим сорок пять минут. Сначала ты будешь говорить, нравится ли тебе вещь или нет, а потом уже, кто композитор – немец или иностранец.
У нее был слишком хороший слух, чтобы ей могли не понравиться Шопен, Дворжак, Григ и Элгар; за иностранцев она приняла только Чайковского, Брукнера и Вагнера, а композитором «Французской сюиты» назвала Баха, что почти примирило с ней Каспара.
– Так что насчет немецкой и иностранной музыки ты не права, – подытожил он. – Ты не смогла определить, где немецкая, а где иностранная. И это о многом говорит. В музыке, искусстве и литературе не важно, что немецкое, а что иностранное. Важно лишь, хороши они или нет.
Зигрун ничего не ответила и молчала всю дорогу. Каспар не мог понять, что означало это молчание – смущение и признание своей неправоты или упрямство. Прежде чем такси остановилось у дома учителя, Каспар сказал:
– Ты узнала Баха. У тебя прекрасный музыкальный вкус и талант пианиста. Это особый, драгоценный дар, Зигрун. Держи его подальше от политики.
После занятия она пришла в магазин и, перед тем как отправиться на поиски Лолы, сказала Каспару:
– Ты хочешь, чтобы я обо всем думала по-твоему. В музыке… в музыке, может, ты и прав. Но теперь ты тоже прочтешь, что я тебе скажу. Вечером я дам тебе «Правду о „Дневнике Анны Франк”». Я специально привезла ее для тебя.
Отыскав Лолу, она извлекла из кармана какой-то маленький матерчатый мешочек, набитый чем-то мягким, некое подобие мячика на веревке, которое Лола, в отличие от Каспара, приняла за мышь и тотчас же начала погоню. Зигрун искусно дирижировала «охотой», то давая Лоле возможность схватить добычу, то ловко выхватывая ее из кошачьих лап. Наконец Лола устала и хотела удалиться, но Зигрун, сидевшая на полу, сграбастала ее, усадила к себе на колени и принялась гладить, почесывать, ласкать. Лола покорилась судьбе и вскоре уснула. Когда Каспар в очередной раз заглянул в отдел, чтобы проведать Зигрун, та посмотрела на него снизу вверх, счастливо улыбаясь.
Вечером он обработал царапины на руках Зигрун одеколоном, чтобы не чесались. Когда он, поднявшись к ней в комнату, пожелал ей спокойной ночи, она вручила ему «Правду о „Дневнике Анны Франк”».
Каспар включил ей внизу Гайдна, медленную, довольно скучную часть клавирной сонаты. Он не хотел, чтобы Зигрун опять возбужденная принеслась в гостиную и потребовала продолжения. Откупорив в кухне бутылку красного вина, он с бокалом и бутылкой устроился на диване в гостиной. Было прохладно; он накинул на себя лежавший рядом сложенный плед. Так обычно сидела Биргит, в этом углу дивана, укутавшись в плед, с бокалом и бутылкой на маленьком столике справа. Интересно, как бы она отнеслась к Зигрун? Как реагировала бы на ее взгляды?
Никак. Она не стала бы нянчиться с Зигрун. Она умела держать людей на расстоянии, умела рвать отношения. Она предложила бы себя Свене и Зигрун, как собиралась, а увидев разделявшую их пропасть, отменила бы свое предложение. Впрочем, возможно, она не стала бы торопиться с оценкой преодолимости или непреодолимости этой пропасти, чтобы не обрывать так резко действие романа. Вряд ли она стала бы утруждать себя чтением правды о «Дневнике Анны Франк».
Каспар вздохнул, взял книгу в руки и углубился в чтение. Автор писал, что стиль дневника трудно признать стилем девочки-подростка, что в основу публикации был положен текст отца Анны Франк, что предъявленный в конце концов оригинал написан разными почерками, а в нескольких местах – шариковой ручкой, в то время как первые шариковые ручки появились в тысяча девятьсот пятьдесят первом году. Что разность почерков видна невооруженным глазом, а использование шариковой ручки установили эксперты Федерального управления уголовной полиции, что отец признался в подделке оригинала. Что истина, таким образом, установлена. Попытки скрыть ее объясняются тем, что дневник является важным идеологическим проектом, частью индустрии холокоста, что определенные силы стремятся еще больше очернить немцев и усилить в них комплекс вины, унизить их как нацию.
Нет, он не будет обсуждать с Зигрун эту книгу пункт за пунктом и снова доказывать ей, что все, что она слышала, читала и во что верила, – ложь. Он встал, пошел к компьютеру, нашел публикацию Фонда Анны Франк, посвященную попыткам дискредитации дневника, и распечатал ее. Потом положил на стол в кухне книгу Зигрун, распечатку и сам дневник.
33
Однако Зигрун восприняла это не как тактичность, а как унижение. Когда он утром вошел в кухню, она вместо приветствия обрушила на него все свое возмущение.
– Ты считаешь, что поговорить со мной о книге – это ниже твоего достоинства? Швыряешь мне вот это вот в лицо, – она взяла со стола распечатку, – чтобы я прочла и заткнулась?
Каспар примирительно поднял руки.
– Послушай…
– Что – «послушай»? Ты не должен обращаться со мной как с дурой! Ты должен слушать меня и говорить со мной. Я дала тебе книгу, в которой показано, что этот дневник – ложь. Тебе есть что сказать? Или ты вообще ее не читал?
Каспар сел.
– Зигрун, Зигрун… Конечно, я ее читал. Я просто подумал, что тебе будет удобнее прочесть, а не услышать от меня, чтó в этой книге неправда. Мы можем поговорить после того, как ты это прочтешь, или до того. Например, сразу после твоего урока. Я не считаю ниже своего достоинства…
– Хорошо, сразу после урока, – перебила она его.
Налив ему и себе кофе, она села и энергично срезала ножом верхушку своего яйца. За завтраком она больше не произнесла ни слова, и Каспар мысленно посочувствовал ее будущему мужу, которого она будет наказывать молчанием. Прежде чем отправиться на занятие, она, опустив голову и не глядя на Каспара, словно говорила не с ним, а со столом или дверью, произнесла:
– Он говорит, что раз я опять надолго уезжаю, то было бы хорошо, если бы я в субботу пришла не на час, а на два. Если ты не возражаешь…
– Конечно. Я очень рад. Значит, он верит в тебя.
– Он хочет составить со мной план, чтобы я правильно занималась дома самостоятельно.
– А твои родители не будут возражать, если ты начнешь заниматься дольше, чем обычно?
– Ты думаешь, что у меня темные, необразованные родители? Что они не понимают, что занятия музыкой – это важно?
– Нет, просто им может понадобиться твоя помощь по хозяйству, а работы у них хватает.
– Мне пора идти.
Каспар понял, чем было на самом деле то, что показалось ему борьбой за власть. Зигрун чувствовала его скепсис в отношении ее мира, ее родителей, ее взглядов и ее самой и пыталась все это отстоять. Ей хотелось убедить его в том, во что она верила. Но это у нее не получилось. При этом ей надо было самой не утратить свою веру. Чувство говорило ей, что она права, хотя у нее и не было убедительных аргументов. Но она была умна и понимала, что аргументы нужны.
Когда Зигрун вернулась с занятия, он объяснил ей историю возникновения рукописи Анны Франк, смысл и причины изменения оригинала ее отцом, рассказал о восстановлении первоначального варианта, о графологической экспертизе и заключении экспертов Федерального управления полиции, прокомментировал следы шариковой ручки, найденные позже страницы, судебные процессы. Все, против чего была направлена критика в привезенной Зигрун книге, имело свое объяснение и оправдание.
– Ну, не знаю… – Она покачала головой. – Я пошла заниматься.
Она занималась несколько часов подряд, и Каспар понимал почему. Закончив упражнения и проголодавшись, она одна сходила за покупками и одна приготовила ужин: кёнигсбергские битки с картофелем и салатом. В половине пятого еда была на столе, и после комплиментов по поводу ее кулинарных и музыкальных подвигов она снова стала разговорчивой, рассказала об уроках музыки в школе и о том, чтó предпочла бы узнавать на этих уроках, а не вычитывать в книге, которую ей дал берлинский пианист. Потом она предложила после ужина поиграть в шахматы. Они оба понимали, что ей хотелось победить. Наконец-то снова победить.
– Учти, я теперь стал играть лучше, – предупредил Каспар. – Я занимался по специальной книге.
– Хорошо, – ответила она, уверенная, что, несмотря на это, все равно выиграет.
И выиграла. Но он и в самом деле стал играть лучше, ей пришлось думать дольше, и во второй партии ему удалось дотянуть до эндшпиля. В третьей партии он делал одну глупую ошибку за другой.
– Ты устал, – сказала она. – Продолжим в следующий раз. Первые две партии были очень интересными.
Она была рада, что может похвалить его и что ему приятна ее похвала.
– Давай летом куда-нибудь съездим? – предложил он. – Если ты не хочешь лететь на самолете, поедем на поезде или на машине. Можно поехать в спальном вагоне в Италию или во Францию. А хочешь – на пароходе в Норвегию, в Швецию или Финляндию.
– Чтобы я побывала за границей и пообщалась с иностранцами?
– Мы можем поехать и на Северное или Балтийское море. Или в горы.
– Я подумаю. – Она встала. – Это, конечно, классно, что ты хочешь совершить со мной путешествие. Но завтра мы поедем в Равенсбрюк.
34
В дороге Зигрун хранила упорное молчание, и Каспара это вполне устраивало. Она взяла с собой несколько компакт-дисков – сонаты Бетховена, – и они слушали их одну за другой. В Фюрстенберге Зигрун вдруг выключила музыку и заявила, что в Равенсбрюке им лучше ходить отдельно и встретиться уже после осмотра.
– Я знаю, ты захочешь мне все объяснять или будешь стоять рядом и ждать, чтó я скажу или подумаю. Лучше я сама.
Они поставили машину на стоянке, взяли у входа проспекты и договорились, что сначала она осмотрит жилую зону СС, а он комендатуру и лагерь, а потом наоборот. Каспар проводил Зигрун взглядом. Выпрямившись, с поднятой головой, как Ирма Грезе на эшафоте, она направилась к дому, в котором раньше жили надзирательницы, а сейчас находилась выставка, иллюстрирующая их жизнь и службу.
Он вошел в здание комендатуры и стал ходить из помещения в помещение, читая тексты, рассматривая немногочисленные фотографии и экспонаты; перед ним медленно разворачивалась мрачная панорама: история возникновения лагеря, внутренний распорядок, заключенные, солдаты и офицеры СС, больничные бараки, массовая гибель людей, освобождение лагеря. Он то и дело останавливался перед маленькими табличками с фотоснимками и биографиями заключенных из Германии и других стран Европы. Долго стоял перед раскрытой книгой регистрации, в которой аккуратным почерком были записаны имена и фамилии вновь прибывших, строка за строкой. Каждая из этих женщин представляла собой целый мир, родившийся и умерший вместе с ней. Каспар вспомнил слова Гейне и почувствовал, что больше не в состоянии выносить это зрелище, эту выставку, эти злодеяния, эту стихию разрушения, уничтожения жизни. В комнате, где описывались медицинские и хирургические эксперименты, проводившиеся на заключенных, к ужасу, охватившему его при виде зверств лагерных врачей, примешался страх по поводу Зигрун: что подумает и скажет она? Что целью всего этого были эффективные методы лечения раневой инфекции у немецких солдат?
Выйдя из комендатуры, он пошел по обширной территории, на которой сохранились лишь тюрьма и несколько хозяйственных построек. Сгнившие деревянные бараки были давно снесены. Но на бывшей главной улице лагеря, осеняемой высокими деревьями, он увидел слева и справа маркировку, нанесенную на темную щебенку, – следы бывших бараков, которые были обозначены и на схеме и четкими рядами тянулись вдаль, вперед, и за деревьями, по всей территории. Он остановился. Бараки, куда ни посмотри – бараки, а между ними заключенные, надзирательницы, сторожевые овчарки.
Он не сразу заметил, что стоит на месте и неотрывно смотрит в землю перед собой. У него пропало желание продолжать осмотр. Дойдя до мемориала, он сел на ступени на берегу озера. На противоположном берегу, залитом солнцем, возвышалась церковь, пестрели дома. Чем был для узников этот вид на город у озера, в котором жизнь шла своим чередом, – утешением или мукой? Или они воспринимали жизнь в лагере не как исключение, затянувшуюся чрезвычайную ситуацию, а тоже как жизнь, которая идет своим чередом? Каспар вспомнил созданные в лагере рисунки и поделки: маленького кролика, которого с любовью вырезал кто-то из заключенных для одной из жертв медицинских экспериментов, вышитый носовой платок. Как они смогли сохранить человеческое достоинство, проявлять заботу о других, бороться и не превратиться в животное, которому нет никакого дела до остальных? Равенсбрюк был женским лагерем. Может, у женщин чувство солидарности сильнее, чем у мужчин?
– А, вот ты где! – Зигрун села рядом с ним. – Было очень интересно. Да, конечно, злые надзирательницы и бедные, несчастные заключенные – обычная история. Но если внимательно слушать и смотреть, то всё, оказывается, не так просто. Это были преступницы, которые воровали, обманывали, занимались проституцией, не хотели работать, поддерживали врагов или даже сами становились врагами. Как, по-твоему, с ними должны были обращаться надзирательницы? Без строгости и жестокости им было не обойтись. Ты посмотри на их лица! Это добрые лица. А некоторые из них были такими молодыми! – Она покачала головой. – Не знаю, смогла бы я через три года тоже, как они… Ирме Грезе было восемнадцать, когда она начала здесь свою службу.
Каспару не хотелось говорить о надзирательницах. И смотреть выставку о них – тоже. Он предпочел бы остаться сидеть на этих ступенях. Можно ли снять туфли и опустить ноги в воду? Не будет ли это кощунством по отношению к женщинам, страдавшим и умершим здесь. Это прояснило бы его мысли. Как ему говорить с Зигрун?
Он встал.
– Пока!
Зигрун удивленно посмотрела на него. Ей были непонятны ни его реакция на ее слова, ни внезапный уход.
– Ты чего?
– Комендант ввел темный карцер и телесные наказания для женщин. Он приказывал убивать больных и инвалидов. А лицо у него – как у приветливого почтальона, который старается вовремя доставить корреспонденцию по указанным адресам. – Он покачал головой. – Добрые лица!..
Но Зигрун была права: жестокость надзирательниц не была написана на их лицах, а во время совместных воскресных поездок или прогулок они были веселы и беззаботны, как обычные молодые женщины на отдыхе. Многие из них выросли в бедных семьях и, до того как ради хорошего заработка или хороших условий работы добровольно поступили или были призваны на военную службу, работали на заводах и фабриках и сначала, как свидетельствовали заключенные, еще проявляли какие-то человеческие чувства, но очень скоро стали такими же бесчувственными и безжалостными, как другие. Все это Каспар мог себе представить. Но некоторые из них расторгали контракт и увольнялись – откуда в них брались понимание происходящего, сила и мужество?
На верхнем этаже авторы экспозиции попытались придать документальным свидетельствам художественный характер, дополнив их видеоматериалами, текстовыми и звуковыми инсталляциями. Каспар переходил из помещения в помещение, потом спустился по лестнице вниз и на мгновение ослеп от яркого солнца. Автостоянка была прямо напротив, и Каспар сел в машину, стоявшую в тени. Он не помнил, сколько просидел в ней, прежде чем Зигрун постучала в окно и открыла дверцу.
35
У Каспара не было сил на разговоры. На него так подействовало не столько то, что он увидел, сколько то, что дополнило и проиллюстрировало его воображение. Огромная территория, темный щебень, высокие старые деревья, комендатура и хозяйственные постройки, дома СС – все это было не так страшно. Страшно стало, когда он представил себе на этой территории стоявшие плотными шеренгами бараки, слабых, изможденных, шатающихся от ветра женщин на дорожках, надзирательниц, их сторожевых овчарок, жестокость, услышал крики, увидел трехэтажные нары в тесных вонючих бараках. Он мысленно превратил Равенсбрюк сегодняшний в Равенсбрюк тогдашний. Это был тяжелый, изнурительный душевный труд, и теперь, обессилев от этой работы, он молчал, неотрывно глядя на дорогу. Конечно, его интересовали впечатления Зигрун. Но пока он был не в состоянии говорить с ней.
– Почему ты все время защищаешь других? – начала она сама.
– Я защищаю?..
– Да, ты все время защищаешь других. Иностранцев, евреев… О чем бы мы ни говорили – о музыке, или об Анне Франк, или о холокосте, – ты всегда за других, а не за нас.
– Ах, Зигрун… Речь не о том, за кого я и кого я защищаю. Речь идет о фактах. Иностранцы живут не лучше, чем немцы, а у евреев не больше денег, чем у других, а что касается музыки…
– Из того, что мы сейчас видели, далеко не все правда. Люди врут, и фотографии тоже могут врать. Это же так просто – сказать: вот тут происходило то-то, а там – то-то. Достаточно приклеить на дверь табличку. Отец прав. Холокост изобрели задним числом, и я теперь понимаю, как легко изобрести задним числом что угодно.
Они проехали мимо каких-то домов, пересекли какой-то ручей или канал, и дорога снова нырнула в лес. Небо потемнело, затянулось черными грозовыми тучами. Каспар на мгновение забыл о Зигрун, радуясь грозе, первой грозе этого года, предвестнице лета. Через несколько минут тяжелые капли забарабанили по ветровому стеклу, потом на землю обрушился мощный ливень, и Каспар, съехав с шоссе, остановился на лесной дороге. Дождь грохотал по крыше, заливал стекла; ни дороги, ни леса не было видно. Каспар почувствовал острое желание закурить сигарету, чего он не делал уже не один десяток лет. Он с удовольствием выпил бы глоток коньяка из плоской серебряной фляжки. Или виски. Хотя он не любил крепких напитков. Он поймал себя на мысли, что ему хочется побаловать себя подобными незатейливыми удовольствиями. Но тут же одернул себя: стыдно предаваться таким мыслям после посещения Равенсбрюка. Зигрун неподвижно сидела рядом и смотрела на свои сложенные на коленях руки.
– Слишком много свидетелей, жертв и преступников, слишком много документов, слишком много следов и улик… Сохранились книги учета, в которых все написано черным по белому – о конфискации денег и имущества евреев, об их транспортировке в лагеря, об их убийстве в лагерях. Управление железных дорог рейха вело учет перевозок, фабрика, производившая «Циклон», – учет поставок своей продукции, а фабрика, выпускавшая печи для крематориев, фиксировала на бумаге весь технологический процесс. Комендант Освенцима оставил воспоминания и подробно описал все, что там происходило. По-твоему, это всё – выдумки тех, кто не любит немцев? Тысячи ученых – немецких и иностранных – исследовали эту тему, и, если бы немецкие исследователи нашли что-нибудь другое, что-нибудь более убедительное, они бы обязательно рассказали об этом. Кому охота выдумывать чудовищные преступления собственного народа и тем самым очернять себя самого, свою семью и своих друзей? Может, такие и есть, но это единицы, а не тысячи. Я… я не могу выразить, как я был бы счастлив, если бы никакого холокоста не было. Но он был. И с этим фактом придется научиться жить и тебе.
Зигрун не отвечала. Она продолжала смотреть на свои руки, сплетая и расплетая пальцы.
– Но почему об этом нужно обязательно постоянно напоминать и говорить? – произнесла она наконец. – Это же неправильно. Другие помалкивают о своих черных делах.
– О мелких черных делах можно и забыть. Все забывают, и мы тоже – зачем о них помнить и говорить? А вот настоящие злодеяния… Если ты кого-то убил и другие об этом знают, а ты делаешь вид, будто никого не убивал, другие не захотят больше иметь с тобой дело. Нужно отвечать за свои дела и показать другим, что ты раскаиваешься в содеянном и сделал соответствующие выводы, и никогда больше не совершишь ничего подобного. Тогда они снова примут тебя в свою компанию.
– Вряд ли я могу заговорить об этом с отцом.
– А с матерью?
– Ее это не интересует. Она говорит, пусть холокостом занимаются веси, а у нас и других забот хватает: земля, усадьба, правильная жизнь. Мне кажется, автономных националистов тоже не очень-то волнует холокост. Так же как знамена со свастикой и бюсты Гитлера.
– Ну что ж, тогда ты можешь быть хорошей националисткой и хорошей социалисткой.
– Ты что, издеваешься надо мной?
– Нет, Зигрун. Я подумал о том, что национал-социализм невозможен без преследования и уничтожения евреев, и спросил себя, не слишком ли легко ты отделила одно от другого. Но провести между ними черту можно.
Небо просветлело, и дождь начал стихать.
– Поехали дальше? – спросил Каспар.
– Ты же ведешь машину, чего ты меня спрашиваешь? – пожала плечами Зигрун.
Когда они выехали из леса, солнце, пробившись сквозь тучи, брызнуло на видневшуюся впереди деревню.
– Но я все равно могу гордиться тем, что я немка.
Каспар снова съехал с шоссе и остановился на полевой дороге.
– Не знаю. Мне кажется, гордиться можно лишь тем, что ты сам создал. Но может, я ошибаюсь…
Он показал рукой на холмистую местность, на поля, группу деревьев, на деревню, освещенную солнцем, и на другую, расположенную в низине, из которой торчали лишь церковная башня и несколько крыш. Солнце уже клонилось к горизонту, обещая восхитительный закат.
– Я люблю свою страну, я рад, что говорю на языке этой страны, понимаю живущих в ней людей, что она мне до боли знакома. Мне необязательно гордиться тем, что я немец, мне вполне достаточно того, что я этому рад.
Они оба смотрели на раскинувшийся перед ними пейзаж. Каспар открыл окно. Ему хотелось услышать колокольный звон; он бы хорошо дополнил картину. Но колокола не звонили.
– Ты все еще думаешь, как тебе относиться к евреям? Ты никого не обязана любить. Я вообще не понимаю, что значит любить или не любить немцев, или евреев, или французов. Всюду есть симпатичные и неприятные люди. И если ты не любишь, скажем, французов вообще, значит тебе трудно будет найти симпатичных французов.
Он поехал дальше.
– Я слишком разговорился, да? Мне всегда хотелось иметь детей, – продолжил он, не дожидаясь ответа. – И объяснять им окружающий мир или рассказывать то, что я о нем знаю. Я и тебе с удовольствием рассказываю, что знаю. Но я дал себе слово не читать тебе лекции и не произносить речи и постараюсь сдержать его.
Зигрун заверила его, что все в порядке, что она на него не в обиде. Но ему всю дорогу до самого дома не давала покоя мысль, когда и как – а главное, насколько многословно – он должен был высказывать свое отношение к ее взглядам. Что лучше – говорить больше или меньше? Лучше слишком мало, чем слишком много? Или наоборот? Когда есть повод – событие или впечатление – или только когда она сама начинает разговор?
36
Он так ничего и не придумал до отъезда Зигрун. Урок в субботу утром продлился не два, а три часа, в половине пятого они отправились слушать «Страсти по Матфею», а перед этим Каспар рассказал ей историю Страстей Христовых, о которой она никогда не слышала.
Он боялся, что ей будет скучно. Но она внимательно слушала даже речитативы.
– Такого я еще никогда не слышала! – шепотом сообщила она ему и несколько раз, читая тексты арий в программке, признавалась, что не понимает смысла в некоторых местах.
По дороге домой Каспару пришлось нелегко: он пытался объяснить ей особенности религиозной лирики Баха. Хоралы понравились ей больше всего, и она расспрашивала его об их назначении. Он объяснял ей, что, подобно тому как она со своими друзьями и родителями пела на празднике, христиане тоже любят петь.
– Я буду скучать по тебе, – сказал он, поднявшись к ней, чтобы пожелать спокойной ночи. – Ты замечательная внучка.
Она улыбнулась ему.
– У тебя хорошо. Хотя правда всегда обязательно должна быть на твоей стороне, а на моей – никогда.
– Есть только одна правда. Она ни моя и ни твоя, она просто есть, и все. Как солнце и луна. И так же, как луна, она иногда видна лишь наполовину. И все же лик ее целен.
– Целен?
– Это слова песни.
Вы видите светило?Сияет половина,Но целен лунный лик.Вот так, порой не зная,Мы что-то утверждаем,Но наших глаз обман велик[65].
– Что тебе включить? Баха? Моцарта? Ты уже хорошо знаешь мой репертуар.
– Что-нибудь новое, но для фортепиано.
Он включил Сати
[66]. Интересно, спустится ли она и потребует ли продолжения? Он прислушался, но так и не услышал ее шагов. Она не спустилась и не крикнула: «Красивая вещь!», или: «А что это было?», или: «Спокойной ночи!»
Утром, выключив электробритву, он услышал музыку. Из ванной трудно было расслышать, что это за музыка. По дороге в кухню он узнал Сати. Зигрун сидела за столом, держа руки перед собой на крышке стола, словно играла на фортепиано.
– Сати был француз.
– Напрасно ты надо мной насмехаешься. Я прочитала в твоей энциклопедии, что у него нормандские корни. Я никогда не говорила, что только немцы могут быть композиторами. У каждого правила есть исключения. Папа говорит: даже когда речь идет о евреях.
– Даже когда…
– Есть еврейские музыканты, и художники, и ученые. Папа говорит, что было бы глупо это отрицать. Но еврейские музыканты играют то, что сочинили другие. Евреи всегда пользуются тем, что создали другие. Так они и богатеют. С оригинальностью у них плохо.
– Откуда это известно твоему отцу? Он что, знает много евреев?
– Не знаю. У нас вроде нет евреев.
– А много он знает англичан?
– Ну что ты пристал со своим «знает-не-знает»! Ты ведь тоже знаешь не все, что сам видел и изучал. Многие вещи просто знаешь, и все. Англичане, например, – купцы, у французов на уме одна мода и еда, а поляки – гордые и тащат все, что плохо лежит.
– О господи!..
Каспар остро почувствовал свою беспомощность. Как разгрести эти груды предрассудков? Надо отправить ее на год в Англию. По обмену. Рассказывать ей об англичанах – что они никакие ни купцы, а великая нация – бесполезно. Как и любые разъяснения относительно французов, поляков и евреев. Для ее отца все это не аргументы. Он думал, что хотя бы закрыл с ней вопрос о немецкой музыке и немецких композиторах, но, похоже, ошибся. Сати, оказывается, исключение.
– А ты не хочешь поехать на год за границу? По обмену? В Англию или в Канаду? Или в Штаты? Есть такие программы.
Зигрун растерянно смотрела на него.
– У меня с английским неважно. Я еще никогда не уезжала из дома так далеко. Да и родители… – Она запнулась. – Я не знаю, что скажут родители. Как они без меня… И я целый год буду одна?..
Каспар объяснил ей, что она жила бы в семье с детьми, в языковой среде, где все говорят только по-английски, и тоже очень скоро свободно заговорила бы на английском.
– Подумай. Если захочешь, мы можем поговорить с родителями.
– Но только не сегодня. Отец не любит, когда к нему с ходу, без подготовки пристают с неожиданными вопросами.
Она на минуту задумалась и неуверенно посмотрела на Каспара.
– Ты думаешь, меня возьмут? Зачем я им? Я не лучшая ученица, и мне кажется, учителя меня не любят и вряд ли дадут мне хорошую характеристику. А за эту поездку надо платить? – Не дожидаясь ответа, она мысленно уже перенеслась за границу. – Вот было бы классно! Целый год в другой стране, все новое… – Она рассмеялась. – И я тоже!
Ей явно хотелось повидать мир. И пока ей этого хотелось, он может надеяться. Летом она снова приедет к нему, и он свозит ее куда-нибудь и освободит от лишних предрассудков. А еще его надежду питали ее уроки музыки. Плевать, что Ганс Франк тоже играл на пианино в краковском замке. У нее было музыкальное чутье, она поняла – и со временем поймет еще лучше – глупость этой теории о немецких музыкантах и немецкой музыке.
Поднявшись потом к ней в комнату, когда она собирала вещи, он положил ей в чемодан диск с Сати.
37