Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Посвящаю моей любимой мамочке, писательнице Галине Щербаковой. Той единственной, той самой прекрасной, лучшей женщине на всём белом свете, которую мне посчастливилось назвать мамой и которую я потеряла… Которой больше нет. Она жива: ходит, дышит, пишет, говорит. Но её нет. И не будет уже никогда.

Предисловие

Книгу я написала почти за год до кончины матери – известной писательницы Галины Щербаковой и впервые опубликовала в Интернете ещё при её жизни. Насколько мне известно, мама так и не прочитала её. В общем-то, исполнив моё пожелание, вынесенное в название. Для кого же эта книга? Наверное, для когда-то близких мне людей, ставших совсем чужими. А ещё для тех, кто был «обожжён» нелюбовью и непониманием родителей и воспринимал или до сих пор воспринимает жизнь как мýку, как наказание, часто задумываясь об избавлении от страданий вместе с самой жизнью. И для тех, кто хочет, чтобы их дети были счастливыми, а не «тянули лямку жизни». Мамы больше нет. Но у меня её не было уже давно. Поэтому боль от утраты некогда самого дорогого мне человека возникла гораздо раньше её физической кончины, а боль от маминых поступков растянулась на долгие-долгие годы и не утихла до сих пор. Поэтому нет точного дня, про который я могла бы сказать: сегодня я потеряла маму…





(Недоброжелателям – не утруждайте себя банальностью: «Дочка! Не пиши…». Может, это и остроумно, но уже не ваше. Кстати, писать я больше не собираюсь. Я – не писатель.)



Некоторые имена персонажей (не главных) изменены





Мама – первое слово, главное слово в нашей судьбе.

Мама мир подарила, жизнь подарила мне и тебе.

Так бывает – если случится вдруг

В доме вашем горе-беда,

Мама – самый лучший, надежный друг –

Будет с вами рядом всегда.

Песня из кинофильма «Мама»



…Я очень ценю тепло отношений

В эпоху большой нелюбви.

А. Макаревич



Я – её дочь

Откуда-то снизу, из своей детской реальности, из которой на любую взрослую жизнь нужно задирать голову (иногда бывает так неудобно!), я радостно ловлю полуулыбку её тонюсеньких губ, как обычно тронутых оранжевой (морковной) помадой. О, я знаю эту полуулыбку довольства и гордости за своего ребёнка! Мне удалось порадовать мамочку, ведь я хорошо прочитала стишок, главный стишок на детсадовском празднике. Воспиташка говорит маме какие-то приятные слова обо мне, и вот я вижу эту улыбку. Всё, больше мне ничего в жизни не надо! Мамочка держит меня за руку, и я прямо чувствую её поощрительное пожатие. И ещё я легко предугадываю слова, которые она мне скажет буквально минут через десять, когда мы будем идти домой. Она скажет: \"По-другому и быть не могло: ты же МОЯ дочь, а, значит, – самая лучшая\". Именно это она и скажет через десять минут…

Даже моя ручонка в её ладони может быть предметом маминой гордости, признаком её особенного статуса в этом мире, а также знаком моей приобщённости, почти посвящённости в мамино высокое, королевское пространство, куда не каждому дано даже краешком глаза глянуть. Слишком высоко и недоступно для обычного, рядового человека.

– Приезжали к нам недавно племяшки мужа, погодки, – рассказывает мама кому-то оживлённо. – Они сейчас в дошкольном возрасте. Ну, я же помню Катьку в это время… И вот перевожу я их через дорогу к зоопарку, держу, естественно, крепко за ручки… И что же? Как куриные лапки у меня в ладонях: ни мяса, ни жирка, одни косточки мягкие, ужас! То ли дело у Катьки были ручки: держишь и чувствуешь – РУКА, пальчики такие крепенькие! А там – недоразумение какое-то…

И хотя мне уже почти десять лет, я с уважением и нежностью разглядываю свои пальчики и ладошки: молодцы, не подвели! Мамочка была так рада и горда за вас.

Интересно, это нормально – понять только в сорок лет, что есть всё-таки настоящая любовь? Банальность какая получается… И тем не менее… Идеальных людей нет и быть не может. А что же такое идеал? Ещё один трюизм: для всякого свой идеал, свой Настоящий мужчина или Настоящая женщина. Нет, не так… Есть вещи, бесспорно, противные: разбросанные по комнате грязные носки, к примеру, какой такой широкой душе понравятся? Или вечно капающее изо рта повидло за вечерним чаем… Красивые же, аккуратные, умные, чистоплотные, белые и пушистые нравятся всем. А вот любовь, оказывается… Любовь, оказывается, может научить прощать даже капельки капнувшего повидла, умилиться им, и не то, что ТЕРПЕТЬ, а полюбить за это ещё сильнее. Вот…

Но даже не это главное. Удивительное такое открытие в себе: дикая боязнь ЕГО боли (физической или душевной), во сто крат превышающая нормальный человеческий страх боли собственной. Вот чего я от себя не ожидала… Ах, да, конечно, – дочь, доченька, дочурёнок. Разумеется, её боль – это физическая мука для меня. Но если речь идёт о родненьком ребёночке, чувство ужаса перед его болью естественно, как дыхание или чихание, оно укладывается в инстинкт продолжения рода, иначе природа и не мыслила, когда лепила нас бог знает из какого сора. Но мы же о другом… Собственно, о чём мы, зачем, к чему? Ах, да…

Никогда ты, мамочка моя родная, теперь не узнаешь про меня вот такие удивительные вещи, никогда я не расскажу тебе об этом чуде, что случилось со мной так, возможно, поздно. И не спрошу я у тебя: скажи правду, мам, у тебя такое есть? Было? Или всё неправда?

Да я просто и не знала, что такое любовь. Даже не подозревала. Смотрю, касаюсь руки, трусь щекой о его чуть колючую щёку, вдыхаю его аромат, утыкаюсь носом в ямку плеча; любуюсь каждый день, не могу надышаться; мир полон красоты и прекрасных звуков, я вижу его очарование, все птицы вдруг запели и – смотрите! – они же все парами! Они тоже любят!

– Как жаль, как жаль, – шепчу я, прижимая родную ладонь к своей щеке, – как жаль, что так поздно, что столько потеряно лет…

– Дурочка ты моя! – нежно говорит он, лаская пальцами моё лицо. – Какое счастье, что мы всё-таки нашли друг друга. Разве каждому достаётся подобное счастье? Разве всем дано понять, почувствовать настоящую любовь?

Я плачу от счастья, от невозможности поверить, что всё это происходит на самом деле и со мной…

Мама, не ты ли всегда воспевала в своих повестях и романах подобные чувства?



\"Жила-была девочка – сама виновата\"

Отношения мамы и папы были для меня «терра инкогнита» всё детство, впрочем, тогда я не очень об этом задумывалась. Просто не всегда всё понимала. Бóльшую часть вывалившихся скелетов из их шкафов я обнаружила уже в сильно взрослом состоянии и, лишь занявшись вплотную анатомией и изучением косточек, сумела многое обдумать и проанализировать. М-да… Всё стало гораздо понятней. Но это – не моя жизнь и не мои тайны, хотя по башке меня эти берцовые кости «мадридских» секретов тоже шарахнули будь здоров! Хотя уж я-то, видит бог, совершенно была ни при чем в силу отсутствия присутствия в этом мире в момент зарождения и развития их отношений. Ну, а когда я родилась, и пошел новый отсчёт жизни нашей семьи, вот с этого самого дня моего рождения ответственность полностью легла на новорожденные плечики. Потому что надо было думать, чёрт подери, какой рождаться, когда рождаться и зачем это делать! Надо было стараться соответствовать… Как остроумно кто-то подметил \"Жила-была девочка – сама виновата\". Так это про меня.

Моя мама заслуживала другой дочери, я всё испортила в её жизни. Разве я должна была получиться такой? Конечно, это какая-то ошибка, генетический сбой, неправильно вставшие звезды. Ведь мамуля рассказывала, как они с папой все ловко высчитали еще до моего появления! К примеру, в тот год, на который я была запланирована, случился сильный спад рождаемости в СССР, и мама с папой справедливо решили, что их ребёночку будет намного проще поступить в институт из-за небольшого конкурса. Спустя 17 лет я их страшно разочаровала… Впрочем, чего греха таить, разочаровывать маму и папу я начала намного раньше, возможно, почти сразу после рождения.

Уж маму-то точно. Я, насколько мне известно, практически выдрала её немилосердно из удачно складывавшейся карьеры – просто фактом своего рождения. А потом моего отца стали посылать в далёкие командировки. Мало того, что Я родилась, так ещё и вынудила маму торчать с собой в печальном одиночестве, пока карьеру делал МОЙ папа.

У мамы случилась по этому поводу депрессия, как она сама говорит. Верю. Жалею. Виновата. Было за что меня невзлюбить.

Хотя ведь у меня ещё имеется брат. Старший. От маминого первого мужа. От которого она ушла к моему отцу. Там была история некрасивая: измены, кляузы, месткомы-парткомы, суд, разбирательства… Впрочем, опять таки – не моя жизнь, не мои тайны.

Итак, когда я родилась, у меня был восьмилетний брат. Я его, конечно, сильно полюбила с самого детства, как себя помню… А он меня – нет. И совершенно понятно любому ослику, почему: у мальчика появился отчим, потом появляется на фиг ненужная ему сестра. Мама обожала своего первенца и, вполне возможно, он боялся потерять это мамино обожание. А мама боялась его страха, его огорчений, его слёз, что опять-таки вполне естественно. Мама дала себе слово: её сынок никогда и ни в чём не почувствует себя ущемлённым! Любой ценой он будет счастлив и храним её любовью. Любой ценой…

К примеру, мама запретила моему отцу применять хоть какие-нибудь воспитательные меры к Саше. Как бы сильно я не напрягалась, у меня не получается вспомнить ни одного раза, когда бы Сашку от души ругали, даже если было за что. Мама рассказывала мне:

– Однажды, когда ты ещё не родилась, твой папа за что-то повысил на Сашку голос, и я сказала: ещё хоть раз посмеешь крикнуть на моего сына, больше никогда не увидишь ни его, ни меня. С тех пор он не смел.

Я слушала маму, замирая от восхищения перед силой её духа и любовью к сыну. Вокруг было всегда столько баб, готовых ради ничтожного мужика, ради штанов рядом со своей юбкой просто таки передушить своих детей. Поэтому мамина великая Материнская Любовь представлялась мне почти героизмом. Очевидно, что моя мама самая особенная!

Сколько ни силюсь, не могу вспомнить Сашкиного взгляда, направленного на меня. Его глаза смотрели всегда куда-то мимо, в сторону, вдаль. Он почти никогда на меня не смотрел. Не хотел. Не интересовала я его ни с какой стороны. Даже, пожалуй, больше того: я его дико раздражала. \"Заткнись, дура!\", \"Пошла ты, дура!\" – вот, в основном, и всё, что я слышала от братика. И затрещины по башке тоже бывали, иногда весьма чувствительные. Очевидно, что я была о-о-очень противным ребёнком, мерзкой девчонкой, кошмарно действующей на нервы взрослеющему мальчику. Мы жили в одной комнате, и, конечно же, я ему мешала. Путалась все время под ногами, нудила вопросы. В общем, не получилось у нас с братом ни любви, ни дружбы.

Он рано стал готовиться в медики, и поэтому время от времени я служила ему живым пособием по анатомии (к счастью, до физиологии дело не дошло). Так продолжалось лет пять по ночам, пока он не окончил первый курс и, по-видимому, не сдал экзамен по этому предмету. Я страшно боялась его, и мне было стыдно, поэтому я ничего не рассказывала маме с папой.

Сейчас я не знаю ни где брат, ни что с ним. Последнее, что я о нём некогда слышала, так это, что он окончательно спился, стал законченным алкашом. Хотя помню, Сашка лихо выпивал уже смолоду… Впервые его совершенно никакого притащили домой друзья, когда ему едва исполнилось 18. Потом это периодически повторялось. А лет через 10 в нашей жизни довольно-таки устойчиво прописалось слово «вытрезвитель»… Ну, это его судьба, его проблемы – меня давно ничто в его жизни не касается. И, кстати, моя любовь к нему прошла, как и не было вовсе. Оказывается, и так бывает.

А мама, наверное, поощрала Сашку в детстве в этом его отношении ко мне… Почему я так думаю? Ну, она ни разу на моей памяти не пыталась нас… связать как-то, сблизить что ли… Видимо, мудро чувствовала, что это невозможно и не стóит лишний раз нажимать Сашке на больную точку, имя которой – ненужная сестра от нового мужа мамы. Не его папы.

Обожал ли Сашка маму так, как я? Думаю, да. По-другому было невозможно. Она на самом деле была достойна нашего детского восхищения и даже преклонения. Брат тоже всегда знал, что она – особенная, не такая как все прочие тривиальные, примитивные мамы. Я, когда подросла, поняла, что их любовь была взаимной, настоящей. Понятное дело, он был куда лучше меня: красивый, умный, учился в английской школе. Мамочка им гордилась.

Одна из семейных баек, которую любил рассказывать Сашка:

– Батюшка (так брат называл моего папу) спросил меня: кого ты хочешь – братика или сестричку? Я ответил: собаку. Ну, я её и получил!

Все смеются. Я тоже, ведь взаправду смешно и весело. Рассказывалось это безо всякой злости и ненависти. Напротив, можно было подумать, что он таки получил, как Малыш из сказки Линдгрен, милого пушистого друга… В том смысле, что очень был рад. Приятнее думать так. Так я и старалась думать в детстве. Не всегда, правда, получалось… Как и что думал Сашка всё своё и моё детство, одному богу известно. Для меня он был вечно неприветливый, сердитый (на меня?) мальчишка, которого я почему-то любила. Очень любила…

Итак, появилась я на свет некстати и для брата, и для мамы. Некстати и не в радость. Явилась миру Катя совсем-совсем некстати… Господи, да кто ж это я такая, чтобы миру «являться»? Явилась маме Катя совсем-совсем некстати. …И вот родилась Катя для общества некстати… Для близких всех некстати живет зачем-то Катя… Гм, я так могу до бесконечности.



Пить много, как у Ремарка

Мама с папой всегда очень даже не дураки были выпить… Нет, не в одиночку и не без повода, а с гостями или в гостях (с годами, правда, уже и просто так в привычку вошло стопочку-другую водочки тяпнуть за обедом). А гости в прежние времена случались в нашей жизни частенько, тогда ещё у родителей было много друзей… Развесёлые журналистские компашки, на две трети состоявшие из провинциалов, чудом-юдом пробившихся на работу в столицу. Все они мнили себя как минимум Хемингуэями, Ремарками и кем-то ещё. А, значит, пить много было положено, ибо именно так персонажи этих кумиров нашей «образованщины» и поступали в своих произведениях, причём пили эти романтические герои постоянно и красиво (правда, почему-то не напиваясь при этом в поросячий визг, а вполне сохраняя человеческий облик – но это апропо). А у нас ещё приплюсовывалась старинная русская традиция… В результате посиделок всё получалось совершенно по-русски, но почему-то не по-ремарковски. Правда, без мордобоев (интеллигенция как-никак). Но с песнями. «Тополя-а-а-а! Тополя-а-а-а! Беспокойной весной вы шумите листвой…» Растрёпанные, сильно нетрезвые женщины со съехавшей набок помадой, растрёпанные, нетрезвые мужчины со съехавшими набок галстуками… Они мне не нравились. Но ужас был в том, что мне не нравились такими и мамочка с папочкой. Я старалась на них в таком состоянии смотреть поменьше. А вот Сашка, ещё мальчишкой, очевидно насмотревшись на всё это до тошноты, однажды задумал решить вопрос пьянства в нашей семье кардинально.

Мы в очередной раз ждали гостей, родители ушли за чем-то в магазин. Сашка достал из холодильника дожидавшуюся своего часа бутылку водки, открыл её чуть ли не зубами и помчался в туалет. Я – за ним. Там он вылил жидкость из бутылки в унитаз.

– Саш, а тебя не будут ругать? – испуганно спросила пятилетняя я.

– А пусть не пьют! – мрачно ответил брат.

Что было потом, я, честно сказать, не помню…

Интересно, а его дети не пробовали сливать спиртное в унитаз, когда он спивался? И в какой момент юный борец за трезвость сломался? В 18 лет? Или позже, когда женился? Или это всё были этапы большого пути, шаг за шагом, и процесс превращения шёл медленно, но поступательно, твёрдо и неуклонно?

Моя дочь ни разу в жизни не видела меня пьяной. Потому что я не пью: не могу (болит голова, тошнит), да и не хочу. А вот бабушку свою дочь видела нетрезвой неоднократно и была в страшном недоумении:

– Ма, а что это с бабулей происходит? Почему она начинает так много материться? А что она ко мне с дурацкими вопросами пристает?

– С какими вопросами?

Дочь передразнивает бабушкину пьяную речь: «Дуня, ты, когда первый раз поцелуешься или там будешь с мальчиком, ты же мне обо всём расскажешь подробненько, правда?»

Боже! Я закрыла покрасневшее лицо руками, чтобы не показать дочери стыда.

– Бабуля слишком много выпила, не обращай внимания, это всё ерунда, – пробубнила я из-под ладоней.

Потом дочка часто смеялась и говорила: «Бабулька опять назюзюкалась, матерится и лезет с тупостями. Умора! И гадость вообще-то…»

Последний пьяный выход мамы на глазах моей дочери случился, когда они (уже без меня) праздновали её 18-летие. По рассказу дочери, бабуля, уже прилично раскачиваясь из стороны в сторону, произнесла короткий, малочленораздельный монолог:

– Вот… уже 18… Время потери девственности… Гос-с-споди, какое это прекрасное время! Самая дивная ночь на свете – первая ночь с мальчиком…

За столом были ещё люди, кроме моего отца и дочери, которой, по её словам, очень сильно захотелось залезть под стол или убежать на край света.

Мой любимый… Он совершенно непьющий, как и я. Сидя в Риме в ресторанчике, мы с ним медленно потягивали из бокалов знаменитое итальянское сухое, наслаждаясь друг другом, видами вечного города, тонким ароматом вина и сытным обедом. Вот, примерно, к такому «питию» всегда сводятся наши редкие посиделки со спиртным. Кроме того, как правило, один из нас – за рулём. Но это – двадцать пятая причина нашей трезвости. Мы просто оба не любим состояние опьянения, оно нам противно, и если со стороны на это смотреть, и «внутри себя». Впрочем, пьянчуг в его семье никогда не было, а у меня зато – стойкий иммунитет в результате мощной прививки в детстве. Так-то…

Какое-то время у нас была привычка по воскресеньям играть вчетвером в покер или в слова. Мамочка, папуля, Сашка и я. И бывало очень весело! Играли по несколько часов, хохотали, шутили… Однажды в один очень хороший момент Сашка вдруг сказал с такой улыбкой, какой я ни до, ни после у него больше не видела – нежной, мягкой:

– А всё-таки у нас хорошая семья, правда… – с неопределенной какой-то интонацией в конце фразы. У кого он это спросил… Или он не спрашивал, а утверждал? Почему он ТАК спросил? Хотя мне было всего-то лет девять, меня почему-то обеспокоил этот вопрос, чуточку так обеспокоил, будто вдруг несильно врезался в кожу шеи крючок от застежки платья.

Не помню, ответили ему что-нибудь или нет, ничего больше не помню, а вот его слова и выражение лица запомнила. Забыть не могу.



Я не Кармен

Да, но вернемся к моим правильным ручкам, пальчикам, а также к мамочкиным надеждам на меня. Когда мне было пять лет родители, как сейчас помню, в кредит, ибо очень было дорого (пятьсот рублей!), купили пианино. Чтобы меня учить. Наверное, всякий родитель, покупая инструмент, надеется, что у него растёт Моцарт. Впрочем, для этого нужно иметь ну хоть какие-то основания. Я пела? Как все девочки. Танцевала? Ну, может, любила это дело больше других. Но при чём здесь пианино?

– У нас в доме было пианино, и меня учили, – объяснила мамочка, и вопросов больше никто не задавал, тем более я: раз так растили мою ТАКУЮ маму, значит, это единственно правильный метод воспитания.

Естественно, я сразу начала долбить что-то по клавишам и, естественно, некто (убей, не помню, кто) научил меня выдалбливать на инструменте «Собачий вальс» – а что же ещё? А через короткое время мамочке пришло в голову показать меня вот так сразу в ЦМШ (Центральную музыкальную школу) – весьма престижное тогда заведение для деток, но не для всех, а только самых одарённых. Для этого и устраивали просмотр.

Папа меня туда повёл. Тогда мне ещё не было страшно, тогда я ещё не боялась всего и всех. Ну, коридор какой-то длинный, ну, много малышни и родителей… Время от времени кого-нибудь из детей выкликают в специальную комнату, где стоит рояль. Честно сказать, плохо помню всё до тонкостей… Какие уж там тонкости!

Вызвали меня, спросили, умею ли я играть. Я ответила честно: да! Сыграй – попросили. Ну, я и сыграла им, как могла, «Собачий вальс». Занавес…

А могло ли быть по-другому? Разве меня готовили и учили чему-нибудь? Разве я вообще соображала, где я и что происходит? Но я всё-всё понимаю! Мама была убеждена, что у меня должен быть ДАР. Что от меня все должны АХНУТЬ. Что я – самородок, который нельзя не заметить. Ведь я – ЕЁ дочь.

Может быть, это и было её первым разочарованием во мне? Не знаю. Бедная мамочка… Как, должно быть, она тогда переживала. Ведь примерно в то же время меня не взяли в балет. То есть не то чтобы не взяли, но старенькая балерина из самогó Большого театра, к которой меня привёл папа, покрутив мне ноги в разные стороны, сказала так:

– Гибкая девочка, способная, но ступни… У нее же плоскостопие, она не сможет сделать карьеру в балете. Никогда.

По той же причине мне было отказано в фигурном катании. Несчастная мамочка! Она всё искала и искала, где именно блеснёт ее дочь, в какой области человеческих талантов ЕЁ дочь прогремит так, что услышат все. ВСЕ! А никак не складывалось.

Почему-то мамочку не так уж радовало, что в детском саду я всегда ведущая всех концертов, главная, Снегурочка и так далее. На это она, пожимая плечами, говорила так:

– Это естественно, нормально, я тоже такая была, по-другому и быть не могло, – и грустно вздыхала. Да, это всё полная ерунда, конечно, этого мало, это – ничто. Я понимала, понимала и уже переживала потихоньку… Но мамочка вдруг обнимала меня, прижимала к себе со словами: «Силибоночка ты моя трататанская!», и я захлебывалась в её таком родном запахе, умирала от счастья, что именно она моя мама, что мне несказанно повезло, незаслуженно повезло. Я была самой счастливой девочкой на планете в такие минуты. Хотя угрызения совести уже просыпались. Очень постепенно, но поднимало голову чувство вины: я – не Моцарт, у меня плоскостопие… Мамочка огорчается.

По маминым словам, она всегда и везде была первой: в школе, к примеру, – лучшая ученица. Ей всё давалось легко и просто: и литература, и математика, и физика. Простой вопрос, почему же ни разу в жизни, начиная с четвёртого класса, мама не смогла мне помочь ни в одной точной науке, долго не приходил в мою тупую башку. Позже, разумеется, пришёл и вопрос, и ответ на него. Позже…

Не помню, чтобы я когда-нибудь имела заблуждения по поводу собственной внешности. С самого детства зеркало меня не очень-то радовало. Вернее, не радовало оно меня с того момента, когда я стала осознавать себя девочкой и придирчиво присматриваться к собственным чертам и прелестям. Никаких радующих самолюбие черт, а тем более – прелестей в упор не было видно. Возможно, именно поэтому из всех зазеркалий на меня угрюмо смотрела исподлобья несимпатичная, блеклая девочка с плохими волосиками и дурацким кривоватым ртом. Сколько раз мне говорила мамочка: «Ты – красивая, а уж когда вырастешь, совсем станешь очаровашкой!», а я не верила. Во-первых, потому что ничто этого не подтверждало. А во-вторых, у меня, к сожалению, очень рано зачем-то прорезалось и выросло в полный могучий рост клятое критическое мышление и страсть к сопоставлению фактов и сравнениям. (Когда эта дрянь вырастает в мозгу, как киста какая-то, от неё уже фиг избавишься, никакая операция не поможет. Впрочем, трепанацию черепа я пока не пробовала, а надо бы). Так вот: я всегда держала в голове мамины рассказы про то, как она была самой-самой красивой девочкой в классе, в школе, среди всех подружек, как из-за неё с детства кипели всякие бразильские страсти в их маленьком шахтерском посёлке, как постоянно и хронически в неё был кто-нибудь влюблен, а нередко даже сразу двое-трое. А уж когда она совсем подросла, то просто стала Кармен местного значения… Вот про «местное значение» я уже сейчас от себя прибавила, а тогда получалось, что просто Кармен, вселенская такая.

Как же мне, заурядной девочке в огромной Москве, среди столичных красоток из благополучных семей (читай – хорошо одетых и ухоженных) было с ними тягаться? Но мамочка тогда не могла (не хотела?) этого понять, и нередко я ловила на себе её сожалеющий и жалеющий взгляд: нет, не унаследовала доча её красоты, яркости, умения быть самой-самой!

Кстати, именно где-то тут рядышком и живёт ответ на вопрос о маминой «непомощи» мне в школьных предметах. Чего мама упорно не желала никогда понимать, так это разницы между провинцией и столицей. Заштатный шахтёрский посёлок на окраине Украины. Школьная программа 30-х-40-х. Возможно, я тоже там была бы первой девкой на деревне, не очень-то это сложно. Но Москва, дорогие мои, это совсем другая история. Да к тому ж – 70-е, а уже давно каждому известно, что в те годы школьная программа была переусложнена до невозможности (даже песня популярная тогда была на эту тему). Так что, милая мамочка, твои знания по математике-физике заканчивались примерно на уровне моего четвёртого класса. Надо ли иметь очень высокий IQ, чтобы понять это? Не думаю.

Трудно сказать, кого она больше уговаривала-утешала своими нежными речами про мою красоту и будущую «очаровашность» – меня или себя? Ей было горько и грустно. У её девочки – ни красоты, ни талантов. А так быть не должно, не может! Учитывая постоянный минорный фон маминого настроения (эта всегда была её суть, фундамент её характера, основа и принцип самого её существа – минор и страдание), я только могу с ужасом догадываться, как густо, щедро я добавляла в этот «страдательный» замес надрыва, печали, боли.



Московская замарашка

Но у меня ну никак не получалось быть самой привлекательной девочкой! Мамочка рассказывала, что в её детстве-юности, в шахтерском поселке, а потом и в Ростовском университете, где она училась (лучше всех, естественно!), она, в своих перелицованных юбках всегда пучками и снопами собирала восхищённые взгляды парней и завистливые – девиц. У меня этот номер не проходил. Хотя юбки, которые были в моём гардеробе (боже, какое неподходящее слово для пары полочек в разваливающемся шкафу, где помещалось моё тряпье!), вполне годились на звание «недоперелицованных».

– Женщина интересна не юбкой, – учила мамочка, максимально округляя свои и без того огромные черные глазищи. – Настоящая женщина прекрасна в любом тряпье.

Том Мид

Я была в «тряпье», но не прекрасна. Возможно, потому, что в Москве в 70-е для многих девочек родители уже что-то «доставали» из одежды, уже протаптывали дорожку к спекулянтам, дабы хоть как-нибудь в уродливую эпоху совка и повальной серости нарядить своих дочек. Они, эти «мещане» и «недоразвитые люди», понимали, что для девочки – это не блажь, а самая настоящая необходимость, чтобы выжить и преуспеть.

Мои родители презирали подобное.

Смерть и фокусник

– Какая гадость! Обращаться к каким-то жуликам да и платить за это безумные деньги! Стыдно, мерзко. И к тому же мы разве деньги на мясорубке, что ли, делаем? – мамочка очень сильно гневалась на мои робкие попытки заикнуться о какой-то более-менее приличной, не стыдной одежде. В общем, одевали меня исключительно «из магазина напротив». Можно себе представить… Кстати, так и непонятным для меня остался сей момент: родители моих подруг тоже не печатали деньги на станке, не работали в торговле и не были королевских кровей. Почему же их дочери, в отличие от меня, были более-менее прилично одеты?

Посвящается моим маме и папе и памяти о Дж. Д. С. (1906–1977)
Апофеозом маразма был случай, когда мне передали, как девочка из не самой благополучной семьи, троечница и вообще «не нашего круга», сказала обо мне:

– Вот странно! Вроде у девки нормальные родители, не чмо какое-нибудь, а одевают дочь, как чучело. Что они ей приличных шмоток купить не могут?

Tom Mead

Это, наверное, забавно, но в ту секунду я, прежде всего, оскорбилась за родителей, за мамочку: надо же настолько быть неразвитой, чтобы не понимать высокие духовные устремления и сверхвысокую мораль моей семьи, обвинять мою маму черт те в чём, за пустяками не видя главного. Впрочем, тогда уже мамочка была известным человеком, и та девочка по-своему, по-мещански понимала: известность не могла не приносить денег, так почему же дочь-отличница известной мамы одета как дочь-двоечница последней нищенки?

DEATH AND THE CONJUROR



Серия «Ядовитый детектив»

Мой любимый, родной человек поначалу нередко обижал меня: говорил, что я не могу, не умею одеваться. Не умею выбирать вещи в магазинах. Я плакала, мне было ужасно обидно. Да, у меня не развит вкус, да, у меня абсолютно неверные представления о собственной фигуре, о том, что мне идёт, а что – нет. Меня, к сожалению, никто никогда этому не учил, не показывал пример, а самостоятельно справиться с этой задачей я не смогла.



– Ты выбираешь одежду, как маскировку! – сердился он. – Хочешь спрятаться за бесформенные тряпки – и это при твоей-то фигуре!

©2022 by Tom Mead. Published by arrangement with Mysterious Press.

– Именно! При моей! – сквозь стиснутые зубы, чтобы не разрыдаться, бубню я. – Мне надо прятать бёдра…

© Шагина Е., перевод, 2022

– Уймись! – он уже почти кричит. – У тебя потрясающая фигура! Тебе дурь надо прятать!

© ООО «Издательство АСТ», 2023

Я реву. Поначалу все наши с ним походы по таким магазинам как «Галери Лафайет» в Париже или «Хэрродс» в Лондоне закачивались ссорами. Я возненавидела магазины, примерки, покупки. Постепенно всё наладилось, конечно, я теперь отнюдь не чучело, одета достойно и не стыжусь своего внешнего вида. Надо было дожить до сорока лет…

– Да-а, тяжёлое у тебя было детство, нищее, – смеётся он. Теперь я тоже смеюсь вместе с ним. Хотя боль в душе, как затянувшийся шрам, саднит: ни девочкой, ни девушкой я ни разу не почувствовала себя уверенной и красивой в своём позорном тряпье. Я даже понятия не имела, как это – быть элегантной и уметь выразить себя с помощью одежды. И украшений у меня никогда не было… До второго замужества – дешёвая деревянная, пластиковая, в самом крайнем случае серебряная бижутерия. Никаких понятий, никакого представления о том, что и как должна носить женщина в моём возрасте. А откуда бы взялось? У мамы до старости – ни колечка, ни цепочечки, НИ-ЧЕ-ГО. Никогда папа ей не дарил никаких украшений. Естественно, ни разу в жизни мой папа ничего подобного не подарил и мне. Мой первый муж… Ну, тут вообще разговор неуместен: достаточно было посмотреть на его бедную мамашу. У безлошадных крестьян никогда не было принято хоть как-то украшать женщин. Какие же могут быть претензии?

Действующие лица



Доктор Ансельм Рис, психолог

Музыкальное наказание и прочие кары

Доктор Лидия Рис, его дочь

Да-да, я очень хорошо училась, особенно в начальной школе. Скажем честно: училась лучше всех, и давалось мне это весьма легко. Меня воспитывали правильно, не хваля за это и никак не поощряя: ведь это естественно, я же ИХ дочь. Вот и мамочка в своём шахтёрском поселке была лучше всех, и папуля на своем Урале в школе, директором которой был его отец, – тоже. Так что, эка невидаль: дочь – круглая отличница. Ну и что, что при этом она ещё ходит в музыкальную школу? Да, в музыкалку меня всё-таки отдали, правда, в самую обычную – для любых детей, даже для тех, у кого ни слуха, ни голоса, а только ненависть к классической музыке. Но ко мне это не относилось – меня и там хвалили, у меня был хороший слух и вполне сильные пальчики с нужной ладошкой – на уровень «домашнего музицирования» я вполне тянула. Пианино дома плесенью не покрывалось, занималась я каждый день. Ну и что? В этом всё равно не было ничего особенного, это я прекрасно сознавала, это мне очень хорошо объяснили с самого начала.

Флойд Стенхаус, музыкант (пациент А)

Во время войны, когда маленькая будущая моя мама с семьей были в оккупации, она пропустила один год учёбы, кажется, третий класс. Когда Украину освободили от фашистов, мама легко сдала всю программу пропущенного года и сразу пошла в четвёртый. Это же потрясающе! Я воспринимала мамочку как светоч ума и интеллекта, восхищалась и не понимала, как могут помещаться столь великий ум, такие дары и таланты в женщине, которая родила… всего лишь меня. (То есть, конечно, существовал ещё и брат, и, как я понимала, он был значительно ближе к небесам, с которых к нам, ничтожным, спустилась моя прекрасная мамочка). Но получить в качестве дочери МЕНЯ, меня, не способную и на сотую долю её достижений… Ай-ай-ай! А ведь до настоящей мамочкиной славы, до понимания всеми без исключения, кто есть эта женщина, ещё было далеко.

Делла Куксон, актриса (пациент В)

Мамочка не ходила на работу, она была дома, но всё время работала: писáла, писáла, писáла… Я не знала, что именно, но ни секунды не сомневалась, что нечто особенное, необыкновенное. Я видела: мама – труженица великая, а уж ум и дарование её проявлялись во всем, в каждой мелочи. Именно во всём – в быту, в общении, в воспитании – она была абсолютной противоположностью всем виденным мною мамам подруг. Подруг я жалела, их мам слегка презирала, а про себя считала, что вытянула у судьбы самый счастливый билет на свете.

Клод Уивер, писатель (Пациент C)



Бенджамин Тизел, импресарио

Для меня до сих пор загадка, отчего мой брат закончил английскую школу, а меня отдали в самую обычную, даже, можно сказать, паршивую? Аргумент насчет того, что «пожалели дочку» не очень убедителен, ибо музыкальная школа в параллели с обычной – та ещё нагрузочка. А, главное, зачем всё это было? Иностранный язык нужен всем и всегда и, кстати, много позже выяснилось, что у меня есть способности к изучению языков. Правда, поздновато выяснилось. Зато вполне вовремя стало ясно, что ни музыканта, ни певицы, ни композитора из меня выйти ну никак не может. Зачем аж до восьмого класса я чуть ли не ежедневно таскалась в совершенно ненужную мне музыкалку? Что это мне дало? Хорошее знание музыки и музыкальной культуры? Дудки. Музыкалки не на это «заточены». В общем, «сказка о потерянном времени» получилась. Какое-то провинциальное мамочкино представление о том, что девочка должна «на фортепианах играть». Привет от родителей Прони Прокоповны (помните замечательный фильм «За двумя зайцами»?).

Люси Леви, актриса

До четвёртого класса никаких проблем с учёбой у меня не было: я была отличницей в общеобразовалке, я вполне справлялась с программой музыкальной школы. А вот в четвёртом классе случилась беда: у нас появился урок труда, на котором мы, девочки, шили. Мамочка моя никогда не шила, она только, как бы сейчас сказали, дизайнерстовала, прикрепляла всякие «штучки» к перелицованным вещам. И швейной машинки у нас в доме не было. И шьющей бабушки у меня не было… Поэтому совершенно естественно, что на этом самом швейном деле я оказалась хуже всех: девчонки весело строчили на машинках (домашний опыт у них имелся), а я никак не могла освоить науку вдевания нитки в этого швейного «кракозавра». А потом у меня никак не получалось ровно пристрочить тесьму к фартучку.

Маркус Боуман, финансист и плейбой

Помню, как я с ужасом смотрела на свои крепкие, сильные, «музыкальные» руки и не могла понять: отчего же они такие неловкие и бездарные? На фиг уметь играть все эти гаммы и арпеджио, если я не способна элементарно ровно пристрочить тесьму?

Твиди, издатель

Короче говоря, в моем дневнике за полугодие появилась первая и, признаюсь, последняя в жизни «тройка» – по труду. Ну, там еще парочка четверок затесалась, но это ерунда, а вот эта «троечка»…

Пит Хоббс, мальчик-лифтер

Перед Новым годом папа пошел на родительское собрание. Буря разразилась после его возвращения… Он что-то сказал маме, она вошла ко мне в комнату, и я сразу испугалась её лица: оно было темным, как будто почерневшим, огромные глаза полны гнева и слез, тонкие губы стиснуты в ниточку.

Олив Тернер, экономка

– На собрании зачитывали классную статистику, – чужим каким-то, страшным, я бы сказала, неживым голосом проговорила мама. – Столько-то процентов отличников, столько-то хорошистов, столько-то троечников… Ни в отличники, ни даже в хорошисты ты не попала. Потому что умудрилась получить тройку. Моя дочь – троечница, в списке троечников! Какой позор… Я не хочу с тобой больше разговаривать, – повернулась и ушла.

Различные горничные, клерки и внештатные работники

Я очутилась в аду. В самом страшном аду, который только может быть – куда там Данте с его кругами! Мне показалось тогда, что где-то ниже колен мне налили тонну свинца, и я уже никогда не смогу больше двигаться. Мне показалось, что откуда-то из нутра организма вытащили все внутренности, и там теперь очень больно и очень пусто. Странный шум появился в ушах, как будто десятки людей вокруг меня одновременно стали тихонько говорить «Ш-ш-ш-ш-ш-ш…» Я не знала, как и зачем мне теперь жить. Я не знала, как живут в аду, что там делают, что говорят, как двигаются. А ещё в тот момент я понятия не имела, что теперь этот ад будет местом моей постоянной прописки, и учиться в нём жить таки придется. Как всякий ребёнок я была уверена, что «всё пройдет». Хотя в тот момент, как оказалось, произошел «контрольный выстрел». В упор. В меня. Мне было десять лет.

Джордж Флинт, полицейский инспектор

Бедная моя мамочка! Она, наверное, думала, что делает лучше для меня, она так понимала правильное воспитание. Или… или… Может, она и не любила меня вовсе? Может, на самом деле эта чёртова статистика была для неё, а вернее, для её самолюбия важнее всего на свете, важнее той испуганной девочки, что осталась стоять столбом в комнате, не понимая ничего на свете: ни где право, ни где лево, а главное – что же теперь делать?

Джером Хук, сержант полиции

Как что делать? Ребёночий инстинкт взял свое:

Джозеф Спектор, профессиональный фокусник

– Мамочка, прости меня, пожалуйста, я больше так не буду! – отчаянно закричала я, не в силах, правда, двинуться с места (свинцовые ноги!).

– Отстань. Не хочу даже видеть тебя, – ответил мне всё тот же мёртвый голос.

Через пару дней был Новый год. Мама была честна и ни разу не заговорила со мной за эти дни. Она ходила бледная и хваталась то за голову, то за сердце. Я знала, что и то, и другое у неё часто «побаливает» и чувствовала себя монстром, убийцей мамы, самым ужасным чудовищем на свете. Мне казалось, что мама всё время заплаканная из-за того, ЧТО Я НАДЕЛАЛА, что только об этом и думает, что я – отвратительная, и лучше бы меня не было вообще (я думала, что именно так мыслила и чувствовала мама). Она смотрела сквозь меня и как будто даже не замечала моего присутствия. С каждым днём мир вокруг меня всё больше терял краски, звуки и запахи. Он становился плоским и серым, как асфальт.

Но в новогоднюю ночь за столом, который впервые в жизни ни капельки меня не радовал, мама, изрядно выпив шампанского, вдруг притянула меня к себе, обняла:

– Силибоночка моя родная, ты обещаешь, что больше так не будешь огорчать маму?

Накопившиеся за эти дни слезы ужаса и отчаяния хлынули из меня жгучим потоком. Я вцепилась в мамулю, прижалась к ней что было сил и на всхлипе, почти стоне, закричала:

– Да, мамулечка, да, никогда больше так не буду, прости, прости!!!

На следующее утро, только проснувшись, я вскочила и побежала к маме – обнимать и целовать. Холодным жестом я была отстранена протрезвевшей и беспамятной мамой:

– Ты, кажется, забыла, что я с тобой не разговариваю.

«Да нет же, мамочка, нет, это ты забыла, что уже простила меня!» – но это я крикнула мысленно. Помню, что у меня как-то разом кончились силы. Больше я не боролась.

Сколько времени продлился тот бойкот, не помню. Конечно, со временем он как-то сам собой «рассосался». Но жизнь моя разделилась на «до бойкота» и «после». Как бы смешно это ни выглядело со стороны.

Миллион лет спустя, совсем уже недавно я рассказала эту историю своему врачу, убеждённая в том, что именно тогда я по-настоящему сломалась, навсегда испугалась, зажалась, свихнулась и всё такое. Доктор покачала головой:

– Что-то уж больно сильная реакция у вас получилась… Конечно, ваша мама – кошмарный родитель да и человек весьма неумный, но ваша реакция, вот такая – на всю жизнь – это уж слишком…

Я спросила у врача: могло ли быть так, что подобная реакция была связана с тем, что у меня началась гормональная перестройка организма, и как раз примерно в то же время начались месячные?

– А вот это меняет дело! – воскликнула доктор. – Конечно. Вот и причина глубочайшей травмы на всю жизнь. Теперь всё понятно…

Часть первая. Рассказ вора (11 сентября 1936 года)

Как говорится, суду всё ясно. А легче ли мне теперь от этого знания? С какой же, собственно, стати…



Недоинтеллигентность

Для театра нужны длинные руки. Сара Бернар, «Воспоминания о моей жизни»
Первый эпизод с детским садом, с которого я начала своё печальное повествование, когда меня хвалили, и мамочка радовалась, – ба-а-альшое исключение из правила. Мама посетила мой детский сад. Где-то бегемот издох. Ведь правило было таково: всегда и везде, на все собрания и на все мероприятия, в театры и в кино, на ёлки и «отвести в гости» со мной ходил только папа. Мама – никогда. Я тогда воспринимала это как нечто само собой разумеющееся. Мама всегда была занята (и это правда!). У мамы часто было очень плохое самочувствие (и это тоже правда). А с папой ходить, к примеру, в театр, было весело. Мы никогда ни о чём серьёзном не говорили, сплошные шуточки да баечки, обсуждение увиденного и просто пустой треп. А мама нас ждала дома с обедом. В общем, было здорово…

Глава I. Ядреная штука

Правда, когда я выросла, то поняла, что очень многого в культурном воспитании, какое бывает во всех столичных (и не только) интеллигентных семьях, я недополучила. Ведь папа не водил меня ни на выставки, ни в музеи, ну, может разок в Пушкинский, и то – безо всяких объяснений, а потому я мало что поняла и усвоила. Мамочка всегда говорила: надо интересоваться культурой, надо знать живопись. Конечно, надо, кто ж спорит. А как?

Пятница, 11 сентября 1936 года

Я с огромным интересом разглядывала художественные альбомы, что были у нас дома. Кстати, любопытный момент: как только я лихо заболевала – с температурой и плохим самочувствием, сваливалась так, что меня укладывали в кровать под тёплые одеяла и в шерстяных носках – я тут же просила дать мне все эти альбомы и часами разглядывала репродукции. Часами! И так каждую болезнь. Мамочка очень радовалась и с гордостью рассказывала об этом всем. «Ребёнок интересуется классической живописью!» Ну да, я интересовалась… Но дальше-то что? В конце концов, я выучила наизусть все имевшиеся в доме картинки. И постепенно охладела к этому. Но чтоб хоть раз отвести меня в Третьяковку, такого не было к моему несчастью. Справедливости ради отмечу, что и сами родители ни по каким музеям сроду не ходили. Не спрашивайте, почему. У меня нет ни объяснения, ни предположения, кроме одного: не очень-то им самим хотелось. Ибо у мамы был один бог – книги. Она искренне считала, что оттуда можно почерпнуть всё, любое знание, любое образование.

В театре «Гранат» страсти накалились, как масляные лампы.

Мамочка всегда считала себя очень культурной женщиной. Пожалуй, на фоне посещавшей наш дом «интелихенции», большинство из которой были примитивной образованщиной (провинциалы, командировочные из глубокой периферии, московские недоучки), она могла слыть интеллектуалкой и энциклопедисткой. Ведь на самом деле книг ею прочитано было… сказать – много, значит, не сказать ничего. Она прочитала ВСЁ, что возможно, всё, что попадалось ей на русском языке. Но если говорить о живописи…

– У вас моя сережка? – вопросила Люси Леви. Рабочий сцены лишь недоуменно посмотрел на нее и не ответил.

К нам в дом приходят люди и аж приседают.

– Ах, какие картины! Боже, сколько у вас картин, это же просто галерея! Ах, искусство…

Мисс Леви поворчала и пошла дальше. Она обошла всех сотрудников закулисья, пригибаясь под балками и огибая тележки с костюмами, хлопая сумрачными серыми веками и кривя розовые, капризные губы. Но от серьги не осталось и следа.

Искусство приобреталось в Измайловском парке по сходной цене. Например, «глубокомысленная» картинка, на которой изображен стол с рублем и мелочью и запиской «Купи молока и хлеба». Или кривой очкастый интеллигент и подпись «Кто не пьёт пива, тот смотрит криво». Пошловатые пейзажи, какие-то якобы натюрморты. Ну, и разумеется, сколько-то изображений Христа (а то как же без него!).

Это был последний прогон «Мисс Смерти» перед премьерой, поэтому атмосфера была натянута, как рояльная струна. Мисс Леви (вторая главная женская роль) в последние две недели боролась с собой, чтобы сохранить самообладание по мере приближения ответственного момента. А серьга так и не находилась.

После одного из ремонтов в родительском доме, когда я уже жила отдельно со своей семьей, в их гостиной появилась чудовищно бесвкусная люстра с висюльками под богемский хрусталь. М-да, получается, что лучше было тогда, когда выбора в магазинах никакого не было: бери, что дают… Тогда хотя бы не приходилось предъявлять миру свой вкус, вернее, полное его отсутствие… Но, собственно, кому предъявлять-то? Впрочем, и вкус – откуда бы он взялся? Из шахтёрского посёлка? Или из книг? Не-а, так не получится никогда. Как говорится: девочку можно вывезти из провинции, но вот провинцию из девочки…

Люси вышла из-за кулис и направилась к центральной сцене, стуча каблуками по голому дереву: «Делла, если ты подрезала мою сережку…»

Бедная моя мамочка! Она даже не подозревала о себе такое. Хотя, возможно, в этом она счастливейший человек, убеждённый в том, что он и есть носитель Культуры и Знания.

– Берегись! – раздался голос из-за кулис. Это был Бенджамин Тизел. Люси чуть не провалилась головой в открытый люк. Она остановилась в последний момент, занеся ногу над воздухом.

Мой любимый человек постоянно водит теперь меня по лучшим музеям, я своими глазами вижу шедевры из «Огонька». Он терпеливо мне рассказывает, объясняет, втолковывает… Ну что ж, лучше поздно, чем в другой жизни… Но как же мне стыдно…

– Да, это чуть не закончилось неприятностью, – сказал второй голос. Двое мужчин вышли из-за кулис на противоположной стороне сцены, Тизел был в зеленом норфолкском костюме[1] (охотничий костюм, отличительный знак солидного английского джентльмена – здесь и далее прим. пер.), который он носил, чтобы утвердить свой авторитет. Другой мужчина был старше и одет – возмутительно – в черный плащ, подбитый малиновым шелком.

А ещё с детства я страшно любила рисовать! Так же страстно, как человек без слуха любит петь. Вот уж чего мне нельзя было делать ни в коем разе, так это пытаться что-то изображать с помощью карандаша или красок. Поразительная бездарность! Зато много и с любовью портила бумаги… Будучи совсем ребёнком и не зная, что же я могу подарить любимым родителям на дни рождения или другие какие праздники, я всегда рисовала им картинки. Ну, и подписывала, конечно: «С Днём рождения, любимая мамулечка!», «С 23 февраля тебя, дорогой папочка!». Однажды я услышала, как мамочка накануне какого-то 8 марта сказала папе: «Опять она нарисует какую-нибудь каляку-маляку, чтобы отделаться!»

Мисс Леви едва перевела дыхание. Она посмотрела на Тизела, затем повернулась к другому мужчине:

Отделаться? Я немного растерялась тогда… А что же ещё я могла подарить? Как? Так и остался этот вопрос для меня непостижимо таинственным: что мама имела в виду? Что ей надоели мои рисунки? Или… Или я просто её так сильно раздражала?

– Вы кто?



– Люси, не груби, – укорил ее Тизел. Ему нравилось строить из себя школьного учителя. – Это Джозеф Спектор, – он произнес его имя так, словно она уже должна была знать, кто этот старик.

Всё-таки мамуля ошибалась насчет универсальности книг как метода познания и образования: проплешины в знании изобразительного искусства, к примеру, у меня страшенные. И не только в знании… Я их всё-таки уже не так чувствую, картины. Они не вызывают у меня тех ощущений, какие были тогда, в детстве, в гриппе, в пледе и носках. Я к ним намного более равнодушна. Сейчас пытаюсь заполнить этот стыдный пробел. Пытаюсь… Сейчас…

– Очень приятно. – Спектор улыбнулся. Улыбка у него была как у мертвеца. Казалось, он принадлежал к давно ушедшей эпохе; его костюм – из черного бархата – носил отпечаток увядшего блеска зажиточных 1890-х годов, а лицо было измято, как скомканная бумага. При этом его глубоко посаженные глаза были такого бледно-голубого цвета, который она едва ли когда-либо видела.

Открывать заново жизнь в моём возрасте? Вообще впервые понять, что такое жизнь и научиться (нет, пока не научиться, но учиться, быть в процессе познания)… сейчас будет смешно до колик… учиться слышать пение птиц, чувствовать запах цветов, разглядывать оперение пташек и следить за их повадками, такими, оказывается, разными у разных пород… Учиться нюхать воздух и ощущать разницу между воздухом, напоенным разнообразной зеленью и совсем другим запахом дыхания моря, соседствующего с мёртвой пустыней. Мир потрясающе разнообразен, интересен и достоин того, чтобы жить! Боже, осознать это в полной мере после сорока – сколько потеряно времени! Как бездарно прожита большая часть жизни.

Хотя его походка и одежда выдавали в нем очень пожилого человека, голос у него был нежным и каким-то невинным. Он показался Люси человеком, которому может сойти с рук почти любое преступление.

Я научилась, наконец, смотреть не только под ноги, но и вверх, на небо. А там, оказывается, звезды и такая игривая луна, которая все время меняется, кокетничает, подмигивает, почему-то выглядывает днём во время царствования солнца… М-да, из меня просто сыплются банальности, как крупа из дырявого мешка! Но что ж поделаешь, если в моей жизни это всё – открытие, большая новость.

Он объяснил:

…Мы гуляем по Риму, и моментами я не могу сдержать слёз – слёз восхищения перед этой божественной красотой вечного города. На каждом сантиметре – потрясающие исторические памятники, будто рукою волшебника чудесным образом вписанные в ландшафт удивительной природы! Никогда не знала, что бывает такая красота! Хочется встать на колени и поклониться до самой булыжной мостовой то ли древним римлянам, то ли местным ботаникам, то ли маэстро Бернини, то ли всей Италии, то ли всё-таки богу…

– Мы как раз дорабатываем иллюзию для третьего акта. Будьте добры, покиньте сцену.



И Люси Леви, все еще запыхавшаяся и без серьги, ушла, не сказав ни слова. Но уходя, она услышала перешептывания.

Людям должно быть со мной комфортно.

– Боже мой, – тихо прорычал Тизел, – клянусь, когда-нибудь я убью ее.

А мне с ними?

– Боевой дух – вот что это такое. К тому же если вы оставите ее на произвол судьбы, она может погибнуть и без вашей помощи, – сказал Спектор, стоя на коленях возле открытого люка. – Все готовы? – спросил он.

Мы с мамой очень часто и подолгу вели беседы на общеморальные, нравственные, весьма и весьма высокие темы. Главный пафос маминых речей всегда был таков: человек должен быть безупречен в своем поведении по отношению к другим людям. И ещё, очень важное: мама признавалась не раз, что в воспитании сына и дочери главной её целью было, чтобы людям рядом с её детьми было хорошо, приятно, комфортно. У меня просто дух захватывало от такого понимания родительского долга. Я восхищалась и даже не задумывалась над тем, где в таком прекрасном раскладе помещается мой комфорт, моё счастье? Каким оно виделось мамочке? Но я вообще-то не была склонна к критическому анализу маминых чувств и мыслей: они для меня были, как для правоверного христианина Библия – непререкаемы, некритикуемы, но принимаемы, как истина в последней инстанции.

– Да-да, сэр! – последовал ответ.

Мамочка больше всего на свете боялась, что её дочь может быть кому-то в тягость, может как-то мешать. Всякий раз среди людей я ловила на себе её «страшные» глаза: мол, не болтайся под ногами ни у кого, веди себя тихо, не возникай. Я всячески старалась прислониться куда-нибудь к стеночке, желательно слиться с ней и не дай бог не попасться лишний раз никому на глаза. Наверное, мама была права: дети не должны мешать взрослым и вообще это правильно – воспитывать человека так, чтобы он прежде всего думал об окружающих, а уж потом о себе. Что-то мне это напоминает… А-а-а! «Прежде думай о родине, а потом о себе!»

Спектор слегка улыбнулся, затем подмигнул Тизелу:

– Так давайте взглянем.

Недавно мне в голову пришёл образ, который меня сильно позабавил: мама всегда хотела, чтобы я была чем-то вроде прокладки или подгузника для окружающих людей, то есть, чтобы я была для них удобна и создавала комфорт. Ну, и очевидно, играла ту же роль. А после использования меня можно было бы просто выбросить. И я не должна роптать: главное – быть нужной людям. По-моему, очень неплохой слоган для рекламы прокладки как бы от имени прокладки. С крылышками.

Возникла короткая пауза, а затем из люка бесшумно появилась жуткая восковая фигура. Ее уродливое лицо смотрело в пустой зал, а руки были скрючены, словно желая схватить кого-то.

Вот с тех давних-предавних пор сидит это теперь накрепко в моей натуре: я – мешаю, я – лишняя, я – хуже других. Не умею отстаивать свои права, ибо на подкорке у меня записано: нет у тебя прав, тварь дрожащая! С людьми строить отношения совершенно не могу: либо сразу начинаю сооружать изо всех сил барьеры, выпускаю на всякий случай иголки, как дикобраз (меня же могут, просто обязаны обидеть, и правильно!), либо, наоборот…

– Превосходно, – одобрил Спектор, – хотя можно и побыстрее.

«Ой, вы такая милая! Как с вами приятно общаться! Сразу видно хорошего человека! Давайте дружить!» – говорит мне некто, и я кидаюсь бездумно в распахнутые объятия чуть не со слезами благодарности: боже, я понравилась, значит, я буду любить этого человека до скончания веков! А потом, понятное дело, очередные грабли по лбу. Поэтому теперь предпочитаю в принципе держаться от людей подальше. Я не знаю, как с ними жить в гармонии и согласии.

– По мне, так все в порядке, – заметил Тизел.

Смешно: в любом заведении (ресторане, отеле, магазине, поликлинике) я всегда на уровне подсознания убеждена в том, что я – не главный, не лучший и вообще неправильный клиент, а все прочие – как раз те, кого необходимо обслужить в первую очередь. Опять же: поражаю, злю моего любимого, когда в любой ситуации начинаю пятиться и приговаривать: «да, ладно-ладно, ничего, я подожду, ради бога, мне ничего не нужно…» – вот так бормочу и отступаю. Отступаю, уступая свои права, абсолютно такие же, как у всех прочих. Могу развернуться и вообще быстро-быстро уйти. Мне проще остаться голодной, не принятой врачом, не поселенной в номер, чем нормальным образом заявить о своих абсолютно законных правах.

– Все должно произойти за долю секунды, Бенджамин. Я хочу, чтобы зрители визжали. Может быть, добавить смазки в механизм?

– Чем гордишься-то? – кипятится любимый.

Господь с тобой, родной, какое там горжусь! Ненавижу себя, презираю, но…

– Нет времени. Нам нужно отрепетировать монолог Деллы из второго акта. Где она?

…Да, в тот далекий страшный год имени «тройки по труду» жизнь моя изменилась кардинально, стала совершенно иной. Главным её наполнением, её господином, повелителем, начальником и генералиссимусом стал страх. Я ещё не знала тогда, что страх может расползаться в разные стороны, давать неравномерный рост то влево, то вправо, может ползать по организму, вызывая то тут, то там всякие ощущения: боли, тошноты, ломоты, что он может мигать, как красная сигнальная лампочка в самом центре мозга, может затыкать изнутри уши и заливать чем-то серым глаза… Всё это я узнáю, непременно узнáю в течение грядущих лет, долгих лет страха. Конечно, если бы мамочка догадалась тогда, что со мною произошло, наверное, она приняла бы какие-то меры, что-то попыталась бы изменить. Ведь это же ужасно, нестерпимо, когда твой ребёнок так страдает. Любимый ребёнок… Вот, возможно, здесь ошибка в моих рассуждениях. Любимый… Я ни в чем не уверена…

Джозеф Спектор направился за кулисы. Из внутреннего кармана он достал портсигар с десятью узкими черными сигарами, вставил одну из них между зубов и прикурил, выдохнув в затхлый воздух шлейф ароматного дыма. Люси Леви наблюдала за ним из маленького затененного укромного уголка, расположенного в лабиринте закулисных коридоров. Она незаметно изучала этого «Джозефа Спектора».

Свой страх я считала заслуженным – я же реально провинилась! Я обожала маму и до смерти боялась потерять её любовь или спровоцировать её нездоровье, плохое настроение, слёзы. А потому я до резей в животе стала бояться школы, контрольных, отметок, вызовов к доске – в общем, всего того, что является нормальной каждодневной школьной жизнью. Таким образом, школа (и музыкальная тоже!) превратилась в мýку. В наказание. В ежеутреннюю пытку болью и тошнотой.

Его возраст было трудно определить. В зависимости от освещения он выглядел то на пятьдесят, то на восемьдесят. Как и все фокусники, он мастерски создавал всевозможные иллюзии. Она не знала, что Джозеф Спектор не настоящее его имя, а псевдоним из другой жизни, из жизни фокусника в мюзик-холле. Но хотя он больше десяти лет как не выступал, он приложил все усилия, чтобы сохранить свою знаменитую ловкость рук.

Иногда я не выдерживала и бросалась к любимой мамочке на грудь:

Сейчас он направился к служебному входу, где швейцар улыбнулся и, звякнув ключами, выпустил его в переулок. Люси последовала за ним, но не сразу выскочила за дверь, как это сделал он. Вместо этого она посмотрела на швейцара и, прижав палец к губам, приотворила дверь и выглянула наружу. Там она увидела Деллу Куксон в нелепой позе на мусорном ящике и в полном облачении.

– Мамуля, ведь всё будет хорошо, всё будет в порядке? – а зубы мои стучали.

– Делла, – заговорил Спектор, – что ты здесь делаешь?

– Да, конечно же, ты чего, доча? – недоумевала мамочка, гладя меня по голове. Этого мне хватало для успокоения. Минут на десять. Очень скоро я опять начинала слышать стук собственных зубов…

Звезда улыбнулась ему:

Мамочка иногда страшно удивлялась:

– Ну, мне же надо где-то быть, не так ли?

– Не понимаю, что с Катькой произошло? Была малышкой такой храброй, везде лезла первой, ничего не боялась. Я так радовалась, что у меня такой незакомплексованный, в отличие от меня самой, ребёнок…

Ох, мамуля, и тут я не оправдала твоих ожиданий! Прости…

Даже Люси была вынуждена признать, что выглядела Делла Куксон сенсационно. От дугообразных черных бровей до затененной ямочки на подбородке малейшее движение мышц ее лица могло вызвать вихрь эмоций. А копна золотисто-каштановых волос делала ее похожей на фотомодель. Назвать ее величественной было бы неправильно: она была миниатюрной, но во всех ее жестах и выражениях чувствовалась почти сверхъестественные экспансивность и живость.

Наверное, тогда же из жизни ушла радость. Вот та обычная детская щенячья радость, которая ПРОСТО ТАК. Если козырнуть музыкальными терминами, то можно сравнить наступившее у меня состояние с режущим слух диссонансом, когда, к примеру, вы играете гамму до мажор и с какой-то дури вдруг жмете на соль-диез, которого быть не может в этой гамме. Вот такой «диссонансной» стала моя жизнь: она «звучала» неправильно, некрасиво, резала слух, глаз и все прочие органы и чувства.

Однако как и многие творческие люди, она была подвержена периодическим приступам меланхолии, которые выводили ее из строя иногда на несколько недель подряд и испортили ей репутацию. Сегодня она выглядела мрачно, с бледной кожей и пунцовыми губами чахоточной больной при смерти.

Пожалуй, что обрести вновь радость жизни (бр-р-р, как высокопарно!) мне постепенно удаётся только теперь, тридцать с лишним лет спустя. И то – не в полной мере, с оглядкой, с недоверием к собственным позитивным ощущениям: ведь этого не может быть! Как это можно – радоваться жизни? Это же глупость недальновидная! Беда подстерегает нас на каждом сантиметре!

– Еще и премьеры не было, – пожаловалась она, – а нас уже распинают. – Она взяла в руки газету. Заголовок из двух слов гласил: «БЕЗВКУСНАЯ СТРАШИЛКА».

…И тут же возникают передо мной вечно печальные мамины глаза, скорбно поджатые тонкие губы. Постоянная складочка между бровей, тяжелый вздох: «Боже, как это всё ужасно, тяжело и невыносимо!» Сцепленные, будто в молитве, ладони, ускользающий от меня взгляд…

– Никогда не думал, что ты из тех, кто принимает такие вещи близко к сердцу, Делла, – заметил Спектор.

– Мама, мамочка! Что-то случилось?

– Тебе легко говорить. Это ведь не ты у них под прицелом.

– А? Что? – она меня не видит, не смотрит на меня. Или делает вид? – Нет-нет, ничего не случилось… Просто всё плохо…

– Тебе стоит знать, – продолжал старик, – что это шоу построено на моих трюках и иллюзиях. Они для меня как дети. Я лелеял их много-много лет.

– Как жить? – это мама разговаривает с пришедшей в гости подругой. – Разве так можно жить? Нет, ты скажи мне, что же у нас за жизнь такая?

Делла грустно улыбнулась и сменила тему:

Я не вполне понимаю, о чём, о каких бедах идет речь, но мамино страдание ужасно больно отдается у меня где-то в животе. И я понимаю, что смеяться и радоваться, когда моей мамочке так плохо, просто безнравственно.

– Сколько тебе лет, Джозеф? Мне любопытно.

Ей было плохо на самом деле? Наверное, да. Теперь, когда я понимаю, что рядом с нею, кроме моего брата, совсем не было любимых ею людей, что она была одинока в этой страшной, непонятной, совершенно чужой Москве, ей, конечно же, действительно было лихо. Несчастная женщина… Но в результате она умудрилась создать вокруг себя эдакий Остров Страданий, где, по-видимому, никому уже не было и не могло быть хорошо, весело или хотя бы просто спокойно. В общем, не очень-то хотелось жить…

– О, не меньше пятисот. Я отчетливо помню испанскую Армаду. Она испортила мне десятый день рождения.



Делла вежливо рассмеялась:

«В человеке всё должно быть прекрасно»

– Фокусники. Вы просто не в состоянии дать прямой ответ, не так ли?

…Тогда в гостях у мамы была, кажется, тётя Лина. Такая красивая женщина, на которую я смотрела с нескрываемым восхищением. (К слову: тётя Лина была из тех персонажей моего детства, которые потом исчезли навсегда, и довольно долго мне было непонятно, почему. Понятно стало много позже). Мама, конечно, была красивее всех на свете, но вот эта тётя Лина, она была, как бы это сказать… ухоженная, что ли… Я тогда не знала ещё такого определения, но видела сильную разницу между мамой и её подругой. У тёти Лины были красиво уложенные волосы (у мамы такой прически не было никогда, она вообще крайне редко посещала парикмахерские, разве что только для «перманента»); у тёти Лины были длинные, красивые ногти бледнорозового цвета – это был маникюр. У мамы я такого не видела ни разу. А еще у тёти Лины красиво накрашенные ресницы, как-то удивительно волнующе изогнутые брови… Я спрашивала маму потом, почему она себе ТАК не делает и заодно интересовалась, почему не носит серьги, как тётя Лина и другие её подружки, или кольца, браслеты… Мама вздергивала подбородок:

– Нет, конечно. Именно поэтому Тизел и нанял меня. Прямые ответы его не устраивают. Признаться, «Мисс Смерть» – это зловещая история. И поэтому она требует самого сложного антуража. Вот что делает ее идеальной для этого зала. Он недавно отремонтирован. Все это великолепное пространство, которое нужно заполнить. Если Бенджамин не сможет собрать полный зал на такое шоу, никто не сможет.

– Я и так лучше всех! – и с гордым видом, резкими движениями наносила морковную помаду на свои удивительно тонкие, бледные губы.

– Старый добрый Бенджамин Тизел, – произнесла Делла с плохо скрываемым ядом в голосе. – Зачем он вообще послал тебя сюда? Я думала, ты жизненно необходим для прогона. Для управления всеми этими монстрами, выскакивающими из-под половиц.

Украшений, обычных женских украшений у нас в доме практически не водилось.

– Может быть, два месяца назад я и был жизненно необходим. Но в последние дни я, так сказать, понял, что я лишний.

– Мещанство! – фыркала мама. – Я и так всегда привлекала всех мужчин безо всяких побрякушек и тонн косметики.