– Я очень изменился, понимаешь?
Воробьи, встревоженные этим замечанием, улетели прочь.
Удаляясь от притихшего трактора, он пытался не думать о том, что надежда, оставившая его на пороге тюрьмы, возможно, не вернется уже никогда. Он еще не довел до конца все, что собирался сделать, для того чтобы развеять клубы густого тумана, которым была окутана его жизнь.
Он позвонил в дверь, и в течение долгого времени ничего не происходило. Снова нажал пальцем на кнопку звонка, хотя звук и действовал ему на нервы. И перестал на нее давить, когда услышал шарканье шагов, гораздо более усталых, чем в прошлый раз, по другую сторону двери.
– Кто там?
Словно все это уже было в его жизни, а может быть, именно потому, что речь и вправду шла о том, что прожито, он не стал больше звонить. А осторожно постучал в дверь костяшками пальцев. Послышалось бренчание засовов и цепочек, и дверь наконец открылась. Обитатель квартиры постарел, стал рассеяннее и казался еще более чужим.
– Что вам нужно?
– Здравствуй.
Человек вынул из кармана очки и нацепил их. Потом вгляделся в него, но не узнал.
– Слушаю вас? Чего вам нужно? – И снова положил очки в карман.
Эй-ты шагнул вперед и вошел в квартиру.
– Ну-ну! Вы чего хулиганите?
Войдя в прихожую, незваный гость запер дверь и повернулся к старику:
– Ты что, не слышал, что меня судили? – протянул он с укоризной, словно отчитывая ребенка. – Тебе никто не сообщил, что меня посадили в тюрьму?
– Вот черт! Ты эт-самое! – Он снова нацепил очки, чтобы хорошенько его разглядеть. – Совсем стал взрослый.
– А навестить меня в тюрьме тебе в голову не приходило?
– Да уж, мать твою: в тюрьму сажают тех, кто здорово нашкодил.
– Прекрасно.
– А тебя, выходит, отпустили.
– Выходит, так. А с мамой что произошло? Из-за чего она покончила с собой?
– Эй, опять ты за старое.
– Не хочешь мне рассказывать?
– Не хочу. Не твое дело.
И больше ему уже ничего не удалось ни сказать, ни подумать, даже пошаркать ногами не пришлось: ребром ладони Эй-ты сломал ему шею. Тот упал, как бесхозный мешок. Очки отлетели в сторону и наделали больше шума, чем тощий скелет свалившегося на пол человека.
Эй-ты присел на корточки, чтобы удостовериться, что отец не дышит. Потом встал и начал щелкать выключателями, зажигая свет в коридорах и комнатах. Грустные голые лампочки тускло освещали нищий беспорядок. В столовой клеенка вся в хлебных крошках. Там же, в столовой, на буфете он увидел фотографию в простой оправе. Глаза женщины сияли, лучились счастьем. Он долго на нее глядел, потом спрятал в карман. Чтобы выйти из квартиры, ему пришлось подвинуть тело старика, мешавшее открыть дверь. На лестнице было темно. Ему показалось, что кто-то из соседей играет на пианино весьма печальную мелодию. А может, ему самому было грустно. Бесшумно, как будто не желая потревожить пианиста, убийца навсегда закрыл дверь родного дома и сделал над собой усилие, чтобы пролить хоть пару слез невыплаканной печали, а может быть, и боли, но ничего не вышло, поскольку мужчины не плачут.
За деньги
Что же, наверное, вот почему: мне кажется, солдаты убивают по долгу службы. Наиболее ясно отдает себе в этом отчет пехота. Они видят врага лицом к лицу и слышат крики детей. До тех, кто бросает бомбы, после их подвигов не долетает даже запах гари. И все же ни для кого из них в убийстве нет ничего личного. Особенно много общего у меня со снайперами: каждый смертельный выстрел – особенный, лично для кого-то предназначенный, как бы ему посвященный. Но те всегда на безопасном расстоянии и действуют посредством пули. Жертву они видят, но заводить с ней знакомство им совершенно не нужно. А мне это необходимо. Я человек, убивающий человека: с каждым я работаю индивидуально. Я убиваю тех, с кем знаком не понаслышке, знаю их имя и фамилию, глядел им в глаза. В этом состоит моя работа. Я не могу позволить себе ни малейшей ошибки, поскольку моя деятельность закончилась бы в два счета, а профессия у нас очень жестокая, потому что, хотя это и трудно себе представить, конкуренция в нашем деле высочайшая. Поэтому, чтобы избежать неприятностей, я не могу позволить себе совершить ошибку. Никогда.
Да, да, мне ясно, о чем вы; но это не так: ни капли раскаяния. Отношение к работе у меня сугубо профессиональное. Поймите, я убивал мужчин, женщин, детей, собак, лошадей, стариков; всякое бывало, хотя в основном это были мужчины средних лет. И никогда не видел различия между убийством болтливого кассира и устранением двенадцатилетнего подростка, существование которого противоречило намерениям моего клиента.
Естественно: в жизни есть люди, стоящие поперек дороги; я такие затруднения решаю, вот и все. Зачем мне глядеть им в глаза? Это моя гарантия. У каждого свой стиль; мой основан на полной уверенности в том, что это и есть моя мишень. Предварительно в течение недель, предшествующих этому событию, я тщательно изучаю все особенности своей мишени, слежу за обычным ходом ее жизни и даже время от времени с ней заговариваю.
Разумеется: именно тогда я и гляжу ей в глаза. И чувствую себя огромным пауком.
Конечно: объект и не догадывается ни о том, что выступает в роли жертвы, ни о том, что я уже расставил ему ловушку, ускользнуть из которой никак не удастся.
Что вы имеете в виду, сострадание? Этот человек – помеха для моего клиента, вот и все. И тот, кто платит, руководствуется своими соображениями, вникать в которые я не хочу. Так что ограничиваюсь высокопрофессиональным исполнением своих обязанностей.
Ну, выразим это так: как все, чья жизнь посвящена занятиям подобного рода, я живу неплохо, ни в чем себя не ограничиваю, но, может быть, я слишком много времени провожу один. У меня бывают женщины, но иногда я тоскую по пламени домашнего очага и по руке, которая гладит тебя по голове, день катится к закату, а ты лениво наблюдаешь, как на твоем лице беззвучно формируются все новые морщинки, и нет других забот. Да, я чувствителен необыкновенно: я понимаю, что жизнь одна, и это побуждает меня особенно ценить все мелочи в отношениях между людьми, к примеру. Недавно я решил начать совместную жизнь с одной из своих подруг.
Да-да, мы будем жить как муж с женой, вы правы. Она замечательная женщина и ни о чем меня не спрашивает, когда я говорю, что уезжаю по делам, и пропадаю на целый месяц. Вдобавок она почти так же, как и я, любит искусство.
О, несомненно, только представьте, что стены моего дома увешаны множеством картин, в основном современных художников. А сейчас я открою вам тайну: в укромном уголке у меня висит La paysanne Милле…
Да-да, знаменитая картина, о которой говорят, что она…
[2]
Нет, что вы, я совершенно спокоен. Благодаря этому маленькому собранию шедевров у меня возникла необходимость установить дома хитроумную охранную сигнализацию. И по правде сказать, я могу себе это позволить.
Два ежегодно. Иногда, в чрезвычайных случаях, три заказа в год.
Нет-нет, этого вполне достаточно. При большем количестве заданий это была бы не жизнь: поймите, что на каждую операцию приходится несколько недель теоретического изучения вопроса и столько же уходит на подготовительную работу. За этим следуют сеансы проб и окончательная формулировка поставленной задачи. Далее – исполнение задуманного и тщательно организованное отступление, которое не должно быть внезапным. В моем случае все вместе занимает три-четыре недели. Стремление к совершенству? Безусловно. Но в нашем деле совершенство – это норма, если не хочешь, чтобы тебя застукали при первом же заказе.
Нет, я не сижу как на иголках: зачем так жить? Я в мире в первую очередь с самим собой; кроме того, с близкими мне и любимыми мной людьми; и в конце концов, со всем миром. И разумеется, меня нисколько не пугает перспектива возмездия, потому что алгоритм моего исчезновения с места действия разработан так эффективно, что никто не подозревает о моем существовании. То есть милейшая и всеми уважаемая бабушка из Дели скончалась от разрыва сердца, и никому из ее многочисленных шумных родственников и в голову не приходила мысль о возможной насильственной смерти. Или, опять же, ребенок, существование которого было помехой, имел несчастье утонуть, когда над пляжем развевался красный флаг. Можете себе представить: служба охраны семьи получила нагоняй года, поскольку мальчишка, на редкость строптивый, скрылся из-под ее наблюдения и никто не знал, куда он запропастился. А он в то время, широко раскрыв глаза, глотал морскую воду, пока я, притаившись на дне, держал его за щиколотки, не давая всплыть на поверхность. Труп обнаружили только через два дня, ведь море в шторм – опасная штука.
Воооот именно! Мне всякий раз приходится изобретать обстоятельства, в мои обязанности входит сочинение как бы некой повести, в которой желаемая смерть соответствует представлениям читателя о действительности и ее правдоподобие не вызывает у него ни сомнений, ни подозрений.
Как? Вы себе воображали, что я брожу по свету с винтовкой с оптическим прицелом и тому подобное? Ради всего святого, ради всего святого, на дворе двадцать первый век!
Скажу вам откровенно, линия между жизнью и смертью очень тонка. Моя задача – откорректировать ее в некоторых конкретных случаях, и я работаю очень чисто. Что вовсе не означает, если уж говорить о профессионализме, что подстроенные нами смерти безболезненны. Это вам не скотобойня, государь мой. Если разработанный мной сюжет требует мучительной смерти, то смерть будет мучительной, и без сожаления должен вам сказать, что не все можно решить при помощи удачно подоспевшего инфаркта.
Смотрите, отец мой: я уверен, что быть человеком высокой культуры помогает мне выполнять свою работу аккуратно, пунктуально и безупречно. Что вовсе не означает, что я склонен к преувеличению: я никогда не проявляю излишней инициативы и не впадаю в театральщину. С моей точки зрения, убийцы, оставляющие на месте преступления перчатки, трефовые карты и прочие подписи, – милые жалкие люди, место которым в романе Агаты Кристи, в глубине души только и мечтающие быть арестованными, чтобы все ими восхищались. Моя задача – ни для кого не существовать. Даже для своих клиентов я не существую.
Разумеется, вы понимаете, что я не буду вам сейчас рассказывать, какими способами, именно так, во множественном числе, я пользуюсь для того, чтобы мне можно было оставить сообщение, и как я поддерживаю связь с клиентами. Но, уверяю вас, ни один из них не мог бы узнать меня в лицо, по имени или по голосу: им неизвестен даже номер моего банковского счета. А расставленные мной силки, единственные для каждого случая и неповторимые, я уничтожаю по окончании операции. Ведь кто-нибудь из этих клиентов мог бы стать для меня угрозой, если бы жизнь его пошла наперекосяк и он пожелал бы переложить ответственность на чужие плечи. Я защищен со всех сторон и потому могу спать спокойно.
Простите, но в моем случае речь никогда не идет о жертвах – речь идет о мишенях.
Жалость, вы говорите? Жалость? Хотелось бы уточнить, что я ничего не имею против своих мишеней, вовсе наоборот: я им признателен за то, что по их милости смогу купить картину Поллока, о которой давно мечтаю. Кроме этого, я не имею в их отношении никаких обязательств, ни моральных, ни финансовых, ни сердечных.
Что ж, я работал на пяти континентах, сохраняя одни и те же принципы.
Зачем я вам об этом рассказываю? Знаете, отец мой, приходит время, когда человек принимает твердое решение выйти на пенсию, и тогда, хочешь не хочешь, появляется желание кому-то довериться, рассказать о себе, высунуть нос хотя бы ненадолго из своего панциря, перед тем как превратиться в честного гражданина, который открыл картинную галерею, чтобы скоротать часы досуга. А также все прочее, что я вам обрисовал: пламя домашнего очага, неторопливое тиканье часов.
И потому что тайна исповеди – всегда самая надежная гарантия.
Что ж, сказать вам честно, не раскаиваюсь.
Но послушайте, человек божий, с чего мне раскаиваться в том, что составляет гордость моей жизни?
Помилуйте, я вовсе не нуждаюсь в отпущении грехов. Мне желательно только, чтобы меня внимательно выслушали. Вы исключение из созданных мной правил игры, которые я до сегодняшнего дня соблюдал. Я никогда о себе не говорил, но, зная, что работаю над последним заказом, заключающим долгую и плодотворную профессиональную деятельность, решил позволить себе такое легкомыслие.
Нет, я отнюдь не опасаюсь, что вы кому-нибудь об этом расскажете, поскольку твердо верю в неразглашение тайны исповеди.
Согласен, вы можете оказаться способны совершить сей страшный грех и нарушить тайну исповеди, это бесспорно. Вы совершенно правы. Подобные вещи уже случались, насколько мне известно.
Совсем не обязательно быть верующим, чтобы иметь об этом представление.
Что тут скажешь: я человек хорошо информированный.
А почему я так спокоен? Да потому, что вы и есть мой последний профессиональный проект, отец мой.
Не в обиду будь сказано, но я надеюсь, вы поймете, что я не могу раскрыть вам имени клиента, от которого поступил заказ.
Говорю же вам, не могу; не стоит настаивать. Однако мне доставляет удовольствие заметить, что вы никогда бы не поверили, будто этот человек на такое способен.
Шанс выжить? Не имеет смысла бросаться наутек, поскольку шансов никаких, отец мой. Вы конечная точка моего пути. Прощайте, рад был с вами познакомиться.
Польдо
Кличут меня Польдом. Родителей по прозвищу звали Блази и Калпена. Я из рода Харчков, что из поселка Арреу. А занятие у меня известно какое, я баранов краду. И кличка у меня есть, Польдо Харчок. Разбойничать я начал затем, что крестьянское дело мне встало поперек горла, глядишь с утра до ночи в землю, а в руках, чтоб им пусто было, то грабли, то коса. И в звездный свой час перетащил я от одного хозяина к другому сотни овец, и ни пастухи, ни хозяева даже и ухом не повели. Это работа тонкая, тут надобно терпение, поскольку нахрапом скотокрадство брать нельзя, а нужно действовать потихоньку, и тайные загоны тебе нужны, где хранить добычу, прежде чем переправлять ее через горный перевал. И покупатель, главное, нужен толковый, чтоб приютил их и спрятал от чужих глаз, от греха подальше. Хороший это промысел, красивый, на свежем воздухе, с ним живешь и в ус не дуешь, хребет не ломаешь, греби себе деньгу лопатой да гуляй по белу свету, от Аркалиса и Баро до Валенсии, от Таваскана до Арроса, и ущелья Эстаона, и Тирвии, от Алинса до Льесуи, от Тора до Изила, а если уж припрет, то и до Фламиселя
[3], что на другом краю долины. И к французишкам тоже захаживаешь, в их земли. Бывает, утянешь одного ягненка и два дня с ним шагаешь. И как же весело на душе становится, когда чуешь, что вот-вот окажешься с новым гостем в укромном месте, на тайном своем пастбище в лесочке в Перозе
[4], а там дожидаются тебя два десятка покладистых барашков, только и ждут, чтобы ты их вывел попастись, эх, красота! Я и не умею толком объяснить эту радость, но вы уж как-нибудь поймете. Я такой мастер своего дела, что ни одному пастуху, как бы он ни хвалился, что всех своих животных знает по имени, не углядеть, двести тридцать четыре их или двести тридцать пять. Ну а как же иначе? Болваны они все, эти пастухи. Бывало со мной и такое, что украду целое стадо и успею еще и остричь всех овец, прежде чем переправлять их через перевал Аула
[5], и лишние денежки заработаю на продаже шерсти за хорошую цену тому, кто не задает лишних вопросов. Жил я припеваючи, пальцем не трогая ни грабли, ни серп, ни косу, так что грех бы жаловаться. Жаль, после затишья наступает буря, а ветром приносит беду. И к несчастью своему, не закопал я угли от костра и корочки от сыра. Сыр этот я стянул у Рикарда из Алоса, из рода Болтуньи. Ума не приложу, как так глупо попался. Видно, столько лет подряд дела мои шли без сучка без задоринки, что раз-другой поневоле зазеваешься. Я и не подозревал, что меня уже выследили. Как раз тогда у меня уже давненько гостили штук двадцать бяшек, украденных у Кареги из Сона
[6], толстосума из республиканцев, который если и жив еще, так только милостью Господней да контрабандой, а овец у него столько, что не сосчитать. Но вышло так, что гнусный выродок, чтоб его черти взяли, и вправду пересчитывал их каждый божий день. А вместе с Карегиными баранами было у меня на пастбище в Перозе еще голов тридцать из одного из стад Кривого из Алоса: он-то их уж точно никогда в жизни не хватится. Зря я с Карегиной скотинкой связался, ведь у него хоть полдюжины ярочек уведи, обеднеть бы он не обеднел, но рассвирепеть рассвирепел, да так, что не унять, и гнался бы за похитителем до той поры, пока не сжил его со свету. Мстительный тип. Злопамятный. Так трое Карегиных прихвостней, привыкших гнать дичь по следу, меня и разнюхали.
– Крыса, – прорычал рослый толстяк, сплюнув на землю.
– Господь вам в помощь, мужички, и ангела в дорогу. – Я, улыбаясь, раскинул руки в знак радушного гостеприимства.
– Чего?
– Господь, говорю, вам в помощь, и доброго ангела.
– Черт тебя дери, Господь ему в помощь! – Он обернулся к своим тупым помощникам. – Проверьте клейма на баранах, а у кого их нет, так заклеймите.
Тупые пошли разглядывать скотинку. У почти двух десятков обнаружили клеймо на ноге. Я и не подозревал, что уже несколько месяцев Карега специально для скотокрадов вроде меня клеймил свою животину крошечной отметиной, которую просто так не найдешь. Пройдоха. Шестерки прямо на месте пометили каленым железом всех тех овец, которых Кривой и не думал клеймить, не подозревая, что у скота, пасущегося в Пальярсе, могут быть другие хозяева, кроме него. А в это время главный на меня глядел, жевал травинку, лыбился и бог знает о чем думал.
– Пятьдесят три барашка в загоне, – прокричал один из прихвостней. – И все они теперь Карегины.
– Эх, эх, – проворчал главный. – Второй раз попадаешься, Польдо. – Он замолчал, потому что в уме считал медленно. И наконец произнес: – За кражу пятидесяти трех тебе полагается сотня ударов кнутом.
– Тогда пошевеливайтесь, а то мне недосуг, – подколол его я.
– Тебе недосуг?
Громила обернулся, чтобы разделить шутку с прихвостнями, которые радостно заржали.
– Мне надо ярочек Кривого домой к хозяину вести, – предупредил их я. – Он меня давно поджидает.
– Слыхали, шестерки?
– Нет тут никаких ярок Кривого. Ни одной.
– Кто же их у меня увел? – Я огляделся по сторонам, немного ломая комедию, как батюшка Жуан из Арреу, когда во время проповеди делает вид, что ищет черта среди прихожан. – Вокруг вор на воре.
Признаюсь, язык мой – враг мой. Больно длинный. И в этот раз он меня подвел, потому что старшой снял с плеча ружье и прицелился мне в грудь, и все жевал травинку, и все лыбился, и все думал бог знает о чем.
Было ясно, что ничего хорошего мне не светит. И все же не удержался и обматерил по первое число и сукино отродье Карегу, и пакостных ублюдков, нанятых им для мокрых дел.
Я хотел только взмолиться, стреляй же, падла, не тяни, я готов в штаны наложить от страха и ни за что на свете не хочу обосраться. Но вместо этих слов у меня вырвалась тирада, как у судьи или поэта, и вместо «стреляй же, падла, не тяни» я завернул про сукино отродье и пакостных ублюдков; скажу по совести, что вышло складно, комар носа не подточит.
Старшой, к таким выкрутасам не привыкший, приставил дуло мне к животу и выстрелил в упор. Кишки попадали на землю из дырки в брюхе. Забрызгали траву и парочку ягнят, стоявших слишком близко, всех окатили, как младенцев, когда их крестят в купели Божьей Матери Снегов, пометив их моей кровью. Зато в штаны я не наложил.
Меня зарыли в яму и засыпали землей, прямо у дороги в Монтгарри
[7], молча, не спеша, время от времени матерясь себе под нос и ругаясь на то, что за грязь развели. Потом угнали пятьдесят трех баранов и оставили меня одного. Последний раз я услышал их блеянье, наверное, тогда, когда солнце садилось за Вершину или за Варнавский лес. А потом долгие дни и месяцы становился сырой землей.
Не знаю, сколько времени прошло. Под землей все дни темны и идут быстрее, а может, медленнее, кто их знает. Многие годы спустя я почувствовал, что кто-то роет возле моей ноги или того, что от нее осталось. Хорек или голодная лиса, подумал я тревожно, боюсь я их, тварей кусачих, нет мочи. Но тут послышались проклятия и крики, которых я толком не разобрал. Что там бормочут лягушатники с другого края перевалов Аула или Салау, я еще понять могу, у них-то речь точь-в-точь как у нас в Долине. Но тут, казалось мне, кричали по-кастильски, а на кастильском я ни бельмеса, трещат на нем, как сороки. Пока я так раздумывал, рядом со мной уложили пятерых парней. Одного из них я знал: это был Зидру
[8] из семьи Жулианы из Борена
[9], старший из всех своих братьев, он был гораздо моложе меня. Только в мозгу у него застряла пуля, у бедняги. Потом я пригляделся к остальным четверым новоприбывшим и увидел, что у них тоже лоб пробит и праздника им особо не хочется.
Время текло медленно, а может, и быстро. Все пятеро незваных гостей вскоре тоже стали сырой землей. И поговорить ни с кем из них как следует по душам мне так и не удалось. Так мы лежали рядом долгие, долгие дни того времени, что протекает у вас под ногами. Пока в одно прекрасное утро, а может быть вечер, кто-то не начал рыть глину у нас над головами. Я снова подумал, хищники, медведь, и опять перепугался, что кто-нибудь меня укусит, хотя кусать уже было и нечего. Однако сожрать меня и этим новым пришельцам не заблагорассудилось. Я было подумал, что снова к нам гости: еще кто-нибудь с пулей в голове. А лопата скребла и скребла, раскапывая могилу. И кайлом едва ковырял кто-то. В конце концов какие-то отъявленные крикуны выволокли меня на жутко слепящий свет. И приятелей моих вытащили, и давай нас фотографировать. Щекотали мне кисточкой лысину, понимаешь ли, чтобы стереть с нее пыль. А через некоторое время к нам подошли три старушечки, поглядели на нас жалостливо, растрогались, и давай реветь. Ни одну из них я не узнал. Оттяпали у меня без разрешения кусочек кости, а потом накрыли нас то ли мешковиной, то ли песком посыпали. Время от времени приходили разные люди, фотографировали нас, о чем-то рассуждали, и, честно вам скажу, я особо не разобрал, что они такое говорили: пролежав столько лет под землей, слабеешь, перестаешь понимать людей и почти их не слышишь. Опять явились старушки, и старички тоже пришли. И снова снимки, снимки, словно в студии Матиаса Рафеля в Сорте
[10], только никто к тебе не пристает, что, мол, встань прямо, оденься поприличнее, сейчас вылетит птичка, и все такое. Когда я был совсем мальцом, меня как-то раз собирались сфотографировать, но так до этого и не дошло. А вот сейчас, как лысый стал, так и давай щелкать.
Как-то раз к нам понаехали важные гости, и толпа народу сбежалась их послушать. Сказав торжественные речи, они осторожно засыпали нас той же землей, под которой мы до того времени покоились. Потом их стало не слышно. Однако я углядел, что рядом с нашей могилой поставили плоский камень. По прошествии дней или месяцев, а может быть и лет, мне удалось разобрать, что на нем написано.
МАССОВОЕ ЗАХОРОНЕНИЕ У ХИЖИНЫ ПЕРОЗА[11],
где вечно покоятся останки:
ЖОРДИ ГАСЕТА-КАЗАДЕВАЛЯ, ИЗ СЕМЕЙСТВА ГОРРО, ЧТО В ИЗИЛЕ, крестьянина 38 лет
ЛЬИЗЕРА САНСЫ-БАРЛАБЕ, ИЗ СЕМЕЙСТВА МОРОС, ЧТО В АЛОСЕ, крестьянина 57 лет
ИЗИДРЕ ТИРВИО-ПЕНЫ, ИЗ СЕМЕЙСТВА ЖУЛИАНЫ, ЧТО В БОРЕНЕ, 25 лет
ЖАУМЕ ЛАМАРЖЕ-РИУ, ИЗ СЕМЕЙСТВА МАЖИ, ЧТО В ИЗАВАРРЕ, кузнеца-оружейника, 45 лет
НАРСИСА БАРЛАБЕ-ЖИРАЛТА, ИЗ СЕМЕЙСТВА КАРДЕТА, ЧТО В ИЗИЛЕ, крестьянина 33 лет
НЕИЗВЕСТНОГО КРЕСТЬЯНИНА,
героев и жертв гражданской войны, расстрелянных войсками генерала Франко
10 мая 1939 года
Да не померкнет в сердцах новых поколений память о неподкупных и отважных мучениках
Борда-де-Пероза, 10 мая 2002 года
А я-то всю жизнь изворачивался как мог, чтобы увильнуть от крестьянской работы. И знаете что? Рад бы я был, если бы на том месте, где меня окрестили неизвестным крестьянином, написали: «Польдо Харчок из Арреу, 43 лет». А рядом: «лучший в долине похититель баранов».
Buttubatta
[12]
Просторная комната с высоким потолком. Стены заставлены книгами. Хозяин появляется на пороге и обеспокоенно оглядывается по сторонам, вскинув трубку, будто в кого-то из нее целится. Похоже, он забыл, зачем сюда пришел. Видимо, роясь в памяти, рассматривает планшет, телефон, записную книжку. Озирается по сторонам и заглядывается на пожелтевший корешок «Руководства по инквизиции»
[13], изданного в Антверпене. Он купил его лет десять-двенадцать назад, когда еще жил беспечно, когда никто еще не впустил в его душу адские сомнения, беспрестанно повторяя «теперь-то уж точно, да, теперь-то уж точно». Хозяин не знает, что осматривает место преступления, пока оно еще остается всего лишь замечательной тихой читальней, в которой полным-полно библиографических редкостей, в числе которых две инкунабулы
[14] и множество иных чудес книжного дела. Есть здесь и совершенно плебейские издания, некоторые даже – прошу прощения за непристойность – в бумажном переплете. А также я: самый старинный фолиант во всей библиотеке, хотя об этом никто и не догадывается. Теперь он сел подумать. Что ему было здесь нужно? Телефон. Да, ему хотелось удостовериться, что трубка повешена, ведь бывает так, что чем важнее звонок… Хозяин проверяет, что трубка лежит правильно. Озирается, не обращая внимания на нас, долголетних и постоянных спутников его жизни. Итак, ничего подобного: трубку повесили правильно. Орудие неминуемого убийства находится на столе. Оно скрывается под видом безобидной стеклянной пепельницы, о край которой хозяин выбивает чубук потухшей трубки. Перемешивает в чаше табак спичкой и снова постукивает об орудие убийства. Потом зажигает спичку. Облако синеватого ароматного дыма. Что создавало бы уют, но обстоятельства не те.
Хозяину пятьдесят семь лет. Я это знаю потому, что у него день рождения, как раз сегодня. Об этом он и словом не обмолвился, однако подлиза Мария решила дать ему понять, что о подобных вещах не забывает, и заказала торт с двумя цифрами из алого воска, увенчанными фитилями. Но вышло так, что подлец-кондитер – кто был бы на такое способен, кроме отъявленного мерзавца, – поставил сперва семерку, а пятерку вслед за ней. Или сама Мария отличилась? Хозяин в негодовании переставил их местами, понятия не имея, что не доживет до преклонного возраста; возможно, его и настигнет злополучная пепельница. В неведении он зажигает обе свечи и торжественно, как в церкви, задувает их и хлопает в ладоши, хотя никто его не слышит. Так всегда делали его домашние, когда очередной именинник дул на свечи, символизирующие прожитые годы, под вспышки фотоаппаратов, увековечивающих мгновение на карточке, с тем чтобы ее удостоили мимолетным равнодушным взглядом и на веки вечные упрятали в коробку из-под ботинок.
Он смотрит на часы. Просто так и без всякого смысла, ведь от того, который час, не зависит ровным счетом ничего; важен только сам звонок, будь то сейчас, десять минут спустя или через час. Позвоните, умоляю, позвоните, и покончим с этим адом, это не жизнь, каждую осень одно и то же.
Очевидно, судьба – ироничная дама, поскольку тут раздается звонок. Однако звонят в дверь. Тут у него и вправду появляется повод изумленно взглянуть на часы. Гостей хозяин, без сомнения, не ждет. Выходя из библиотеки, он машинально завязывает пояс домашнего халата. Ему не приходит в голову сказать себе: «гляди-ка, убийца пожаловал», – ведь человек у двери еще никого не убил, даже если ему и предстоит это сделать. До библиотеки доносятся приглушенные голоса и негромкий хлопок закрывшейся двери. Мой господин возвращается с незваным гостем, имя коего мне незнакомо; он моложе, в плаще, покрытом каплями воды после недавно прошедшего дождя. Из вежливости хозяин предлагает ему раздеться. Сняв плащ, тот встряхивает его, совершенно не соблюдая приличий. Капли тают на толстом ковре, готовом приглушить глухие стоны жертвы. Затем новоприбывший протягивает плащ владельцу дома, и тот уходит куда-то его повесить. Потом возвращается, нетерпеливо предвкушая хорошие новости, хотя никак этого не выдает, и видит, что гость, разинув рот, разглядывает корешки книг. Услышав, что хозяин вернулся, он оборачивается, улыбаясь.
– Никогда их не видел в таком количестве.
Это дурацкое замечание, недостойное ответа, слышать нам, к сожалению, время от времени приходится. Не тратя лишних слов, хозяин садится, неопределенным жестом указывая на другое кресло, и говорит, «я вас слушаю».
– Вам уже известна цель моего визита?
– Нет. То есть… – Он машинально оглядывается на телефон, смущенно и несколько потерянно улыбается и заключает: – Могу себе представить, однако… По правде сказать, нет. Я ждал звонка.
– Звонить мне не поручали.
– Так, значит, вы не за этим… Или все же?
Молчание. Похоже, ни один из них нисколько не заинтересован в том, чтобы сделать первый шаг. Или оба хотят выждать время, чтобы собеседник решился первым. В конце концов новоприбывший располагается в кресле поудобнее, решив, что готов сколько угодно сидеть в тишине.
– Это имеет какое-либо отношение к Стокгольму? – в конце концов еле слышно спрашивает хозяин.
– Нет. Насколько мне известно.
– Что вы имеете в виду, насколько вам известно?
– Жизнь чертовски непростая штука, так что очень может быть.
– Хорошо, я вас слушаю.
– Да нет, просто… Одним словом, мне поручили только одно: я должен вас убить.
Он замолкает; в ответ ни звука. Тома на полках тоже притаились. Я чувствую, что моему соседу страшно. В комнате стоит тишина, потому что требуется порядочно времени, чтобы переварить подобное известие.
– Сейчас?
Он не спросил ни «как», ни «почему», ни «кто», он не сказал «о нет», не закричал ничего такого, чего бы следовало ожидать, например «спасите», «помогите», «полиция». Он произнес «сейчас» с оттенком раздражения, словно самым важным в этой новости была не ее сущность, а момент поступления. Как будто ужасное известие его не страшило, а только раздражало. Должен признать, что этим хозяин меня приятно удивил.
– Да, сейчас, – отвечает человек, имени которого мы не знаем, предполагаемый убийца. Похоже, что такой реакции от владельца дома и библиотеки он не ожидал.
Хозяин ненадолго погружается в раздумье. Шутить он не расположен, но не может удержаться и не сказать, вы очень не вовремя, я жду важного звонка, и…
– Я вовсе не тороплюсь, – замечает убийца.
Жертва встает. Душегуб не двигается с места, но вопрошающе поднимает бровь. Хозяин снимает домашний халат, как будто мысль умереть в гранатовом халате ему неприятна. Повесив его на спинку одного из пустующих кресел, он направляется к шкафчику, стоящему в углу. И достает оттуда не какой-нибудь пистолет, а бутылку коньяка и два огромных бокала.
– Льда, извините, не припас, – говорит он с язвительной насмешкой, на мой взгляд совершенно не замеченной новоприбывшим.
– Я не люблю добавлять лед, – признается душегуб, на всякий случай все еще не опустивший бровь.
Хозяин, уже без халата, ставит фужеры на столик, что пониже. Откупоривает бутылку и аккуратно разливает коньяк по бокалам. Потом берет один из них, протягивает убийце и поднимает другой бокал, обхватывая чашу ладонью и нежно перемешивая жидкость, вдыхая ее аромат.
– Это арманьяк, – неожиданно предупреждает он, словно пытаясь избежать ненужных споров, покуда они не начались.
Посторонний, уже без плаща, берет свой бокал с коньяком и повторяет движения за хозяином. И быть может, слишком поспешно осмеливается попробовать красноватый напиток.
– Бесподобно, – в восхищении провозглашает он. И молча наблюдает, как мой господин чиркает спичкой и нагревает жидкость через стекло. Об этом он не говорит ни слова – скорее всего, из страха выставить себя невежей. И, согревая напиток рукой, принюхивается к краю бокала.
Вот снявший халат хозяин отпивает глоток арманьяка. Превосходно. По всему телу разливается приятное тепло. Тут в голову ему снова приходит мысль о телефоне. Это уже слишком, нельзя заниматься двумя вопросами одновременно. Он делает вид, что ничто его не тревожит, и замечает гостю, не глядя на него, что хотел бы знать, по какой причине тот должен его убить, а главное, кто его прислал, ведь врагов у него нет.
– Из очевидных соображений я не могу сказать вам, кто мне платит.
– Не столь очевидных, – отвечает тот, все еще держа в руке бокал. – Когда меня не будет в живых, я не смогу воспользоваться этими сведениями даже под страхом смерти. – И улыбается, словно прося прощения за столь дешевый каламбур.
Молчание. И даже телефонный звонок не решается нарушить это затишье. Мужчины в тишине смакуют арманьяк. В конце концов, после продолжительного раздумья, тот, что без плаща, говорит, «меня прислал некто по имени Орест Пуйч».
Если предполагать ранее невообразимую возможность, будто кто-то желает от него избавиться, именно у Пуйча могли быть для того все основания. Однако это никогда не приходило в голову хозяину, снявшему домашний халат.
– Он вам сказал, почему хочет моей смерти?
– Конечно. Чтобы завладеть предприятием.
Глоток коньяка. Поставив бокал на стол, он кончиками пальцев осторожно прикоснулся к телефону, словно приглашая его зазвонить, а потом на несколько минут занялся трубкой. Он вытряхнул из нее пепел, постукивая об орудие убийства, и снова набил ее табаком из металлической коробочки, стоящей на столе возле пепельницы. Если бы дело было не в октябре, он бы, честное слово, испугался. Однако сейчас его голова занята совсем другим, и все остальное не так важно.
– Курение сокращает жизнь, – достаточно легкомысленно заявляет душегуб.
Шутка пришлась хозяину по вкусу, но вида он не подает. Спокойно набив трубку, закуривает. И на несколько мгновений растворяется в облаке аромата.
– Заврался засранец, – ворчит он себе под нос, снова поднимая бокал и поудобнее устраиваясь в кресле, в одной руке трубка, в другой арманьяк.
– Простите, вы о чем?
– Если Пуйч хочет моей смерти… то это вовсе не из-за какого-то паршивого говенного предприятия. То есть извините, конечно, за выражение, но меня от этого просто наизнанку выворачивает.
– А вы откуда знаете?
– А оттуда, что нет у нас никакого предприятия. Ни у него, ни у меня. Он вас надул.
– Как скажете.
– Вот так и скажу. – Тут он впервые улыбнулся. – Обвел вас вокруг пальца, как мальчишку.
– Однако заплатил звонкой монетой.
– Одно другому не мешает.
– Клиент имеет право не делиться со мной своим секретом.
– Я сам вам расскажу его секрет.
– Меня совершенно не интересует, в чем тут дело. Я делаю свое дело, и все тут.
– Мне это безразлично, я ведь все равно вам расскажу, конечно, если вы меня сначала не убьете. – И, отпив из бокала: – Орест Пуйч мой лучший друг.
– Ничего себе.
– Да. – Он смотрит прямо перед собой, на книги, невидящим взглядом, ведь в мыслях у него лишь Орест Пуйч. – Он человек слабый, – говорит он в заключение.
– И до неприличия богатый.
– Не скажите. – И с нескрываемой иронией вопрошает: – Он что, уже всю сумму внес?
– Пока только часть. Все остальное, когда…
– Конечно, но предсказываю вам, что из того, что он вам должен, вы не получите ни шиша.
Убийца молча отпивает еще глоток.
– Пусть только попробует.
– Я в состоянии заплатить в два раза больше того, что он вам обещал. – Хозяин глядит на него, улыбаясь опять. – А я действительно богат и плачу наличными.
– Мне кажется аморальным принять подобное предложение.
– Не смешите меня.
– Нет-нет, я правду говорю. Существует моральный кодекс…
– Вы циник. – Тут он прервал его грубовато.
– А вы бы помолчали, я вас не спрашивал, какое ваше мнение о моем клиенте.
– Господин Орест Пуйч хочет убить меня из зависти.
– А мне на это наплевать.
– А мне вовсе нет. Раз он решил меня убить, то пусть признает, что всегда мной восхищался и чрезвычайно меня ценил. И так как вся моя жизнь складывалась благополучно…
– Вплоть до сегодняшнего дня, не так ли?
– Пятьдесят семь лет мне везло, – говорит хозяин, несколько поостыв.
Они молча смакуют коньяк. Хозяин поглядывает на телефон. Ах нет, это звоночек велосипеда с улицы послышался. Что и привлекло внимание человека без плаща:
– А от кого вы ждете звонка?
– Боюсь, что вас это не касается.
– Ваша жизнь в моих руках, и выходит, это меня не касается? – Он отпивает глоток, как следует отдавая ему должное. – Да ладно, ну что вы, не смешите меня.
– А циник наш еще и нос сует не в свое дело.
– И кто же должен вам позвонить?
– Орест Пуйч.
Человек, явившийся в плаще, чуть не подавился от изумления. Но кажется, думает, что ему удалось это каким-то образом скрыть.
– Вы это серьезно? – бормочет он хриплым от вставшего поперек горла арманьяка голосом.
– Наверное, он хочет узнать, исполнили ли вы его поручение.
– Мне кажется, что крайне неразумно звонить туда, где я… я провожу… операцию.
– Вы правы, это мне в голову не приходило.
– Откуда он должен вам позвонить?
– Может быть, лучше было бы убедить его, чтобы он не звонил.
Человек, явившийся в плаще, глядит собеседнику в глаза. И раздумывает.
– Вы лжете, – заявляет он.
– Как вам угодно. Однако я жду его звонка. – Он ставит бокал на стол и прикладывается к трубке. – Я вас уже предупреждал, что Орест Пуйч несколько неразборчив в средствах.
И тут это происходит. Тут звонит телефон. Наконец-то. Телефон. Звонит. Оба неподвижно глядят на телефонный аппарат. Хозяин, на котором прежде был халат, пропускает еще несколько звонков, потом жестом как бы испрашивает разрешения у того, кто явился его убить, и снимает трубку.
– Слушаю вас, – говорит он слегка изменившимся голосом.
– Это Орест.
– Я знаю. Может, ты с кем-нибудь другим хочешь поговорить?
– Чего? – Повисает плотная пауза. – У тебя все в порядке?
– Пока что все.
– Тогда садись и слушай.
– Я и так сижу.
– Ты один?
Человек, бывший некоторое время назад в халате, глядит на того, кто явился его убить, а теперь с немалым и не слишком умело завуалированным интересом прислушивается к разговору.
– Да. А что?
– Нобелевская премия твоя.
– Вот тебе раз.
– И ты не прыгаешь от радости?
– Ну как же, – отвечает тот, не прыгая от радости. – Конечно да.
– Никому не говори, потому что еще часа два осталось до того, как решение обнародуют.
– Тут не может быть ошибки?
– Нет.
Хозяин быстро соображает. Ему приходит в голову, что, если Орест Пуйч решил его убить, возможно, он лжет и сейчас.
– Зачем ты так со мной?
Он произносит это без тени страха. Возможно, с оттенком упрека.
– Зачем я так с тобой что?
Молчание. А может быть, не лжет: зачем Оресту ему врать? Хозяин надолго задумывается. И даже позволяет себе отпить глоточек арманьяка. Тут снова слышится нетерпеливый голос Ореста Пуйча:
– Знаешь что? Подожди, я сейчас приду.
– Я так и знал.
Хозяин кладет трубку и смотрит убийце в глаза.
– Теперь я могу умереть спокойно, – заявляет он. И тут же добавляет: – К вашему сведению, это не более чем расхожее выражение. Мне только что дали Нобелевскую премию, и мне бы хотелось этим воспользоваться, так сказать, распробовать ее на вкус. В каком-то смысле в меня снова вдохнули жизнь.
– Нобелевскую премию за что?
Хозяин посмотрел на душегуба с обидой, с большой обидой. И долго не отвечал.
– Он даже не знает, кто я такой, – презрительно бросил он. – А еще убивать меня собрался и понятия не имеет, кто я такой.
Убийца признал, что так оно и есть, разведя руками. Хозяин продолжал, с трудом сдерживая гнев:
– Узнаете еще, когда меня убьете. Уверяю вас, об этом напишут во всех газетах.
– Да? Поверьте, мне очень жаль, что нам не удалось познакомиться при иных обстоятельствах.
Оба смакуют арманьяк.
– Все нобелевские деньги в обмен на мою жизнь. Отличная сделка.
– Сказано же вам, что я неподкупный профессионал.
Наемник ставит бокал на стол и торжественно продолжает:
– К вашему сведению, я очень рад, что вам дали премию. Не буду желать вам долгих лет жизни, так как я не любитель плоских шуток. Но поздравляю вас от всего сердца.
Он лезет в карман пиджака. Но достать пистолет или какую-то другую штуку, которую он пытался оттуда извлечь, не успевает, поскольку пепельница прилетела ему в лоб. Когда человек, явившийся в плаще, падает на спину, рука его все еще лежит в треклятом кармане пиджака. Ему ничего уже не добавить, не будет ни насмешливых замечаний, ни плоских шуток из тех, которые так ему не полюбились. Хозяин, бывший некоторое время назад в халате, встал и направился к дивану. Он поднимает пепельницу с пола и рассматривает ее: от удара на ней не осталось и следа; пепельница попалась крепкая. Мария знала, что делала, когда подарила ее ему на день рождения пять или шесть лет назад. Вот тебе прочная, надежная пепельница, сказала она, чтобы не трескалась от твоего надоедливого постукивания трубкой. Несчастный душегуб не подает признаков жизни. Пятно у него на лбу выглядит ужасно, хозяин сам не понимает, как ему удалось так метко прицелиться, ведь он никогда в жизни… Это паника заставила его прореагировать таким образом; инстинкт самосохранения. Это Нобелевская премия. Он озирается по сторонам, не видя книг на стенах, не видя нас, не видя ничего вокруг себя. Он несколько обеспокоен. Нет, он невероятно обеспокоен. Однако прикасаться к трупу ему неприятно. Он все еще держит в руках спасительную пепельницу. И испускает слабый стон, потому что как раз раздается звонок в дверь.
Он исчезает из виду, и через несколько мгновений возвращается. Проводит в библиотеку Ореста Пуйча. Пока что оба они улыбаются. Орест Пуйч обнимает его, сияя от удовольствия. Но тут через плечо друга он видит труп убийцы, и улыбка сменяется чем-то иным. Изумлением? Замешательством? Ужасом?.. Великолепный нобелевский лауреат жестом приглашает Ореста Пуйча присесть на диван рядом с несостоявшимся душегубом. Однако этого новоприбывший и не заметил, он слишком занят тем, что стоит и глядит во все глаза на тело мертвого наемника.
– Что здесь произошло? – долгое время спустя произносит заказчик убийства.
– Ничего у тебя не вышло.
В руках у нобелевского лауреата пепельница. Трубка уже давно потухла и лежит на столе, остывшая, как труп. Он говорит своему представителю, что знает, что на подобный шаг его не могло подвигнуть ничто, кроме зависти; что разочарован, ведь раньше ему казалось, что они одна команда, несмотря на то что по логике вещей все почести причитались – и тут он энергично бьет себя в грудь – ему, однако же доходы…
– Ты можешь объяснить, о чем вообще тут разговор? – перебивает Орест Пуйч.
– Только не говори, что не знаешь этого человека…
Агент подходит к нему поближе, бледный, на грани обморока. Осматривает рану.
– Он отключился? – в отчаянной надежде роняет Пуйч, не оборачиваясь.
– Предполагаю, что умер. По крайней мере, надеюсь. От души этого желаю.
– Но как же он умудрился? – глядя на страшное пятно на лбу.
– О пепельницу ударился.
– Но если… – Орест Пуйч в ужасе глядит на блестящего нобелевского лауреата. – Мать твою, что тут произошло? Что ты наделал, черт тебя дери?
Заметив, что правая рука покойного душегуба лежит у него в кармане, он задирает ему пиджак, чтобы проверить, зачем он лез в этот карман. Увидев, что Орест Пуйч пытается достать пистолет нанятого им убийцы, хозяин изо всех сил бьет его по затылку пепельницей. Орест Пуйч падает на наемника, словно в попытке избить его за невыполнение задания. Нобелевский лауреат еще, еще и еще раз бьет пепельницей по затылку своего бывшего друга, вне себя от ярости твердя, вот тебе, гнусный завистник, ведь это зависть тебе, сука, не давала жить, и ты не мог позволить мне спокойно?.. А? с каждым ударом превращая предмет, незадолго до того непреднамеренно оборвавший человеческую жизнь, в настоящее орудие жестокого убийства. И ставит его на стол, покрытое кровью и клочками кожи, на предназначенное ему место рядом с трубкой. Садится рядом и отпивает глоток своего арманьяка. Нобелевская премия. Наконец-то. По прошествии стольких лет усилий, после ада, пережитого за предыдущие три номинации, когда все утверждали, что вероятность того, что премию присудят именно ему, весьма и весьма велика; теперь, когда он уже всем сказал, что больше не собирается подвергать себя этой муке, которой был полон каждый октябрь, наконец-то ему дали Нобелевскую премию. Он войдет в историю. Его труд войдет в историю; а эти мерзкие завистники и корыстолюбцы хотели, чтобы он не мог этому порадоваться даже один-единственный день?
Тут нобелевский лауреат с презрением глядит на обоих покойников. Как ни старайся, мотивы злого умысла Ореста Пуйча ему не ясны. Конечно, оба они в последнее время были на нервах, так случалось каждый октябрь, но это не давало повода думать, что… Господи боже. Он ставит бокал на стол и вслух озвучивает мысль, что следовало бы оповестить полицию. Однако в это самое мгновение, по воле судеб, полиция звонит в дверь, и нобелевский лауреат подскакивает от неожиданности, готовясь объяснить, как было дело. Как человек хорошего вкуса, он, разумеется, убирает в угол халат, который вскоре возьмет с собой в психиатрическую лечебницу. Пару минут спустя он возвращается в библиотеку, но сопровождает его вовсе не какой-нибудь сержант полиции, а Мария, которая обнимает его и поздравляет, говоря, любимый, как я рада, ты это заслужил, будь начеку, а то эти шалопаи хотят устроить тебе – ой, что это за пятно у тебя на рубашке? Тут взгляд Марии устремляется к дивану.
– А эти двое что затеяли?
Она подходит поближе. И видит, что наверху лежит Орест Пуйч, а под ним Марк Видаль, актер, и говорит, что с ними такое? Уже пьяные валяются? Но что это, никак кровь?
Она беспокойно всматривается в лицо нобелевского лауреата. Взглядом требуя у него ответа.
– Да нет… они убить меня хотели, – отвечает будущий самоубийца с равнодушием человека, еще витающего в облаках.
Тут раздается телефонный звонок, как будто телефону тоже захотелось поучаствовать в разговоре, и нобелевский лауреат, который через несколько недель пребывания в клинике выбросится из окна, говорит, ни минуты покоя, и берет трубку с таким видом, как будто его совершенно замучили вниманием.
Звонят с телевидения, вы понимаете, какое дело, нам тут птичка напела, что… Да-да, нам прекрасно известно, что говорить об этом пока нельзя, но раз уж это наконец произошло, мы бы хотели первыми в мире обнародовать это известие. Сейчас подъедем, если не возражаете.
Хозяин, на котором раньше был халат, кладет трубку, весьма довольный. И видит, что Мария приподнимает пиджак того, кто пришел в плаще.
– Даже не вздумай, – говорит мой господин и берется за пепельницу.
Мария оборачивается: в руках у нее посеребренная табличка, на которой он видит свое имя и слова «пришел долгожданный день!», выгравированные большими буквами, и подписи друзей, не хватает только даты и…
Прочитав эти слова, обладатель гранатового халата роняет орудие убийства на пол. Необъяснимым образом пепельница раскалывается надвое, как будто решила, что уже выполнила свою миссию, для которой была создана.
– Ты можешь объяснить мне, что произошло?
– Они пытались меня убить. Оба.
– Послушай… Не понимаю: Марк Видаль? Орест? Они хотели тебя убить?
– Это Орест все подстроил. Гнусный завистник. Как зовут его сообщника, не знаю.
Мария думает, а вдруг все трое решили разыграть и ее. Подходит к трупам, чтобы получше их рассмотреть. Нет, они по-настоящему мертвы. И оборачивается к хозяину, который поднял куски пепельницы с пола, осторожно положил их на место и уселся в кресло. Тут раздается звонок в дверь, которого оба пугаются, но ни один не двигается с места.
– Гляди-ка! Должно быть, телевизионщики приехали, – говорит он, допивая последние капли арманьяка, еще оставшиеся в бокале. И наконец неторопливо встает, как будто его одолела лень, устало вздыхает и со словами «иду, иду, достали уже совсем» выходит из библиотеки.
Нам, книгам, не в новинку предсказывать будущее, потому что на наших страницах записано прошлое, настоящее и конец каждой жизни и нам дано читать между строк личной драмы каждого человека. Именно поэтому я уже знаю, что у Марии не хватит духу сдвинуться с места, а на лестничной площадке три съемочные группы телевидения надеются первыми проникнуть в дом. Меня вечно изумляет человеческая неспособность видеть линии своей судьбы, линии жизней, которые пролагают свой путь, и конечную точку каждой истории, которая уже где-то записана.
Мария смотрит как раз туда, где я стою, не видя моего зеленого переплета, потускневшего от солнца, столько лет освещающего меня всякий раз, как открывают шторы. В отчаянии качает головой. Мы слышим, как свежеиспеченный нобелевский лауреат открывает дверь. Мария думает, не может, не может быть, что это взаправду произошло. Затем предусмотрительно падает в обморок, и я становлюсь единственным свидетелем событий.
Пандора
[15]
1
– Я вас прекрасно понимаю. Вы хотите ее смерти, не так ли?
– Да. Зла я ей не желаю, но ее смерть была бы для меня огромным облегчением.
Они помолчали. Сухопарый человек взял жареный миндальный орешек и сосредоточенно его пожевал, как будто на свете ничего важнее не было. Он поудобнее уселся на стуле, надел темные очки, за которыми скрывалась душа, осторожно огляделся и произнес, как будто речь шла о надвигающейся грозе:
– Что-нибудь придумаем.
Холодок пробежал по спине Карлеса. Так, значит, это была не шутка.
– Что вы имеете в виду? – сказал он, покрываясь потом.
– Любое затруднение, которое можно решить за деньги, не безнадежно. Вы со мной не согласны?
– Я не совсем вас понял.
– Все вы поняли. – Сухопарый человек взял еще одну миндалинку, с улыбкой ангельского терпения ожидая, пока собеседник признается, «да, я вас понял, сколько мне это будет стоить». Но что-то не клеилось. Чтобы ему помочь, он вкрадчиво заговорил, почти учительским тоном: – Есть человек, который создает вам трудности эмоционального и финансового характера и не желает слушать, когда вы просите его убраться с вашего пути.
– Да, вы совершенно правы, но…
Сухопарый человек встал и дружески кивнул ему:
– Если не поторопитесь, промокнете до нитки.